Ну и что — доктор Заяц все равно их любил. И не только спортсменов.
Например, рок-певцы были подвержены гостиничным травмам двоякого рода. К наиболее типичным случаям доктор Заяц относил, во-первых, «гнев на обслуживающий персонал», что приводило к различным ранениям, порезам, ожогам (вследствие пролитого чая или кофе), а также к непредвиденным и опасным столкновениям с бесчисленным множеством предметов; во-вторых, оскальзывание на мокром полу ванной. Надо сказать, ванная представляла опасность не только для рок-звезд, но и для звезд кино.
Звезды кино получали увечья и в ресторанах, в особенности когда покидали эти заведения. С точки зрения Заяца как специалиста по хирургии верхних конечностей, всегда лучше стукнуть по самому фотографу, чем по его фотоаппарату — хоть руки останутся целы. Да и вообще не стоит проявлять излишней враждебности к изделиям из металла, стекла, дерева, камня или пластика. Однако звезды предпочитали сражаться с неодушевленными предметами; эта пагубная привычка служила основным источником травм, с которыми приходилось иметь дело доктору Заяцу.
Вспоминая покорные лица своих прославленных пациентов, доктор все отчетливее сознавал, что их самодовольный и уверенный вид не более чем маска.
И это, по всей вероятности, крайне занимало доктора, но его коллег по клинике «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» занимал он сам. Они, конечно, никогда не называли доктора в лицо «звездецом» или «звездолюбцем», но прекрасно знали о его слабости и чувствовали по отношению к нему некоторое превосходство, правда, лишь в этой области. Как хирург он был недосягаем. Они это понимали и злились.
Но если сотрудники компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» не позволяли себе высказываться насчет звездолюбия доктора Заяца, то постоянно выражали озабоченность его чрезмерной худобой. По общему убеждению, брак Заяца распался из-за того, что он стал более худым, чем его жена; впрочем, никому в компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» не удалось убедить доктора Заяца есть побольше, чтобы спасти этот брак, как не удалось уговорить его хоть немного потолстеть и после развода.
Что же касается соседей доктора, то им больше всего досаждала его любовь к птицам. По причинам, абсолютно неведомым местным орнитологам, доктор был убежден, что чрезмерное количество собачьего дерьма на улицах Большого Бостона крайне неблагоприятно воздействует на местных птиц.
Коллеги доктора с наслаждением описывали друг другу (хотя лишь один из них наблюдал это воочию), как воскресным утром знаменитый хирург вышел в заснеженный двор своего дома на Браттлстрит в высоких сапогах до колен, красном купальном халате и нелепой лыжной шапочке с эмблемой «Нью-Ин-гленд Пэтриотс»; в одной руке он держал большой пакет из коричневой крафт-бумаги, в другой — детскую клюшку для лакросса, с которой он и принялся рыскать по двору в поисках собачьих какашек. У самого доктора Заяца собаки не было, зато были весьма безответственные соседи. К тому же Браттл-стрит — одно из самых популярных мест в Кембридже для прогулок с собаками.
Клюшку для лакросса Заяц купил сыну, шестилетнему мальчику отнюдь не атлетического сложения, — он приходил к отцу по выходным раз в три недели. Замкнутый тревожный ребенок стал еще тревожнее после развода родителей и упрямо отказывался от еды. Вполне возможно, тут не обошлось без наущений его матери, которая задалась нехитрой целью довести чудаковатого доктора до полной потери рассудка.
Мать мальчика, которую звали Хилдред, желая прервать неприятный разговор на тему патологической худобы сына, неизменно восклицала: «А с какой стати ребенок будет есть? Отец-то, можно сказать, голодом себя морит, вот мальчик и следует его примеру!» Именно поэтому при разводе Хилдред поставила условие, доктор сможет встречаться с сыном раз в три недели и оставлять его у себя только на уик-энд. Ее требование было признано законным. И подобный развод власти штата Массачусетс еще смеют называть «разводом по согласию сторон», так сказать, полюбовным! («Полюбовный развод» — Уоллингфорд не переставал восхищаться этим оксимороном.)
На самом же деле доктор Заяц мучительно пытался понять, почему сынишка так плохо ест, и постоянно искал способы решения этой проблемы — как медицинские, так и психологические. (Хилдред вряд ли даже себе самой призналась бы, что у ребенка какие-то нелады со здоровьем.) По выходным, когда мальчик — его звали Руди — навещал доктора, Заяц устраивал настоящий спектакль: поглощал на его глазах немыслимое количество пищи (которую потом, вызвав у себя рвоту, исторгал в унитаз). Однако Руди был зрителем неблагодарным: он либо вообще не смотрел на отца во время этих показательных выступлений, либо смотрел, но сам, так или иначе, к еде не притрагивался.
Дошло до того, что один педиатр-гастроэнтеролог весьма настоятельно посоветовал Заяцу прооперировать сына и выяснить, нет ли у мальчика каких-либо повреждений пищеварительного тракта. Другой врач прописал Руди сироп — особый сахар, не усваиваемый организмом и действующий как слабительное. Третий предположил, что с возрастом все пройдет само собой; и это был единственный совет, который и доктор Заяц, и его бывшая жена оказались способны принять.
Между тем от Заяца ушла экономка, проживавшая у него в доме, — ей невмоготу было видеть, сколько первосортной еды выбрасывается на помойку каждый третий понедельник месяца. Поскольку Ирма, новая помощница доктора, обижалась, когда ее называли «экономкой», Заяц стал величать ее своей «ассистенткой», хотя в основном она занималась уборкой и стиркой. Доктор также вменил ей в обязанность ежедневно убирать со двора собачьи какашки, что, возможно, и довело ее до нервного срыва: ей осточертел позорный пакет из крафт-бумаги, она плохо умела обращаться с детской клюшкой для лакросса, да и само поручение казалось ей унизительным.
Ирма была домовитой, крепко сбитой девицей лет под тридцать, и ей даже в голову не могло прийти, что служба у «медицинского доктора» включает в себя такую черную работу, как борьба с привычкой окрестных собак гадить где попало.
Кроме того, доктор, сам того не подозревая, сильно оскорбил ее, почему-то решив, что она лишь недавно приехала в страну и английский язык для нее неродной. Кстати сказать, других языков она просто не знала. А вся эта путаница возникла из-за телефонного разговора, случайно подслушанного костлявым доктором.
В ее комнатке рядом с кухней был отдельный аппарат, и вечерами Ирма довольно часто болтала с матерью или с одной из сестер. А в тот вечер доктор Заяц как раз решил наведаться к холодильнику и немного перекусить. (Худой, как скальпель, хирург довольствовался сырой морковкой, которую хранил в миске с подтаявшим льдом.)
Доктору показалось, что экономка говорит на каком-то иностранном языке. Правда, слышно было плоховато — во-первых, он с аппетитом хрумкал морковкой, а во-вторых, вокруг гомонили певчие птицы, клетки с которыми были расставлены и развешаны по всему дому. Но главная причина заключалась в том, что при всяком разговоре с матерью или сестрами Ирма истерически рыдала, рассказывая, как доктор ее недооценивает и даже унижает.
Ирма неплохо готовила, но доктор почти никогда не обедал и не ужинал. Она хорошо умела шить и штопать, но доктор свел уход за своей одеждой (включая медицинские халаты) к минимуму, он просто сдавал все в химчистку, так что стирать приходилось только насквозь пропотевший спортивный костюм, в котором он бегал по утрам — до завтрака, порой еще затемно, и по вечерам — тоже чаще всего в темноте.
Доктор Заяц принадлежал к числу тех сорокалетних поджарых мужчин, которые бегают по набережной реки Чарльз с неимоверным упорством — словно соревнуются со студентами, облюбовавшими окрестности Мемориал-драйв для занятий бегом и спортивной ходьбой. В снег, в дождь, в слякоть, в летний зной и даже в грозу легконогий хирург упорно продолжал бегать. При росте пять футов одиннадцать дюймов доктор Заяц весил всего сто тридцать пять фунтов.
Ирма же, при росте пять футов шесть дюймов весившая около ста пятидесяти фунтов, не сомневалась в том, что доктора она ненавидит. И в тот самый вечер, когда она завела волынку, перечисляя свои обиды и обливая слезами телефонную трубку, знаменитый хирург случайно ее услышал и задался вопросом, кто же она такая: чешка? полячка? литовка?
Когда же доктор Заяц прямо спросил Ирму, откуда она родом, «ассистентка» раздраженно буркнула:
— Из Бостона, откуда же еще!
Ну что ж, решил доктор, такие чувства делают ей честь. Какой патриотизм сравнится с любовью иммигрантов-европейцев к стране, давшей им приют? С тех пор Заяц постоянно поздравлял Ирму с «успехами в английском», а Ирма еще горше плакалась по вечерам в телефонную трубку.
Смущало ее и то невероятное количество съестного, которое доктор закупал каждую третью пятницу, и каждый третий понедельник без каких бы то ни было объяснений требовал выбросить на помойку. Утром в понедельник он просто выставлял еду на кухонный стол — нетронутого цыпленка, целый кусок ветчины, кучу фруктов и овощей, подтаявшее мороженое — и прилагал напечатанную на принтере записку: «Прошу выбросить».
«А что, если эти поступки как-то связаны с его отвращением к собачьему дерьму? — говорила себе простодушная Ирма. — Что, если удоктора нечто вроде фобии ко всем отбросам вообще?» Откуда ей было знать, в чем там дело. Ведь доктор даже на утреннюю или вечернюю пробежку выходил с клюшкой для лакросса — причем «взрослой» клюшкой, держа ее перед собой так, словно ловил мяч.
Вообще в доме доктора имелось великое множество клюшек для лакросса. Помимо детской клюшки Руди, больше похожей на игрушечную, там можно было найти десятки разнообразных клюшек — от старых и сломанных до почти новых Была там даже видавшая виды деревянная клюшка времен учебы доктора в Дирфилде. Эту клюшку-пращу, покрытую коркой застарелой грязи, с узлами оборванных и связанных вручную сыромятных ремешков, доктор неоднократно обматывал клейкой лентой, и теперь она выглядела сущим инвалидом. Но в умелых руках Заяца старая клюшка точно оживала, наливалась силой и вспоминала бурную молодость, когда ее хозяин, неврастеничный и худосочный хирург, славился как отличный центровой.
