Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Два человека, к которым царь был по-настоящему привязан, ушли от него в один месяц. Царица Елена умерла сразу после Пасхи. Исхудала за неделю, сделалась желтой, а потом отошла с тихим вздохом. Боярина Оболенского Шуйские драли за бороду в Думе, а затем, заломив руки за спину, как простого холопа, выпихнули из палаты. Ваня рыдал, хватал за полы Оболенского, пытался защитить боярина от обидчиков. Андрей Шуйский, оглянувшись на царя, стряхнул его ручонки со своего кафтана и прорычал зло:

— Пойди вон, щенок! Станем мы тебя слушать! Сейчас порты с тебя стяну да по заднице отхлестаю! Мать твоя блядина была, едва батюшки твоего покойного постель остыла, а она уже в койку Оболенского прыгнула! Поделом ей Божья кара. А если ты пищать будешь, так мы тебя вслед за ней отправим. Ишь какой заступник выискался! Князья Шуйские, они познатнее московских князей будут!

Иван слышал, как отчаянно сопротивлялся на лестницах бывший знатный воевода: трещали кафтаны, слышалась ругань, потом чей-то истошный голос стал поносить царицу Елену, ему охотно отозвался чей-то веселый смех. Шуйский чуть постоял, а потом захлопнул за собой дверь.

Малолетний Иван был батюшкой московского двора, а стало быть, и хозяином всей Русской земли, но в то же время ничто ему не принадлежало — даже золотая держава, которую полагалось держать ему в руке в Думе, выдавалась казначеем. Ладно, иная мамка сжалится над государем-сиротой да заменит ему рваные портки.

Царь Иван большей частью был предоставлен самому себе: бегал по двору, гонял кур, а когда проголодается, попрошайкой приходил на Кормовой двор, где угощался пирожками с маком.

Дворовые пострельцы пока еще не видели в Иване единовластного владыку: трепали его за волосья, хватали в драке за грудки, да и сам Иван не оставался в долгу — крепко махал кулаками, разбивая в кровь ребячьи носы. И, глядя на драчливого чумазого государя, которому доставалось не только от дворовой ребятни, но и от ближних бояр, не упускающих случая выдрать царя за ухо, с трудом верилось, что он может окрепнуть для государственных дел.

Иван Васильевич прильнул к окну и видел, как по Средней лестнице, с которой уносили государей на вечный покой в Архангельский собор, волочили боярина Оболенского, словно он уже был мертвец.

С погребальной лестницы неделю назад ушла и матушка.

Ваня размахнулся и что есть силы запустил державой в бояр. Держава, подобно наливному яблоку, блеснула золотым боком на солнце, пролетела через двор и весело запрыгала по ступеням вниз, прямо под ноги взбудораженных бояр. Андрей Шуйский встрепенулся коршуном и помахал Ване кулачищами:

— Вернусь, так уши тебе надеру!

Наклонился Шуйский и упрятал державу к себе в карман.

— Хоть и царь, а сирота. А сироту каждый обидеть норовит, — услышал Иван за спиной участливый голос.

Это был боярин Воронцов Федор. Он переступил порог и подошел к государю. Как падок сирота на доброе слово, вот уже и глаза налились соленой рекой.

— Ничего, ничего, государь, — прижимал боярин к себе восьмилетнего царя. — Воздастся еще обидчикам по заслугам. Отрыгнется им твоя боль кровушкой, когда подрастешь.

С того самого времени царь Иван Васильевич и боярин Федор Воронцов частенько проводили время вместе. Боль от утраты матушки и Оболенского притуплялась любовью, на которую было способно только дитя: Иван привязался к своему новому другу.

Шуйские ревниво наблюдали за неравной дружбой царя и холопа. Воронцов не был из знатных родов, которыми подпирался трон, а стало быть, не был и опасен. Это не князья Черкасские и Голицыны с их крепким замесом из многих княжеских кровей; не Шереметевы с их многочисленной родней; не Бельские[17], которые гордятся своим родством с царем и норовят оттеснить локтями Шуйских, и уж не хитроглазые Салтыковы с их татарским лукавством. Раньше Воронцовы все больше ходили в окольничих, носили за государем шапку, а при Иване Третьем — так и вовсе встречальниками служили. Только немногие прорывались из дальнего окружения царя в ближние — становились боярами. Пусть лучше Федор Воронцов будет вблизи государя, чем опасные Бельские.

Эти сразу вспомнят прошлые опалы. Шуйские всегда считали, что способны разрушить этот неравный союз, но чем старше становился царь, тем опаснее выглядел Воронцов.

* * *

Иван Васильевич, позабыв про свой царственный чин, очумело носился по двору и гонял кошек. Один из котов — с серой короткой шерстью и вытаращенными от страха глазами — выпрыгнул в окно и, скребя когтями черепицу, ловко взобрался на крышу терема. Царь, разгоряченный погоней, тотчас последовал за котом, уверенно ступая по крутобоким скатам.

Поглазеть на потеху выбежали все дворовые, даже стража, позабыв про обычную строгость и на время поправ долг, отступила от дверей, наблюдая за тем, как юный государь преследовал орущего кота.

Иван Васильевич, мало уступая коту в ловкости, подвижный и худенький, как былинка, уверенно карабкался по острому коньку, подбираясь к животному все ближе и ближе.

Снизу государя подбадривали:

— Ты, Ванюша, его ногой пни! Вон он, негодник, как спину изогнул, видать, прыгать не желает. Не ведает, злодей, что сам царь за ним на крышу полез!

— Эх, государь, жаль, что палку не захватил, так-то кота сподручнее было бы донимать.

— А ты спихни его, царь-батюшка, вот он кувырком и полетит.

— Государь наш не робок, вон на какую высоту взобрался!

И, глядя на возбужденных бояр, можно было подумать, что каждый из них занимался тем, что сбрасывал беспризорных котов с крыши. Никто не остался равнодушным, все наблюдали за поединком: бабы, разинув рты, с коромыслами на плечах застыли посреди двора, мужики, уставя бороды в небо, почесывали затылки.

— Отшлепать бы сорванца, — вяло пробубнил стряпчий и, вспомнив, что это царственная особа, поправился, оглянувшись: — Отчаянный государь растет! Вон как смело карабкается.

Ваня носком сапога успешно спихнул кота, растерявшегося от государевой дерзости, и с чувством трудной, но успешно выполненной работы распрямился сладко. А высоко! Двор был виден как на ладони. На Иванниковой площади пропасть народу, и дьяк в зеленом кафтане выкрикивал имена просителей, которые, поснимав шапки, учтиво внимали говорившему. Ко дворцу стряпчие в горшках и ведрах несли всякую снедь, наступало время обеда.

