— Очень даже.
— Кстати, как ты себя чувствуешь, Гина, дорогая? — неожиданно спросил Абрам. — Выглядишь ты превосходно. Принцесса!
— Это только потому, что я приоделась. Особых оснований радоваться у меня, увы, нет.
— От Акабы ничего нового? Зачем он тянет с разводом?
— Бог его знает. Ситуация с каждым днем становится все хуже. Когда он уже совсем готов дать развод, что-то не устраивает его отца; когда же ребе наконец соглашается, вмешивается бабка. Насели на него со всех сторон. Как они меня только не обзывают! Видит Бог, надо быть железной, чтобы все это переносить. А мой дорогой папочка недавно сообщил мне, что от меня отказывается и что я ему больше не дочь.
— Невелика потеря!
— Верно, но меня все это угнетает, пойми ты. Я всегда знала, что добром это не кончится. Я-то одна, а их много. Все обливают меня грязью. Ну, а в довершение всего… но, может, поговорим об этом в другой раз?
— Что случилось? Что ты хотела сказать?
— Ты скажешь, что я окончательно спятила.
— Ну же, говори! Что ты имела в виду?!
— Боюсь, что Герцу вся эта история надоела. Он чудесный, великодушный, образованный. Но, между нами говоря, человек он слабый. Все эти его искания совершенно меня не вдохновляют. Эта женщина, медиум… как ее зовут?.. да, Калишер. Она ведь самая обыкновенная мошенница. Связь с душами умерших у нее примерно такая же, как у меня с Распутиным. Над Герцем вся Варшава смеется.
— Пускай смеются. Он великий человек.
— И все же последнее время я что-то приуныла. Сижу с этими крикунами, и у меня голова кругом идет. Сейчас я молю Бога лишь об одном — чтобы хоть с ума не сойти. А впрочем, говори — не говори… Простите меня, молодой человек, — сказала она, повернувшись к Асе-Гешлу. — Где вы остановились?
— На Францисканской.
— Вам там, должно быть, неуютно. Перевозите вещи сюда. Как-нибудь справимся.
— Вы остаетесь? — спросил Абрама Аса-Гешл.
— Нет, мне сегодня еще надо успеть на Прагу. Не волнуйся — увидимся. Приглашаю тебя к себе. А теперь поторопись-ка за вещами.
Аса-Гешл вышел на улицу. Опять пошел снег, теперь он шел медленно, частыми, крупными хлопьями. Юноша поднял воротник. Этот день длился целую вечность. В ушах у него вновь и вновь звучали слова и фразы, которые он услышал за сегодняшний день. Он быстро зашагал по улице и вскоре перешел на бег. От неба, по-прежнему словно бы охваченного алым заревом, от покрытых снегом крыш, балконов и порогов веяло чем-то странным, таинственным, кабалистическим. Пламя в газовых фонарях металось, отбрасывало мерцающий свет. По снегу врассыпную бежали тени. Время от времени тишина нарушалась криком или грохотом, как будто кто-то в темноте выпалил из ружья. Аса-Гешл вдруг вспомнил, что еще сегодня утром он не знал в Варшаве ни единой души; теперь же, спустя всего двенадцать часов, он обзавелся жильем, учительницей, заработком — предложением переписать набело рукопись, а также приглашением посетить дом Абрама. В темноте ему мерещилось лицо Адасы, живое и светящееся — как во сне.
Когда Гина открыла ему дверь и увидела у него в руках кособокую корзину — весь его скарб, ей стало не по себе. Точно так же много лет назад, уезжая из Варшавы учиться, выглядел и Герц Яновер. «И этот парень тоже принесет кому-то несчастье, — подумалось ей. — Жертва уже есть и готовится к закланию».
Глава четвертая
1
Мешулам Мускат уже давно взял за правило раздавать подарки членам своей семьи сразу после ритуала благословения первой ханукальной свечи. В этом году, как и в прошлые годы, его сыновья и дочери, их жены, мужья и дети съехались на праздник в дом старика. Наоми и Маня готовились к этому событию заблаговременно.
Мешулам, вместе со всеми остальными мужчинами, вернулся домой после вечерней службы в Бялодревнском молельном доме. Женщины, внуки и внучки ждали их дома.
В гостиной находилась огромная ханукия с выгравированным на ней причудливым узором. Собственной рукой хозяин дома залил в нее оливковое масло, специально для этой цели привезенное со Святой земли, прочел положенную молитву и поднес огонь к фитилю. Пламя вспыхнуло и задымило; центральная, девятая, свеча, шамаш, отбрасывала мерцающий свет на червленое серебро. В честь праздника Мешулам облачился в халат в цветах и в пеструю кипу. Сыновьям он раздал конверты с деньгами; женщины получили в подарок коралловые ожерелья и браслеты — каждая в соответствии со своим возрастом и положением. Внукам достались волчки и мелкие монетки. Никто не был забыт, подарки получили обе служанки и кучер Лейбл.
После раздачи подарков Наоми и Маня внесли огромные подносы с латкес, блинами из натертой на терке картошки, жаренными на подсолнечном масле и посыпанными сахаром и корицей. После чая с вареньем вся семья, по ханукальной традиции, разделилась на группы для игр. Мешулам предпочитал играть с детьми и обязательно проигрывал им несколько медяков. Из трех зятьев в этот раз присутствовал только один, Мойше-Габриэл. Муж Перл умер в прошлом году; что же до Абрама Шапиро, то Мешулам не был до него большим охотником. Мойше-Габриэл был книжником, сыном раввина, одним из тех немногих, кто удостаивался чести сидеть за столом у бялодревнского ребе во время трапезы хасидов. Как только ханукия была зажжена, он вернулся в молельный дом; посещение мирского дома своего тестя являлось для него предметом страданий и тяжких испытаний.
В гостиной поднялся шум. Йоэл, старший сын Мешулама, необычайно высокий шестидесятилетний мужчина с большим животом и красной, прыщавой шеей, слыл игроком азартным. В Йоэле все было исполинских размеров: и голубые, навыкате глаза, и мясистый, в оспинах нос, и развесистые уши с толстыми мочками. Он тщательно, размашистыми движениями тасовал карты, внимательно следя за тем, чтобы все шло по правилам. Какие бы карты ему ни приходили, хорошие или плохие, он то и дело бросал монеты в тарелку, стоящую посреди стола.
— Гульден! — говорил он своим густым голосом.
— Будет тебе, Йоэл! Кого ты пытаешься напугать? Может, у тебя ничего и нет, — замечал его брат Натан.