Доктор бежал вдоль реки с клюшкой на изготовку, и немало кембриджских гребцов пострадало от собачьих какашек, со свистом перелетавших через корму. А бывший ученик доктора Заяца, рулевой гарвардской гоночной восьмерки, уверял, что не успей он вовремя пригнуться, снаряд угодил бы ему прямо в голову.
Доктор Заяц, впрочем, отрицал, что целился в рулевого. Он был одержим одним желанием: как можно лучше очистить Мемориал-драйв от бесчисленных собачьих «кучек». Экскременты он ловко подхватывал на бегу своей клюшкой и отправлял в реку. Но его бывший студент — который по-прежнему занимался греблей — с тех пор весьма внимательно следил за «тощим придурком, свихнувшимся на собачьем дерьме»; да и многие другие гребцы готовы были поклясться, что Заяц открывает прицельный огонь.
Достоверно известно, что Заяц, играя за команду Дирфилда, однажды забил два решающих гола непобедимой до той поры команде Андовера и дважды умудрился забить по три гола подряд знаменитой команде Эксетера. (Если товарищи по команде не могли вспомнить доктора, то противники не могли забыть. Вратарь «Эксетера» отозвался о нем лаконически: «Черта с два угадаешь, куда эта сволочь пробьет».)
По свидетельству сотрудников клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры», доктор не раз говорил: «Какая глупость, двигаясь вперед, смотреть назад», ясно выражая свое презрение к гребцам. Ну, так что ж? Все великие люди были не без странностей.
Дом на Браттл-стрит полнился птичьими трелями, точно лесистая долина. Эркерные окна столовой доктор крест-накрест перечеркнул черной краской, чтобы птицы не разбились о стекло. Эти черные кресты на окнах придавали жилищу Заяца довольно унылый вид: казалось, дом постоянно громят. Даже на кухне стояла птичья клетка; в ней жил крошечный крапивник со сломанным крылом, а до него — свиристель, сломавшая шейку. Все эти бесчисленные клетки и умершие птички лишь умножали печали бедной Ирмы.
Ей приходилось без конца подметать птичий корм, рассыпанный перед клетками и хрустевший под ногами. Вздумай грабители проникнуть в дом доктора Заяца, их услышали бы на первом шагу. А вот Руди птичек любил, и если мать маленького «недокормыша» упорно отказывалась купить ему какую-нибудь зверюшку или птичку, то доктор Заяц готов был и сам поселиться в птичьей клетке, если б знал, что это порадует малыша или сможет возбудить у него хоть малейший аппетит.
Коварная Хилдред, упорно стремившаяся насолить бывшему мужу, не ограничилась тем, что свела его общение с сыном до одного раза в месяц. Надеясь отравить то недолгое время — два дня и три ночи, что они проводили вместе, Хилдред раздобыла Руди собаку.
— Будешь держать ее у отца! — заявила она шестилетнему сыну. — У нас она оставаться не может.
Собаку, явно взятую из приюта, почему-то называли «помесью Лабрадора». «Может быть, из-за черного окраса?» — недоумевал Заяц. Это была стерилизованная сука примерно двух лет с нервно-трусливым взглядом; ее приземистое и довольно мощное тело оказалось куда более неуклюжим, чем у настоящих лабрадоров; отвисшей верхней губой она больше напоминала гончую. Ее лоб, скорее коричневый, чем черный, был весь испещрен морщинами, словно она постоянно хмурилась. Собака ходила, вечно уткнувшись носом в землю и частенько наступая на собственные, весьма длинные уши; при этом ее крепкий длинный хвост подергивался, как у пойнтера. (Хилдред, собственно, и взяла ее в тайной надежде, что в этой дворняге проснутся охотничьи инстинкты и она станет охотиться на докторовых птиц.)
— Медею убьют, если мы не возьмем ее, папа, — торжественно объявил Руди.
— Ах, так она еще и Медея! — невпопад откликнулся Заяц.
Говоря языком ветеринаров, Медея страдала «пищевой неразборчивостью»: грызла палки и башмаки, жевала бумагу, глотала металлические и пластмассовые предметы, не брезгуя также теннисными мячами, детскими игрушками и собственными фекалиями. (Между прочим, лабрадоры и впрямь едят что попало.) Видимо, чрезмерное пристрастие к собачьему дерьму, причем не только своему собственному, и вынудило бывших хозяев Медеи отдать ее в приют.
Хилдред превзошла самое себя, отыскав среди приютских собак эту обреченную псину; от повадок Медеи, полагала она, ее бывший муж окончательно спятит. Имя знаменитой колдуньи, убившей своих детей, подходило прожорливой дворняге как нельзя лучше: будь у нее щенки, она бы их тоже сожрала!
К величайшему ужасу Хилдред, доктор Заяц собаку полюбил\\ Медея выискивала собачье дерьмо с тем же усердием, что и сам Заяц, — поистине родственные души! А у Руди наконец появился друг, теперь ему было с кем поиграть и он куда охотнее отправлялся на побывку к отцу.
Возможно, доктор Никлас М.3аяц и был крупнейшим специалистом по хирургии верхних конечностей, но прежде всего он был разведенным отцом. Ирма не могла не видеть, как он тоскует по сыну, и для нее все началось именно с жалости — ее терзания и ее победа. Она и сама выросла без отца: он ушел из семьи еще до ее рождения и ни разу не выразил желания видеть ни одну из своих дочерей.
Как-то утром в понедельник, когда Руди уже отвезли к матери, Ирма, как всегда, начала уборку с комнаты мальчика. В течение тех трех недель, что отделяли одно свидание отца с сыном от другого, в комнате Руди царили чистота и порядок, как в храме, впрочем, для доктора Заяца это и был храм, и он частенько забредал туда и сидел, молитвенно сложив руки. Угрюмую собаку, впрочем, тоже тянуло в комнату Руди. Она, похоже, скучала по мальчику не меньше, чем его отец.
Тем утром, однако, Ирма немало удивилась, обнаружив доктора Заяца спящим в кроватке Руди. Доктор спал нагим, длинные ноги его свисали с кровати, а простыню и одеяло он с себя скинул; для тепла ему, видимо, было вполне достаточно горячего тела шестидесятифунтовой собаки, сопевшей у него под боком. Медея тесно прижалась к груди знаменитого хирурга, уткнувшись мордой ему в шею, а лапой обнимая его голое плечо.
Ирма так и застыла, уставившись на них Никогда прежде у нее не было возможности без помех рассмотреть абсолютно голого мужчину. Бывшего центрового скорее озадачивало, чем оскорбляло невнимание женщин к его изумительному телосложению настоящего атлета; внешне он был вполне привлекателен, хотя изрядная сдвинутость так же бросалась в глаза, как и чрезмерная худоба. (И то и другое было не так заметно, когда доктор Заяц спал.)
Одержимый идеями трансплантации, этот прекрасный хирург служил для своих коллег постоянным предметом как зависти, так и насмешек. Говорили, что каждый день и в любую погоду он бегает как заведенный; что он практически ничего не ест, что у него полон дом птиц; что в последнее время его интересует только проблема «диетической неразборчивости» у собак, ибо этим страдает его невротичная сука Медея. А теперь еще помешался на своем сыне, которого практически не видит. Но Ирма разом отринула это. Перед ней был пример всепоглощающей беззаветной любви, исполненной самоотречения и героизма, и эту любовь разделяла с доктором его собака. (Чувствуя, как смягчается ее душа, Ирма прониклась симпатией и к Медее.)
Ирма до сих пор никогда не встречалась с Руди, по выходным она не работала. Она представляла себе мальчика только по фотографиям, которых в доме после каждого посещения Руди становилось все больше. Она, правда, и раньше замечала, что доктор входит в комнату сына как в святилище, но все же к столь трогательному проявлению отцовских чувств готова не была. Ее до глубины души потрясло это зрелище — доктор и собака, спящие в детской кроватке, тесно прижавшись друг к другу. Ах, подумала Ирма, вот это любовь!
И тут же влюбилась сама! Влюбилась в тоску, в способность любить, пусть не ее, а кого-то другого. С этой минуты она превратилась в послушную рабыню Заяца — хотя сам доктор заметил это очень не скоро.
И вот в этот судьбоносный момент Медея вдруг приоткрыла слезящиеся глаза, подняла тяжелую голову, зевнула, и нитка слюны повисла на нижней губе. А Ирме, которая видела тайный смысл в любой случайности, эта нитка собачьей слюны показалась жемчужным ожерельем.
Она почувствовала, что доктор Заяц вот-вот проснется, отметив с удивлением, что «шланг» у тощего доктора здоровенный, по крайней мере, толщиной с его руку! Ирма мгновенно приняла решение — она будет худеть.
Это решение было столь же внезапным, как и нахлынувшая страсть. Толстая, неуклюжая, почти на двадцать лет моложе разведенного доктора, Ирма с трудом заставила себя оторвать от него взгляд и отступила в прихожую, заметив, что он просыпается. Но все же дала ему понять, что находится неподалеку: негромко окликнула собаку. Медея уныло побрела к ней и была буквально ошарашена, — она даже принялась вилять хвостом! — такой водопад любви обрушила на нее Ирма.
Все на свете имеет свое предназначение, думала простодушная экономка, вспоминая свои прежние обиды и понимая, что именно Медея и проложит ей путь к сердцу доктора. И действительно, доктор был просто потрясен, услыхав, как Ирма воркует:
— Иди сюда, моя сладкая! Иди к маме! Сегодня мы с тобой будем кушать только самое-самое вкусненькое, самое полезное!
Как уже говорилось, коллегам доктора Заяца в профессиональном отношении было до него ох как далеко, и если бы они не чувствовали своих преимуществ в иных областях жизни, то наверняка стали бы завидовать ему еще отчаяннее и поносили бы его еще более злобно. Приободрялись они лишь при мысли о том, что неустрашимый лидер бостонской команды сохнет от любви к своему несчастному сыну-доходяге и, стремясь добиться ответной любви Руди, готов держать у себя в доме собаку, пожирающую собственные экскременты. Смешно, не правда ли?
Поистине немилосердно и даже жестоко было радоваться тем бедам, что обрушились на шестилетнего мальчика и его отца. Да и недостойно врачей называть маленького Руди «доходягой». Мальчика постоянно пичкали витаминами, поили апельсиновым соком и фруктовыми коктейлями (больше всего он любил коктейль из замороженной клубники и бананов); каждый день он съедал яблоко или персик Ему нравилась яичница-болтунья и тосты; мог он и огурцом похрустеть, но только полив его кетчупом. Молока он, правда, совсем не пил, в рот не брал ни мяса, ни рыбы, ни сыра, но порой соглашался отведать йогурта без ягод и фруктов.