А кот, мохнатым клубком перевернувшись в воздухе, уверенно опустился на лапы и стремглав пронесся мимо хохочущей толпы прямо в распахнутые хоромы.

— Вот крестил царь так крестил! — вытирая слезы, смеялись бояре. — По всему видать, славный воевода растёт, вот так и басурман всех окрестит.

Слезать с крыши государю не хотелось. Это не трон, который только на три ступени выше сидящих на лавках бояр, откуда видно дальние углы палат. С горбыля крыши всю Москву разглядеть можно.

Царь потянулся с чувством, показав своему народу через прореху на сорочке впалый живот, и смачно харкнул вниз. Сопля описала дугу, зацепилась за карниз и вяло закачалась жидкой сосулькой. «Не доплюнуть, видать, — пожалел царь. — Так и будут глазеть, пока не слезу».

Плеваться Ване скоро наскучило. Народ на Иванниковой площади тоже стал расходиться, и Иван Васильевич пошел спускаться. У самого края он оступился, больно стукнувшись коленом о подоконник, и, не окажись на крыше высокой перекладины, скатился бы вниз.

Андрей Шуйский показал царю кулак и изрек строго:

— Ванька, шалопай ты эдакий! Куда залез?! Башку ведь свернешь, государство тогда без царя останется. Вот слезешь, высеку!

— Не положено царя розгами сечь, — важно заметил Иван Васильевич. — Чай, я не холоп какой-нибудь, а государь всея Руси!

За день Ваня притомился: бегал пострелом с дворовыми мальчишками на Москву-реку удить рыбу, потом под вечер, нацепив дьявольские хари, рыскали по закоулкам и пугали честной народ нечистой силой, а когда и это занятие наскучило — ватага сорванцов вернулась во дворец.

Стража едва поспевала за юным государем, стояла поодаль и с улыбкой наблюдала за его бесовскими проказами. И обрадовалась несказанно, когда государь распустил свою «дружину» и отправился вечерять в терем.

Постельничие низко кланялись государю:

— Ждет тебя уже, государь наш, перина, намаялся ты, видать, за день.

Двенадцатилетний царь прошел мимо караульщиков, постельничих прямо в раскрытые двери Постельной избы. Иван Васильевич склонился привычно перед Поклонным крестом, попросил уберечь его от нечистой силы и прыгнул под полог на кровать. Иван хотел было позвать спальников, чтобы разули своего государя и сняли с него портки, но раздумал и, уже не противясь сну, погрузился в приятную дрему.

— Государь-батюшка, Ванюша, — услышал царь девичий шепот.

Так частенько его называла матушка: та же интонация, то же нежное обращение «Ванюша». Это походило на сон, но голос прозвучал отчетливо и исходил откуда-то сверху. Царь открыл глаза и увидел над собой девичье лицо. Может, его молитвы не дошли до Господа Бога и к нему в Постельную комнату в женском обличье сумел проникнуть сам дьявол? Иначе как же баба могла пройти в царские покои, куда может прийти не каждый боярин?

— Тише, государь, а то услышат нас, — ласково просила женщина. Иван Васильевич уловил в ее голосе материнские нотки. Так к нему обращалась царица Елена, когда хотела успокоить. Но почему эта женщина здесь и что ей от него нужно? — Что же ты, государь, даже постельничих не позвал? Неужно с тебя сорочку снять некому? — Анюта потянула с царя рубашку. А он, послушный тихому напевному голосу, охотно приподнял руки. И государево тело, которое не могли видеть даже ближние бояре, с любопытством разглядывала обычная баба, невесть каким путем попавшая к нему в Спальную избу.

Ваня ощутил необычное волнение. Может, это оттого, что ее голос напоминал матушкин? А может, оттого, что рядом сытным телом полыхала красивая девка?

— Царь-батюшка, я давеча смотрела, как ты по крыше лазил, коленом больно ударился. Шибко ведь стукнулся, государь?

— Шибко, — безрадостно отвечал Ваня.

— Дай я тебе порты сниму и ушибленное место поцелую, вот тогда быстренько заживет. Мне так матушка в детстве делала, — ласковым шепотом пела девка.

Анюта распоясала государевы порты и осторожно стала стягивать с него штанины.

— Здесь, государь?

— Да.

— Ой, какой синяк! Как же тебе больно было!

Иван Васильевич помнил о том, как матушка тоже целовала ему синяки и шишки. Анюта миловала колено, потом другое.

— Ой, какая же у тебя кожа сладенькая, государь, вот девки тебя за это любить будут. А дух-то какой от тебя идет. Медовый! Да и сам ты пригож. Двенадцать годков только и стукнуло, а телом мужик совсем. Дай же я тебя как баба расцелую.

Иван Васильевич видел перед собой красивое девичье лицо, губы цвета спелых вишен.

— Красивая ты!

— Сейчас я, государь, только сорочку с себя сниму. — И, совсем не стыдясь слепящей наготы, стянула через голову рубашку. Анюта ухватила руки Ивана и положила их на свою грудь. — Ты крепче меня люби, Ваня, крепче! Ладошкой… Вот так, Ванюша, вот так. Гладь меня. Голубь ты мой ненаглядный… Какие же у тебя пальчики мягонькие… Вот здесь, государь, вот здесь. Как же мне хорошо!

Девка прижималась к царю всем телом, а у него не было сил, чтобы воспротивиться этой ласке, а тем более оттолкнуть ее. Уже не противясь, он отдал себя во власть страсти. И прежде чем что-либо осознать, он понял, что познал женщину. Все произошло быстро, Иван только вскрикнул от неожиданной и сильной радости, а потом затих под теплыми ладошками Анюты.

— Кто ты? — спросил восторженно государь.

— Анюта я… мастерица. А теперь мне идти надобно. Замаялся ты, поди, со мной, государь. С непривычки-то тяжело небось?

Анюта белой тенью скользнула с кровати, надела на себя сорочку и, прежде чем выйти за порог, пообещала:

— Что же ты загрустил, государь? Я еще приду… если не прогонишь.

— Не прогоню, — уверенно пообещал государь.

Сон показался быстрым и был тяжел. Проснувшись, царь долго не мог понять: случилось это с ним взаправду или над ним подшутило юношеское воображение.

Иван Васильевич окликнул постельничих, которые тотчас явились на его крик и стали помогать царю надевать сорочку.

«Знают ли о том, что бабу познал? — подумал двенадцатилетний государь и, всмотревшись в лица боярских детей, решил: — Как не знают? Знают! Вот морды какие плутоватые!»

Целый день Ваня думал об Анюте. Ладони не остыли от теплоты ее тела, глаза не забыли спелый цвет губ, и как можно было не вспоминать блаженство, не изведанное им ранее, когда тело, преодолевая земное бытие, устремляется в райские кущи. Сначала царь хотел распорядиться, чтобы разыскали Анюту и привели к нему, но потом передумал. Обещала сама быть, а так чего девку понапрасну тревожить.

