Прентис негромко хохотнул, но это его несколько обеспокоило. Он особо не надеялся, что они отправятся в бордель или подцепят девчонок в баре или еще где, но что еще стоящего можно сделать в последний свободный вечерок в Штатах? Или Квинт считает, что это позволительно только недалеким, «колоритным» солдатам? Неужели Квинт в его двадцать четыре года так же стесняется девушек, как он сам?
Они дошли до площади, расцвеченной яркими огнями, что-то вроде балтиморской Таймс-сквер, остановились под навесом над входом в местное варьете, и Квинт, насупив брови, пожал плечами и сказал, что можно бы и зайти туда. Все лучше, чем идти в кино; но представление разочаровало их. Большинство актрисок были не способны по-настоящему зажечь, а их стриптиз выглядел так, будто они изо всех сил старались не выйти за рамки, очерченные полицией. Комики были не смешны, а представление постоянно прерывалось, чтобы лоточники прошли по проходам, предлагая коробки конфет, содержавших, по словам конферансье, еще и множество ценных призов, в том числе серебряные зажигалки и бумажники из настоящей кожи.
— Ну что, — проговорил Квинт, когда нудное представление закончилось и они снова оказались на леденящем ветру. — Черт, пошли выпьем где-нибудь. Может, в этом гнусном квартале удастся хотя бы выпить.
И в первом же баре, в который они попробовали зайти, перед ними без вопросов поставили пиво в бутылках. Заведение было узким и мрачным, с зелеными стенами, пахло дезинфекцией; едва они уселись, как музыкальный автомат загремел «Я буду одна».
[12] Большинство посетителей были старики, облепившие стойку, кое-кто харкал прямо на пол, но были тут и солдаты, а в одной из кабинок сидели два моряка, обнимая совсем юных девчонок, единственных на весь бар. Пиво было покрепче того, к какому Прентис привык в гарнизонном кафе, и после третьей бутылки он почувствовал приятный туман в голове: он готов был признать, что, в конце концов, это не худший вариант провести последнее увольнение, сидя в странном, убогом баре с Джоном Квинтом и слушая его рассуждения о масштабных социальных и исторических аспектах войны. Ибо Квинт прервал свое задумчивое молчание, окутанное дымом трубки, и заговорил — больше, как видно, от скуки, чем от неподдельного желания поговорить, — об экономике, и политике, и международных делах; он разошелся не на шутку и был красноречив почти как тогда, на занятиях в Кэмп-Пикетте после просмотра фильма, и сейчас он обращался к одному Прентису, который мог ему отвечать. Это было как добрые старые разговоры с Хью Берлингеймом, еще в школе.
— Но, с другой стороны, Квинт, — поражаясь, слушал Прентис собственный голос, — с другой стороны…
— …прав. Ты абсолютно прав, Прентис. — И хотя Прентис позже не мог вспомнить, что он там говорил, он знал, что ему никогда не забыть серьезного, одобрительного выражения на лице Квинта. — В этом ты абсолютно прав.
— Извините, что встреваю, парни, — услышали они сквозь завесу сигаретного дыма незнакомый голос, подняли головы и увидели юного пьяного моряка, вцепившегося в перегородку их кабинки. — Такие дела. Мы с моим другом подцепили двух милашек, только нам надо срочно сматывать, через двадцать минут должны быть на базе. Если мы перекинем их вам, идет? То есть я вижу, вы, ребята, тут как бы одни.
Прентис вопросительно взглянул на Квинта, но тот с преувеличенным вниманием отколупывал мокрую наклейку с бутылки пива.
— Вот что, — продолжал моряк, — вы мне просто скажите, как вас зовут, чтобы я мог вас представить. То есть, черт, что вы теряете?
Квинт глянул на моряка с поразившей Прентиса странной смесью презрения и робости и сказал:
— Джон.
— Боб, — назвал себя Прентис.
Не прошло и минуты, когда Прентис и Квинт старались не смотреть друг другу в глаза, как моряк вернулся. На сей раз он притащил своего дружка, огромного рыжего парня, который, казалось, засыпал на ходу, и двух девчонок.
— Эй, Джон! — радостно сказал он. — Как дела? Эй, Боб! Парни, хочу вам представить наших подруг. Это Нэнси, а это Арлин. Не против, если мы присоединимся к вам на минутку?
Затем Прентис осознал, что морячки исчезли, оставив их с девушками. Та, которую звали Нэнси, пухленькая болтушка в тугих кудряшках, подсела к Квинту и беспрестанно что-то уютно щебетала, другая, Арлин, вжалась в трепетное объятие Прентисовой руки. Она была очень худенькой, молчала, как немая, и от нее одуряюще пахло духами.
— …Нет, объясни мне вот что, Джон, — говорила Нэнси, — мне это совершенно непонятно. Как так случилось, что вы дружите с Джином и Фрэнком, если они во флоте, а вы в армии?
Квинт что-то ответил ей вежливо и невнятно. Он снял очки и протирал их бумажной салфеткой, щуря на Нэнси маленькие глазки.
Потом неожиданно развязался язык и у Арлин.
— Есть у тебя пятицентовик, Боб? — спросила она. — Хочу еще раз послушать ту песенку, «Я буду одна». Обожаю ее.
Он встал, чтобы выполнить ее просьбу, притопнул, чтобы штанины легли на башмаки, и направился к автомату, надеясь, что она обратит внимание на его новую походку. Когда он вернулся, она начала подпевать песенке, как бы обращаясь к нему, сидя прямо, уперев ладони в колени и глядя прямо перед собой, чтобы он полюбовался ее профилем: странно скошенным лобиком и припудренными прыщами.
— Спросят меня: почему, — подпевала она, — я отвечу: иначе нельзя. Есть мечты, что мне не забыть, под луною наши мечты, когда обнимал меня ты…
Пока она напевала, в голове у него проносились недоуменные вопросы. Кто они, эти девчонки? Проститутки? Может, морячки успели попользоваться ими и сбагрили их им, не заплатив? Нет-нет, девчонки ни за что не дали бы им уйти просто так. Сколько им лет? По семнадцать? Но какого сорта девчонки в таком возрасте бывают в подобном месте, позволяя передавать себя из рук в руки, словно товар?
— …Я всегда буду рядом, где б ты ни был; каждый вечер, в каждой молитве. Если ты позовешь, я услышу из дали любой — просто закрой глаза, и я буду с тобой…
И где морячки подцепили их? Может, они из тех, которых в газетах называют «девушками для победы», непрофессионалки, любительницы военных? Тут его на мгновение охватила паника: а если заразишься?
— …Пожалуйста, будь один; своей любо-овию и поцелу-у-ями храни меня… — Арлин прикрыла глаза и, сентиментально трепеща, сморщила лобик, когда песенка достигла кульминации, — пока тебя не будет рядом, я буду одна. — Потом она открыла глаза и манерно, однако продолжительно приложилась к пиву; на стакане остался след помады, на ее губах — пена.
— Господи, обожаю эту песенку, — сказала она. — Откуда ты, Боб?
— Из Нью-Йорка.
— Братья-сестры есть?
Все это как-то не шло ей: эта прелюдия, свойственная больше девчонкам на школьных танцах. Он попытался спустить разговор с романтических высот на землю, заикнувшись о том, что они с Квинтом из Форт-Мида и в любой день их могут отправить на войну в Европу, но это не произвело на нее впечатления: она явно знала многих парней из Форт-Мида. Разговор грозил того гляди заглохнуть, и он, ища помощи, посмотрел на парочку напротив, но раскрасневшийся Квинт в этот момент судорожно смеялся над какими-то словами Нэнси, та тоже смеялась, и на голове у нее была пилотка Квинта. Потом Арлин неожиданно подалась ближе, положила ладонь ему на бедро и принялась легко и ритмично поглаживать, отчего сладостные жаркие волны покатились по телу Прентиса от колен к горлу. У нее была маленькая детская ладошка с обгрызенными ногтями и школьным колечком на пальце.