Руди на самом деле весил для своего возраста маловато, но если бы он побольше бегал и просто чаще бывал на воздухе, а также слегка расширил свое меню, то выглядел бы ничуть не хуже других детей. Он был очень славный парнишка — не пресловутый «милый малыш», а действительно славный ребенок на редкость чистый душой и доброжелательный. Но Хилдред так его задолбала и сбила с толку, что ей почти удалось настроить его против отца. Три недели подряд она давила на хрупкую психику шестилетнего ребенка, пока доктор Заяц не обретал наконец возможность как-то противостоять ее ядовитому воздействию. Мало того, прекрасно зная, что доктор Заяц — приверженец тех видов спорта, которые требуют значительных физических усилий, Хилдред запрещала Руди после школы играть в футбол или кататься на коньках, и вместо прогулок ребенок с ее подачи «подсел» на видеофильмы.
Хилдред, все годы жизни с Заяцем умерщвлявшая свою плоть, теперь с наслаждением толстела, чтобы, как она выражалась, «стать более женственной». При одной лишь мысли о «более женственной» Хилдред у доктора ком подкатывал к горлу.
Но самой большой жестокостью с ее стороны было убеждать Руди, что отец его не любит. Она испытывала несказанное наслаждение, сообщая Заяцу, что после уик-эндов, проведенных в его доме, мальчик возвращается грустным и подавленным. Ей и в голову не приходило, что Руди мрачен оттого, что она каждый раз учиняет ему допрос с пристрастием.
«А женщина какая-нибудь там была? Ты никого не заметил?» — начинала она. (Но из представительниц женского пола в квартире отца Руди видел только Медею да самочек певчих птиц.)
Когда ребенок приходит в гости раз в три недели, так хочется порадовать его и завалить подарками. Но Хилдред внушала мальчику, что отец просто к нему подлизывается. Или же говорила: «Что это он тебе купил? Ах, роликовые коньки! Что ж, вещь полезная — видимо, он хочет, чтоб ты поскорее голову себе раскроил! И, уж конечно, он не дал тебе посмотреть ни одного фильма, так ведь? Ну, еще бы! Устал, бедняга! Целых два дня собственного сына развлекал! А по-моему, мог бы развлекать и получше! Уж как-нибудь постарался бы!»
Напротив — Заяц старался не в меру. Энергия в нем била через край, и он в первый же день обрушивал ее на мальчика.
Медея не менее бурно выражала свой восторг, встречая Руди, но он взирал на нее почти безучастно — так, во всяком случае, казалось со стороны. Мальчик, разумеется, не мог не видеть, что отец каждый раз готовится к его приходу, всячески стараясь ему угодить, развлечь его, но тем не менее держался настороженно и враждебно. Мать до того накручивала Руди, что он сам начинал выискивать поводы для обид, и не обнаруживая их, окончательно терялся.
Правда, в одну игру Руди с удовольствием играл даже в самые мучительные для обоих пятничные вечера, когда доктор чувствовал, что ему никак не удается пробиться к душе своего единственного сына и даже обыкновенный разговор у них не клеится. Игру эту Заяц придумал сам и особенно ею гордился.
Все шестилетки любят играть в одно и то же. Для игры, которую изобрел доктор Заяц, вполне подошло бы название «Повторение-плюс», хотя ни Руди, ни его отец не стали ломать себе голову над каким-то особенным названием. Поначалу они вообще играли только в эту игру, суть которой заключалась в том, чтобы по очереди прятать таймер от кухонной плиты.
А условия были таковы: таймер ставился ровно на одну минуту, и прятать его разрешалось только в гостиной. Хотя слово «прятать» тут не подходит — по правилам игры, таймер всегда следовало оставлять на виду. То есть не класть его, скажем, под диванные подушки или в шкаф, не засыпать семечками, просунув в клетку с красноперыми зябликами, а поместить так, чтобы его можно было увидеть. Но поскольку таймер был маленький и темный, то разглядеть его среди прочих предметов удавалось не сразу, тем более в чудовищно захламленной гостиной доктора Заяца, которую, как и весь старый дом на Браттл-стрит, спешно обставили новой — «и совершенно безвкусной», как сказала бы Хилдред, — мебелью. (Уезжая, она всю приличную мебель забрала с собой.) Ощущение беспорядка еще усиливалось из-за не сочетавшихся друг с другом портьер и ковров. В общем, гостиная доктора выглядела так, словно в ней прожили три или четыре поколения Заяцев, никогда и ничего из этой комнаты не вынося и не выбрасывая.
Конечно, спрятать здесь крохотный таймер ничего не стоило; его можно было оставить даже на самом видном месте. Но Руди так наловчился, что порой успевал отыскать его в течение положенной минуты, то есть до того, как прозвучит сигнал. Ну, а Заяц, если даже углядывал таймер в первые десять секунд, никогда не успевал найти его вовремя — к превеликому удовольствию своего сынишки. Он, конечно же, делал вид, что страшно этим огорчен, и Руди весело смеялся.
Прорыв за пределы простенькой забавы с таймером произошел неожиданно. Новая игра называлась «Чтение вслух» и вскоре стала служить поистине неисчерпаемым источником удовольствия как для Руди, так и для его отца, ибо Заяц читал сыну те же самые книги Э.-Б.Уайта, которые и сам больше всего любил в детстве «Стюарта Литтла» и «Паутину Шарлотты».
Руди так понравился поросенок Уилбер из «Паутины Шарлотты», что он даже захотел переименовать Медею в Уилбера.
— Нельзя, это мальчиковое имя, — заметил доктор, — а Медея у нас — девочка. Но я думаю, делу можно помочь. Если хочешь, назови ее Шарлоттой. Шарлотта — имя вполне девчачье, сам знаешь.
— Но ведь Шарлотта умерла! — горестно протянул Руди. (Шарлотта, давшая название книге, была паучихой.) — Что, если и Медея умрет?
— Нет, Руди, наша Медея еще долго не умрет, — заверил сынишку Заяц.
—А мама говорит, ты можешь ее убить, потому что иногда совершенно собой не владеешь.
— Обещаю тебе, детка: я никогда не убью Медею! — торжественно произнес доктор Заяц. — И при ней я всегда буду владеть собой. (Вот, кстати, образчик представлений Хилдред о характере ее бывшего мужа. Доктора действительно выводили из себя кучки собачьего дерьма, но это отнюдь не означало, что он ненавидел самих собак!)
— Расскажи мне, почему ее назвали Медеей, — попросил Руди.
Нелегко пересказывать этот древнегреческий миф шестилетнему малышу — для начала попробуйте объяснить ему, что такое кудесница или колдунья! Можно, конечно, рассказать, как Медея помогает Ясону похитить золотое руно. А дальше? Как говорить о том, что она сделала со своими детьми? Интересно все-таки, думал доктор Заяц, какому идиоту пришло в голову назвать собаку Медеей.
В течение первых шести месяцев после развода Заяц прочел более дюжины книг о различных расстройствах, возникающих у детей разведенных родителей. Особое внимание психиатры уделяли чувству юмора, которым, с их точки зрения, непременно должны обладать родители такого ребенка и которое отнюдь не являлось сильной стороной характера доктора Заяца.
Он позволял себе посмеяться лишь в те минуты, когда удавалось особенно ловко метнуть в сторону реки очередную собачью какашку, поддетую клюшкой для лакросса. Между прочим, в студенческие годы доктор Заяц был не только центровым команды Дирфилда, но и пел в хоре одного из тамошних клубов. И теперь — хотя теперь он пел только в ванной — на него частенько находило веселье и желание покуролесить. Особенно когда он принимал душ вместе с Руди. Принимать душ вместе с отцом Руди очень любил, и это стало еще одним пунктом в небольшом, но постепенно растущем списке того, что ему нравилось в отцовском доме.
Однажды, используя мелодию известной песенки «Я река», которую Руди выучил в детском саду, доктор Никлас М. 3аяц громко пропел:
Я Медея-дворняжка,Ем свои же какашки,А в античности, ей-ей,У-ко-ко-шила детей!
— Что-о? — завопил Руди. — Спой еще раз! (Он уже знал от отца, что такое «античность».)
Доктор запел снова, и Руди просто зашелся от смеха. Известно, что скатологический юмор лучше всего воспринимают именно шестилетки.
— Только смотри, не пой этого при маме! — предупредил его доктор Заяц. И у отца с сыном неожиданно появилась маленькая общая тайна, еще более укрепившая их дружбу.
К тому времени Руди отнес домой уже два экземпляра «Стюарта Литтла», но Хилдред не желала читать мальчику эту книгу; оба экземпляра она выбросила. Руди сказал об этом отцу, лишь застигнув мать на месте преступления — когда она пыталась выбросить еще и «Паутину Шарлотты». И дружба отца и сына стала еще прочнее.
Каждый вечер, который они проводили вместе, доктор читал Руди «Стюарта Литтла» или «Паутину Шарлотты». Мальчику эти книжки не надоедали никогда. И он каждый раз горько плакал, когда погибала Шарлотта; и каждый раз смеялся, когда Стюарт крушил автомобиль-невидимку зубного врача. Когда Руди хотелось пить, он, подражая Стюарту, говорил отцу, что «умирает от жажды». (Сперва, естественно, доктору пришлось объяснить, что означает выражение «умирать от жажды».)
Между тем коллеги Заяца — хотя доктор весьма преуспел в противодействии ядовитым внушениям Хилдред, а Руди все больше убеждался в том, что отец по-настоящему его любит, — продолжали, будучи людьми недалекими, тешить себя уверенностью, что в моральном плане они куда выше знаменитого хирурга, у которого, дескать, «не сын, а какой-то дохлячок».
Прежде у сотрудников клиники имелся и еще один повод, чтобы презирать доктора: Ирма. Все считали, что экономка у Заяца — хуже некуда. Но как только началось знаменитое превращение, коллеги Заяца прикусили язычки. Сам же доктор еще долго не замечал, что его «ассистентка» совершенно преобразилась.