С утра у государя было хорошее настроение. Дворовые отроки ватагой следовали за Иваном Васильевичем. Царь был неистощим на выдумки и проказы и сейчас придумал новую забаву — швырять камнями в осетров, которых доставляли с Волги на Кормовой двор, где они плескались в огромном пруду, ожидая своей очереди на царский стол.

Осетры плавали величавыми громадинами, острыми плавниками царапали гладкую поверхность пруда, ковыряли носами-иглами мягкий ил, видно, сожалея о водных просторах, из которых они были вырваны несколько дней назад.

Отроки набрали булыжников и по команде Ивана, который руководил стрельбищем, как опытный воевода, швыряли в осетров. Всякий раз неимоверное веселье раздавалось в толпе отроков, когда камень достигал цели, а обиженная рыбина глубже зарывалась в зловонный ил. Стряпчие стояли здесь же, у пруда, и терпеливо дожидались окончания царевой потехи, чтобы потом выудить раненого осетра и доставить его к государеву столу.

Это занятие скоро наскучило царю, и он вернулся (с себе на двор. У Грановитой палаты в окружении караула стоял Андрей Шуйский, который, заприметив царя, поспешил к нему навстречу.

— Как спалось, Иван Васильевич? — спросил боярин, и по его лукавому виду царь догадался, что он ведает о его ночном приключении. Иван знал о том, что ни одна, даже самая малая новость не проходила мимо вездесущего боярина, а тут такое! Царь-батюшка бабу впервые познал! Кто знает, может, это случилось и не без ведома Шуйского — иначе как же объяснить, что девка мимо караульничих сумела пробраться?

— А тебе что за дело? — вдруг огрызнулся самодержец. — Чай, не постельничий, чтобы мне сорочку подавать. За государевыми лошадьми следи. Спрашивать буду!

Шуйский усмехнулся. Растет государь, даже голос на конюшего посмел повысить. Видать, баба на него повлияла, не прошла ноченька для отрока бесследно — мужем себя почувствовал.

— Если не понравилась, так другую можно найти. Поначалу и я тоже ничего не понял. К этому делу попривыкнуть нужно, — поделился Андрей. — Анюта баба невысокая, но уж больно крепкая! Ежели что не так, так мы тебе бабу подороднее сыщем. У государыни одна девка в постельничих ходила, Елизаветой кличут. Помнишь ведь. Так если пожелаешь, государь, она вечером к тебе в покои явится.

— Нет, — вдруг возразил Иван Васильевич, — пускай Анюта останется.

Государь ушел, а Шуйский еще долго скалил желтоватые зубы:

— Припекло, стало быть.

Анюта пришла, как и обещала, в ночь. Девка приоткрыла полог кровати, и Иван увидел, что она нагая.

— Сокол мой, вот я и пришла. Скажи, что заждался меня, — протянула она руки навстречу государю.

— Ждал я тебя.

Ваня слышал матушкин голос, подался навстречу, но руки натолкнулись на упругую девичью плоть.

— Вот так, Ванюша, вот так, — говорила Анюта, — крепче меня обнимай, крепче!

Ваня грубовато шарил по ее телу, доставляя женщине боль. Анюта, закусив губы, терпела, только иногда размыкала губы, чтобы произнести единственное:

— Еще… Еще!

Ваня видел красивое лицо девахи, выставленный вверх подбородок и старался как мог.

Скоро Ванюша охладел к мальчишеским играм, и боярские дети бестолково шатались по двору, лишившись своего предводителя. Теперь государь уже не спихивал сапогами кошек с крыши теремов — все свое время царь проводил в обществе Анюты, которая сумела сироте заменить мать и одновременно сделаться любовницей. Их частенько можно было видеть во дворе в сопровождении стражи, и Анюта, не пряча плутоватых глаз, игриво посматривала по сторонам.

Бояре, больше по привычке, приглашали самодержца в Думу, и Ваня, явно разочарованный тем, что придется сидеть не один час в окружении скучной компании и выслушивать долгие рассуждения ближних бояр о налогах и засухе, всегда находил вескую причину, чтобы улизнуть в свои покои, где его ждала жадная до царевых ласк мастерица. Бояре никогда не настаивали, понимающе улыбались и без опаски взирали на пустующий царский трон, где вместо самого государя всея Руси лежали скипетр и яблоко.

* * *

В хлопотах минул год.

Иван возмужал, раздался в плечах. В его движениях появилась степенность, даже походка сделалась по-государственному неторопливой, а в повороте головы появилась важность. Перемену в царе отметили и бояре, речь их стала почтительнее — царь входил в силу.

Третий месяц пошел, как Ваня расстался с Анютой. Однажды царь заметил, как мастерица жалась с караульщиком в одном из темных коридоров дворца. Видно, пощипывание стряпчего ей доставляло удовольствие, и она попискивала тихим мышонком. Иван пошел прямо на этот голос. Караульщик, оторопевший от страха, даже позабыл броситься царю в ноги, умолял:

— Прости, государь, прости, царь-батюшка! Бес меня попутал! Сам не знаю, как это и получилось! Я-то ее два раза только за титьки и тиснул!

— Пошел прочь! — взвизгнул царь.

— Слушаюсь, государь! — охотно устремился по коридору караульщик.

— Постой, холоп! — остановил царь отрока у самых дверей и, повернувшись к Анюте, которая все еще никак не могла вымолвить от страха и отчаяния даже слово, приказал: — Возьми эту девку и выставь вон с моего двора! Отныне дорога во дворец ей закрыта.

Караульщик грубо потянул девку за сарафан, приговаривая зло:

— Пошла вон! Государь велел!

Это грубое прикосновение вывело девку из оцепенения, она с отчаянным криком рванулась навстречу государю, преодолевая сопротивление сильных рук караульщика:

— Государь, родимый! Прости меня, горемышную! Бес надо мной подсмеялся! Ой, Господи, что же теперь со мной будет?!

Иван уже знал цену предательства. От него всегда уходили самые близкие, и Анюта была только одной из этих потерь.

Затрещал сарафан, с головы мастерицы слетел платок И караульщик, видно напуганный бесовской силой, которая исходила из растрепанных кос, отпрянул в сторону.

— Гони ее прочь со двора!

Караульщик уже не церемонился: крепко намотав волосы на кулак, он потащил девку к выходу. Она цеплялась за поручни, двери и ни в какую не хотела уходить.

— Гони! Гони ее! — орал Иван голосом псаря, науськивающего свору собак на загнанного зверя.

Детина, повинуясь одержимости самодержца, тащил Анюту по ступеням вниз.