— Слушай… — проговорила она. — Поздно уже. Не хочешь проводить меня до дому?
Она жила в такой дали от центра, что надо было долго ехать на одном автобусе, а потом пересаживаться на другой. Он беспокоился, как будет возвращаться, и заставил ее несколько раз повторить обратный маршрут, отчего она сникла и поскучнела, пока они тряслись на втором автобусе. У него даже голова слегка вспотела под шерстяной, набекрень, пилоткой; он представил, как у двери ее дома она вяло протягивает ему ладонь и говорит ужасные слова: «Прощай, дурачок, мы чудесно провели время», или что-то в этом роде, — и, отчаянно пытаясь не допустить подобной катастрофы, он обнял ее одной рукой, а другую смело запустил под распахнутое пальто, скользнул выше и положил на плоский холмик груди. В ответ она, тихонько мурлыча, прильнула к нему, запахнула полу, чтобы спрятать его руку; наклонившись, он коснулся губами ее напудренного лобика и ехал дальше в балтиморскую ночь, ощущая себя солдатом из солдат.
Но когда они наконец покинули автобус и пошли к ряду молчаливых, смутно виднеющихся, зловеще темных домов, смелость покинула его. «Ты живешь с родителями?» — спросил он, и неожиданно в нем загорелась надежда, что вечер может закончиться семейной сценкой на кухне: общительный папаша в подтяжках, которому захочется пуститься в воспоминания о прошлой войне, ласковая улыбающаяся мамочка благодарит за то, что он позаботился об Арлин, проводил ее до дому, затем пожелает ему удачи, поцелует в щеку на прощание и сунет теплый пакет с домашним печеньем.
— Ну да, с родителями, — ответила она. — Но это не страшно. Отец работает в ночную смену, а мамаша дрыхнет как убитая. Ну вот, пришли. Следующий дом. А теперь, ради бога, потише.
Она провела его между домами, потом через раздвижную дверь, по скрипучей лестнице и по устланному линолеумом коридору к двери в квартиру. Ее ключ щелкнул в замке и, прошептав: «Ш-ш-ш», она впустила сто внутрь и включила свет.
Обои в цветочек, аляповатый диван, обтянутый зеленым плисом, и фальшивый камин с газовой горелкой. На стенах картинки религиозного содержания, темная репродукция вангоговского «Жнеца», а на каминной доске куча безделушек, среди которых пресс-папье — копия «Трилона» и «Перисферы»
[13] с нью-йоркской Всемирной выставки 1939 года и большущий пупс с перьями. Арлин сбросила туфли и, шепнув, что сейчас вернется, оставила его одного, бесшумно скрывшись за другой дверью. Он снял шинель и пилотку и осторожно присел на диван. Достал сигареты, но решил повременить: пусть она вернется, тогда можно будет прикурить сразу две сигареты и медленно передать одну ей, глядя на нее с прищуром, как Пол Хенрейд на Бетт Дэвис в фильме «Вперед, путешественник».
— Порядок, — сказала, появившись, Арлин. — Спит без задних ног. — И подошла к дивану, неся кварту пива и стаканы. — Сигарета есть, Боб?
Он старательно повторил прием Хенрейда, только она в этот момент разливала пиво и ничего не заметила.
— Спасибо, — сказала она. — Погоди, сейчас включу эту штуку.
И, некрасиво опустившись на корточки, она зажгла горелку: послышался легкий хлопок и шипение. Потом выключила верхний свет и села рядом с ним в оранжевом свечении газа.
Можно ли сразу же, без лишних слов обнять и поцеловать девушку? Он предположил, что можно, и не ошибся. Вскоре он оторвался от нее, чтобы встать и снять гимнастерку, в которой ему стало душно, а когда сел обратно, сперва жадно припал к стакану, словно записной алкоголик, который, пока не выпьет, думать не может о сексе; потом, протерев очки, он снова повторил приемчик из «Вперед, путешественник», взяв еще две сигареты, хотя первые две лежали в пепельнице почти нетронутые, и вновь она не заметила. В этот момент расстегивала для него лифчик. Он подумал, может, сказать: «Слушай, Арлин, давай не будем; ты слишком порядочная для этого», и она расплачется в его объятиях и ответит: «О, Боб, ты первый, кто по-настоящему уважает меня», а потом, у двери, они романтически прильнут друг к другу в нежном прощании, обещая писать письма. Беда в том, что она уже запустила язык ему в рот, его руки сжимали ее маленькие груди, а ее пальцы со школьным колечком умело расстегивали его ширинку. Только тогда он вспомнил о пачке армейских презервативов, которая несколько недель лежала в бумажнике; он с трудом достал один, но надеть чертову резинку никак не получалось, пока Арлин не помогла ему. Больше того, она помогла ему во всем дальнейшем: удобно улечься с ней на диване как надо, осторожно, обеими руками, направила. Он знал, что полагается заниматься этим долго, но все закончилось в несколько неистовых секунд.
— Уже кончил? — спросила она не то чтобы с раздражением, но очень похоже; и в ответ он вместо извинений уткнулся лицом ей в шею, издав звук, который, как надеялся, сойдет за самый что ни на есть натуральный стон удовлетворенной страсти.
И удивительно, она почти с радостью последовала его примеру, изобразила, что не отстала от него: гладила его спину, покусывая мочку уха. Или ей не впервой разыгрывать подобный спектакль? Он мог только надеяться на это.
Потом они сидели на диване, пока она одевалась и приводила в порядок волосы.
— Боже! Сколько сигарет! Это ты прикурил их все?
Квинт и Сэм Рэнд крепко спали, когда он прокрался в казарму и, засыпая на ходу, с гордостью подумал, что, видно, преуспел больше любого из них.
Но утром не было возможности не только заговорить об этом, но даже хотя бы озорно намекнуть. Утро оказалось их последним в Форт-Миде, так что некогда было вздохнуть: укладка, проверки, переклички, устраиваемые нервными сержантами.
Задолго до полудня они уже маршировали под снегом — сотни их, больше тысячи — на вокзал, где их погрузили в эшелон, направлявшийся на север. В тесном, жарком пассажирском вагоне у Прентиса было предостаточно возможностей похвастать своими подвигами прошедшей ночью, но он не мог найти нужных слов и совсем не был уверен, что, если бы и нашел, хватило бы духу рассказать все как было. Он опасался, что Сэм Рэнд может выдать что-нибудь вроде: «Ну, теперь ты совсем взрослый, да, Прентис?» А Квинт только скривит губы и покачает головой в снисходительном, насмешливом изумлении. Может, все, что позволил себе Квинт с другой девчонкой, с Нэнси, — это заплатил за пиво и посадил на автобус; может, это все, что допустимо позволять себе с девчонками подобного сорта, если у тебя есть хоть какая-то гордость. И тут он задумался о другой, неприятной стороне своего приключения. Разве по киношкам о венерических болезнях, которые им показывали, не очевидно, что презервативы не дают полной защиты? Не нужно ли теперь пойти провериться? А он даже — господи! — не принял душ. Ему чудилось, что по его голому юному телу под зимним обмундированием и длинным нижним бельем ползают мерзкие микробы. Интересно, как скоро появятся первые симптомы?
Кэмп-Шенкс, расположенный в глубине лесов к северо-западу от Нью-Йорка, оказался лабиринтом вытянутых, низких, крытых толем бараков, воздух в которых был тяжел от дыма пузатых печек, топившихся углем, и запаха смазки, в которой прибыли с завода новенькие винтовки. Делать в Кэмп-Шенксе, после того как они перебрали винтовки, удалив заводскую смазку, было нечего, кроме как сидеть да болтать или слушать других, и почти во всех разговорах звучала безнадежность:
— …Черт, я бы не против, чтобы подготовка была подольше. Проходишь полный шестинедельный основной курс, отправляешься в регулярную часть для повышения квалификации, овладеваешь военной профессией и обзаводишься друзьями, а уж потом отправляешься на фронт. Вот что такое служба. Понятно, о чем я? А так, как сейчас, зараза! — хватают за жопу и швыряют на передовую вместе со стадом чертовых незнакомцев, используют как пушечное мясо — вот что с нами делают. И не скрываю, что мне до смерти страшно.