Впрочем, это лишь доказывало, что доктор Заяц действительно «с приветом» и не видит дальше собственного носа. А ведь Ирма сумела сбросить добрых двадцать фунтов, регулярно посещая гимнастический зал и пробегая по три мили в день, причем отнюдь не трусцой. Возможно, новому гардеробу Ирмы порой не хватало вкуса, зато вещи, которые она теперь носила, явно предназначались для того, чтобы подчеркивать все прелести ее соблазнительной фигуры. Красоткой Ирма, разумеется, не стала, но настолько привлекала мужские взоры, что Хилдред даже пустила слух, будто Заяц «завел себе какую-то стриптизерку». (Разведенная женщина сорока с лишним лет вряд ли пощадит свою товарку, которая на двадцать лет ее моложе и обладает отличной фигурой.)
А Ирма, не забывайте, была влюблена, так что происки Хилдред не слишком ее трогали. Однажды ночью она, совершенно обнаженная, поднялась тихонько на второй этаж и на цыпочках двинулась по темному коридору, разумно предположив, что если доктор еще не лег и случайно увидит ее голой, она скажет, что иногда у нее случаются приступы лунатизма и ее неведомой силой «занесло» к нему в комнату. Ирме отчаянно хотелось, чтобы доктор Заяц увидел ее наготу, — разумеется, случайно! — ибо упорные занятия физкультурой дали поистине удивительные плоды. Она стала гибкой и стройной, а главное, научилась доверять своему похорошевшему ладному телу.
Но, подойдя на цыпочках к двери докторовой спальни, Ирма так и застыла: ей показалось, что доктор молится. Сама Ирма верующей не была, а потому посчитала это занятие в высшей степени странным для человека науки. Она прислушалась и с облегчением поняла, что доктор совсем и не молится, а просто читает вслух «Стюарта Литтла» — нараспев, как молитву.
— «Пора было ужинать. Он взял топор, ударил по стеблю одуванчика, открыл баночку рубленой ветчины и устроил себе легкий ужин — бутерброды с ветчиной и молоко одуванчика…» — бубнил доктор Заяц.
У Ирмы защемило сердце — она очень любила доктора, но при упоминании о рубленой ветчине ей стало нехорошо. Она — по-прежнему на цыпочках — вернулась вниз, заглянула на кухню и достала из холодильника несколько сырых морковок, лежавших в миске среди кубиков подтаявшего льда.
Ну когда же наконец он заметит ее, этот одинокий несчастный человек?
Ирма с удовольствием поедала теперь орехи и сухофрукты; впрочем, свежие фрукты и сырые овощи она тоже ела с удовольствием. А из отваренной на пару (и довольно-таки вонючей) рыбы могла сотворить потрясающее кушанье, сдобрив рыбу имбирным корнем и черными бобами. Это блюдо однажды произвело на доктора Заяца столь сильное впечатление, что он, ошеломив Ирму (и всех знакомых), внезапно пригласил на импровизированный обед целую толпу своих студентов.
Честно говоря, Заяц поступил так в тайной надежде, что Ирма приглянется кому-то из молодых людей и ей, может быть, даже назначат свидание. Она казалась доктору чрезвычайно одинокой, как, впрочем, и большая часть этих юных медиков, и он упорно не замечал, что «ассистентка» просто глаз с него не сводит. Зато это мигом заметили студенты, а поскольку Ирма и впрямь была лакомый кусочек, они решили, что Заяц с ней спит и им тут абсолютно ничего не светит. (А студентки единодушно решили, что экономка и доктор — два сапога пара.)
В общем, из «сватовства» Ирмы ничего не вышло, зато всем очень понравилась паровая рыба с имбирем и черными бобами. А ведь у Ирмы имелось немало и других кулинарных рецептов. В собачий корм, предназначенный для Медеи, она добавляла умягчитель мяса, прочитав в какой-то брошюре — когда сидела в приемной у зубного врача, — что эта добавка заставляет собак отворачиваться даже от собственного кала. Медея, впрочем, сочла новую добавку восхитительной.
Доктор Заяц часто посыпал птичий корм в тех кормушках, что были подвешены снаружи, красным перцем; по его словам, это делало корм несъедобным для наглых белок. Ирма, приняв эту выдумку к сведению, решила посыпать красным перцем и столь любимые Медеей собачьи какашки. Выглядело это весьма забавно — особенно эффектно смотрелись красные кучки на свежевыпавшем снегу. Но Медее перец показался несъедобным лишь в самый первый раз.
К тому же особое внимание Ирмы к собачьим фекалиям во дворе доктору было неприятно. Он использовал куда более простой — а также и куда более спортивный — метод борьбы с патологическим пристрастием Медеи: старался первым подбежать к заветной кучке с клюшкой для лакросса и сбросить какашку в коричневый бумажный пакет. Но порой Ирме все же удавалось заметить, как он лихим движением направляет удар в белку, сидящую на дереве по ту сторону Браттл-стрит. И хотя доктор Заяц ни разу не попал, при виде его лихого замаха клюшкой сердце Ирмы пронзала сладостная боль.
Впрочем, было еще рановато судить о том, сможет ли девушка, которую Хилдред называла «Никина стриптизерка», когда-либо найти путь к сердцу великого хирурга. Его коллег по клинике «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» тревожили более насущные вопросы: не сегодня-завтра имя доктора Заяца — которому едва лишь стукнуло сорок! — войдет в название знаменитой бостонской клиники, лучшей среди тех, что специализируются по хирургии верхних конечностей. Тогда название будет звучать так «Шацман, Джинджелески, Менгеринк, Заяц и партнеры».
Естественно, это уязвляло гордость старого Шацмана, чья фамилия стояла в этом названии первой, хотя сам он давно уже был на пенсии. Подобная перспектива также вызывала страшное раздражение у ныне здравствующего брата того самого Джинджелески. Между прочим, когда тот самый Джинджелески был еще жив, компания называлась «Шацман, Джинджелески и Джинджелески» — тогда ни о каком Менгеринке еще и речи не шло! (Кстати, в частной беседе доктор Заяц как-то выразил серьезные сомнения, способен ли доктор Менгеринк вылечить хотя бы ноготь.) Менгеринк стал любовником Хилдред, когда та еще была замужем за Заяцем, и теперь презирал Заяца за то, что тот бросил жену и сына, хотя идея развода целиком принадлежала Хилдред.
Между прочим, Заяц даже не подозревал, что Хилдред страшно хочется свести с ума не только его самого, но и доктора Менгеринка. А Менгеринку казалось, что в последнее время судьба стала к нему слишком жестока — происки Хилдред, успехи Заяца, имя которого вскоре, видимо, будут писать в названии компании следом за его собственным именем, оно появится и на бронзовой табличке у дверей клиники, и в правом верхнем углу официальных бланков. Коллеги Заяца отлично понимали: если первая в стране трансплантация руки пройдет удачно, останется радеваться уже и тому, что компанию не назовут «Заяц, Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры»! (А может, произойдет и что-нибудь похуже. Уж в Гарварде после такой операции Заяца непременно сделают профессором!)
Одно к одному: теперь еще и «ассистентка» Заяца превратилась в этакий афродизиак постоянного действия! Впрочем, сам-то Заяц вечно был в таком мандраже, что и не смотрел на Ирму. А ведь перемену в ней заметил даже старый Шацман, ныне пребывающий на пенсии! Даже Менгеринк, которому пришлось дважды менять номер домашнего телефона, чтобы отвадить Хилдред, упорно ему названивавшую, «положил глаз» на резко похорошевшую Ирму. Ну, а Джинджелески сразу заявил:
— Даже тот Джинджелески никогда не пропустил бы такую женщину! — Разумеется, он имел в виду своего покойного брата.
Короче, даже покойник на смертном одре заметил бы, что экономка, или «ассистентка», доктора Заяца стала вдруг чрезвычайно сексапильной. Она и впрямь походила на «стриптизерку», в дневное время подрабатывавшую личным тренером. Интересно, как все-таки Заяц умудрился не разглядеть столь явной метаморфозы? Неудивительно, что при таком равнодушии доктора к окружающим его не помнили однокашники!
Тем не менее, пока Заяц часами торчал в Интернете, выискивая потенциальных доноров и реципиентов верхних конечностей, никто в компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» не осмеливался называть его «тупицей» или «невеждой» и говорить, что вывесить адрес www.ruku.com — полнейшая глупость. Что бы ни ставили доктору в вину — собаку, жравшую собственный кал, патологическую тягу к знаменитостям, чахоточную худобу, наличие сынишки-доходяги, тянущего за собой клубок неразрешимых проблем, и непостижимую неспособность замечать, сколь удивительные перемены произошли с его «ассистенткой», — первоклассный хирург Никлас М.3аяц по-прежнему занимал главенствующую позицию среди трансплантологов верхних конечностей.
Впрочем, сынишку доктора Заяца мало беспокоило, что одного из самых блестящих хирургов Бостона считают бесполым уродом. Какое дело шестилетнему малышу до профессиональных или сексуальных интересов и пристрастий отца, если он только-только начал понимать, что отец действительно его любит?
Что же касается причин внезапно вспыхнувшей горячей симпатии между маленьким Руди и его странноватым отцом, то следует с благодарностью упомянуть об одной бессловесной четвероногой твари, большой любительницы есть собственное дерьмо, и о том, канувшем в далекое прошлое, музыкальном клубе Дирфилда, где Заяц впервые подумал, что умеет петь. (После внезапно сорвавшейся у него с языка песенки «Я Медея-дворняжка» они с сыном сочинили еще немало подобных стишков, до того глупых и непристойных, что нет никакой возможности приводить здесь образчики этого юмора.) Отметим также положительное влияние игры с таймером от кухонной плиты и чтения вслух книжек Э.-Б.Уайта.
Хотелось бы сказать и пару слов о благотворной роли озорства, укрепившего родственные чувства между отцом и сыном. Бывший центровой игрок почувствовал вкус к озорству, когда впервые подцепил клюшкой для лакросса собачий кал и зашвырнул его в реку Чарльз. Сперва доктору никак не удавалось заинтересовать Руди игрой в лакросс, но постепенно отдельные и весьма завлекательные оттенки сей забавы и те возможности, которые она предоставляла, стали все больше нравиться мальчику — особенно во время прогулок с Медеей по берегам знаменитой реки.
Представьте себе такую картину. Охотница за дерьмом натягивает поводок (согласно законам Кембриджа, собак, разумеется, полагалось водить только на поводке) и, таща за собой уважаемого доктора Заяца, устремляется к очередной кучке, но тут перед жадно нюхающим землю собачьим носом начинает скакать — да-да, именно скакать, в кои-то веки хоть немного занявшись физкультурой! — шестилетний Руди Заяц, выставив перед собой детскую клюшку для лакросса.