Больше Анюту Иван не видел. Царь легко привязывался и также быстро расставался. Доброхоты потом говорили ему, что Анюта каждый день приходит ко дворцу, просит встречи с государем, но, однако, она не была допущена даже во двор, и стража с позором изгоняла ее прочь.

Анюта растеряла свою власть так же быстро, как и приобрела. Царь вспоминал былую любовь очень редко. Больше врезалась в память минута прощания: открытый от ужаса рот, страх в глазах; караульщик волочит Анюту, как завоеватель тащит жертву, чтобы совершить насилие.

Потом забылось и это.

Андрей Шуйский, обеспокоенный одиночеством царя, приводил Ивану все новых «невест», среди которых были худые и дородные, бабы в цвету и почти девочки. Они отправлялись в постель государя с той немой покорностью, с какой обреченный на смерть ступает на дощатый настил эшафота. Бабоньки молча стягивали с себя сорочки, без слов ложились рядом с государем. Покорностью они походили одна на другую, хотя каждая из них шла своей судьбой, прежде чем разделить с государем ложе. Эти встречи для Ивана были мимолетными и незапоминающимися, как частый осенний дождь, и только одна из женщин сумела царапнуть государя по душе— это была повариха с Кормового двора Прасковья. Дородная и мягкая женщина, от которой пахло прокисшим молоком, с сильными руками и мягким убаюкивающим голосом. Царь провел с поварихой шесть месяцев, и в это время государя можно было застать в Спальной комнате, но уж никак не во дворе с сорванцами. Потешая свое любопытство, бояре слегка приоткрывали дверь и видели, как царь склонял голову на пухлые коленки поварихи. А когда живот у бабы округлился и всем стало ясно, что Прасковья ждет дитя, Шуйский выставил повариху за ворота.

Андрей Шуйский за это время сумел сделаться полноправным господином, и почести ему оказывались не меньшие, чем самому московскому государю, даже митрополит гнул перед ним шею. Единственный, кто не считался с его величием, был Федор Воронцов, который числился в любимцах у царя. В Думе Воронцов норовил высказаться всегда первым, тем самым отодвигая назад самих Шуйских. Андрей, закусив губу, тихо проглатывал обиду и с терпеливостью охотника дожидался своего часа. Такой случай представился, когда на Монетном дворе сыскался вор, который заливал олово в серебро, а через стражу вывозил сплав со двора.

Братья Шуйские ворвались в приказ, обвинили во всем Воронцова, затем стали бить его по щекам, рвали волосья с его бороды и называли татем. Потом выволокли боярина на крыльцо и скинули со ступеней на руки страже.

— В темницу его! — орал Андрей. — Все серебро царское разворовал! Сыск учиним, вот тогда дознаемся до правды!

Окровавленного и в бесчувствии Воронцова караульщики поволокли с Монетного двора, и носки его сапог рисовали замысловатые линии на ссохшейся грязи. Чеканщики попрятались, чтобы не видеть позора боярина, стража разошлась. Караульщики, словно то был куль с хламом, а не любимый боярин государя, раскачали и бросили его на подводу, а потом мерин, понукаемый громогласными ямщиками, повез телегу в монастырскую тюрьму.

О бесчестии любимого боярина Иван Васильевич узнал часом позже. Он отыскал Шуйского, который огромными ладонями мял гибкую шею белого аргамака на дворе. Взволнованный до румянца на щеках государь подбежал к боярину и принялся его умолять:

— Отпусти Воронцова, князь! Почто его под стражу взял?!

Конюший вприщур глянул на государя и так же безмятежно продолжал холить коня, который под доброй лаской хозяина совсем разомлел и скалил большие желтые зубы.

— Не следовало бы государю изменников жалеть. В темнице его место! Следить он должен за чеканщиками и резчиками, а если не смотрел, так, стало быть, им во всем и пособлял.

— Почто боярина Воронцова в кровь избил, как холопа?! — кричал Иван Васильевич, подступая к конюшему еще на один шаг.

Андрей Шуйский вдруг обратил внимание на то, что Ваня в этот год подтянулся на пять вершков и почти сравнялся с ним в росте. Но этот отрок пожиже остальных царей будет, хотя и статью вышел, и силушкой, видать, не обижен, но нет в нем тех крепких дрожжей, на которых взошел его отец Василий. Тот голос никогда не повысит, а дрожь по спине такая идет, что и через неделю не забудешь. Да и дед его, Иван Третий, сказывают, удалой государь был: Новгород заставил на колено встать и Казань вотчиной своею сделал[18]. А этот себя в бабах всего растратит. В двенадцать лет первую познал, а к тринадцати так уже два десятка перебрал.

— Шел бы ты отсюда, государь, и не мешал бы мне, двор Конюшенный осмотреть надо! — И, уже грозно посмотрев на царя, прошептал: — А будешь не в свое дело встревать… так и самого тебя в темницу упрячу! А то и просто в спальне велю тебя придушить вместе с бабой твоей! Тело твое поганое сомам на прокорм в Москву-реку брошу, так что и следа твоего не останется!

В самом углу двора один из караульщиков дразнил мохнатого пса: хватал его руками за морду, трепал за шерсть. Пес недовольно фыркал, отворачивался от надоедливого караульщика и беззлобно скалился. На Постельничем крыльце гудели стольники, ожидая появления ближних бояр.

Иван Васильевич оглянулся, словно просил о помощи, но каждый был занят своим делом: стража разгуливала по двору с пищалями на плечах, у самых ворот сотник прогонял юродивую простоволосую девку, осмелившуюся забрести на царский двор, а по Благовещенской лестнице важно ступали дьяки.

— Вор! — вдруг закричал государь. На Постельничем крыльце умолк ропот, застыли на ступенях дьяки, даже пес удивленно повел ухом и черным глазом посмотрел в сторону царя. — Вор! — орал Иван. — Как ты посмел?! Смерти государевой захотел?! — Шуйский решил было отмахнуться от Ивана Васильевича, но тот крепко держал его за рукав. — Взять его! В темницу его! — приказал царь.

Подбежали псари, грубо ухватили князя за шиворот, затрещал кафтан. Шуйский яростно сопротивлялся, кричал:

— Подите прочь, холопы! На кого руку подняли?! Подите вон!

Кто-то из псарей наотмашь стукнул князя по лицу, и из разбитого носа густо потекла кровь.

— В темницу его! Под замок! — кричал Иван Васильевич. — На государя руку поднял, грозился мое тело рыбам скормить!

С Шуйского сорвали кафтан, горлатная шапка далеко отлетела в сторону, и нежный мех тотчас был втоптан множеством ног в грязную замерзшую лужицу. Псари, обозленные упрямством князя и какой-то его отчаянной силой, матерясь и чертыхаясь, волочили его по двору, а тот все грозил:

— Вот я вам, холопы!.. Вот я вам еще!.. Да побойтесь же Бога! Запорю!