— А кому не страшно, друг? Знаешь таких?
— …Черт, хотя почему бы не драпануть из армии? Чем это грозит? Десять лет в Левенуэртской тюрьме, а потом сократят до шести месяцев, когда война кончится. Не так уж плохо.
— Какой, к черту, Левенуэрт! Военная полиция тебя сграбастает и посадит на ближайший корабль — вот что с тобой будет.
— …Слыхали, парень в соседней казарме мне рассказывал, как у них один приятель поставил ногу на пень? Ни с того ни с сего. Поставил ногу на пень и стал упрашивать ребят прострелить ее ему из винтовки. А знаете, это очень умно! Будешь с переломанной ногой, зато уж точно шкуру спасешь.
— Чёрт! Ты вот сам поставь-ка ногу на пень, Рейнольдс! Небось духу не хватит, чтоб я тебе ее прострелил.
— Я и не говорил, что собираюсь! Вечно ты все переиначиваешь! Не говорил я, что…
Казалось, каждый решил перещеголять остальных, хвастливо заявляя о праве на малодушие, и Прентис приуныл. Он старался держаться поближе к Квинту и Сэму, которые не участвовали в общем разговоре, и большую часть времени пытался закончить письмо к Хью Берлингейму. Но письмо не получалось, и в конце концов он порвал его и швырнул клочки в печь.
На второй день в барак ворвался взбудораженный щеголеватый маленький сержант и объявил, что лично ему плевать, слышит кто сто или нет, но каждый, кто не слышит и опоздает на корабль, пойдет под трибунал, он Богом клянется. Затем каждому поставил мелком номер на каску и велел быть наготове, потому что они могут выйти в любую минуту. Но они дождались, пока совсем не стемнело; когда же они вышли, это была бесконечная колонна, которая, скользя и балансируя, спускалась по длинному, в несколько миль, склону, и, хоть было холодно, они все взмокли к тому времени, когда их погрузили в другой поезд, довезший их до Уихоукенской паромной пристани, откуда они поплыли в нежную полуночную тишину Гудзона. Они переправлялись на восточный берег, и паро́м прошел под громадным серым корпусом «Куин Мэри». Потом они поднялись на причал, а там на корабль, и усталые британские голоса указывали им путь вниз, по извилистым, наклонным коридорам и лестницам, пока они не оказались перед невозможно маленькими брезентовыми подвесными койками в четыре яруса; на каждой был проставлен номер, соответствующий номеру на каске. А когда они проснулись утром и старались устоять под качкой, на леденящем ветру на открытой палубе, борясь с приступами тошноты и держа в руках котелки да ложки, в очереди за завтраком, то земли уже было не видать.
— Только не называй эту реку Клайд, — объяснял Квинт шестью днями позже. Они стояли у поручней неподвижного корабля. — Говори… — он зашелся долгим кашлем. Оба, он и Прентис, подхватили бронхит, который никак не проходил, — говори: Ферт-оф-Клайд, — закончил он фразу. — Не знаю, что означает этот чертов «Ферт», но надо называть именно так. Тут вроде как самый крупный судостроительный центр в мире.
— Не слишком казистый, — хмыкнул Сэм Рэнд. — Хотя холмы ничего, симпатичные.
Всю ночь и большую часть следующего дня они пересекали на поезде Великобританию из конца в конец, и это понравилось Прентису, потому что поезд был как в английских фильмах: удобные купе, коридор. Его место было у окна, и еще долго после того, как другие уже уснули, он увлеченно смотрел на проплывающие мимо темные пейзажи Шотландии, а потом Англии. Оказавшись в Англии, он вспомнил о человеке, чье имя вроде бы давным-давно выветрилось из памяти — мистера Нельсона, мистера Стерлинга Нельсона, который когда-то сказал: «Надеюсь, ты будешь заботиться о своей матери, пока я отсутствую», — и вскоре ему стало казаться, будто мать едет рядом с ним в вагоне («Ох, как это интересно, правда, Бобби?»), поэтому для него было легким потрясением, когда человек, вдруг тяжело навалившийся во сне ему на плечо, оказался Джоном Квинтом.
Утром, во время раздачи неприкосновенного запаса, по вагону пронесся радостный слух, что именно этот состав с пополнением вообще не направят на фронт. Сражение в Арденнах, которое каждый уже научился называть «битвой за Выступ», практически закончилось победой. Войне в Европе скоро конец, и на континенте сейчас для этого достаточно войск. Их же направляют на базу на юге Англии, близ Саутгемптона, где они вольются в состав новой дивизии и будут готовиться для службы в оккупационных войсках в Германии. Весь день в поезде царило праздничное настроение — они мчались по сельской Англии, — и разговоры были о девчонках-англичанках, об английском пиве да увольнительных в Лондон; но нашлось и несколько скептиков.
— Черт, все как всегда, — сказал Сэм Рэнд. — Не верьте ничему, что слышите, и только половине из того, что видите. Говорю вам, мы едем прямиком в Бельгию.
— Сэм, старик, — откликнулся Квинт, — не хочется этого говорить, но у меня такое чувство, что ты прав.
И он не ошибся. Когда они с полной выкладкой шагали по улицам Саутгемптона, еще можно было верить слухам — ведь лагерь, говорили же, находится рядом с Саутгемптоном, — но никаких армейских грузовиков не было, как не было и никакого джипа с приказом поворачивать в сторону берега. Они продолжали маршировать дальше, мимо множества англичан-штатских, в чьих глазах читалось, что им до полусмерти надоело видеть американцев, и это продолжалось до тех пор, пока они не погрузились на борт английского транспорта, провонявшего рыбой и блевотиной. Той же ночью корабль с погашенными огнями, соблюдая радиомолчание, крадучись вышел в Ла-Манш.
Они высадились в Нормандии и покатили на восток во французских товарных вагонах, полы в которых были густо устланы соломой, и народ чихал и ругался, пока не понял, какое благо эта солома. Прентис проснулся с рассветом от кашля и лихорадочного жара, подполз поближе к полуоткрытой двери, хотя понимал, что не следует этого делать при его простуде. Ему хотелось увидеть заснеженные поля и лесопосадки, где минувшим летом проходили сражения. Снова показалось, что мать едет с ним («Посмотри, какие краски, дорогой, правда красиво?»), но он опять заснул и проспал долго, пока не проснулся от звуков, которые наверняка разочаровали и расстроили бы ее: гвалта импровизированного рынка. Они стояли в каком-то городке, и на насыпи у вагона собралась толпа оборванных мужчин и мальчишек, предлагавших деньги и вино в обмен на сигареты:
— …Сколько-сколько?
— Он говорит, двадцать штук. То есть, выходит, двадцать пять франков за пачку. Торгуйся, какого хрена!
— Черт, нет, не будь идиотом… это ж только полбакса. Пусть платит доллар за пачку.
— Эй, малыш, comby-ann
[14] за вино? Эй! Малый! Ты, с соплями под носом… да, ты. Comby-ann за винцо?
— Pardon, M’sieur? Comment?
[15]
— Я сказал, comby-ann хочешь сигаретти за винцо? Нет, черт, за винцо!
Потом поезд снова тронулся. Прентис с радостью провел бы остаток дня, болтая с Квинтом, — они могли бы обсуждать места, по которым проезжают, и попробовать догадаться, в какой части Франции находятся, — но Квинт сказал, что паршиво себя чувствует, зарылся в солому и то ли спал, то ли пытался заснуть. Сэм Рэнд был готов поговорить, но проплывающий мимо пейзаж его не интересовал. «Я хочу лишь скорей доехать туда, куда мы едем, — ответил он, — все равно куда».