Подхватить на бегу собачью какашку небольшой плетеной сеткой куда труднее, чем мяч для лакросса. (Какашки бывают разного вида и размера, а порой прилипают к траве, превратившись в лепешку, если кто-то неосторожно на них наступит.) Но у Руди был отличный наставник. А прыжки Медеи, рвущейся с поводка, вносили элемент соперничества, что как раз и требуется при обучении любому виду спорта — в том числе и «дерьмокроссу», как называли свою любимую игру отец с сыном.
Кто угодно способен поддеть клюшкой для лакросса кучку собачьего дерьма, но попробуйте сделать это, когда вам в затылок дышит здоровенная собака, во что бы то ни стало стремящаяся это дерьмо сожрать! Известно, что в спорте сильный соперник не менее важен, чем хороший тренер. Не следует забывать также, что Медея была на добрых десять фунтов тяжелее Руди и запросто могла сбить его с ног.
— Только не поворачивайся к ней лицом!.. Вот молодец! — кричал Заяц-старший. — Подцепляй, подцепляй! Не давай ей схватить первой! И все время помни, где у тебя река!
Конечной целью, естественно, была река. Руди уже отлично владел двумя вариантами броска, которым научил его отец: обычным броском через плечо (либо длинной «свечой», либо настилом) и броском вбок, через руку, при котором иногда получались блинчики. Второй вариант Руди нравился больше, хотя он был довольно рискованным: клюшка с сеткой в момент броска находилась у самой земли, и Медея могла запросто перехватить и сожрать вожделенную добычу.
— На середину, на середину отбивай! — как заправский тренер, наставлял своего отпрыска доктор Заяц, бывший центровой дирфилдской команды. — Целься под мост!
— Но там же лодка, пап!
— Ну и что, целься по лодке! — орал Заяц, но все же чуть тише, понимая, что отношения с гребцами у него и так натянутые.
Следовавшие за каждым броском вопли разъяренных гребцов лишь придавали остроты этой увлекательной игре. Особенно вдохновляли доктора громогласные проклятия рулевых, усиленные мегафоном, хотя ему следовало бы соблюдать большую осторожность: рулевыми на многих шлюпках были девушки.
Впрочем, сам Заяц неодобрительно относился к тому, чтобы девушки занимались греблей — как на двойках, так и восьмерках, — не важно, сидят ли они на веслах или управляют рулем. (Вот они, плоды раздельного обучения!)
Что же касается того скромного вклада, который доктор Заяц вносил в давно начавшееся загрязнение окружающей среды и, в частности, реки Чарльз… то будем справедливы: он никогда не вступал в ряды «зеленых». И по старинке думал, что в реку Чарльз ежедневно сбрасывают и кое-что похуже собачьего кала. Зато благодаря столь хулиганской забаве росла и крепла любовь между несчастным отцом и его маленьким сыном.
Но и усилия Ирмы, направленные на укрепление этой любви, также заслуживают всяческой похвалы, хотя сама Ирма особой чувствительностью не отличалась. Она, например, совершенно спокойно заявила, увидев знаменитый эпизод с Патриком Уоллингфордом:
— Вот не знала, что львы могут так быстро что-то сожрать!
А доктор Заяц, знавший о человеческих руках буквально все, не смог, глядя на телеэкран, сдержать горестный возглас:
— Боже мой, она уже у него в пасти!.. Он ее уже сожрал! Целиком! Все, ее больше нет!
Разумеется, Патрику Уоллингфорду, первому избраннику доктора Заяца на роль реципиента, отнюдь не повредило, что он успел стать знаменитостью, а жуткий сюжет с нападением львов видели миллионы телезрителей. И хотя сюжет этот длился всего секунд тридцать, а после трагедии прошло уже более пяти лет, от ночных кошмаров по-прежнему страдали десятки тысяч детей и бесчисленное множество взрослых.
— Тридцать секунд кажутся вечностью, когда теряешь руку, — сказал Патрик Уоллингфорд. — Особенно если это твоя собственная рука.
Все, кому приходилось общаться с Уоллингфордом, уже при первом знакомстве отмечали его редкое, какое-то мальчишеское обаяние. Женщин больше всего восхищали его глаза. Что же касается мужчин, то если прежде они завидовали Уоллингфорду, нанесенное ему увечье положило этому конец, хотя, как известно, мужчины склонны к зависти куда больше женщин. Отныне все — и мужчины, и женщины — единодушно находили Патрика Уоллингфорда неотразимым.
Доктору Заяцу не нужно было нырять в Интернет, чтобы найти Патрика: он и так стоял первым в списке кандидатов на трансплантацию по единогласному решению всей бостонской команды. Но кто бы мог подумать, что по адресу www.ruku.com откликнется потенциальный донор! (Собственно, доктор Заяц, говоря о доноре, имел в виду свежий труп.) Однако этот донор был не только жив, но даже и не думал умирать! Письмо в компанию «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» прислала из Висконсина жена этого замечательного человека, миссис Отто Клаузен. Вот что она писала: «У моего мужа давно родилось желание пожертвовать свою левую руку Патрику Уоллингфорду, которого, как вы знаете, лев погрыз…»
Правда, письмо от нее пришло в крайне неудачный для доктора Заяца день. Дело в том, что Медея умудрилась проглотить изрядный кусок шланга для поливки газонов, и потребовалось хирургическое вмешательство. Несчастной обжоре предстояло провести в ветеринарной лечебнице весь уик-энд, чтобы хоть немного прийти в себя после операции, но именно в эти выходные к отцу должны были привезти Руди. И если бы Медеи не оказалось дома, шестилетний малыш, невольная жертва развода, мог сильно огорчиться и даже впасть в прежнее состояние безутешной индифферентности, так что доктор решил: присутствие в доме собаки, даже накачанной наркотиками, все-таки лучше, чем ее отсутствие. Конечно, отцу и сыну пришлось отказаться от игры в «дерьмокросс», но им и без того забот хватило, ибо Медея все время порывалась слопать кетгут, с помощью которого ей были наложены швы. Конечно, доктор и Руди всегда могли развлечься надежной и никогда не надоедающей игрой в таймер и чтением не менее надежного и никогда не надоедающего Э.-Б.Уайта. А раз уж они остались дома, то Заяц решил за эти два дня коренным образом изменить диету Руди, хотя его диета и без того пребывала в состоянии вечных экспериментов.
Короче говоря, письмо от миссис Отто Клаузен знаменитый хирург получил как раз в тот момент, когда совершенно ошалел от свалившихся на него хлопот, а потому и не заметил в этом очаровательном послании ни малейшего подвоха или особой неискренности. Жгучее желание как можно скорее испытать на прочность стенки кровеносных сосудов, а также мышечные и нервные волокна возобладало в душе доктора Заяца надо всем остальным; а послание супругов из Висконсина, не оставлявшее сомнений в серьезности их намерений, могло впоследствии создать клинике отличную рекламу. Тем более что они называли Уоллингфорда «самым достойным реципиентом руки Отто Клаузена».
В общем, доктору отнюдь не показалось странным, что ему написала миссис Отто Клаузен (а не сам Отто Клаузен!). Сам Отто лишь подписал короткое послание, сочиненное его женой.
Вскоре из Аплтона пришло второе письмо, в котором миссис Клаузен с гордостью сообщала, что Отто получил регистрационное удостоверение члена Ассоциации доноров штата Висконсин. «Впрочем, с нашей рукой дело обстоит немного иначе — я хочу сказать, это не обычное донорское заимствование органа», — писала миссис Клаузен.
Руки и впрямь существенно отличаются от прочих органов человеческого тела, уж кто-кто, а доктор Заяц это понимал отлично. Но понимал он также, что Отто Клаузену всего тридцать девять лет и он отнюдь не стоит на пороге смерти; подходящий для донорства труп, надеялся доктор, появится все же раньше, чем донором станет сам Отто.
Что же касается Патрика Уоллингфорда, то его страстное желание обрести новую руку и острая в ней потребность поставили бы его на первое место в списке лиц, нуждавшихся в подобной трансплантации, будь он даже не так знаменит. Все-таки Заяцу было вполне свойственно и простое сочувствие. Но, как и миллионы других телезрителей, он записал на видео трехминутный сюжет о нападении льва на Уоллингфорда. Эта трагическая история не только напоминала доктору любимые фильмы ужасов, но предвещала грядущую славу.
Короче говоря, интересы Патрика Уоллингфорда и доктора Никласа МЗаяца неизбежно должны были столкнуться, и столкновение их с самого начала не сулило ничего хорошего.
Глава 3
До знакомства с миссис Клаузен
Представьте себе, каково это — вести программу новостей, пряча под столом уродливую левую культю! Первыми, естественно, возмутились телезрители с ампутированными конечностями: чего это Патрик Уоллингфорд так стыдится?
Недовольны были даже те, у кого обе руки были на месте. «Будь же мужчиной, Патрик, — писала одна женщина. — Покажись нам».
Когда у Патрика возникли проблемы с первым протезом, инвалиды с искусственными конечностями принялись критиковать его за то, что он неправильно этим протезом пользуется. Впрочем, столь же неуклюже он обращался и со всеми последующими протезами — Мэрилин как раз затеяла развод, и у него не хватало времени, чтобы поупражнять свою искусственную руку.
Мэрилин постоянно внушала Уоллингфорду, что он «попросту уронил себя». Нет, она отнюдь не намекала на его увлечение другой женщиной; имелось в виду — при встрече со львом. По ее словам, Патрик вел себя трусливо и «ужасно немужественно». И она вновь повторяла, что физическая привлекательность ее супруга всегда сочеталась с «крайней незлобивостью, даже мягкотелостью». Видимо, она хотела сказать, что до сих пор не находила в облике Патрика Уоллингфорда ничего отталкивающего. («В болезни и здравии, но главное, в целости, — подумал Уоллингфорд. — Дефектный экземпляр ей не нужен».)
Патрик и Мэрилин жили на Манхэттене на Шестьдесят второй улице, между Парк-авеню и Лексингтон-авеню. Естественно, теперь квартира принадлежала Мэрилин. Однако ночной портье по-прежнему считал хозяином квартиры Уоллингфорда. В голове у этого типа была такая каша, что он путался даже в собственном имени. Портье называл себя то Влад, то Влейд, а иногда почему-то Льюис. Но даже когда он становился Льюисом, в его чудовищном лонг-айлендском сленге проскальзывало что-то славянское.
— Ты откуда родом, Влейд? — спросил его как-то Уоллингфорд.