— Тогда клади деньги, — говорил Йоэл. — Посмотрим, какой ты умный.
Натан был ниже ростом, чем Йоэл, зато полнее, с высоким круглым животом беременной женщины, короткой, мясистой шеей и двойным подбородком. Щеки у него были гладкие, как у младенца; в семье считалось, что ему не хватает мужского начала. Детей у него не было. Он страдал диабетом, и его жена Салтча, маленькая, похожая на бочонок женщина, каждый час напоминала мужу, чтобы тот принял лекарство. Натан посмотрел в карты, потеребил жидкую бороденку, хитро усмехнулся и сказал брату:
— Ты меня своим гульденом не испугаешь. Ставлю один сверху.
Пиня, сын Мешулама от второй жены, был невысок, худ, с увядшим, желтым лицом, обрамленным желто-зеленой бородой. Рядом с массивными Йоэлем и Натаном смотрелся он почти карликом. Пиня имел обыкновение щеголять остроумными замечаниями и мудрыми изречениями из Талмуда, однако никто на его реплики внимания не обращал. В карты он играл хуже некуда, вот почему его жена Хана, ограничивая его в расходах, больше пятидесяти копеек мужу на игру не выдавала.
— Мне конец, — твердил он, в сердцах отбрасывая карты. — С такими картами и разориться недолго.
Нюня, младший из сыновей Мешулама от второй жены, ни секунды не мог усидеть на месте, у него тряслись руки, он потел, краснел — и делал одну ошибку за другой. Перед своими старшими братьями, Йоэлем и Натаном, он трепетал, младшего же, Пиню, наоборот, постоянно подначивал.
За женским столом разговор не замолкал ни на минуту; говорила в основном жена Йоэла Эстер, «Царица Эстер», как ее прозвали в семье, — мужеподобная особа с тройным подбородком и гигантской грудью. Она вытаскивала из полотняного мешочка фишки и выкрикивала помеченные на них числа. Остальные проверяли, не совпадают ли эти числа с номерами на лежавших перед ними на столе картонках. Хотя Эстер только что поглотила огромное количество праздничных блинов, перед ней на столе собралось немало деликатесов: нарезанный на дольки апельсин, пирожные и карамель, халва; все это пожирал, как объясняли ей доктора, заведшийся в ее организме ненасытный ленточный червь. Салтче, жене Натана, по всей видимости, везло. Не успела игра начаться, как она издала победоносный крик и продемонстрировала всем свою таблицу с полностью заполненными рядами цифр. И хотя игра шла мелкая — на гроши, — шум за женским столом стоял невообразимый. Жены и дочери болтали, смеялись и перебивали друг друга, звенели чайными ложечками и стучали чашками о блюдца. Эстер и Салтча, старшие невестки, без умолку сплетничали — прохаживаясь в основном насчет Даши, пришедшей без своей дочери Адасы. Перл, старшая дочь Мешулама, вдова, женщина деловая и сметливая, вся в отца, сидела отдельно со своими дочерьми и невестками. Жили они сами по себе, на севере Варшавы, в той части города, которую принято было называть «выселками». В гостях у Мешулама они бывали не чаще двух раз в году. Хана не столько следила за игрой, сколько за своим мужем Пиней; она боялась, как бы тот не совершил какую-нибудь непростительную оплошность. В конце стола сидела Хама, жена Абрама, маленькая, нездорового и печального вида женщина с красным носом и глазами «на мокром месте». Похожа она была на нищенку, которая каким-то чудом оказалась дочерью богатого человека. Платье на ней было поношенное, да и парик немногим лучше. Хама рассеянно перебирала фишки, которые сжимала в руке, и никак не могла отыскать номера в своей таблице. Она то и дело бросала взгляды на своих дочерей, Беллу и Стефу, и тихонько вздыхала. С нескрываемым презрением провожала она глазами гроши, которые проигрывала вместе с дочерьми своим ненасытным невесткам, Эстер и Салтче.
— Какой номер ты назвала? — спрашивала она. — Семьдесят третий? Девяносто восьмой? Ни слова не слышу.
Лея, младшая дочь Мешулама, жена Мойше-Габриэла, села с девушками. Хотя они и называли ее «тетей», она относила себя к их поколению. Это была крупная женщина с большой грудью, полным лицом, крепкими бедрами, толстыми ногами и проницательными голубыми глазами. В юности ее угораздило влюбиться в Копла. Когда Мешулам об этом узнал, он устроил Коплу большой нагоняй и тут же, чтобы избежать позора, выдал дочь замуж за бездетного вдовца Мойше-Габриэла Марголиса. Муж и жена постоянно препирались и ссорились; разговорам о разводе не было конца. Теперь же Лея что-то нашептывала дочерям своих братьев и сестер, тискала их и щипала. Девушки покатывались со смеху.
— Тетя Лея! Перестаньте, ну, пожалуйста! Ой, умираю! — визжали они. Они хохотали, падали друг дружке на колени и так шумели, что в конце концов Мешулам не выдержал и изо всех сил хватил кулаком по столу; он терпеть не мог, когда женщины визжат и хихикают.
Роза-Фруметл участия в игре не принимала. Она уверяла, что играть не умеет и никогда не научится. Она демонстративно отдавала распоряжения прислуге, разливала чай и разносила анисовые пирожные пожилым гостям, а молодежь угощала леденцами в бумажных пакетиках, изюмом, миндалем, инжиром, финиками, фасолью. Стоило кому-то из детей закашляться, как она тут же проявляла к нему величайшую заботу; ребенку, говорила она, следует дать леденец или взбитые яйца с сахаром. Всякий раз, когда Мешулам ругал кого-то из мальчиков или обзывал их, она немедленно за него вступалась:
— Бедняжка! Разве можно такому прелестному ребенку говорить подобное?!
— Ладно, ладно! — ворчал Мешулам. — Тебе-то какое дело? Сам разберусь.
А Аделе вообще отказалась выходить из своей комнаты. Правда, когда Роза-Фруметл, приложив носовой платок к глазам, стала умолять дочь ее не позорить, она согласилась выйти, да и то только на время благословения ханукии. После этого она снова с высоко поднятой головой удалилась к себе. Царица Эстер ткнула Салтчу локтем в бок.
— Видала? Эта облезлая курица строит из себя важную даму, — сказала она вполголоса, а затем шепнула невестке на ухо что-то малопристойное. Сказанное не предназначалось для ушей юных девиц, однако они, хоть ничего и не слышали, залились смехом и густо покраснели.