Название «Пункт приема пополнений» звучало солидно, что утешало, обещая по крайней мере какое-то подобие гарнизонной жизни с приличными казармами, приличной кормежкой и медпунктом, — но подобный пункт в Первой армии оказался кучей палаток, наскоро поставленных вокруг бельгийской деревни, разбитой артиллерией. Группу, в которой находился Прентис, разместили на ночь не в палатке, а в амбаре, но его продувал ветер со снегом; единственным способом сделать ночлег сносным было прошагать полмили до места, где крестьянин-бельгиец продавал солому: охапку за пачку сигарет, так что скоро солома стала предметом ожесточенных споров:
— Эй, ты забираешь всю мою солому!
— Пошел ты, приятель, это моя солома.
Утром их повели на временное стрельбище пристреливать винтовки, а днем выдали галоши — обыкновенные черные галоши, как на гражданке, и Прентис малость расстроился: больно уж вид в них был не воинственный. Потом их погрузили в открытые грузовики и повезли в неизвестное место, откуда, как объяснили, их в течение двадцати четырех часов отправят в боевые подразделения.
— Какого черта грузовики не крытые? — возмутился Прентис, дрожа на ветру, и Квинт, который, казалось, много чего знал о Первой армии из журнала «Тайм», объяснил, что открытые грузовики используются в ней с начала боев в Арденнах: чтобы солдаты могли быстрей выскочить из них в случае нападения врага.
Они доехали до лагеря, состоявшего из промороженных палаток, в которых провели бессонную, в непрестанном кашле ночь, а с утра начали прибывать конвои таких же открытых грузовиков из разных подразделений Первой армии за своим пополнением. Прентис, Квинт, Рэнд и еще несколько сотен других попали на грузовики, у водителей которых на плече была круглая нашивка с цифрами «57» посредине.
— Как думаешь, пятьдесят седьмая — хорошая часть? — спросил Прентис.
— Откуда мне знать? — огрызнулся Квинт. — Что, мне обо всем докладывают?
— Господи, да не злись ты. Я просто подумал, что ты чего-нибудь слышал, только и всего.
— Ладно, ничего я не слышал.
После этого в кузове долго не было разговоров: все кутались в запорошенные снегом шинели, стараясь защититься от пронизывающего ветра.
— Интересно, они отвезут нас прямо на передовую, — прервал молчание Прентис, — или сперва в штаб дивизии?
Квинт медленно повернул к нему свое круглое, щетинистое, обветренное лицо и посмотрел как на надоедливого ребенка.
— Проклятие, Прентис, — процедил он сквозь зубы, — прекратишь ты задавать вопросы?
— Я не задавая вопрос. Просто сказал, что мне интересно.
— Ну, значит, прекрати интересоваться. Попробуй немного помолчать. Может, чего узнаешь.
Они узнали о дивизии все, что нужно, тем же вечером под отдаленный гул и грохот артиллерийской канонады, когда их собрали в амбаре, чтобы выслушать приветственное обращение капеллана, вдохновенное, словно с проповеднической кафедры.
— Теперь вы солдаты пятьдесят седьмой дивизии, — начал он, заложив большие пальцы за ремень с пистолетом в кобуре и подобрав брюшко, — и, уверен, скоро вам представится предостаточно случаев гордиться этим.
Он продолжал, говоря, что пятьдесят седьмая — это новая дивизия даже по меркам, по которым дивизия считалась старой, если воевала в Нормандии только прошлым летом. Прошлым летом пятьдесят седьмая дивизия еще находилась в Штатах. Ее перебросили за океан в октябре, она прошла усиленную подготовку в Уэльсе и получила боевое крещение здесь, в Бельгии, меньше месяца назад. Но, отметил капеллан, назидательно тряся щеками, за этот месяц парни пятьдесят седьмой стали настоящими мужчинами. Они «приняли участие в самом жесточайшем сражении Второй мировой войны, и в некоторых ротах потери составили до шестидесяти процентов состава». Он говорил еще много вещей, причем в выражениях, похоже заимствованных из журналов «Янки» и «Ридерс дайджест», и Прентис больше прислушивался к артиллерийской канонаде, чем к его словам.
Для ночлега им отвели второй этаж заброшенной мельницы — промерзшее помещение, в котором гудел ветер, врываясь в разбитые окна. Прентиса и Квинта вызвали в санчасть и дали аспирин и еще какие-то темные и вонючие круглые пилюли, размером и видом похожие на кроличьи катышки.
— И в самом деле отличное лекарство, если не стошнит, — сказал Квинт. — Держи во рту, пока не растворится, и закутай горло.
Но Прентис не выдержал. Минуту подержал таблетки во рту и поспешил проглотить, но кашель не унимался, а во рту и в носу остался мерзкий привкус.
На вторую ночь Сэм Рэнд договорился с крестьянином из дома дальше по дороге, что тот за три пачки сигарет пустит их троих ночевать на кухне, где было так тепло, что даже не верилось. Они сидели, задрай ноги в носках на решетку огромной железной плиты, попивая кофе из НЗ и слушая гул орудий. Но Квинт сказал, что лучше будет, если они переночуют здесь только сегодня: был риск, что они пропустят команду выдвинуться на передовую. В тот день они узнали, в какую роту зачислены, и Прентис обрадовался, что все трое попали в роту «А» сто восемьдесят девятого полка.
— Так, а какие номера у других полков? — сказал он.
— Сто девяностый и сто девяносто первый.
— Точно. И их только три, правильно?
— Ох, Прентис, ради бога! Да, в дивизии три полка. — И Квинт продолжал монотонно, нараспев и прикрыв глаза, как учитель классической школы: — В каждом полку по три батальона, в каждом батальоне по три роты плюс рота тяжелого вооружения, и в каждой роте по три взвода плюс взвод оружия…
— Я знаю, — сказал Прентис.
— …в каждом взводе по три отделения, и в каждом отделении по двенадцать человек.
— Все это я знаю.
— Ну, если знаешь, что тогда постоянно задаешь идиотские вопросы?
— Я не задаю постоянно вопросы! Я вообще не спрашивал!
— И ради бога, не вздумай забыть, где ты служишь. В роте «А», первый батальон сто восемьдесят девятого полка. Лучше запиши.
— Пошел к черту, Квинт, и не разговаривай со мной в таком тоне. Я же не совсем идиот, ты это знаешь.
— Да знаю… — Квинт поборол приступ жестокого кашля и договорил: — Знаю, что ты не идиот. Поэтому так и возмущаюсь, что все время ведешь себя по-идиотски.
— А знаешь, что еще возмутительней? Что ты — настоящий зануда.
— Ну-ну, ребята, — вмешался Сэм Рэнд, — кончайте ссориться.
Они замолчали, медленно остывая, пока Рэнд не спросил:
— Сколько тебе, Прентис? Восемнадцать?
— Да.
— Мой старший сынишка только вдвое моложе. Разве не забавно?
Прентис кивнул: мол, забавно.
— Сколько у тебя детей, Сэм? Трое, наверно?
— Да, трое. Еще девочка семи лет, а потом другой мальчишка — четыре года. — Он приподнялся и нерешительно полез за бумажником. — Видели их фотографии?
На свет появился моментальный снимок, на котором была вся троица: светловолосые и серьезные, стоят рядком у стены обшитого вагонкой дома и щурятся от солнца.
— А это моя жена, — сказал Сэм и, отвернув пластиковый клапан, показал худенькую миловидную девушку в цветастом платье и со свежим перманентом на голове.
Прентис долго разглядывал фотографии, прежде чем высказать одобрение, потом передал бумажник Квинту, который хмуро взглянул, благосклонно пробормотал что-то и вернул бумажник.
— А вот посмотрите на это. — Сэм осторожно сунул пальцы в другое отделение бумажника, достал линованную страничку, вырванную из школьной тетради, сложенную в несколько раз и в коричневых пятнах от пропотевшей кожи бумажника. — Это мой старший писал в школе.
Это было сочинение, написанное карандашом, со следами ластика и большими промежутками между буквами:
МОЙ ПАПА
Я люблю моего папу, потому что он такой добрый. Он катает нас на культаваторе, а еще берет с собой на ярмарку и почти никогда не злится. Сейчас он в армии, и я молюсь, чтобы он поскорей вернулся домой. Он очень хороший. Очень справедливый. Очень умный. Вот поэтому я люблю моего отца. Вернон Рид. 3-й класс.
Красный карандаш учителя исправил ошибку в слове «культиватор» и проставил наверху отметку «отлично».
— Ну, Сэм, нет слов, — сказал Прентис. — Потрясающе. Правда, потрясающе.
Застывший от смущения Рэнд уставился на печь, вертя в пальцах сигарету и средним пальцем смахивая с губ табачные крошки.
— Да, — проговорил он, — совсем неплохо написано для девятилетнего. Или даже восьмилетнего. Ему всего восемь было, когда это писал, восемь.
— Просто замечательно, — сказал Квинт, возвращая листок. — По-настоящему замечательно.
Напряжение спало; они приготовились спать, и Прентис, расстилая скатку на полу, принялся в уме составлять письмо, которое, когда выдастся момент, пожалуй, напишет: «Дорогой Вернон, хочу, чтобы ты знал, что твой отец — один из самых прекрасных людей, которых я когда-либо…»
На следующую ночь Квинт и Рэнд были назначены в караул охранять штаб дивизии, и Прентис, не зная, чем заняться, сидел, замерзший и одинокий, на мельнице, пока рядом с ним не примостился Рейнольдс и доверительно, полушепотом сообщил, что знает отличный теплый крестьянский дом, который «больше, чем Даллас». Это была излюбленная присказка Рейнольдса, она не раз вызывала смех в Форт-Миде и Кэмп-Шенксе среди тех, кто не знал его, да и после спасала в неприятных ситуациях, так что он привык повторять ее когда нужно и не нужно: пронзительно выкрикнул, что «Куин Элизабет» больше, чем Даллас, когда они проплывали мимо нее, что сливные бачки в гальюне на судне больше, чем Даллас, что если в вагоне уберут у него из-под ног чей-то вещмешок, то освободится место больше, чем Даллас; он никак не мог избавиться от своей привычки даже сейчас, после того, как многие советовали ему засунуть Даллас себе в задницу.
— Только никому об этом ни слова, — предупредил он, — потому как мы не хотим сорвать это дело. Там живет очень приятная женщина, муж у нее в плену в Германии. У нее двое маленьких ребятишек, а еще с ними бабушка — тоже очень милая старушка. Прошлой ночью они пустили нас переночевать, меня и пару ребят, и мы нацелились сегодня снова пойти к ним. Хватит места и для еще одного.
— Ну спасибо, — ответил Прентис, — но даже не знаю. Не думаешь, что стоит остаться здесь на случай, если будет приказ выступать?
— К черту, меня это не волнует. Говорят, сто девяностый никуда не двинется до завтрашнего вечера. Ты же в сто девяностом?
— Нет. В сто восемьдесят девятом.
— Ну, как знаешь. А там отлично. И вином угощают, и все такое.
И Прентис решил, что пойдет, хотя скатку с собой не возьмет. Выпьет вина и согреется, а потом вернется спать сюда. Дом был дальше, чем тот, в котором они провели прошлую ночь, и он постарался запомнить дорогу, чтобы найти путь обратно.
Женщины были, как и говорил Рейнольдс, действительно приятные: старушка, крошечная и беззубая, напялившая на себя несколько свитеров, все повторяла, какой он un grand soldat, возводя глаза в изумлении от его роста, а молодая женщина бросилась угощать вином, еще не успел он снять шинель. Она была полненькая, проворная, явно спорая на любую работу и привыкшая содержать дом в чистоте. На стене висела отретушированная фотография мужа в военной форме, рядом другие семейные фотографии, на одной из них священник. Дети, две девочки пяти или шести лет, похоже близняшки, устроились на коленях у друзей Рейнольдса, которых Прентис знал только в лицо. Скоро они все сидели одной спокойной радостной компанией за большим столом и, хотя и говорили на разных языках, находили понимание в самом важном: что прекрасно сидеть холодной ночью в теплом доме, что вино — это хорошо, что Рузвельт, Черчилль и Сталин — хорошо, а Гитлер — настолько плохо, что говорить о нем нельзя иначе, как только морщась от отвращения, и что дома в Нью-Йорке невероятно высокие. Женщины все время смеялись, кивали и подливали вино, а каждый из мужчин старался показать, что лучше знает, как вести себя в приличном доме: напоминал другому, что нужно пользоваться пепельницей, не позволять себе выражаться, не важно, понимают их или нет, и сидеть на стульях прямо. Когда пришло время детям ложиться спать, мать велела им спеть солдатам американскую песенку, и те, хоть и смущались, с охотой повиновались. Держась за руки и стоя очень прямо посреди комнаты, они пели:
Путь далекий до Типперери,
Путь далекий домой…[16]
Все громко захлопали, и ни у кого не хватило духу сказать, что песенка, вообще-то, не американская. Появилась еще бутылка вина, потом другая. Приходили друзья друзей Рейнольдса пропустить стаканчик и переночевать, пока народу в нижнем этаже не набилось столько, что Прентису негде было улечься, даже если бы и захотел. Когда он встал, благодаря хозяев и прощаясь, было уже сильно за полночь.
Он вышел, откинув полог затемнения, и, как только оказался в холодной прихожей, закашлялся так, что не мог двинуться с места. Кашель бил не переставая; он согнулся в три погибели и привалился к стене. Во тьме перед глазами плясали крохотные бесцветные искры, и в какой-то момент сердце пронзила боль, как острый нож, — такая же, какую он почувствовал на биваке в Виргинии месяц назад и какую Квинт, по его признанию, испытывал тоже. Наконец приступ кончился, но только после того, как на звук кашля вышла молодая женщина и обняла его. Она что-то говорила по-французски, слишком быстро, но ему и не требовалось перевода, чтобы понять смысл ее слов: она никого не отпустит в такую ночь да с таким кашлем.
Она провела его через кухню, где остальные солдаты разворачивали свои скатки, готовясь ко сну, и по-матерински настойчиво заставила подняться наверх. Протестовать было бесполезно, даже если бы он знал язык. Не успел он хорошенько понять, что она делает, как она постелила ему на полу у стены в детской комнате напротив их кроваток, сверху бросила одеяло. Затем жестами показала, чтобы он оставил винтовку в коридоре и лег лицом к стене, чтобы не заразить малышек. «Voilà, — сказала она. — Bon nuit!»
[17]
— Modam, — проговорил он, довольный собой, что кое-как вспомнил нужные слова, — vouse et tray, tray jonteel. Maircee bo-coo.
[18]
Когда она ушла, он набросил шинель поверх простыней, снял галоши, разулся и заполз под одеяло, не устояв перед ни с чем не сравнимым блаженством.
Он проснулся от запаха мочи — одна из девочек или обе пользовались ночным горшком, стоявшим у его головы, — и от шума: криков и тяжелой поступи на дороге перед домом. Он выбрался из постели, вскочил на ноги, отдернул занавеску и выглянул в окно. Его ослепил яркий свет позднего утра, по дороге колонной по двое двигались войска в полном снаряжении. Он обулся, влез в галоши, подхватил каску и шинель и бросился вниз, на середине лестницы вспомнил о винтовке. Вернулся за ней и выскочил на улицу.
— Эй! — хрипло крикнул он. — Какой это полк?
— Сто восемьдесят девятый!
— А батальон?
— Второй.
— А где первый?
— Далеко впереди.
Не было смысла будить спавших внизу: они все были из сто девяностого полка. Он побежал — шинель распахнута, полы хлопают, — не останавливаясь, обратно на мельницу. Там бросился на второй этаж, где было пусто и стояла мертвая тишина, а у стены одиноко валялось его походное снаряжение и вещмешок. Он опустился на колени, со всхлипом хватая воздух, с трудом влез в лямки и взвалил все на спину, мешок повесил на плечо, пошатываясь поднялся и, спотыкаясь, спустился вниз, снова на дорогу, как раз в тот момент, когда хвост колонны исчезал за поворотом. Он догнал их, скользя на утоптанном снегу, и, когда поравнялся с последними, уже едва мог говорить.