— Льюис. Округ Нассау, — отвечал Влад.
В другой раз Уоллингфорд решил спросить иначе:
— Скажи, Льюис… где ты родился?
— В Нассау. Влад, мистер О\'Нил.
Отчего-то портье принимал Патрика Уоллингфорда за Пола О\'Нила, с 1993 года игравшего правым нападающим в команде «Нью-Йорк Янкиз». (Оба они, и Уоллингфорд, и О\'Нил, были высокие, темноволосые и по-мужски привлекательные, с крепким упрямым подбородком, но этим их сходство и ограничивалось.)
Однако у портье, поистине великого путаника, заблуждения оказались на редкость устойчивыми. Впервые он принял Патрика Уоллингфорда за Пола О\'Нила, когда последний был еще никому не известным игроком команды «Цинциннати Редз».
— Я, возможно, и впрямь чем-то напоминаю вам Пола О\'Нила, — признался Уоллингфорд в беседе с этим Владом, Влейдом или Льюисом, — но все же я Патрик Уоллингфорд, тележурналист.
Поскольку Влад, Влейд или Льюис служил ночным портье, то с Патриком они всегда встречались поздним вечером или глубокой ночью.
— Не беспокойтесь, мистер О\'Нил, — заговорщицким шепотом отвечал портье. — Я никому не скажу!
Непонятно почему, но этот таи, видимо, решил, что Пол О\'Нил, профессиональный бейсболист из Огайо, завел в Нью-Йорке интрижку с женой Патрика Уоллингфорда! Во всяком случае, это было единственное, что Патрик сумел понять.
Однажды ночью Патрик вернулся домой — это было еще в те времена, когда обе его руки были на месте, то есть задолго до развода, — и увидел, что Влад, Влейд или Льюис смотрит по маленькому черно-белому телевизору, установленному в привратницкой, спортивную передачу из Цинциннати — дополнительный тайм бейсбольного поединка между «Мете» и «Редз».
— Видишь, Льюис, — сказал Уоллингфорд остолбеневшему портье. — Вот они, «Редз», сражаются в Цинциннати! А я стою здесь, перед тобой, и сегодня не играю. Так?
— Да вы не беспокойтесь, мистер О\'Нил, — с сочувствием прошептал портье. — Я никому не скажу!
Но после потери руки Патрик Уоллингфорд стал куда более знаменит, чем Пол О\'Нил. Мало того, Патрик потерял левую руку, а Пол О\'Нил как раз и славился тем, что, будучи левшой, отбивал и подавал мяч именно левой. И уж конечно, этот Влад, Влейд или Льюис не мог не знать, что Пол О\'Нил стал лучшим «бэтсменом» Американской лиги еще в 1994 году, после своего второго сезона в составе команды «Янкиз». За этот сезон ему удалось набрать 359 очков, так что игрок он был действительно классный.
— А номер двадцать первый они когда-нибудь точно отправят на пенсию, мистер О\'Нил! — заверил упрямый портье Патрика Уоллингфорда. — Можете быть уверены!
После утраты левой руки и развода Патрик лишь однажды вернулся в свою бывшую квартиру на Шестьдесят второй улице — забрать одежду, книги и кое-что из того, что юристы именуют «личным имуществом». Разумеется, всем в доме, даже портье, было ясно, что Уоллингфорд с квартиры съезжает.
— Не беспокойтесь, мистер О\'Нил, — сказал портье Патрику. — Врачи сейчас такое делают… просто не поверите! Ужасно жаль, что он откусил вам не правую руку! Вы ведь левша, так что вам трудно придется… Ну, ничего, уж они для вас постараются! Что-нибудь да придумают, я уверен!
— Спасибо, Влейд, — промолвил растроганный Патрик.
С одной рукой он чувствовал себя в прежней квартире каким-то особенно слабым и растерянным. Как только он съехал, Мэрилин начала переставлять мебель, и Патрик изумленно озирался, пытаясь понять, где что теперь стоит, и то и дело налетал на диван, который передвинули на непривычное место. Все вещи выглядели чужими, и каждая напоминала готового к прыжку льва.
— Я думаю, подавать мяч правой рукой вам будет проще, чем отбивать, — говорил между тем портье, обладавший тремя именами. — Надо ведь не просто замахнуться и ударить, а еще и прицелиться поточнее… Вам, конечно, скоро новую руку приделают, да пока к ней привыкнешь…
Но пока что никакой новой руки, к которой требовалось бы привыкать, у Патрика не было; а протезы никуда не годились. И ему ужасно действовали на нервы бесконечные гадости, которые распространяла о нем бывшая жена.
— Я к тебе ничего не чувствовала, — твердила Мэрилин. — И в постель с тобой меня не тянуло. — Она, конечно, лгала, выдавая желаемое за действительность. (Мол, не больно-то и хотелось!) — А теперь, без руки, ты просто в калеку превратился!
Круглосуточный информационный канал так и не позволил Уоллингфорду утвердиться в качестве ведущего. Его без конца перемещали по сетке передач — с утреннего выпуска новостей на дневной, затем на последний вечерний и, наконец, на ночной, буквально предрассветный, который, по мнению Уоллингфорда, смотрели только страдающие бессонницей или работающие в ночную смену.
На экране телевизора он выглядел каким-то чересчур подавленным и несчастным. Зрителям хотелось, чтобы человек, которому отгрыз руку сам царь зверей, взирал на простых смертных надменно и вызывающе, но затравленный взгляд Патрика выражал лишь настороженность и бессильную покорность. И хотя Уоллингфорда никто не мог бы назвать неполноценным мужчиной — он только мужем был неполноценным, — утрата руки неожиданно пробудила в нем жалость к себе, и на лице его появилась печать молчаливой жертвенности.
Впрочем, страдальческий вид вряд ли сказался на его взаимоотношениях с женщинами — теперь в его жизни существовали только другие женщины, а не законная жена. Ко времени завершения бракоразводного процесса продюсеры Уоллингфорда почувствовали, что уже оградили себя от обвинений в дискриминации инвалида: возможностей выступить в роли ведущего у Патрика было предостаточно. Однорукого Патрика вернули к менее заметной роли телерепортера и, что было гораздо хуже, постоянно поручали ему брать интервью у всяких извращенцев и при-дурков. И поскольку «канал международных катастроф» отличался стойкой приверженностью к показу всевозможных актов насилия и человеческих страданий, то несметное множество калек и уродов, мелькавших на экране, придавали новому облику Патрика Уоллингфорда своеобразную завершенность: это был человек сломленный, раздавленный случившимся с ним несчастьем.
Выпуски новостей строились, разумеется, вокруг сюжетов, посвященных различным бедам и катастрофам. Так почему было не бросить Уоллингфорда на создание таблоидов — той бульварщины, что служит прослойкой для новостных репортажей? Ему без конца поручали снимать глупейшие и не слишком пристойные сюжеты: о браке, продолжавшемся менее суток, или о том, как муж после восьми лет супружества обнаружил, что его жена — мужчина.
Патрик Уоллингфорд сделался лицом этого канала, то есть снимал репортажи о самых скандальных событиях. Например, освещал столкновение туристического автобуса с моторикшей в Бангкоке; две женщины, погибшие в результате этой аварии, оказались таиландскими проститутками, ехавшими в экзотическом экипаже к месту своей постоянной работы. Патрик взял интервью у родственников погибших, а также у их бывших клиентов. Первые от вторых почти не отличались, и все, как один, таращились на обрубок его левой руки или на протез.
Все, точно сговорившись, смотрели только туда. И Патрик всех их одинаково ненавидел. Кстати, Интернет он тоже ненавидел. С его точки зрения, Интернет служил подспорьем для ленивых журналистов, которые довольствуются сведениями, полученными из вторых рук. Журналисты всегда обворовывали друг друга, но теперь, с помощью Интернета, это стало даже чересчур просто.
Злобная Мэрилин, тоже журналистка, как раз была из этой когорты. Она очень гордилась тем, что «пишет профили» известных писателей, знаменитых актеров и актрис. (Нечего и говорить, что печатные журналистские материалы она ценила гораздо выше телесюжетов.) Но, по правде сказать, бывшая жена Патрика, готовясь к беседе с тем или иным писателем, книг его не читала — некоторые действительно были чересчур толстыми, — а просматривала интервью, взятые другими журналистами. Что же касается актеров и актрис, то Мэрилин и не думала смотреть фильмы, в которых те снимались, а самым бессовестным образом черпала информацию в кинообозрениях.
Питая определенную неприязнь к Интернету, Уоллингфорд никогда не читал материалов, которые вывешивались на сайте www.ruku.com, и даже не слышал о компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры», пока ему не позвонил доктор Заяц. Заяц уже знал о неудачных попытках Патрика использовать различные протезы, не только о происшествии в такси (об этом случае много писали): искусственную руку Уоллингфорда защемило захлопнувшейся задней дверью, после чего водитель бодро проехал еще пару кварталов. Доктор знал также историю с ремнем безопасности в самолете. Уоллингфорд отправился в Берлин, чтобы взять интервью у одного свихнувшегося типа, который подорвал на Потсдамской площади свою собаку и был задержан. (Этот моральный урод прилюдно признался, что, протестуя против возведения над Рейхстагом нового купола, привязал взрывчатку к ошейнику собаки и хотел пустить ее на стройку, но добежать она не успела.)
В общем, Патрик Уоллингфорд сделался репортером, который демонстрирует на телеэкране как превратности судьбы, так и проявления отчаянной человеческой глупости. Порой из проезжавших мимо такси вслед ему неслось:
— Эй, львиные объедки!
А рассыльные на своих велосипедах радостно кричали, выплюнув свисток, который вечно держали во рту:
— Привет, бедолага!
Еще хуже было то отвращение, которое внушала ему работа; он утратил всякое сочувствие к жертвам несчастных случаев и членам их семей, и это здорово ощущалось, когда он брал у них интервью.
А потому, хоть его и не увольняли — ведь он получил увечье во время съемок и в случае увольнения мог запросто подать в суд, — просто махнули на него рукой. Как журналист он скатывался все ниже, и теперь в его репортерских заданиях не было даже намека на какие-либо чрезвычайные происшествия. Например, ему поручили слетать в Токио и сделать материал об одной конференции, спонсированной консорциумом японских газет, тема которой особенно его удивила: «Будущее женщин». Тут уж явно катастрофами не пахло!
Но сама по себе идея послать на подобную конференцию Патрика Уоллингфорда… Что ж, женщины в нью-йоркской редакции трещали об этом на каждом углу.