2
Проиграв детям с десяток пятикопеечных монет, Мешулам поднялся со стула и бросил многозначительный взгляд на Пиню. Пиня считался в семье шахматистом; старик играл очень редко, но все знали, что шахматы он любит. Пиня бросил карты и разложил шахматную доску. Отец и сын сели друг против друга, готовясь к продолжительной схватке. Нюня должен был ехать домой — Даша пожаловалась на головную боль, а Йоэл и Натан подсели к столу, чтобы наблюдать за перипетиями шахматной баталии.
Мешулам, по своему обыкновению, сразу же устремился в атаку. Он сделал ход слоном, а затем ферзем, угрожая сопернику матом. Пиня защитился конем, а затем напал на ферзя и ладью. Старик этого не ожидал и, задумавшись, вцепился в свою жидкую бородку; к такому повороту событий он был не готов.
— Если хочешь, папа, можешь взять ход назад.
— Ошибка есть ошибка, — резко ответил старик. — Ход есть ход.
— Но ты ведь не заметил…
— Когда чего-то не замечаешь, приходится отвечать за последствия, — решительно заявил старик.
— Я же говорил, что надо идти пешкой, — глубокомысленно буркнул Йоэл.
— Если прислушиваться ко всему, что ты говоришь… — отрезал Мешулам. Он погладил бороду и, вперившись в доску, замурлыкал какой-то синагогальный мотив. Натан подхватил его, а следом за ним и Пиня. После долгих раздумий Мешулам сделал ход слоном и объявил шах. Верно, фигуру он потеряет, но предотвратить катастрофу на время удастся. Он двинул вперед слона, сказал: «Шах!» — и вновь принялся напевать.
И тут раздался пронзительный звонок в дверь. Все повернулись в сторону коридора, ожидая, что Наоми или Маня откроют дверь. Но обе они, по всей видимости, были заняты, и спустя некоторое время звонок повторился. Роза-Фруметл ушла в комнату Аделе. В результате дверь пошла открыть Салтча.
— К вам какой-то молодой человек, — сказала она, вернувшись, Мешуламу.
— Молодой человек? Какой еще молодой человек? — с раздражением спросил Мешулам. — Пусть идет, откуда пришел.
— Он говорит, что его просили прийти взглянуть на рукопись.
— Что еще за рукопись такая?! Знать ничего не знаю. Передайте ему, пускай лучше меня не злит.
— Может, это что-то очень важное, папа, — сказал Пиня. Он предпочел бы не доигрывать партию, чтобы избежать гнева отца, когда тот проиграет.
— Если это что-то очень, как ты говоришь, важное, пусть приходит ко мне в контору, а не домой, — прорычал Мешулам. Он понимал, что партия проиграна.
— А мне за него обидно, — сказала Салтча. — Почему-то этот парень вызывает у меня жалость. Что мне ему сказать?
— Знаешь что, папа? Пусть войдет. Ты же все равно проиграл, — посоветовал Натан.
— Да, ты прав, проиграл.
Не дослушав, Салтча вышла в коридор и вскоре вернулась с Асой-Гешлом, который с живейшим любопытством оглядел присутствующих. Еще бы, не всякому доводилось оказаться в семье Мускат в первый вечер Хануки.
Аса-Гешл остановился на пороге; он совершенно забыл, что сегодня праздник, и смутился, увидев столько людей.
— Ну, не стой в дверях, входи, — своим низким голосом проговорил Мешулам. — Не съедим же мы тебя.
Аса-Гешл бросил напоследок испуганный взгляд через плечо, словно готовясь убежать, и сделал шаг вперед. Остановившись в нескольких шагах от шахматного столика, он спросил:
— Вы реб Мешулам Мускат?
— Он самый. А ты кто будешь?
— Ваша супруга… жена… велела мне прийти сюда.
— Ага! Вон что! Так ты явился к моей жене. — И Мешулам прикрыл один глаз. Все рассмеялись.
— Я познакомился с ней в доме вашего сына.
— С моей женой, говоришь?! Да еще в доме моего сына! — Последовал очередной взрыв хохота. Все знали, что старик любит иногда пошутить, и никакая лесть не доставляла ему большего удовольствия, чем смех, вызванный его шутками. Кроме того, ему представилась неплохая возможность замять горечь поражения. Аса-Гешл в смятении смотрел по сторонам.
— Речь идет о рукописи… — запинаясь, проговорил он.
— Какой рукописи? Объяснитесь, молодой человек.
— Это комментарий… его написал ее покойный супруг… комментарий к Экклезиасту…
— А, понятно. Где она? Позовите ее! — приказал Мешулам.
Стефа, дочь Абрама, выбежала из комнаты и вскоре вернулась с Розой-Фруметл. Та, покраснев, вошла в комнату с таким видом, будто и ее тоже смутило неожиданное появление молодого человека.
— Какая неожиданность! — воскликнула она. — А я решила, что вы уже не придете. Почему вы так долго не шли?
— Был занят. У меня не было времени.
— Слыхали? Я хотела дать ему подзаработать — а у него, видите ли, времени нет. Вы, надо полагать, внезапно разбогатели, а? Наследство получили? Даже моя дочь поинтересовалась, отчего вы не идете.
— Право же, у меня совсем не было времени. Я ничего не мог поделать, — повторил Аса-Гешл.
— Положим, для уроков, насколько мне известно, время у вас нашлось, — сказала Роза-Фруметл.
Аса-Гешл беззвучно шевелил губами — он не мог произнести ни слова. Роза-Фруметл скорбно повела плечами.
— Я смотрю, вы отрезали себе пейсы, — сказала она. — А впрочем, Господь не уполномочивал меня следить за тем, как выполняют Его законы. Пойдемте со мной в библиотеку, я покажу вам рукопись. А я уже подумывала, где бы найти кого-то другого.
Она вышла из комнаты, и Аса-Гешл последовал за ней. И тут же женщины зашептались и захихикали. Мешулам бросил на них злобный взгляд.
— Кто этот парень? — спросил он. — И о каких уроках идет речь?
— Уроки ему дает Адаса, — сообщила деду Стефа. — Мне папа про него рассказывал. Он мог бы стать раввином — а вместо этого начал изучать математику… на чердаке.
— Она, стало быть, у нас теперь учительница, — сердито сказал Мешулам. — Что ж, прослежу, чтобы брачный договор поскорей был готов. Сразу после Шабеса.