— Какой батальон?
— Третий.
И он на подгибающихся, словно резиновых, ногах побежал дальше. Сначала, как в кошмаре, казалось, он не в состоянии бежать быстрее, чем они шагают; потом он постепенно начал перегонять их, одну пару за другой. В какой-то момент его скрутил кашель, пришлось сбросить мешок и остановиться, присесть на корточки, сплевывая мокроту в снег, и, когда приступ кончился, добрая часть третьего батальона снова прошла мимо него. Он обливался по́том.
Наконец, когда он спросил, какой это батальон, ему ответили:
— Второй.
— Не можешь… не можешь сказать, первый далеко?
— Далеко, еще бежать и бежать, приятель. Давай поднажми.
И только он поднажал, как поскользнулся и головой вперед упал в снег под веселые насмешки проходящей колонны. Он поднялся и снова побежал мимо медленно движущейся сбоку, размытой коричневой полосы колонны. Он бессознательно держался тяжелого, равномерного ритма и чувствовал, что того гляди потеряет сознание и что, если такое произойдет, ноги сами будут продолжать бежать.
— Какой… какой батальон?
— Первый.
— Где… где рота «А»?
— Впереди.
Он уже почти добежал, но людская колонна казалась бесконечной. Он позволил себе перейти на шаг, пока белый пейзаж не перестал кружиться и плыть у него перед глазами; потом снова побежал и, наконец, за шесть… четыре… три человека впереди увидел коренастые фигуры Квинта и Сэма Рэнда.
— Господи, надо же, только посмотри, кто здесь! — сказал Квинт. — Где, черт, тебя носило?
— Я… я…
— Прежде всего лучше доложись сержанту впереди. Он считает, что ты в самоволке.
Сержант, атлетического сложения, подтянутый служака из штаба полка, бодро шагал вперед, не обремененный выкладкой, и задавал темп всей колонне.
— Сержант, я… я здесь.
— Имя, черт тебя возьми?
— Прентис.
— Где пропадал, а?
— Я… я проспал.
— Ну, молодец, что догнал. Хорошенькое начало, а? Ты хоть понимаешь, что легко мог угодить под трибунал? Ладно, займи место в строю.
Прентис стоял, обессиленный и задыхающийся, пока Квинт и Рэнд не поравнялись с ним.
— Ну ты, Прентис, даешь! — сказал Квинт и следующие полчаса, до конца марша, не проронил ни слова.
Они были на широком, плоском поле близ железной дороги; вдалеке темнел лес. Пополнение роты «А» поставили рядом с путями и приказали ждать. Дальше вдоль полотна стояли на снегу роты «В» и «С».
Прентис сел на вещмешок, снял каску и стиснул пульсирующие виски. Он чувствовал себя почти хорошо, по крайней мере был горд, что догнал своих. Посидев немного, закурил сигарету, но закашлялся и бросил ее. Робко встал и подошел к сидящим Квинту и Рэнду.
— Так что теперь? — спросил он. — Отправляемся на передовую?
Квинт посмотрел на него с раздражением, как на надоедливого чужака.
— Черт тебя дери, Прентис, будь ты утром на построении, то слышал бы объявление. А так мне, как всегда, приходится все разъяснять тебе. — Он вздохнул. — Нет, мы не отправляемся на передовую. Это они придут с передовой. Мы встретим их здесь, а потом все отправимся куда-то в другое место на передовой.
— А, понятно.
Объясняя, Квинт вскрыл консервную банку из боевого пайка; и теперь Прентис увидел, что Рэнд и все остальные едят, хрустя галетами и таская ложками из банок холодную тушенку с овощами. Глядя на них, он почувствовал зверский голод и тут же перехватил устремленный на него взгляд Квинта.
— И конечно, ты пропустил завтрак, — сказал Квинт. — И конечно, не получил паек и теперь остался без ланча. Знаешь, как это называется? — Он медленно встал с вещмешка, глаза его бешено моргали за стеклами очков. — Знаешь, как это называется, Прентис? Полный идиотизм, вот как. Если рассчитываешь, что Сэм и я поделимся с тобой пайком, то очень ошибаешься. И вот еще что я тебе скажу… — Его уже трясло от ярости. Люди вокруг смотрели на них, смущенно улыбаясь, а Сэм Рэнд уткнулся в свою банку и не поднимал глаз. — И вот еще что я тебе скажу. Ты так и будешь полным идиотом, пока не научишься сам заботиться о себе. Ясно? Я присматривал за тобой, убирал за тобой, утирал тебе сопли почти три чертовых месяца, и с меня хватит. Я тебе больше не нянька. Ты — самостоятельный человек. Ясно?
Жаркий комок подступил к горлу Прентиса, и он испугался, что заплачет, как ребенок, прямо здесь, на поле в Бельгии, перед всеми этими людьми. Все, что он мог, — это постараться сдержать слезы.
Квинт сел на вещмешок и свирепо ткнул ложкой в банку. По он еще не кончил говорить:
— Так что, если у тебя есть еще вопросы, пожалуйста, держи их при себе. Ты меня уже доконал. Обрыдло быть тебе за… — Он помолчал мгновение, сознательно подбирая самое оскорбительное слово: — За твоего хренова папашу.
Глава третья
Прентису удалось подавить желание расплакаться; солдаты побросали опустошенные банки и закурили, и тут пошел снег. Поначалу с темнеющего неба падали крупные мягкие хлопья; потом они превратились в крохотные белые точки, которые кружились на ветру, пока не стало казаться, что снег не столько падает, сколько летит горизонтально, залепляя глаза, вынуждая щуриться и моргать, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.
Из этого белого вихря возник и остановился возле них пустой товарный состав. А вскоре далеко на краю поля появилась одна, затем вторая и третья длинная цепочка открытых грузовиков, в кузовах которых тесно стояли солдаты. Первый батальон после месяца боев возвращался с передовой. Пополнение охватило тревожное волнение, многие встали, когда грузовики подъехали ближе. Хотелось посмотреть, какие они, эти ветераны? Как встретят взрослых мужчин и совсем мальчишек, недавно прибывших из Штатов, с еще не стершимися с Кэмп-Шенкса меловыми номерами на касках? Дружелюбно или насмешками и оскорбительными издевками?
Прентис пытался разглядеть лица людей в первом грузовике, когда до него было довольно далеко, но видел только тусклые каски, затянутые маскировочной сеткой. Грузовики подъехали, остановились вдоль железнодорожного полотна, и на глазах пораженного Прентиса через откинутые задние борта посыпались люди, собираясь в небольшие кучки.
Большинство заросли бородой. У одних под каской были грязные шерстяные подшлемники, другие с той же целью использовали полотенца или обрывки одеяла. У многих полы шинели обгорели и висели черными лохмотьями, вероятно от слишком близкого стояния у костра, и ни на ком не было полевых ботинок. Кто в устарелых парусиновых крагах, жестких и сморщенных; кто обмотал ноги каким-то тряпьем, у остальных штанины просто болтались поверх галош или были в них заправлены. Лица у всех были землисто-серые, с почернелыми обветренными губами, которые они иногда разжимали, обнажая удивительно розовую внутреннюю сторону, и эта внутренняя полоска была единственным чистым местом на их лицах, не считая блестящих, опустошенных глаз. Если они что и испытывали при взгляде на пополнение, на их лицах это никак не отражалось.
— Пополнение роты «А», ко мне! — скомандовал штабной сержант, раскрывая свой планшет под вихрем снежинок.
Рядом с ним стоял измученный оборванец, ничем не выделявшийся среди других, прибывших с передовой, и взглядом как будто пересчитывавший собирающееся пополнение.
— Черт, — сказал он, — и это все, что я получу?