— Ты прикинь, Пат, скольких еще ты там уложишь в постель! — поддразнивала его одна из сотрудниц,
— Что ты, дорогая, больше-то уж, кажется, просто некуда? — весело откликались остальные дамы, и все покатывались со смеху.
— А я слышала, — заметила одна, — что женщин в Японии ни во что не ставят. Зато тамошние мужчины то и дело таскаются в Бангкок к проституткам и ведут себя как настоящие скоты!
— В Бангкоке все мужчины ведут себя как настоящие скоты, — возразила сотрудница редакции, которая не раз там бывала.
— А ты, Пат, бывал в Бангкоке? — спросила у Патрика ее соседка, прекрасно зная, что он там был — причем с нею вместе. Просто ей захотелось напомнить ему о том, что в редакции было известно каждому.
—А в Японии, Пат? — спросила его другая сотрудница, когда стих очередной приступ всеобщего веселья. — В Японии ты бывал?
— Нет, ни разу, — сказал Уоллингфорд. — И с японкой я ни разу не спал.
За эти слова его, разумеется, тут же назвали свиньей, но, в общем, любя. Потом сотрудницы снова разбрелись по своим местам, оставив Патрика наедине с Мэри, одной из самых молодых сотрудниц нью-йоркского бюро. (И одной из немногих, с кем Патрик еще не спал.)
Увидев, что они остались одни, Мэри легонько коснулась левого предплечья Патрика — в том самом месте, где его изуродованной руки касались исключительно женщины.
— Ты же знаешь, они тебя просто дразнят! — сказала Мэри. — Любая завтра же помчалась бы с тобой в Токио, только свистни.
Патрик уже и раньше подумывал, как бы с ней переспать, но всегда что-то мешало — то одно, то другое.
— А ты бы полетела со мной, если бы я тебя попросил?
— Я замужем, — покачала головой Мэри.
— Знаю, — кивнул Патрик.
— И я жду ребенка! — Мэри вдруг залилась слезами и убежала следом за остальными сотрудницами нью-йоркского бюро, оставив Уоллингфорда размышлять о том, что все-таки лучше предоставить женщине возможность самой сделать первый шаг. И в этот момент ему позвонил доктор Заяц.
Манера говорить с незнакомыми людьми у доктора Заяца была, если можно так выразиться, совершенно хирургическая.
— В общем, как только у меня будет подходящая рука, я сразу же дам вам знать, и вы ее получите, — заверил Патрика доктор Заяц. — Если, конечно, захотите.
— Ну, почему же не захочу? Если эта рука будет вполне здоровой…
— Естественно, она будет совершенно здоровой! — воскликнул Заяц. — Неужели я стану пришивать вам больную руку?
— Когда? — только и спросил Патрик.
— Тут торопиться нельзя. Сразу найти руку, идеально вам подходящую, попросту невозможно! — заявил Заяц.
— Ну да, понимаю. Вряд ли я пришел бы в восторг, скажем, от женской руки или руки старика, — вслух высказал свои сомнения Патрик.
— Вы правы, искать подходящую руку — дело специалиста, — согласился Заяц.
— Да я-то прав, только левой руки у меня не хватает! — решил пошутить Патрик.
— Ну, разумеется! — чуть раздраженно воскликнул Заяц. — Я имел в виду подходящего донора!
— О\'кей, — сказал Патрик — Но никаких дополнительных условий!
— Условий? — изумился Заяц. Что, черт возьми, имеет в виду этот репортер? Какие дополнительные условия может выдвигать донорская рука?
Патрик же меньше всего думал о донорской руке. Мысли его были заняты другим: в день открытия конференции придется произнести речь, как он только что узнал от начальства, и вряд ли он сумеет написать ее, пока не сядет в самолет.
А потому Патрик и не заметил, как нелепо звучат его слова о «дополнительных условиях». Обычная реакция телевизионщика: сказать первое, что придет в голову, но только не молчать. (Вроде того, что он ляпнул Бригитте: «Немецкие девушки у нас сейчас очень популярны».)
Впрочем, доктор Заяц был счастлив: инициатива в этом деле с пересадкой руки оказалась — извините за дурацкий каламбур — полностью в его руках.
Глава 4
Японская интерлюдия
«Видно, это какой-то рок», — думал впоследствии Уоллингфорд, вспоминая свои поездки в Азию. В Индии он потерял руку. А в Японии?
Его командировка в Токио, еще не начавшись, пошла наперекосяк — если принять за отправную точку идиотское предложение, которое он все-таки сделал Мэри. Уоллингфорд и сам считал, что поступил как последний дурак. Обидел молоденькую беременную женщину, которая недавно вышла замуж, чьей фамилии и вспомнить не может! Зато он помнил взгляд, которым Мэри одарила его напоследок И вовсе не потому, что она такая уж красотка, хотя она, конечно, была очень хорошенькая и он не мог не обратить на нее внимания. Просто по глазам ее Уоллингфорд понял, что интрижка с ней способна нанести ему куда более серьезный ущерб, чем обычные сплетни; в прекрасных глазах Мэри таилась злоба, искавшая выхода, жестокость, глубину которой трудно было определить.
Затем, уже в самолете, летевшем в Токио, Патрик принялся сочинять свою речь. Как это ни смешно, но именно ему, разведенному и не собирающемуся более вступать в брак мужчине, эдакому незадачливому селадону (он снова подумал о беременной Мэри), придется открывать конференцию на тему «Будущее женщин», да еще в Японии, где незыблемо правило: «Женщина, знай свое место!»
Между прочим, Уоллингфорд не умел ни писать, ни произносить речей; он привык обращаться к публике, имея перед глазами бегущие строчки телесуфлера. (Текст к телесюжетам писали другие.) Но, если внимательно прочесть список участниц конференции, — исключительно женщин! — может быть, удастся отыскать несколько лестных слов в адрес каждой, а этого вполне достаточно для вступительной речи.
Увы, читая список имен, он убеждался в том, что ему решительно нечего сказать о профессиональных достижениях участниц женской конференции. Кое-что он знал лишь об одной из них, и самый большой комплимент, который сейчас приходил ему в голову — что он с удовольствием с нею переспал бы, хотя видел ее только на экране телевизора.
Патрику всегда нравились немки. Например, та женщина-звукооператор, не носившая бюстгальтера, что входила в их съемочную группу в Гуджарате; та блондинка, которая, потеряв сознание, упала прямо в тележку с сырым мясом; та предприимчивая Бригитта, чье имя пишется с двумя «т». А эту немку, участницу токийской конференции, звали Барбара, ее имя невозможно написать с ошибкой. Она, как и сам Уоллингфорд, была тележурналисткой, но, в отличие от него, куда более успешной, чем знаменитой.
Барбара Фрай вела утренний выпуск новостей на канале ZDF. Ее отличал звучный, хорошо поставленный голос, осторожная улыбка и тонкие губы. Пепельные волосы до плеч она аккуратно заправляла за уши. У нее было красивое лицо с гладкой кожей и высокими скулами; в мире Уоллингфорда такое лицо сочли бы просто созданным для телевидения.
На экране Барбара Фрай всегда появлялась в брючном костюме — черном или темно-синем, весьма напоминавшем мужской; она никогда не надевала под пиджак ни блузок, ни рубашек, с удовольствием демонстрируя красивые шею и грудь, а также совершенно прелестные ключицы — и, надо сказать, имела на это полное право. В ушах она обычно носила изящные маленькие сережки-гвоздики — чаще всего с изумрудами или рубинами, насколько мог судить Патрик, а он неплохо разбирался в женских украшениях.
Но если перспектива познакомиться в Токио с Барбарой Фрай и внушала некие надежды, то вряд ли он мог рассчитывать, что Барбара или кто-то другой из участниц конференции поможет ему написать проклятую речь.
В списке значилась также кинорежиссер из России — Людмила Словабода. (Мы не во всем полагаемся на фонетическое чутье Патрика, так что будем звать ее просто Людмила.) Фильмов ее, впрочем, Уоллинг-форд никогда в жизни не видел.
Среди участниц обнаружилась датская писательница по фамилии Йенсен, имя которой в тех материалах, которые вместе с приглашением получил от японцев Патрик Уоллингфорд, писалось тремя различными способами: Бодиль, Бодайль и Водил (ударение на «о»). Уоллингфорд посчитал, что правильнее Бодиль — ударение на «и» — но был в этом не совсем уверен.
Должны были приехать в Японию и англичанка-экономист с хрестоматийным именем Джейн Браун, и китаянка-генетик, и кореянка — специалист по инфекционным заболеваниям, и голландка-бактериолог, и представительница Ганы, сфера деятельности которой называлась то «проблемой нехватки продовольствия», то «помощью голодающим во всем мире». Нечего было и надеяться, что Уоллингфорд сумеет произнести их имена; он даже и пробовать не собирался.
Список участниц конференции оказался очень длинным; все были высокими профессионалами — за исключением, пожалуй, одной американской писательницы, называвшей себя «радикальной феминисткой». Уоллингфорд о такой писательнице никогда даже не слышал. Вряд ли к профессионалам можно было отнести и бесчисленное множество японок, представлявших расплывчато-гуманитарные сферы деятельности.
Патрик всегда особенно неуютно чувствовал себя в обществе женщин-поэтов и женщин-скульпторов. Наверно, неправильно называть их поэтессами и скульпторшами, но про себя он называл их именно так. (И, если честно, в душе считал большую часть артистов и художников настоящими мошенниками, вроде уличных торговцев, которые стремятся всучить вам какую-то липу.)
И все же — как быть со вступительной речью? Впрочем, Патрик не то чтобы совсем растерялся; не зря он все-таки столько лет прожил в Нью-Йорке и столько раз тосковал на официальных приемах и торжественных обедах — он прекрасно представлял себе, какую чушь несут устроители подобных церемоний. И Патрик решил последовать примеру упомянутых краснобаев и накормить участниц конференции этаким «винегретом» из более или менее остроумных и модных, но довольно пустых высказываний и анекдотов — в общем, выехать за счет того неискреннего и самоуничижительного юмора, когда оратор с кажущейся легкостью выставляет на посмешище себя самого. Как же он ошибся!