Он смешал шахматные фигуры и встал. Даша, его невестка, слишком много на себя берет. Ведь он, скоро будет год, распорядился, чтобы провели предварительные переговоры о браке Адасы с Фишлом, внуком реб Шимона Кутнера. Зайнвлу Сроцкеру, шадхану, даже дали за услуги аванс в размере пятидесяти рублей. Приданое собрано и готово. Даша же под разными предлогами свадьбу откладывает; то говорит, что дочь больна, то еще что-нибудь придумает. Но Мешулама не обманешь. Даше не нравится жених, Адаса слишком увлеклась всей этой современной галиматьей, а тут еще этот Абрам, шарлатан, пустое место, подговаривает всех, чтобы не потакали желаниям Мешулама Муската. Ничего, Мешулам Мускат им покажет, будет все так, как он захочет! И прямо сейчас! Они узнают, кто в доме хозяин. Хозяин он, реб Мешулам. Это он обеспечил всем необходимым этих дармоедов и обжор. Это он женил и выдал замуж их детей. Он, а не Абрам, этот бездельник, этот бабник, от которого нет никакого проку. Только и знает, что деньги на ветер пускает да от семьи бегает!
Мешулам начал мерить шагами комнату, башмаки его угрожающе поскрипывали. Он почувствовал покалывание в кончиках пальцев, неожиданный прилив сил — так бывало всегда, когда он брался за какое-то новое дело. Его тусклые глаза сверкнули. Он потер лоб ладонью и начал обдумывать, как побороть упрямство своей самонадеянной невестки и ее «нежной», «драгоценной» дочки.
— Шлемели, паразиты, лоботрясы! — рычал он. — Кто спрашивает вашего совета!
И он, в который уж раз, решил вычеркнуть Абрама из своего завещания. Он не оставит ему ни копейки, даже если его собственная дочь и ее дети останутся, упаси Бог, без куска хлеба.
3
В библиотеке Роза-Фруметл сняла с полки рукопись в картонной папке, перевязанной зеленой ленточкой, и бережно положила ее на стол:
— Вот она. Снимайте пальто и усаживайтесь поудобнее.
Аса-Гешл снял пальто, и Роза-Фруметл отнесла его в коридор. Он сел в кожаное кресло и начал листать рукопись. Бумага была желтая, выцветшая, страницы разного размера, большая часть не пронумерована. Почерк был мелкий и угловатый, одни слова зачеркивались и переправлялись, другие вписывались на полях или между неровных, прыгающих строк. Он пробежал глазами вступление. Автор задумал этот труд, говорилось во вступлении, не в надежде увидеть его в печати, а ради себя самого. Во вступлении говорилось также, что, если внуки или правнуки автора сочтут сей труд достойным публикации, им надлежит вначале заручиться согласием трех раввинов, чья задача будет — подтвердить, что если автор и ошибался, то неумышленно и ошибочно библейский текст не трактовал. Труд являл собой смесь изысканий, размышлений и казуистики. Запятые отсутствовали, стиль был небрежен и цветист.
— Ну, что скажете? Справитесь? — До Асы-Гешла словно откуда-то издалека донесся голос Розы-Фруметл.
Он поднял голову. Она принесла ему стакан чаю и блюдце с пирожными. Вместе с матерью в библиотеку вошла Аделе. Одета она была точно так же, как и при их первой встрече: плиссированная юбка и вышитая блузка. В красноватом свете лампы лицо ее казалось еще более худым, а лоб из-за зачесанных назад волос — еще более выпуклым. Кожа была пергаментно-желтой, точно девушка только что встала с постели после тяжелой болезни.
— Добрый вечер, — сказала Аделе. — А я уж решила, что вы не хотите нас больше видеть.
— О, нет, — заикаясь, пробормотал Аса-Гешл. — Просто у меня совсем нет времени. Каждый день собирался прийти, но…
— Как вам кажется? — прервала его Роза-Фруметл. — Сумеете разобрать?
— Боюсь, рукопись придется переписать.
— Какой ужас!
— А в каких-то местах придется сделать вставки — в скобках; здесь все слишком сжато — потребуются кое-какие разъяснения.
— Что ж, в таком случае — за работу. — Роза-Фруметл тяжело вздохнула. — Никакой спешки нет. Приходите сюда каждый день, когда у вас будет время, и трудитесь. И будьте у нас как дома. А насчет денег… Я поговорю с мужем.
— Прошу вас, на этот счет, пожалуйста, не беспокойтесь.
— Нет, нет, обязательно поговорю, сейчас же. Пейте чай. Я скоро вернусь.
Роза-Фруметл подобрала юбки и вышла. Когда дверь за ней, скрипнув, закрылась, Аделе подошла к Асе-Гешлу.
— Я подумала, что мы вас чем-то обидели, — сказала она.
— О, нет!
— У меня отцовский нрав. Я говорю то, что думаю, — и наживаю врагов. Боюсь, я плохо кончу.
Она присела на стоявшую под книжными полками складную лестницу, веером распустив свою плиссированную юбку.
— Расскажите, что это за рукопись? Я много раз пробовала в нее заглянуть, но не поняла ни слова.
— Девушке, боюсь, это будет неинтересно.
— Нет, рассказывайте, не такая уж я невежественная.
— Даже не знаю, с чего начать. Это то, что принято называть схоластикой.
Аса-Гешл начал листать страницы рукописи, Аделе с любопытством за ним наблюдала. Сначала он читал несколько абзацев про себя, едва заметно шевеля губами, потом отрицательно качал головой, потом, спустя еще несколько минут, стискивал рукой подбородок и читал еще раз, более сосредоточенно. Он сидел, насупив брови, и выражение его лица непрерывно менялось — от юношески восторженного до серьезно-вдумчивого. Аделе вдруг пришло в голову, что так, должно быть, выглядел, когда был молод, ее отец.
— Ну же, — сказала она, — я слушаю.
— Видите ли, в Экклезиасте есть такие слова: «Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои». Так вот, ветер истолковывается здесь как душа. Когда человек грешит, его душа после смерти может переселиться во все что угодно — в собаку, кошку, червя, даже в мельничные крылья. Однако в конце концов душа возвращается к своему началу.
Аделе не сводила с него широко раскрытых глаз. В ее взгляде читались изумление и даже нечто вроде благоговейного страха. На висках трепетали едва заметные голубые жилки.
— Надеюсь, я ясно выразился, — сказал, помолчав, Аса-Гешл.
— О, да.
— И что вы думаете?
— Ах, если бы все это можно было выразить на каком-то европейском языке!