Сержант извиняющимся тоном пробормотал что-то в ответ и, делая шаг назад, добавил странно прозвучавшее «сэр».
— Ладно, — сказал оборванец и громко обратился к пополнению: — Я лейтенант Эгет, но не трудитесь запоминать мое имя, поскольку в этой роте я единственный уцелевший офицер. — Голос у него был высокий и скрежещущий, и, говоря, он делал несколько шагов то вперед, то назад, словно человек в клетке. — Сейчас мы погрузимся в эти вагоны, и бесполезно спрашивать меня, куда мы направимся, потому что я не знаю сам. Знаю только, что на юг и что очень скоро мы вновь окажемся на передовой. Я постараюсь пройти по вагонам и поговорить с вами, чтобы немного разъяснить обстановку, а пока дам вам один совет. Итак, советую быть поосторожней с моими людьми и не прохаживаться на их счет. Они все злы как черти, и я тоже. Утром нас должны были отвести на отдых, а теперь вот преподнесли эту гребаную новость. Ладно, это все, что я хотел сказать.
В вагоне на щелястом полу не было никакой соломы, и пополнение теснилось, чтобы оставить фронтовикам побольше места. Прентис, голодный и замерзший, сел в углу, как можно дальше от Квинта, и весь день смотрел на прибывших с передовой, стараясь понять их. Ясно было, что все они видели свои вещмешки впервые с начала боев, — промокшие и насквозь промерзшие, их мешки месяц валялись на каком-то складе, — и большинство из тех, кто не спал, рылись в своих заплесневевших вещах, как хищные тряпичники. Выделялся один, тощий неприятный парень с лицом клоуна, смеявшийся громко и визгливо. Роясь в своем мешке с выцветшим именем на нем «Мейс», он вытащил совершенно чистую пилотку и с залихватским видом нахлобучил на свои космы; потом нашел смятый китель с латунными пуговицами и напялил на себя поверх грязной полевой куртки.
— Эй, парни, готовы пойти в увольнение? — крикнул он, довольный своим комическим видом. — Хотите отправиться в город и поиметь девчонку? Посмотрите на меня, я готов. Пошли! — И, повторяя одно и то же, он каждый раз визгливо смеялся. — Пошли, эй! Поимеем девчонок! Все готовы? Пошли в город. Посмотрите на меня, я готов идти!
Но как бы ни был противен его смех, парень явно пользовался влиянием: сослуживцы или не обращали внимания на его паясничество, или улыбались; никто не советовал ему заткнуться. Очевидно, он был кем-то вроде сержанта, возможно командиром отделения, хотя на его старой гимнастерке не было никаких нашивок; в любом случае он сумел так себя поставить, что мог дурачиться сколько хочет.
Полной противоположностью ему был солдат с квадратной челюстью, который норовил использовать любую возможность вздремнуть и над которым соседи безжалостно насмехались:
— Хилтон, подвинь свою никчемную задницу.
— Черт, Хилтон, убери костыли с моего вещмешка.
— Какого черта Хилтон клюет носом? Разве он не продрых весь месяц?
Хилтон только моргал и с покорной, заторможенной улыбкой человека, привыкшего к постоянным унижениям, повиновался своим мучителям; Прентис смотрел на него с ужасным предчувствием: значит, можно быть одним из горстки уцелевших и тем не менее вызывать презрение.
Вскоре после наступления темноты поезд остановился, и чьи-то руки втолкнули в вагон коробку с сухим пайком. Наконец-то Прентис мог поесть, впервые за весь день, но он знал, что должен ждать, пока кто-то из ветеранов не откроет коробку и не раздаст банки, а было непохоже, что они голодны. Большинство, воспользовавшись остановкой, выпрыгнули на снег с криком «Команда отлить!». Во время той же остановки лейтенант Эгет с фонариком взобрался в вагон, сопровождаемый крепким, плечистым человеком, очевидно старшиной.
— Новенькие, слушайте меня, — сказал Эгет. — Будете называть себя и говорить, какая у вас подготовка. Ты первый. Имя?
Луч фонаря упал на щурившегося Сэма Рэнда, который назвал себя.
— Сколько пробыл в учебном полку, Рэнд?
— Только шесть недель, сэр. А до этого три года служил в инженерных частях.
— Ясно. Следующий.
Так он опросил все пополнение, пока наконец свет не ослепил Прентиса, заставив зажмуриться с ощущением, что все в вагоне смотрят на него.
— Прентис, сэр. Шесть недель пехотной подготовки. Перед этим шесть недель в авиации.
— А еще раньше?
— А раньше нигде, сэр. — И под всеобщий смех добавил: — То есть раньше был штатским.
— Сукин сын, — проговорил лейтенант и отвел фонарь.
Он тихо посовещался со старшиной, а потом фонарь снова осветил конец вагона, где находилось пополнение.
— Нужен человек или двое во взвод оружия. Кто-нибудь из вас умеет управляться с ручным пулеметом?
— Я умею, сэр.
— Кто это снова?
— Квинт, сэр.
— Ладно, Квинт, доложишься сержанту Роллсу, как только выгрузимся из поезда, скажешь ему, что назначен в его отделение. Понял? Сержант Р-о-л-л-с.
Другой солдат был отобран для минометного отделения; остальным предстояло быть простыми стрелками. Потом, словно вспомнив, Эгет сказал:
— Ах да, погодите-ка. Во второй взвод нужен вестовой. Есть желающие? — Луч фонаря снова ослепил Прентиса. — Хочешь быть вестовым?
— Так точно, сэр.
И ему было велено обратиться к сержанту Брюэру. Он был не слишком уверен в том, каковы задачи вестового, но полагал, что это что-то более легкое и безопасное, чем быть стрелком; он также подумал, что Эгет выбрал его потому, что он был самым молодым или, может, выглядел самым неопытным. Тем не менее это звучало по-особому — вестовой, — и очевидно, что в каждом взводе вестовой был только один. А может быть так, что это особо ответственная должность?
— А теперь слушайте меня, — громко сказал Эгет, обращаясь ко всему вагону. — Мы направляемся в сектор, занимаемый Седьмой армией, в Эльзас. Похоже, мы становимся одной из тех распоследних дивизий, которых штабные швыряют по всему фронту, чтобы заткнуть дыры. В любом случае мы будем в подчинении французской Первой армии, что бы, черт побери, это ни значило, и уже завтра окажемся на передовой. Сменим третью дивизию. Вот все, что я пока знаю. Когда выгрузимся, нас будут ждать грузовики. А пока постарайтесь выспаться.
Прентису повезло сразу найти сержанта Брюэра, как поезд остановился, а еще повезло, что сержант Брюэр оказался высоким, добродушным и приятным человеком, уроженцем американского Запада.
— А, так ты новый вестовой? — спросил он, стоя в снегу, и рукой в перчатке больно стиснул руку Прентиса в дружеском пожатии. — Так как, говоришь, тебя зовут? Ладно, Прентис, позже, как только устроимся на месте, представлю тебя командирам отделений и объясню твои обязанности. — (И Прентис едва подавил в себе желание вцепиться в сержанта и просить его о покровительстве.) — Ну а сейчас лучше побыстрей лезь в тот грузовик.
Колонна грузовиков, взвывая на первой и второй передачах, медленно двигалась по бесконечным горным дорогам — кто-то сказал, что они в Вогезах. Было невероятно холодно. Скоро Прентис уже совсем не чувствовал ног ниже колен; шевелить пальцами или топать ногами было бесполезно. Они могли уже так ехать и два часа, и пять, и восемь; он потерял ощущение времени, скрючившись в этом холоде, как закоченевший труп. Когда они наконец остановились, невозможно было ни встать, ни пошевелиться. Он вывалился из кузова в снег и лежал несколько секунд, пока смог подняться.
На остаток ночи их разместили в большом, разрушенном снарядами здании фабрики между двумя крутыми горами. Это было лучше, чем спать на улице, но ненамного, потому что сквозь разбитые окна и пробоины в стенах врывался ветер. При свете спичек и свечных огарков они стали устраиваться на ночлег на длинных, высотой по пояс рабочих столах, усыпанных кусками металла и битым стеклом.