На князя посыпались удары, один из псарей ухватил Андрея за волосья и остервенело, злым псом трепал его из стороны в сторону. Шуйский уже больше не сопротивлялся, он завалился на бок и молчаливо принимал удары. Громко лаял пес, готовый вцепиться в князя.

— Помер никак? — удивился один из псарей. Наклонившись к Шуйскому, стал рассматривать его лицо. — Глаза-то открыты и не дышит. Прости, государь, — бросился он перед Иваном на колени, — не желали мы того!

Иван неторопливо подошел к бездыханному телу.

— Хм, может, мне его сомам скормить, как он того для меня желал? — Он не обращал внимания ни на стоявшего перед ним на коленях холопа, ни на его раскаяние. — Ладно, пускай себе лежит. А вы останьтесь здесь караулить его до вечера. — И, показав на пса, добавил — Чтобы собаки не сожрали. Потом братьям покойного отдайте.

Андрей Шуйский лежал на царском дворе до самого вечера. Окольничие и стряпчие, не задерживаясь у трупа, шли по своим делам, только иной раз бросали боязливый взгляд на окоченевшее тело. Еще утром Андрей Шуйский расхаживал по двору хозяином, одним своим видом внушая трепет, сейчас он валялся в спекшейся крови и падающий снег ложился на его лицо белыми искрящимися кристалликами.

Ночью дворец опустел. На царский двор явился Иван Шуйский, постояв у тела брата, попросил сотника:

— Разрешил бы ты подводу на двор пропустить, Андрея положить надо.

— Не велено, — строго пробасил сотник. — Это тебе не холопий двор, чтобы всякую телегу сюда пускать.

Если бы еще вчера сотник осмелился такое произнес при Ивану Шуйскому, так помер бы, растерзанный батогами, а сейчас еще и голос повысил. Холоп! Иван Шуйский подозвал дворовых людей, и те осторожно, за руки и за ноги, поволокли тело со двора.

На следующий день Шуйские в переднюю к государю не явились. Не было их позже и в боярской Думе. Бояре промеж себя тихо переговаривались и поглядывали на край лавки, где еще вчера сидел князь Андрей Михайлович. Сейчас никто не смел занять его место, обитое красным бархатом, и бояре в ожидании посматривали на государя, как он соизволит распорядиться.

А когда Иван заговорил, бояре примолкли, слушая его неторопливую речь:

— Тут Шуйские с ябедой ко мне приходили, разобраться хотят в смерти князя Андрея Шуйского. Псарей требуют наказать лютой смертью. — Иван выразительно посмотрел на хмурых бояр, а потом продолжал: — Толь-ко наказания никакого не будет. А Шуйский сам в том виноват, что государевых холопов обесчестить захотел! Псари — государевы люди, мне их и наказывать! Так и пиши, дьяк: «Государь повелел, а бояре приговорили, что в смерти князя Шуйского винить некого, Божья воля свершилась!» И еще… если Шуйские и завтра в Думу не придут, повелю их за волосья с Москвы повыбрасывать!

Шуйские явились к государю на следующий день в теремные покои ровно в срок; терпеливо дожидались в передней, когда постельничие помогут надеть государю сорочку, запоясать порты, а потом вошли на его голос. Иван Шуйский наклонил голову ниже обычного, и царь увидел, что на самой макушке боярина светлой полянкой пробивалась плешина. Шуйский-Скопин едва перешагнул порог, да так и остался стоять, не решаясь проходить дальше. В этой напускной покорности Шуйских, в молчании, которым никогда не отличались братья, он чувствовал их могучее сопротивление, которое скоро обещало перерасти в открытую вражду.

— Какие вести от польского короля? — полюбопытствовал вдруг Иван.

Год назад боярской Думой в Польшу был отправлен посол, — который намекал королю Сигизмунду[19], что в Московском государстве поспевает царь, который не прочь бы иметь в женах его младшую дочь. Король источал радушие, обещал подумать, а на следующий день до посла дошли слова рассерженного владыки:

— Это за московского царя Ивана я должен отдать свою любимую дочь?! Как он посмел! Моя дочь чиста, как утренняя роса, и невинна, как весенний цветок! Царь Иван распутничает с двенадцати лет, и сейчас, когда ему исполнилось четырнадцать, счет женщинам пошел уже на сотни! — И король, который и сам не слыл ханжой, закончил: — Я желаю только счастья своей дочери!

А три месяца назад боярская Дума снарядила в Польшу новое посольство. На сей раз бояре выражались яснее — желают русской царицей видеть дочь польского короля. В грамоте было приписано: «Так повелось от Ярослава, что жены русским царям доставались из дальних стран и благочестивые, а потому просим тебя об том всем православным миром и кланяемся большим поклоном».

Послом был Иван Шуйский, но уже неделя прошла, как он прибыл из Польши, а с докладом в Думу по-прежнему не торопился, и сейчас подрастающий царь пожелал Ивана Шуйского видеть у себя в Верху.

— Пренебрегает король польский великой честью, государь, — эхом отозвался Иван Шуйский, стараясь не смотреть в глаза юному правителю. Проглядели бояре где-то царя, все дитем его считали, а отрок уже бояр успел под себя подмять. Может, и правы были те, кто говорил о том, чтобы государю в питие зелье злое подсыпать да схоронить с миром, а самим на трон взойти. — Отказал послам.

— Что же он такого сказал тебе… Ивашка? — посмел Иван Васильевич обратиться к родовитому боярину, как к холопу дворовому.

Поперхнулся Иван Шуйский от такого обращения, но отвечал достойно:

— Прости, государь, но говорит он, что поган ты с малолетства и распутен, а дочка его младшенькая, что цветок полевой, в невинности растет и о бесстыдстве не ведает.

— Ишь ты куда латинянин повернул! А сам-то польский король не монахом в молодости поживал, — обругался Иван Васильевич.

— Государь, почто ты нас так обидел? Брата нашего живота лишил? — Шуйский нашел в себе силы заговорить о главном. — За что на нас, слуг твоих верных, опалы свои кладешь, а ворогов на груди своей пригреваешь?

— Изменник князь Андрей был, — строго смотрел на боярина государь. — Обижал меня всяко, а сам государством правил как хотел. То не я на него опалу напустил, то Божья кара на нем остановилась. А на остальных Шуйских я гнева не держу, ступай себе с миром.

Москва встретила смерть Андрея Шуйского тихо.

Бояре настороженно помалкивали и зло приглядывались к вернувшемуся из ссылки Федору Воронцову, который перестал снимать перед Рюриковичами шапку и проходил в покои государя, как к себе в избу. Теперь он кичливо поглядывал на толпу стольников и дворян, топтавшихся на крыльце, уверенно распоряжался во дворе и щедро раздавал подзатыльники нерадивым слугам.