Аса-Гешл собирался ей ответить, но в эту минуту дверь открылась, и в комнату, в сопровождении Розы-Фруметл, вошел Мешулам.
— Я вижу, у нас тут настоящий книжник, а? — начал старик. — Скажи-ка, юноша, как ты думаешь, тебе по силам эта работа?
— Думаю, да.
— Я-то сам сочинительством не занимаюсь. Нынче все на свете считают себя писателями. Но я пообещал, что рукопись будет напечатана, поэтому… И сколько ты хочешь за свои труды?
— Сколько скажете. Это не принципиально.
— Как прикажешь тебя понимать? Не одолжение же ты делаешь?
— Да… то есть нет.
— Расскажи о себе… Ты что, один из этих «современных» евреев?
— Не совсем.
— Если молодой человек вроде тебя убегает из дому, бросает своих родителей — значит, он уж точно не святой.
— А я на роль святого и не претендую.
— Кто ж ты тогда? Грешник?
— Учиться. Это все, к чему я стремлюсь.
— Учиться чему? Как отвечать на галахические вопросы? Что сказать женщине, испугавшейся оттого, что над ведром с молоком мелькнула тень свиньи?..
— Нет, не этому — это мне уже известно.
— Я слышал, моя внучка дает тебе уроки. Как ее? Ну да, Адаса.
Аса-Гешл покраснел.
— Да, — запинаясь, ответил он, — она дает мне уроки польского языка.
— Зачем тебе польский? Здесь Россия правит, а не Польша, если уж на то пошло. К тому же в субботу у Адасы помолвка. Негоже невесте уроки давать.
Аса-Гешл хотел что-то сказать, но лишился дара речи. В горле у него вдруг пересохло. Он побледнел, стакан с чаем, который он держал в руке, задрожал.
— Правда? — Роза-Фруметл всплеснула руками. — Мазлтов!
— Она выходит замуж за Фишла Кутнера. Его дед, Шимон Кутнер, торгует на Гнойной подсолнечным маслом. Человек он не больно-то ученый, зато честный, к тому же последователь моего бялодревнского ребе. Жених учится в молельном доме, а после обеда работает бухгалтером в лавке у деда.
— Какая прекрасная новость! — воскликнула Роза-Фруметл. — А Даша, подумать только, не сказала нам про это ни слова.
На лице старика появилась лукавая улыбка.
— В следующую субботу, — сказал он. — Тебя тоже пригласят. Будешь есть медовые печенья. — И, взглянув на Асу-Гешла из-под своих густых, кустистых бровей, он повел ртом так, словно хотел проглотить собственные усы.
4
В комнате наступила тишина. Аса-Гешл взял было с блюдца пирожное, но затем положил его обратно. Роза-Фруметл нервно теребила свои жемчужные бусы. Мешулам сел, взял страницу рукописи и поднес ее к глазам.
— Где моя лупа? — спросил он, повернувшись к Розе-Фруметл.
— Не знаю.
— А что ты вообще знаешь? Ну, что это такое? — спросил он Асу-Гешла.
— Комментарии к Библии.
— Ха! Все мне носят книги. От раввинов до коробейников. Но у меня нет на них времени. В конторе и без того книг хватает.
— Почему бы им не приносить книги сюда? — осведомилась Роза-Фруметл.
— И кто, по-твоему, будет ими заниматься? Копл — невежа. И без того приходят пачки писем от раввинов, учителей. Бог весть от кого еще. А отвечать на них некому.
— Как же так? Раввины тебе пишут, а ответов не получают? Нехорошо.
Мешулам покосился на жену:
— Вот бы и отвечала. Что тебе мешает? Ты ведь вроде как женщина образованная. Вдобавок у меня еще и зрение никуда не годится.
— А что, если попросить этого молодого человека? Он — юноша грамотный.
— А что, это мысль. Приходи ко мне в контору в Гжибове. Мой управляющий с головой на плечах, но в таких вещах — пустое место.
— Когда мне прийти?
— В любое время, в любое время. Расскажешь заодно, о чем они там пишут. В двух словах.
Мешулам вышел. Роза-Фруметл повернулась, чтобы бросить на Асу-Гешла победоносный взгляд, однако встретилась глазами с дочерью и, не сказав больше ни слова, покинула комнату вслед за мужем. Опять воцарилась тишина. Откуда-то из-за угла послышался слабый писк, будто по карнизу пробежала мышь. Аделе поменяла позу, лестница под ней скрипнула. Аса-Гешл хотел поднять глаза, но веки у него точно свинцом налились. Он испытал странное чувство, будто стул, на котором он сидит, вот-вот опрокинется.
— Что вас так расстроило? — спросила Аделе. Она не сводила с него глаз.
— Нет, я не расстроен.
— Вы влюблены в нее. В этом все дело.
— Влюблен? Я не знаю, что вы имеете в виду.
— Она поверхностна. Пустышка. И ничего, в сущности, не знает. Она ведь так и не сдала экзамены.
— Она заболела.
— Все нерадивые ученики ухитряются заболеть накануне экзаменов.
— Ей пришлось почти год лечиться в санатории.
— Да, такие случаи мне известны. Дурачат и себя, и других.
Из гостиной раздался приглушенный бой часов. Девять вечера.
— А вы поначалу произвели на меня впечатление юноши образованного, — сказала Аделе.
— Только поначалу? Чем же я вас разочаровал?
— Когда человек в вашем возрасте начинает учиться, заниматься следует с утра до ночи, а не бегать за девушками.
— А я разве бегаю?
— Тогда зачем было снимать комнату в таком доме?
— А что в этом доме плохого?
— А то, что Гина распутная женщина. А Абрам Шапиро прохвост. Хорошая компания для студента, нечего сказать.
Аса-Гешл сделал неловкое движение, и рукопись, выпав у него из рук, рассыпалась по полу. Он нагнулся, чтобы подобрать страницы, но они никак не давались ему в руки, и он испытал беспомощность, какая бывает только во сне.
— Я не хотела вас обидеть, — продолжала девушка. — В вас что-то есть, иначе бы я ни за что с вами обо всем этом не заговорила.
— Благодарю, — еле слышно отозвался Аса-Гешл.
— Не спешите меня благодарить — лучше посмотрите мне прямо в глаза. Вы ведь не из тех добродетельных хасидов, что боятся взглянуть на девушку. И не сутультесь, вам же не восемьдесят лет.
Аса-Гешл расправил плечи и покосился на Аделе. Глаза их встретились. По ее узкому, хищному лицу пробежала мимолетная улыбка.