Было еще темно, когда Прентис проснулся от кашля и услышал громкий рыдающий голос, доносившийся с другого конца цеха и удивительно похожий на его собственный:
— О господи, помогите кто-нибудь! Мне плохо! Не могу дышать! Господи… пожалуйста… Санитар! Санитар! Кто-нибудь, помогите, мне плохо…
Раздирающий кашель заставил его сесть на столе. Он наклонился, чтобы сплюнуть на пол; потом, зашедшись в новом приступе, почувствовал, как кто-то сжал его руки, в лицо ударил свет, и он смутно увидел у одного из людей, державших его, на каске красный крест в белом круге.
— Что с тобой, паренек? Это ты звал на помощь?
— Нет… кто-то другой… вон там.
— …Господи, кто-нибудь, пожалуйста, помогите!
Свет фонаря и руки исчезли, и через минуту он увидел, как санитары ведут высокую, спотыкающуюся, плачущую фигуру по проходу между столами и скрываются во тьме.
Утром им выдали боеприпасы в чрезмерном, казалось, количестве: обоймы к винтовке, которыми они набили сумки на поясе, и еще по три полных матерчатых патронных ленты, которые они крест-накрест повесили на себя, а также по две ручных фанаты.
С полчаса они возились в цеху, разбираясь со снаряжением, отделяя то, что возьмут с собой, а остальное рассовывали по вещмешкам и скаткам. Прентис занимался этим не со вторым взводом, а с небольшой группой при штабе роты, состоявшей из вестовых других взводов, гранатометчика, двух связистов и еще нескольких специалистов, задачи которых он не понимал. Единственный, кто удостоил его вниманием, был коротышка по имени Оуэнс — с виду слишком маленький для призыва в армию, — вестовой из взвода вооружений.
— Бери побольше сигарет, — советовал Оуэнс, — и все носки, какие есть, даже если покажется, что чересчур много. Не будешь их часто менять, заработаешь «траншейную стопу». И зубную пасту бери, если она у тебя есть. Знаю, это кажется смешным, но зубная паста бывает чертовски кстати. Иногда почистить зубы бывает почти так же хорошо, как выспаться ночью.
Единственная паста, которую Прентис раскопал у себя в мешке, была в большом экономичном тюбике, который он, должно быть, купил в гарнизонной лавке еще в Кэмп-Пикетте, и он, как это ни смешно, сунул его в нагрудный карман вместе с зубной щеткой.
Наконец они выступили, предстояло пройти пять миль до так называемого передового района сосредоточения. Поначалу шагать казалось легко, без полной-то выкладки, да и ходьба не давала замерзнуть, но скоро колени у Прентиса стали подгибаться, и он почувствовал озноб. Патронные сумки на поясе тянули вниз, а патронные ленты врезались в шею.
— Матт и Джефф!
[19] — окликнул лейтенант Эгет, возвращаясь в голову колонны, и Прентис поразился, увидев, что Эгет улыбается ему. — Вы, ребята, как Матт и Джефф! — сказал Эгет, и на этот раз до Прентиса дошло, что лейтенант имел в виду: он и Оуэнс, шагавший рядом, коротышка и верзила, напоминали известную комичную парочку. — Как кашель, парень? — поинтересовался лейтенант.
И Прентис, попытавшись ответить: «В порядке, сэр», понял, что потерял голос. Попытался снова, но получился только шепот. В конце концов он улыбнулся потрескавшимися губами и кивнул, надеясь, что как-нибудь справится, и стараясь прочистить горло.
— Слышь, Оуэнс, я потерял голос, — попробовал он сказать, но вышел один хрип, заставивший Оуэнса поднять на него глаза.
— Что?
— Голос потерял. Не могу говорить.
— Небось ларингит.
У Оуэнса были свои проблемы. Утром он сказал, что подозревает у себя дизентерию, и сейчас выглядел неважно.
— Давайте, ребята, — подбадривал лейтенант. — Держите дистанцию. Пять шагов, не ближе.
Передовой район сосредоточения, находившийся где-то за артиллерийскими позициями, представлял собой поросшее редким леском заснеженное пространство, где им было приказано отрыть окопы на двоих. Прентис быстро выдохся — лопатка в дрожащих руках выбрасывала все меньше и меньше земли, — но пришел на помощь Оуэнс, и вскоре они выкопали нору, достаточно глубокую, чтобы считать дело сделанным. Поле на несколько сотен ярдов во все стороны чернело норами и холмиками вырытой земли. Куда ни глянь, копошились люди, копая укрытия, или сидели в готовых окопах и ждали, или собирались маленькими взволнованными группками, чтобы поговорить о том, куда их направят: кажется, в какой-то «Кольмарский мешок».
[20] Первый батальон должен был возглавить наступление, и его задачей было взять городок, называвшийся Орбур, подступы к которому, как говорили, несколько дней назад заняли подразделения третьей дивизии. Прентису в это не верилось.
— Как думаешь, — прохрипел он Оуэнсу, — долго мы пробудем здесь?
— Наверно, до утра. Вряд ли нас заставили бы окапываться, если бы собирались выдвинуть раньше.
Но он ошибся: они выдвинулись в тот же день. Исходной точкой для наступления была разбитая артиллерией деревня милях в трех от Орбура. Рота «А», прибыв на место, обнаружила там столпотворение людей и машин: разрушенные улицы, по которым тянулись разноцветные провода связи, забиты всевозможным транспортом, вдобавок люди из пятьдесят седьмой, третьей и французской частей, все озабоченные и мечущиеся в сплошной, как казалось со стороны, неразберихе. Попадались и редкие местные жители, по большей части старики и женщины в черном, с робким и недоуменным выражением на лицах. Прентиса сперва озадачил язык, на каком они говорили, — немецкий, и забрызганные грязью дорожные указатели тоже на немецком, но потом смутные остатки школьных знаний напомнили ему, что Эльзас только формально является частью Франции.
— Ты слышал то же, что я? — спросил Оуэнс, когда колонна остановилась и присела отдохнуть у стены, иссеченной шрапнелью, ожидая, пока Эгет закончит короткое совещание с другими офицерами. — Говорят, за последние два дня Орбур три раза переходил из рук в руки.
— Куда переходил?
— Из рук в руки. От немцев к нам и обратно.
— Нет. Не слышал такого.
Он все еще то хрипел, то сипел, был слаб, и голова кружилась после дня марш-бросков и рытья окопа. Он надеялся, что совещание Эгета протянется подольше и можно будет посидеть на мокром тротуаре, привалившись спиной к стене. Он не был уверен, что хватит сил подняться и шагать дальше.
Как сказал Эгет, им приказано выдвинуться вскоре после наступления темноты. В семь часов начнется артподготовка, после чего они войдут в Орбур. Пока же каждому взводу предстояло расположиться на отдых в каком-нибудь подвале или конюшне и ждать. Пароль на эту ночь: «Микки-Маус».
Прентису было поручено передать несколько малозначащих сообщений сержанту Брюэру, и он ощутил, как лихорадка и слабость отступили из-за невероятного возбуждения, которое, подобно страху, заглушает любые чувства. Он надеялся, что встречные обращают внимание на то, как он медленно, выделяясь своим одиночеством, шагает по снежному месиву по улицам, где все двигались группами, и испытывал гордость, передавая свои пустяковые сообщения, даже притом что приходилось делать усилие, выдавливая каждый звук, кривиться и привставать на носки. Хотелось только, чтобы окружающие, если услышат это сипение, не подумали, что это его обычный голос.
Ближе к вечеру ротные повара привезли в деревню еду, первую горячую еду после Бельгии — котлеты из лосося, пюре из сухого картофеля, консервированный компот, — и большинство в приподнятом настроении уселись на корточках на улице, склонившись над своими котелками.
— Что это еще за кошачье дерьмо?