Место Андрея Шуйского оставалось свободным, и Федор уверенно опустил на него свой тощий зад.

Федор Воронцов уже сполна отыгрался за нанесенные обиды: Иван Кубенский, посмевший драть Воронцова за волосья, сидел в темнице; Афанасий Батурлин, говоривший ему невежливые слова, лишился языка; окольничий Михаил Борода, плюнувший вослед Воронцову, был обезглавлен.

Федор Воронцов не брезговал являться в темницы и, разглядывая исхудавшие лица своих обидчиков, затаенно вопрошал:

— Ну каково же тебе на дыбе, душа моя Петр Андреевич? Не сильно ли плечики тянет? — интересовался он с иезуитской предупредительностью. — А может быть, ремешки подтянуть, чтобы покрепче было? Это мы сейчас быстро устроим. Эй, палач! Чего застыли?! За работу живехонько! Не видите, что ли, Петр Андреевич совсем замерз, согреться ему надобно. Угостите его еще с пяток плетей, пусть кровушка его по жилочкам разбежится!

Палач, готовый услужить любимцу царя, суетливо сновал по клети, замачивал хвосты плетей в едкой соли, раздувал уголья и, когда приготовления были закончены, не без удовольствия обрушивал на голую спину тяжелый удар.

— А-а-а-а!

Каждый удар вырезал со спины опального отрока полоску кожи.

Петр Андреевич, стольничий государя, вчерашний его советчик, корчился от боли и благодарил Воронцова за оказанную честь:

— Спасибо тебе, Федор… Ой, спасибо! Век не забыть мне твое угощение.

— Только прожить ли тебе век, голубчик? Эй, палач, подложи-ка Петру Андреевичу угольков под самые пяточки. Вот так… Вот, вот — пускай пожарится, — с наслаждением вдыхал Воронцов запах жареного мяса.

Палач старательно исполнял наказ любимца царя, не жалея губ, раздувал уголья, и красноватое пламя полизывало стопы мученика.

Глинские ревниво наблюдали за тем, как входит в силу боярин Воронцов. С раздражением следили за каждым его шагом, ожидая, что тот непременно споткнется. Но Федор Воронцов уверенно расхаживал по царскому двору, смело распоряжался караульщиками самого Ивана Васильевича. Глинские посторонились, пропуская его вперед, и это тихое отступление походило на западню для любимца царя.

Дядя[20] молодого царя шептал Ивану в оба уха:

— Доверчивый ты, Ванюша, точно такой же, как и твой батюшка. Покойный Василий Иванович тоже все боярам своим доверял. А тем только дай слабинку, как они тотчас прыг на шею и ноги свесят!

— К чему это ты? — спрашивал царь, поглядывая на Михаила Глинского.

— А вот к чему, Ваня. Андрея Шуйского ты от себя убрал и правильно сделал! — Заметив, что молодой государь насупился, Глинский продолжал: — Только вот зачем ты опять к себе боярина приблизил? А Федька Воронцов царем по двору шастает. Хозяин, дескать! И нас, родственников твоих, совсем не чтит. Обуздать тебе, Ванюша, его нужно. Хомут на него крепкий накинь, как на кобылу тягловую, пускай свой воз везет, а в царские сани не садится! Холоп — что собака: место свое должен знать! Вот так, Иван Васильевич!

Иван призадумался. Дядька зря не скажет. Если и верить кому, так это родственникам, что после матушки остались.

Царь крутанул перстнем, и изумруд цвета кошачьего глаза брызнул веселым светом на крепкие юношеские ладони. Сегодня днем эти ладони тискали в подклети зазевавшуюся девку: та, как увидела царя, так и обмерла с перепугу. А когда пальцы Ивана уверенно скользнули молодухе под сарафан и быстренько отыскали упругие соски, она уронила ведра со щами, обливая жирным наваром новые порты государя. Иван со смехом отряхнул струпья капусты и пошел дальше.

Иван и сам подмечал, что Федор Воронцов уже не тот прежний слуга — покладистый и покорный, каким знавал он его в детстве. Сейчас боярин был полон спеси и стремился решать государские дела в обход самого царя. Даже самодержавную печать осмелился отобрать у печатника и смеха ради ставил изображение Георгия Победоносца на лбы московских дворян.

Поиграв перстнем, Иван сцепил крепко пальцы и буркнул неохотно:

— Сам разберусь, если не по нраву придется, так прогоню со двора. А сейчас пускай куражится.

Однако слова, сказанные Глинским, глубоко проникли. и не желали отпускать весь остаток дня.

Царь повзрослел, и потехи его стали куда серьезнее, чем раньше. Еще два года назад он пострельцом бегал по двору в драной рубахе с великокняжескими бармами на плечах, без причины задирал холопских ребятишек и таскал за хвосты котов. В то время боярам приходилось проявлять диковинную изобретательность и смекалку, чтобы заманить юного царя на скучное сидение в боярской Думе. Ближние бояре не скупились на посулы: обещали царю сладких кренделей и мягких пряников, манили его в Думу яркой рубахой и новыми портами, и когда наконец отрока удавалось завлечь, посыльный боярин возвращался на сидение, торжествуя:

— Уговорил царя, явится. На самом тереме царь сидел и сапогом кота вниз спихивал. Кот орет истошно, прыгать не желает, хоть и тварь безмозглая, а понимает, что разбиться может.

А другой раз посланный боярин приходил с иной вестью.

— Не желает царь идти в Думу. На колокольне петухом орет. Я как начал звать, так он меня яблоками гнилыми стал обкидывать, а отроки дворовые ему в том помогать стали. Выпороть бы засранца, — произносил он почти мечтательно.

Теперь все изменилось.

Царь не бегает пострелом по двору, приосанился, в руках вместо камней сжимает трость. Бояре после случая с покойным Андреем Шуйским стали почтительнее, и уже никто не грозит оборвать царю уши и отхлестать хворостиной. Царь входил в рост и окружил себя боярскими детьми, которые тотчас спешили выполнить любую волю малолетнего государя. А забавам Ивана Васильевича не было конца: он с гиканьем разъезжал на резвом рысаке по узким московским улочкам в сопровождении многочисленной свиты и спешил огреть плетью нерадивого, посмевшего перебежать государю дорогу; врывался на многолюдные базары, и широкогрудый жеребец подминал под себя мужиков и баб. Московиты, сняв шапки, бессловесно сносили побои, а Иван, преодолевая тягучее сопротивление людской массы, въезжал в самую середину базарной площади, оставляя после себя покалеченный народец.

Встречи с Иваном опасались, даже юродивые боязливо посматривали в его сторону, прочие, еще издали услышав грохот цепей, спешили забежать в подворотню.

Сама Москва представлялась Ивану большим двором, где одну улицу занимали мясники, разделывающие говядину, предназначенную для царского стола; другую — огородники, доставляющие в Кремль лук и репу; третью — сыромятники, обрабатывающие кожу для тулупов бояр и дворян. И потому, не спросясь, он набирал с базара всякой снеди, щедро делясь добычей со своим многочисленным окружением.

Московский народ отходчив. Едва снесли на погост мужиков и баб, помятых на базаре государевыми жеребцами, и горе уже кажется не таким тяжким, и горожане, вглядываясь в крепкую фигуру юного царя, говорили:

— Ладный царь растет! Вся трапеза впрок пошла, вон как вымахал! Видать, добрый воин выйдет. Отец-то его покойный, Василий Иванович, поплоше был, едва до плеча государю дотянул бы. А Иван Васильевич богатырь!

* * *

Уже с малолетства Иван Васильевич пристрастился к охотничьим забавам: любил он загонять собаками оленей, ходил на лис, выслеживал зайцев, но особенно нравилась ему соколиная охота. С упоением наблюдал Иван, когда ястреб, лишившись клобучка, взлетал с кожаной рукавицы ввысь и, забравшись на самый верх поднебесной, скатывался на перепуганную стайку уток и рвал, истязал нежное мягкое мясо.

Под Коломной у государя был терем, построенный еще отцом, который тоже был охоч до соколиных забав, сюда частенько приезжал и молодой царь.

Иван Васильевич добирался к терему через бор. Карета скрипела. Тяжелые цепи, привязанные к самому днищу, царапали наезженную дорогу, оставляя неровные глубокие шрамы. Железо разгребало колючую хвою, рвало узловатые корневища и ругалось пронзительным скрежетом. Следом за каретой ехали стольники и кравчие, которые, не жалея ладоней, лупили в барабаны, звенели бубенцами, а впереди, расторопно погоняя лошадок, спешили дворяне, громко горланя:

— Царь едет! Царь едет! Шапки долой!

Можно было подумать, что карета колесила не через хвойный безмолвный лес, а пробиралась через площадь, запруженную народом.

Боярские дети орали все неистовее:

— Шапки долой! — и эхо, охотно подхватывая шальные крики, вторило — Долой! Долой! Ой! Шапки долой! Государь всея Руси едет, Иван Васильевич! Вич! Вич!

Карета передвигалась неторопливо, нехотя взбиралась на мохнатые кочки, замирала на самом верху, словно о чем-то раздумывала, а потом сбегала вниз. Боярские дети вопили не просто так — далеко впереди на тропе показалась небольшая группа всадников. По кафтанам не из бедных, и шапки с голов рвать не спешат. Обождали, когда поравняются с передовым отрядом, а уже затем чинно обнажили нечесаные космы.

— Кто такие? — строго спросил сотник.

Он спрашивал больше для порядка, признавая в незнакомцах новгородцев: только они смели носить чужеземные платья.

— Новгородцы мы, — отвечал за всех мужик лет сорока, видно, он был за старшего. Борода у него брита, а усища в обе стороны топорщатся непокорно. — К государю мы едем, с жалобой на своего наместника Ермакова.

— К государю едете, а с собой пищали везете! — упрекнул сотник.

Оружие у новгородцев красивое — немецкое, такого даже у караульничих нет.

— Как же без пищалей ехать, господа, когда по всем лесам тати шастают? — искренне подивился новгородец — Ты бы нас к государю представил, правду хотим про наместника сказать. Совсем житья не стало от лиходея! Пошлину с товаров непомерную берет да себе все в карман складывает, купцов заморских совсем отогнал, — жаловался мужик.

— Не велено! Государь на охоту выехал. Прочь подите! — теснил мужика сотник.

— А ты жеребчиком на меня не наезжай, придержи поводья! — серчал мужик. — По годам я тебя старше и почину знатнее буду. Скажи государю, что с делом мы идем. Вот здесь все про наместника писано! тряс мужик бумагой.

— Хорошо, — вдруг согласился сотник, — давай, челобитную, передам государю.

И, пнув в бока жеребцу шпорами, заглянул в оконце кареты:

— Государь, тут к тебе новгородцы с ябедой пришли на своего наместника, пред твоими очами предстать хотят.

— Почему они с пищалями? Гони их с глаз долой! — заволновался царь.

— Эй, новгородцы, прочь подите! Царь вас видеть не желает!

— А ты на нас глотку не распускай. Мы люди вольные! Великий Новгород всегда таким был, и к холопству мы не привыкли, — натянул на уши шапку мужик.

— Караул, отобрать у новгородцев пищали, и пусть государь полюбуется на этих строптивцев!

— Ты за пищаль-то не хватайся, это тебе не кремлевский двор, чтобы без оружия шастать! Здесь лес, и закон здесь другой! А пищали мы против татей держим!

Это лес Ивана Васильевича, а стало быть, ты у него на дворе, — возражал сотник. — Давай пищали!

— А ты отними попробуй! — вдруг взбунтовался мужик, и усы его негодующе вздернулись.

Сотник увидел нацеленное на него дуло, разглядел у самого выхода черную маркую сажу и засопел:

— Что это… бунт?! — Он изловчился, дернул на себя ствол пищали, и мужик, теряя равновесие, повалился с седла.

Прозвучавший выстрел заставил караульщиков остановиться. Оцепенев, они наблюдали за тем, как сотник, ухватившись за живот, пытался остаться в седле, но невидимая сила настойчиво и крепко увлекала его к земле, и он, уже не в силах ей противиться, рухнул.

— Новгородцы сотника подстрелили! — встрепенулась стража, — Убили! Бей их, отроки! Хватай татей! Спасай государя! Вяжи лихоимцев!

Новгородцы похватали мечи, а громкий голос усатого детины все более распалял страсть:. — Это что же делается, господа?! Мы к государю с челобитной, а нас за шиворот да и за ворота, как холопов последних! Не привыкли новгородцы такому лихоимству! К царю-батюшке пробивайтесь, господа, к царю! Дознаемся до правды, бей строптивцев! Не может он от людей своих отступиться!

Раздался выстрел, потом еще один, а уж потом треск слышался отовсюду. Казалось, что гигантский медведь пробирается через лес и сучья трещат под его ногами. Караульщики падали, сраженные пулями а новгородец все вопил:

— К царю, господа, пробирайтесь. Пусть же он лихоимцев накажет!

Иван вслушивался в приближающийся шум, и чудилось ему, как чей-то разбойный голос взывал:

— К царю! Бей!.. Царя бей!

— Погоняй! Погоняй! — закричал Иван на ямщика. — Быстрее! Ох, изменники! Ох, изменники! — сокрушался молодой государь.

Карета развернулась и покатилась в обратную дорогу, оставляя позади сечу.

Иван не разговаривал до самой Коломны, заставляя ямщика шибче подгонять разгоряченных лошадей. А когда показались серые булыжники крепостных стен, Иван приказал сидящему рядом окольничему:

— Зови воеводу!

Воевода князь Пронский, отпущенный в Коломну на кормление государем год назад, выбежал навстречу молодому царю и бросился в ноги:

— Что же это ты, Иван Васильевич, государь наш любезный! Гонца послать нужно было, уж мы бы тебя встретили по чести, хлеб да соль с полотенчиком. В колокола бы ударили!

— На дыбу захотел?! — орал Иван. — Это по твоей дороге тати гуляют, едва живота не лишили!

— Да что же ты, батюшка?! Как же это?! — лепетал испуганный воевода. Страшно было умирать, едва разжился, дочек замуж не определил.

— А вот так! Стрельбу устроили из пищалей, изловить меня хотели, насилу спасся! Вели в лес дружину послать, пускай мятежников изловят!

Запоздало ударил набатный колокол, встречая Ивана Васильевича, а через Царские врата выехал отряд ловить — новгородцев-изменников.

Через несколько дней на монастырский двор отроки из костромской дружины приволокли несколько мужиков. В них трудно было узнать горделивых новгородцев в иноземных платьях. Порты на мужиках рваные, все как один без шапок, брады изодраны, а лица в крови.

Иван Васильевич обходил нестройный ряд, и мужики, приветствуя царя, сгибались в поклоне, цепи на их руках тонко позванивали, и эта печальная музыка напоминала Ивану Васильевичу его недавнее бегство. Государь пытался среди пойманных отыскать того самого мужика с длинными торчащими усами, но его не было.

— Где остальные? — зло поинтересовался Иван Васильевич.

— В лес ушли, государь, — отвечал думный дьяк Василий Захаров, приставленный к новгородцам. — Мы когда подъехали, так их уже и не было. Этих насилу сыскали. Ничего, государь, еще отыщутся! В Новгород дружину пошлем, пусть изменников там отловят.

— Так вот что, дьяк, выпытай у новгородцев, по чьей науке пищальники надумали супротив государя подняться? Если выпытаешь и до правды дознаешься, окольничим тебя сделаю! — пообещал шестнадцатилетний государь. — По всему видать, здесь без ближних людей не обошлось. — И, повернувшись к стоявшим рядом рындам[21], сказал: — Гоните всех прочь, кто меня видеть пожелает, трапезничать я пошел.

Василий Захаров запоздало поблагодарил за честь, а Иван Васильевич уже не слышал, шел быстро, и рослые рынды едва за ним поспевали.

Новгородцев сволокли в подвал монастыря и одного за другим сводили на сыск. Палач, широкий мужик в красной рубахе навыпуск, с нетерпением поигрывал тяжелым кнутом.

— Стало быть, по своей охоте на государя выступали? — спрашивал Василий Захаров.

Он оглянулся, подыскивая, куда бы присесть, а верткий подьячий с пером за правым ухом уже подставлял табурет.

— Не мыслили мы зла супротив государя, — отвечал за всех мужик с окладной, до самого пояса бородой. — Мы с жалобой на своего посадника шли.

— Выходит, в государя из пищалей палили для того, чтобы грамоту ему дать? — не унимался дьяк. — И холопа его убили тоже для того?!

— Не палили мы в государя, — отвечал новгородец, понимая, что уже не убедить в своей правоте ни дьяка, а уж тем более ни самого государя. — Караульщик государя сам на нас с ослопом[22] полез. Вот ружье без надобности и пальнуло.

Лицо Василия скривилось в ухмылке.

— Выходит, само пальнуло. Эй, мастеровой, привяжи молодца к бревну и согрей его огоньком.

Новгородца за руки и за ноги растянули на бревне, потом подпалили под ним поленья, и палач, орудуя бревном, как вертелом, стал вращать его, подставляя голые бока под огонь. Мужик извивался, орал истошно, выпрашивая пощаду, а палач терпеливо выполнял волю дьяка. Наконец Василий Захаров дал знак откатить бревно.

— Ну что?! Будешь говорить?! Кто из московских бояр надоумил тебя против царя собираться?! — И неожиданно выпалил — Может, это был Федор Воронцов, полюбовник государя?

— Он самый, господин, он самый! Все как есть правда, — обрадовался новгородец передышке. — Боярин Федька Воронцов нас против государя наставлял.

— Кто еще с ним был?

— Еще кто? — уставился мужик на дьяка. Лоб у него собрался в морщины, было видно, что он вспоминал. — Еще братец его, Васька Воронцов! Они хотели живота царя лишить, чтобы на царствии самим быть.

— Государю Ивану Васильевичу об этом сам можешь поведать?

— Скажу! Все как есть скажу. Ежели что не так буду говорить, так ты уж меня, дьяк, поправь.

— Поправлю, милый, поправлю, — обещал Василий Захаров, думая о своем, — Дать новгородцу вина и накормить как следует, пускай отдышится.

Уже месяц шел сыск.

Василий Захаров сутками не выходил из темницы и неустанно чинил все новые допросы. На очереди был Федор Воронцов, боярин Монетного приказа. Избитый, раздетый донага, он выплевывал кровь из опухшего рта и укорял:

— Как же ты, Василий, супротив меня пошел? Ведь из дерьма же тебя вытащил, дьяком сделал. И не будь моей милости, помирать бы тебе пастухом на Скотном дворе. Не обидно было бы, ежели по правде страдал, а то ведь по кривде и по наговору.

— По наговору, говоришь, боярин? — усмехнулся дьяк. — Эй, караульщик, приведи новгородца. Пусть он скажет, как было!

Караульщик скоро вернулся и втолкнул в подклеть человека.

— Говори, как дело было! — приказал Захаров.

— Крест целую на том, что всю правду скажу без обману, — переступил с ноги на ногу новгородец, и железо на его ногах угрожающе запело. — Боярин Федька Воронцов умыслил зло супротив государя нашего, царя Ивана Васильевича. Повелел мне с пригородов собрать татей и, когда государь поедет на охоту под Коломну, лишить его живота.

— Чего он обещал тебе за это?

— Обещал пятьдесят рублев дать и при особе своей держать для душегубства.

— Ах ты ирод! Ах ты супостат! — поперхнулся злобой боярин. — И как только твой поганый язык не отсох от такой поганой лжи! Государю я служил честно и потому добра не нажил, хотя я и боярин Монетного двора!

— Об этом мы тоже поговорим в свое время. Караульщик, скажи, чтобы привели чеканщика Силантия.

Привели Силантия. Отрок сильно усох. Щеки ввалились, и порты едва держались на его истощавшем теле.