— Странное сочетание, — сказала она. — В вас что-то есть и от ученика местечковой ешивы, и от столичного студента.
— Вы надо мной издеваетесь.
— Вовсе нет. Таких, как вы, я встречала в Швейцарии, только эти молодые люди были смуглые и курчавые. Бедолаги — все как один. Вам нужен настоящий друг, нужна дисциплина.
— Да, наверно, вы правы.
— Если вы и впрямь хотите чему-то научиться, я могу вам помочь. От меня вам будет больше пользы, чем от Адасы.
— А я решил, что вы собираетесь уехать.
— Собираюсь, но не завтра же!
Она встала с лестницы и нагнулась помочь ему подобрать рассыпавшиеся страницы. Их пальцы встретились, и он испытал острую боль от укола ее подпиленных ногтей. Когда он поднялся, чтобы положить на стол рукопись, она поднялась тоже и, перегнувшись через стол, придвинулась к нему вплотную; в ноздри ему ударил запах ее тела, ее духов.
Аделе отступила от стола.
— Ну, я пойду, — сказала она. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — отозвался он.
— Если хотите, я завтра же дам вам первый урок.
— Да… спасибо.
— И пожалуйста, не робейте вы так. Вам это не идет. Вы же как-никак столичный студент.
Глава пятая
1
В этом году на Хануку к бялодревнскому ребе приехало более ста хасидов. В общей сложности у ребе насчитывалось не больше двух тысяч последователей, да и те рассеяны были по всей Польше. Даже на Рош а-шона, на праздник Нового года, в Бялодревну съезжалось не больше двухсот хасидов. К тому же с тех пор, как дочь раввина, Гина-Генендл, ушла от своего мужа Акивы, сына сентсиминского раввина, и сошлась с безбожником Герцем Яновером, раввин лишился еще нескольких своих последователей. Что же касается учеников ребе, то их на Хануку набиралось никак не больше двух десятков.
Хасиды, многие из которых не объявлялись у ребе по нескольку лет, приезжали издалека, иногда даже из Радома и Люблина, и выходили из поезда в пяти верстах от Бялодревны. На станции их ждали возницы с санями, которые не могли вместить всех приехавших; многим поэтому приходилось ждать, пока их подберут следующей партией. Некоторые по старинке шли пешком. Дорогой хасиды прикладывались к коньяку из фляжек, распевали гимны и дурачились. Крестьяне редко попадались им на пути. Засеянные озимой пшеницей и протянувшиеся до самого горизонта поля по обеим сторонам от дороги похожи были на покрытое льдом море. Над бескрайними просторами изредка пролетала, гортанно каркая, одинокая ворона.
Когда в Бялодревне узнали, что в городок в большом количестве съезжаются правоверные евреи, все пришло в движение. Трактирщики и хозяева гостиниц готовили дополнительные спальные места, лавочники впопыхах раскладывали свой товар. Мясники договаривались с резниками, чтобы те забили корову, которую откармливали в хлеву на Шабес. Рыбаки отправлялись на озеро, в близлежащее поместье графа Домбровского, чтобы получить у его управляющего разрешение ловить рыбу. Главной же новостью был приезд из Варшавы самого реб Мешулама Муската. Обычно он появлялся только на Рош а-шона; приезд же на Хануку означал, что наконец-то Бялодревна вернет себе былую значимость.
К четвергу местный молельный дом было не узнать. Мальчики, которые пришли вместе со своими отцами, сидели за книгами или играли в праздничные игры. Взрослые листали комментарии к Талмуду или прогуливались, обмениваясь репликами. Тусклый солнечный свет пробивался через высокие окна, ложился на длинные столы, отражался от опор, на которых возвышалась бима хазана. Вновь прибывших с каждой минутой становилось все больше, входившие в синагогу приветствовали друг друга. Первым с приезжими здоровался Айжа, старый шамес, бывший здесь еще при первом бялодревнском ребе, деде нынешнего. «Мир вам, реб Бериш Ижбицер! — Хриплый голос шамеса разносился по всему молельному дому. — Почетный гость! Шолом алейхем, реб Мотл Влоцлавкер!»
Хотя приближалось время предвечерней молитвы, несколько хасидов еще не сняли тфилин, надетый для молитвы утренней. Все знали, что бялодревнский ребе имеет обыкновение опаздывать к началу службы, поэтому одни в ожидании его готовились читать Восемнадцать Благословений, другие потягивали коньяк и грызли медовые пряники. Какой-то старик захватил с собой большой чайник кипятку и теперь заваривал себе чай. Долговязый юноша растянулся на скамейке возле печки и дремал. Пусть эти нелепые евреи, противники хасидизма, изучают Закон в довольстве и роскоши, спят на перинах; истинный же хасид готов мириться с любыми трудностями, коль скоро он находится рядом со своим ребе.
Правоверные хасиды первым делом хотели лицезреть своего благословенного ребе, поприветствовать его, однако Исроэл-Эли, шамес, предупредил, что ребе никого не принимает.
С тех пор как его дочь ушла от мужа, раввин почти полностью отошел от мира и большую часть времени проводил у себя в комнате, представлявшей собой нечто среднее между библиотекой и молельной. По стенам, обклеенным желтыми обоями, тянулись полки с книгами. У выходившего в покрытый снегом сад и занавешенного белыми портьерами окна стоял Ковчег Завета, рядом бима с менорой, посередине — круглый стол. Из окна видны были уходящие на запад, спускающиеся уступами поля; ребе любил подойти к окну и подолгу смотреть на бескрайние просторы.
«Ах, Отец небесный, — вздыхал он, — и чем все это кончится? Ничем хорошим. Скорбью и печалью! Скорбью и печалью!»
Ребе был высок и сутул. На нем был длинный, до пят, зеленый шелковый халат с желтым поясом. Из-под халата выглядывали короткие, до колена, штаны, талис — широкое четырехугольное одеяние с бахромой, высокие белые носки и полуботинки. Ребе было лет пятьдесят пять, но жидкая его борода оставалась еще черной, в ней поблескивало лишь несколько седых волос. Он вдруг сделал шаг вперед и так же неожиданно остановился. Выбросил вперед руку, словно собираясь снять с полки книгу, однако в следующий момент руку опустил. И бросил взгляд на висящие на стене часы с квадратным циферблатом и продолговатыми гирями на пружинах; циферблат был испещрен надписями на иврите, а на деревянном корпусе были вырезаны кисти винограда и гранаты. Было уже четверть пятого; совсем скоро, как бывает в начале зимы, стемнеет окончательно.
Печка горела, но по спине раввина пробежал озноб. Всякий раз, как он вспоминал, что его дочка, его Гина-Генендл, ступила на путь порока, ушла от мужа и теперь болтается где-то в Варшаве среди безбожников и циников, он ощущал горечь во рту. А виноват-то он. Он. Кто ж еще?
Устав мерить шагами комнату, он опустился в свое кожаное кресло и закрыл глаза — то ли дремал, то ли предавался размышлениям. Райской жизни, что рано или поздно наступит в мире, ему не вкусить, это ясно. Где это было написано, что Ехил-Менахем, сын Екарила-Довида из Бялодревны, должен есть от Левиафана в чертогах рая? А ведь грешнику, известное дело, уготованы раскаленные уголья. И вообще, что будет с Израилем, с народом Израиля?! Ересь крепнет день ото дня. В Америке — так, по крайней мере, говорят — евреи уже не соблюдают субботу. В России, в Англии, во Франции еврейские дети растут в неведении Священного Писания. А здесь, в Польше, сатана открыто ходит по улицам. Молодежь убегает из молельных домов, сбривает бороды, ест нечистую пищу гоев. Еврейские девушки ходят с голыми руками, бегают по театрам, заводят романы. Мирские книги отравляют умы молодых. Так плохо, как теперь, не было никогда, даже во времена Шабтая Цви и Якова Франка, да канут в вечность имена этих самозваных мессий! Если эту проклятую чуму не остановить, от Израиля не останется и следа. Чего же Он ждет, всемогущий Господь?! Он что, хотел привести Спасителя в мир, погрязший в пороке?
Дверь медленно приоткрылась, и в нее просунулась голова Исроэл-Эли, толстяка с румяными щеками, глубоко посаженными глазами, окладистой бородой и сдвинутой на лоб бархатной шапочкой.
— Ребе, приехал реб Мешулам Мускат, — торжественно возвестил он. — И с ним его младший сын Нюня.
— Так.
— А также реб Шимон Кутнер со своим внуком Фишлом.
— Ну!
— Говорят, что будет помолвка между Фишлом и Адасой, дочерью Нюни.
— Ну, пара хорошая.
— Здесь также реб Зайнвл Сроцкер.
— Ага! Шадхан!
— И я слышал, что девушка противится помолвке.
— Отчего же? Фишл приличный юноша.
— Она ведь ходила в эти современные школы — надо думать, и мужа ищет себе под стать — современного.
Ребе пожал плечами:
— Да! Сначала они травят их ересью — а потом становится слишком поздно. Ведут на заклание собственных детей.
— Вероятно, они хотят, ребе, чтобы вы благословили этот брак.
— Как мне им помочь, когда я и сам беспомощен. Моя собственная дочь — беспутная…
— Упаси Бог, ребе! Что вы такое говорите?! Может, конечно, она и впрямь одна из теперешних «эмансипированных» девиц, но Гина — девушка истинно еврейская.
— Если замужняя женщина убегает с мужчиной, значит, она беспутна!
— Но, да простятся мне эти слова, они же не живут вместе.
— Какая разница? Раз они утратили веру, все остальное значения не имеет.
Исроэл-Эли помолчал, точно собираясь с духом, а затем сказал:
— Ребе, они ждут вас.
— Нет никакой спешки. Я спущусь позже.
Шамес вышел. Ребе встал и подошел к биме. Он любил разглядывать сложный символический мизрах, висевший на восточной стене. Хотя разрисован мизрах был почти сто лет назад, краски были совсем еще свежие. Сверху стояли имена семи звезд, по краям изображались фигуры льва, оленя, леопарда и орла, по бокам — двенадцать знаков зодиака: Овен, Телец, Близнецы, Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион, Стрелец, Козерог, Водолей, Рыбы. А сбоку было приписано стихотворение:
К чему по золоту рыдать,
Ведь дней не повернешь ты вспять.
В могилу власть не унесешь
И дней прошедших не вернешь.
Когда ребе стоял вот так у бимы, со свитками Торы в Ковчеге Завета по одну сторону, книжными полками по другую, с Непроизносимым Именем Всевышнего перед собой, то чувствовал он себя в полной безопасности от всех жизненных потрясений и невзгод, от всех искушений и вожделений плоти. Он прикоснулся губами к бахроме занавески, прикрывавшей Ковчег, и поцеловал ее. Потом соскреб ногтем застывшие капли воска с бимы, на которой стояла менора, закрыл глаза и обеими руками вцепился в биму, как будто это был алтарь, дающий грешнику прибежище от смерти. Тело его начало покачиваться взад-вперед, губы шептали молитву; он молился за себя, за свою дочь, поглощенную мирским мраком, молился за верующих, что приехали к его двору, за всех сыновей Израиля, что рассеяны среди народов, среди необрезанных и неверующих, и стали жертвами грабителей и убийц. «Отче! Господь всемогущий! Неужто чаша сия еще не переполнена?!» — вскричал он, стиснув кулаки.
Ему вспомнилось вдруг ядовитое замечание отца: «Отец небесный, забери капитал, что вложил Ты в Свой народ Израилев. Ибо ясно, что никогда Тебе, всемогущий Господь, не извлечь из него прибыли!»
2
Опустилась ночь, и на небе высыпали звезды, когда ребе отправился наконец в молельный дом. Чтобы создалось впечатление, что только начинает смеркаться и прочесть послеобеденную молитву еще не поздно, легроиновые лампы не зажигались. Мерцала лишь поминальная свеча в одном из углублений меноры. Когда ребе вошел, верующие окружили его плотным кольцом — каждому хотелось первым его поприветствовать. В полумраке раввин разглядел Мойше-Габриэла Марголиса, зятя Мешулама Муската. Он пожал его мягкую руку и несколько секунд подержал в своей. Мойше-Габриэл, небольшого роста, стройный, в гладком шерстяном пальто и в шелковой островерхой шляпе, не говорил ни слова; в колеблющемся свете единственной свечи его табачного цвета борода отливала янтарем, очки в золотой оправе казались двумя желтыми кружочками.
— Мир тебе, реб Мойше-Габриэл. Как поживаешь, реб Мойше-Габриэл? — спросил ребе. Имя реб Мойше он повторил дважды, что считалось признаком особого расположения.
— Слава Богу.
— Ты приехал с тестем?
— Нет, я приехал один.
— Приходи ко мне после зажжения ханукальных свечей.
— Да, ребе.
Ребе обменялся приветствиями с Мешуламом, Нюней, Шимоном Кутнером и Фишлом, внуком Шимона Кутнера, однако тратить время на беседу с ними не стал; не в его обыкновении было выказывать расположение богатым, выделять их. Сразу после объединенной дневной и вечерней службы раввин совершил обряд зажигания свечей. Когда жена его была еще жива, а Гина была маленькой девочкой, они тоже приходили на эту церемонию; однако уже много лет ребе был один.
Совершался обряд тихо и деловито. Айжа налил масла в медный сосуд и подрезал фитиль. Ребе пропел положенную молитву и поднес к фитилю огонь. В воздухе запахло горячим маслом и паленым холстом. Раввин затянул речитативом ханукальную песнь. По сути дела, он не столько пел, сколько, то и дело вздыхая, что-то бубнил себе под нос. Молившиеся ему вторили. Когда ритуал завершился, молодые люди бросились к длинным столам продолжать игры. К ним присоединились и некоторые хасиды. Никакого святотатства в этом не было: в скамьях и столах, как таковых, нет ничего святого; важно не то, что человек делает, а то, что он чувствует сердцем. Разве для человека набожного не весь мир молельный дом?
После этого ребе удалился к себе, а верующие в большинстве своем разошлись по квартирам, где их уже поджидал ужин: суп, мясо, хлеб и шкварки — и где они могли перед едой выпить коньяку и съесть по куску яичного пирога. За тех, кто не мог себе позволить столь пышный ужин, платили богатые хасиды. Хотя луна в этот вечер не взошла, ночь была ясная: небо было усыпано звездами, ослепительно белел снег. Над печными трубами поднимался дым. Неожиданно ударил мороз, но в домах дров хватало, и в каждой кладовой был припасен гусь, а то и два.
Мешулам, Нюня, Зайнвл Сроцкер, Шимон Кутнер и его внук Фишл остановились в одном трактире. В Бялодревну все они приехали по одному и тому же делу. Даша, мать Адасы, была решительно против помолвки своей дочери и Фишла, да и Адаса наотрез отказалась выходить за него замуж. Зайнвл Сроцкер был известен своим умением разговаривать с молодыми на их языке. Хотя хасидом Сроцкер был набожным, он ежедневно читал польскую газету «Варшавский курьер» и был в курсе всего, что происходило в среде польского мелкопоместного дворянства. Однажды ему удалось даже сочетать браком гойскую девушку и гойского парня. С Адасой он спорил до хрипоты — но ничего не добился. Девушка лишь краснела и бормотала что-то нечленораздельное в свое оправдание. Зайнвл жаловался, что она была большей шиксой, чем все нееврейские девушки, с которыми он имел дело. От нее он уходил измученный, отирая со лба пот.
— Упряма, как ослица, — сообщил он Мешуламу, заявив, что больше унижаться не намерен.
Все шло к тому, что Мешуламу вряд ли удастся на Шабес объявить о помолвке внучки. Однако смириться с поражением он не желал. За свою жизнь ему удавалось справиться и с более серьезными противниками, чем Даша и Адаса. Кроме того, он убедил себя, что прожил долгую жизнь во многом благодаря всем тем победам, которые одержал в бесконечных схватках, и, если он проиграет хотя бы одну, это будет означать, что он скоро умрет. Упрямство невестки и внучки приводило его в бешенство.
Мешулам долго думал и наконец нашел выход из положения. Он поедет к ребе в Бялодревну вместе с Нюней, Шимоном Кутнером и будущим женихом и там подпишет предварительный брачный договор. Для окончательного договора подпись невесты необходима, предварительный же можно заключить и без нее. Ну а в дальнейшем он найдет способ справиться с этими упрямыми гусынями. И Мешулам, и Шимон Кутнер не сомневались: если ребе согласится быть свидетелем при заключении предварительного договора и одобрит его, Даша сопротивление прекратит. Ее собственный отец, кростининский раввин, был верным последователем бялодревнского ребе, и она вряд ли посмеет воспрепятствовать желанию таких авторитетов.
Все четверо сели ужинать. Шимон Кутнер, широкоплечий старик с седой, напоминающей раскрытый веер бородой и красным лицом, макал куски хлеба в соус от жаркого, поддевал на них кончиком ножа ломтики нарезанной редьки и обменивался репликами с Мешуламом. Фишл, краснощекий, черноглазый юноша в пальто с регланом, маленькой шляпе и начищенных сапогах, вертел головой во все стороны. Время от времени вставлял слово и он. Разговор зашел о том, как в Талмуде трактуется случайно затухшая ханукальная свеча. В этом вопросе Фишл осведомлен был неплохо. Его отец умел так построить разговор, что всякий раз, когда начинался спор, Фишл имел возможность вставить какое-то уместное замечание. Мешуламу прием этот был хорошо знаком, однако знал он и то, что на подобные хитрости пускаются все женихи. Не все же они, в конце концов, были гениями. В юном Фишле Мешуламу нравились выдержка и самообладание, а также деловая сметка. Старик был убежден: женившись на его внучке, юноша преумножит свое состояние и вместе с тем останется набожным хасидом.
— Ну, чего медлишь? Рассказывай, как ты это толкуешь, — сказал он, поворачиваясь к Фишлу и толкая Зайнвла в бок: дескать, его, Мешулама, не проведешь.
Тем временем Аижа сообщил ожидавшему в молельном доме Мойше-Габриэлу, что ребе готов его принять. Мойше-Габриэл пригладил пейсы, поправил талис и последовал за шамесом. Когда они шли через двор, было видно, что в комнате ребе горят и лампа, и свеча. Ребе курил длинную, изогнутую трубку. Он сделал Мойше-Габриэлу знак рукой, чтобы тот сел в кресло.
— Скажи, реб Мойше-Габриэл, в чем там дело с дочерью Нюни? Я слышал, она отказывается выходить за Фишла.
— Ничего удивительного, мать отправила ее в современную школу; в книгах, которые они там читают, рассказывается про прелюбодеяния и прочие гнусности. Вот юноша хасид ее и не устраивает. Она, как и все молодые, тоже закусила удила.
— А может, прости Господи, она влюбилась…
— Не знаю. Есть у нее вроде бы какой-то молодой человек, он приехал в Варшаву из Малого Тересполя, говорят, вундеркинд, но уже испорчен, внук малотереспольского раввина.
— Должно быть, Дана Каценелленбогена.
— Да.
— Великий был человек.