Может, начать так «Я чувствую себя крайне неуверенно, выступая перед столь выдающейся аудиторией, ведь моим единственным и весьма скромным достижением можно считать незаконное прикармливание льва моей собственной левой рукой. Это случилось пять лет назад в Индии…»
Такая шутка наверняка разобьет ледок настороженности. Однажды она даже вызвала громкий смех — во время последнего публичного выступления Уоллингфорда, которое, собственно, и выступлением назвать было нельзя, это был тост в честь спортсменов-олимпийцев за обедом в главном спортивном клубе Нью-Йорка. Но токийская аудитория оказалась куда более твердым орешком.
События развивались так японская авиакомпания потеряла чемодан Уоллингфорда с одеждой, что и задало тон всей поездке. Сотрудник авиакомпании старательно успокаивал Патрика:
— Ваш чемодан ретит на Фириппины! Вернется завтра!
— А вы точно знаете, что он летит на Филиппины?
— Да, страшнее всего, туда, сэр, — ответил чиновник Во всяком случае, так показалось Патрику. На самом же деле японец сказал. «Да, скорее всего, туда, сэр», а Уоллингфорд просто не расслышал. (У Патрика была совершенно детская и довольно обидная привычка передразнивать иностранцев, говоривших по-английски; привычка, конечно, скверная, но ничего поделать с собой он не мог — как не мог не смеяться, когда кто-нибудь спотыкался или падал.) Чиновник прибавил: — Потерянный на этом рейсе багаж всегда отправряется на Фириппины.
— Всегда? — переспросил Уоллингфорд.
— И назавтра возвращается обратно, — с достоинством ответствовал чиновник.
Из аэропорта в гостиницу предстояло лететь на вертолете, заказанном японской стороной. Устроители конференции обо всем позаботились.
— Ах, Токио в сумерки!.. Разве может что-то сравниться с этим? — промолвила в вертолете соседка Патрика, особа весьма сурового вида. Он не заметил, что она летела с ним из Нью-Йорка — возможно, потому, что она носила очки в тяжелой черепаховой оправе, которые ей удивительным образом не шли, и в самолете Уоллингфорд в лучшем случае скользнул по ее лицу равнодушным взглядом. (Разумеется, она-то и оказалась американской писательницей и «радикальной феминисткой».)
— Вы, наверное, шутите? — неуверенно спросил Патрик.
— Я всегда шучу, мистер Уоллингфорд, — откликнулась она. И представилась, коротко и крепко пожав ему руку: — Эвелин Арбутнот. Я вас по руке узнала — по той руке.
— А что, ваш багаж тоже отправили на Филиппины? — поинтересовался Патрик.
— Посмотрите на меня внимательно, мистер Уоллингфорд, — наставительным тоном отвечала она. — Я очень собранный человек Мои вещи авиакомпании не теряют!
Возможно, он недооценил миссис Арбутнот, следовало бы найти и прочесть хоть одну из ее книг.
Но в ту минуту под ними расстилался Токио. Патрик заметил, что у многих гостиниц и офисов на крыше имеются посадочные площадки, и над ними кружат вертолеты, заходя на посадку или взлетая. Как будто началось вторжение с воздуха, и марево, висевшее над огромным городом, переливалось всеми оттенками быстро гаснувшего заката — от нежно-розовых до кроваво-красных. Уоллингфорд представил себе, что вертолетные площадки на крышах — это мишени, и все пытался определить, какую же выберет их вертолет.
— Япония… — безнадежным тоном произнесла Эвелин Арбутнот.
— Так Япония вам не нравится? — удивился Патрик.
— Нравится, не нравится — какая разница? Мне вообще нигде не нравится, — заявила она. — Но в Японии наиболее остро стоит проблема взаимоотношений мужчин и женщин.
— Ах, вот оно что! — только и вымолвил Патрик.
— Вы ведь никогда здесь не были, верно? — спросила она. Он только головой покачал, а она продолжала: — Бедолага! Вам и не следовало сюда приезжать!
— А сами-то вы зачем сюда прилетели? — спросил задетый за живое Уоллингфорд.
С каждым неприязненным словом она, пожалуй, нравилась ему все больше. Он уже находил весьма интересным и ее лицо, почти квадратное, с высоким лбом и широким подбородком, и короткие, аккуратно подстриженные седеющие волосы, плотно, точно шлем воина, облегавшие голову. Она была невысокой и с виду довольно крепкой; одежда скорее скрадывала, чем подчеркивала достоинства ее фигуры: на ней были черные джинсы и свободная джинсовая рубаха с мужской застежкой, немного мятая и, видимо, очень мягкая от многочисленных стирок Уоллингфорд сумел догадаться — хотя это и было непросто, — что грудь у нее небольшая и бюстгальтером она явно пренебрегает. На ногах у нее красовались удобные, хотя и довольно грязные, кроссовки, которые она поставила на спортивную сумку, лишь частично уместившуюся под сиденьем. Эту сумку на широком длинном ремне можно было носить через плечо, и выглядела она весьма увесистой.
Миссис Арбутнот было, по оценке Патрика, около пятидесяти, а может, и за пятьдесят; в поездки она явно брала с собой больше книг, чем нарядов. На лице ее он не заметил никаких следов косметики, на ногтях — никакого лака; колец или иных украшений она также не носила. Руки у нее были очень чистые и маленькие, с короткими пальчиками и обкусанными буквально «до мяса» ногтями.
— Зачем я прилетела сюда? — повторила она вопрос Патрика. — Я всегда приезжаю туда, куда меня приглашают. Во-первых, я получаю не так уж много приглашений, а во-вторых, мне всегда есть что сказать. Но вам-то сказать нечего, не так ли, мистер Уоллингфорд? Я даже представить себе не могу, зачем вам вообще понадобилось лететь в Токио, тем более — на конференцию о будущем женщин! С каких это пор подобная тема стала относиться к разряду новостей? Или, если уж на то пошло, таких событий, о которых способен поведать миру репортер, которого лев погрыз?
Вертолет снижался. Уоллингфорд, глядя на растущие круги мишеней, безмолвствовал.
— И зачем только я сюда прилетел? — наконец пробормотал он себе под нос, повторяя вопрос, заданный им миссис Арбутнот, и пытаясь таким образом выиграть время на обдумывание ответа.
— А я скажу вам зачем, мистер Уоллингфорд. — Эвелин Арбутнот положила ему на колено свою маленькую, но удивительно сильную руку и довольно сильно стиснула пальцы. — Вы прилетели в Токио, зная, что сможете здесь познакомиться с женщинами! Верно?
Итак, она из тех, кто терпеть не может журналистов или же меня, Патрика Уоллингфорда, думал он. Патрик весьма болезненно реагировал на обе эти фобии, кстати сказать, весьма распространенные. Ему очень хотелось сказать миссис Арбутнот, что прилетел он в этот чертов Токио в качестве обыкновенного репортера с самым обыкновенным заданием, но решил от подобных объяснений воздержаться, подавив очередную свою слабость — стараться во что бы то ни стало завоевать симпатию тех, кому он неприятен. Между прочим, именно благодаря этой слабости он и приобрел столько друзей и знакомых. Правда, никто из них не был ему по-настоящему близок. Да и представителей мужского пола среди них насчитывалось маловато. (У Патрика было слишком много любовниц, мужья которых ему в приятели явно не годились.)
Вертолет тряхнуло: они сели. Открылась дверца, и шустрый коридорный, поджидавший их на крыше, бросился вперед с тележкой для багажа. Но никакого багажа не оказалось, если не считать спортивной сумки миссис Арбутнот, которую она предпочла вести сама.
— Никаких чимоданов? Никакого багажа? — допытывался коридорный у Уоллингфорда, который все обдумывал, как бы ему получше ответить миссис Арбутнот.
— Мой чемодан по ошибке отправили на Филиппины, — сказал он коридорному, чересчур медленно и четко выговаривая слова.
— Ничего страшного! Завтра обратно приретит! — воскликнул коридорный.
— Миссис Арбутнот, — наконец изрек Уоллингфорд, — уверяю вас чтобы познакомиться с женщинами, мне совсем не нужно лететь на женскую конференцию, да еще в Токио! С женщинами я могу познакомиться где угодно.
— Ну, еще бы! — Похоже, у Эвелин Арбутнот мысль об этом восторга не вызвала. — Когда угодно и где угодно. Меняете женщин, как перчатки!
«Вот сука!» — выругался про себя Патрик. А ведь эта особа уже начинала ему нравиться! В последнее время настроение у него было на редкость паршивое, да и миссис Арбутнот, в общем-то, сумела положить его на лопатки. Впрочем, несмотря на ее инсинуации, Патрик Уоллингфорд все же считал себя хорошим парнем.
Опасаясь, что пропавший чемодан с одеждой не успеют вовремя прислать с Филиппин и ему не в чем будет выступать на открытии конференции «Будущее женщин», Уоллингфорд на всякий случай отправил одежду, в которой летел из Нью-Йорка, в прачечную, и ему пообещали к утру все вернуть. Во всяком случае, Патрик очень на это надеялся. Но теперь возникла другая проблема: ему совсем нечего было надеть, а японские журналисты, устроители конференции (сплошь мужчины!), поочередно звонили ему в номер, приглашая выпить или пообедать.
Он говорил всем, что очень устал и есть не хочет. Устроители реагировали вежливо, но было ясно, что они разочарованы. Им явно не терпелось увидеть его обрубок — ту руку, как сказала Эвелин Арбутнот.
Уоллингфорд опасливо изучал меню, собираясь заказать еду в номер, когда позвонка миссис Арбутнот.
— Вы где обедаете? — спросила она. — Или, может, в номер еду заказали?
— А что же это вас никто в ресторан не пригласил? — в свою очередь осведомился Патрик — Мне-то японцы все время звонят и приглашают, да я никуда выйти не могу — отдал в прачечную ту одежду, в которой прилетел. На всякий случай. Вдруг мой чемодан завтра с Филиппин не вернется?
— А меня вот никто никуда не приглашает, — сказала миссис Арбутнот. — Впрочем, я ведь не знаменитость, даже не журналистка. Мне свиданий не назначают.
Уоллингфорд вполне мог в это поверить, но вслух сказал:
— Что ж, я бы с удовольствием пригласил вас к себе, вот только надеть мне решительно нечего. Разве что махровым полотенцем обмотаться.
—А вы горничную вызовите, — посоветовала Эвелин, — и скажите, что вам нужен халат. Мужчины не умеют сидеть в полотенце. — Она продиктовала Патрику свой телефон, велела перезвонить, когда принесут халат, и пообещала между тем заглянуть в меню.
Когда Уоллингфорд позвонил горничной, женский голос ответил ему: