Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Подобные пророки встречались и среди последователей Маркиона. Они проповедовали абсолютное воздержание и соглашались крестить только лиц, не состоявших в браке. Не довольствуясь проповедью этого морального ригоризма, они стали создавать свои группировки в христианских общинах в Лионе, Карфагене, Александрии и Риме, с собственной иерархией, аскетами и мучениками91. Вселенская Церковь и секты предавали друг друга анафеме. Даже если «члены Церкви, призванные к мученичеству за истинную веру, встречаются с так называемыми \"мучениками\", последователями фригийской ереси, они держатся особо и умирают, не входя с ними в общение»92.

Однако у всех этих движений было нечто общее со Вселенской Церковью, а именно практика аскезы, обычно включавшая в себя целомудрие и воздержание. Мы встречаем одного из этих аскетов, Алкивиада, среди лионских мучеников. Даже оказавшись в тюрьме, он не употреблял в пищу ничего, кроме хлеба и воды, и лишь после упрека в том, что он поступает нехорошо, отказываясь от того, что создал Бог, он стал есть всё93. Даже для совершения таинства евхаристии вышеупомянутые сектанты заменяли вино водой, за что их и прозвали «водохлебами»94.

Ригоризм христианских аскетов не представлял собой что-то новое — аскетизм был присущ и языческим философам, таким, как Аполлоний Тианский, встречался он и в иудаизме95. Еще со времен Апостолов совершенное целомудрие воспринималось как одно из чудес Святого Духа. Оно процветало в Коринфе благодаря апостолу Павлу96. Однако с конца века аскетизм стал вызывать споры, слышалась критика в адрес аскетов за то, что они вызывают расколы97. Но в целом обстановка была такова, что Павел, доведись ему вернуться, констатировал бы, что его паства ничуть не изменилась.

Повсюду в Сирии — возможно, под влиянием еврейского энкратизма — воздержание считалось воплощением идеала христианской жизни. Соблюдавшие заповедь целомудрия первыми принимали там крещение98, тогда как христиане, состоявшие в браке, считались второсортными. Угроза, которую несло с собой подвижничество аскетов, заключалась не только в их гордыне, но и, прежде всего, в презрении к браку и даже проклятии его как несовместимого с христианским благочестием, в непризнании юрисдикции епископа, в узурпации власти и привилегий внутри христианских общин. Непомерные притязания аскетов порой ложились тяжелым бременем на общину, в частности, когда они самочинно исповедовали веру и кичились званием мучеников.

Такова была ситуация в Азии и Фригии, когда туда прибыло письмо братьев из Лиона, призывавшее поумерить покаянный пыл и осуждавшее воздержание и абсолютное целомудрие, проповедуемые аскетами. Последние открыто боролись за исключение грешников из общины, а также отвергали покаяние и отпущение грехов Церковью. Противостоять им могли только другие мученики за веру, стоявшие на более Умеренных позициях. Это и было темой письма99.

Фанатики-аскеты создавали напряженную обстановку внутри местных церквей, насколько можно судить по переписке Дионисия, епископа Коринфского100. Если пример строгости нравов служил стимулом для поддержания живой веры, то соблазн своего рода фарисейства представлял собой немалую угрозу. Зачастую аскеты, как и пророки, становились в позу судей, обвиняли других в распущенности, осуждали употребление вина и вступление в брак. В конце II века некоторые, как, например, Татиан и его ученики, создавали свои секты и выдавали себя за «церковь святых».

Другие аскеты присоединялись к Маркиону и гностикам, отвергавшим брак и утверждавшим, подобно Сатурнину, что оный есть бесовское наваждение101. В конце концов они стали виновниками раскола, учредив свою церковь102. Однако все эти отклонения не должны заслонять от нас того глубокого вдохновения, которое поддерживало изначальный евангельский энтузиазм. Аскеты и пророки, не желавшие идти на компромисс с грешным миром, словно бы возрождали эпоху Апостолов, наделенных особыми божественными дарами, и поддерживали в верующих убеждение, что всегда надо быть готовым к Светопреставлению и Страшному Суду.

Все это вызывало потребность в жестких властных структурах, наделенных ответственностью, особенно в вопросах вероучения. Церковь в этом отношении выдвигала на первое место епископа. Сталкиваясь со всевозможными гностическими спекуляциями и харизматическими безумствами, он должен был отделять плевелы от доброго зерна, намечать направление движения, излагать вероучение. В напряженной, но вместе с тем и животворной обстановке рождающейся христианской общины епископ представлял собою противовес пророку, являясь в глазах верующих средоточием и образцом веры.

Церковь прилагала усилия, дабы очистить харизму, Божий Дар, от экстравагантных проявлений, не сводя дело исключительно к ним, но стараясь разглядеть действие Духа Божия, творящего, пробуждающего, возбуждающего, зовущего103. Она признавала харизму апостолата104, харизму узнавания духов105 и даже харизматические дарования правящих106. Не стремясь истребить Святой Дух, пастыри старались сделать свою паству послушной его действию, способной отличать истинное от ложного.

Пастыри искали между строгой аскезой и анархической распущенностью линию поведения, умеренную и вместе с тем человечную. Они не противопоставляли свет Духа вероучению, но помещали то и другое внутрь Церкви Христа, ведомой ее Духом. Вовсе не задаваясь целью истребить Дух, они старались обнаружить его в самой общине верующих, чтобы он освещал ее, ибо для нее был он явлен.

Церковь осуждала анафемы, ниспосылавшиеся на блага Творения и на супружество. Полностью поддерживая подвижничество мучеников за веру, она вместе с тем умеряла пыл доходивших до крайностей, в частности, запрещая им доносить на самих себя в суды язычников107. Сознавая, сколь слаб человек своей плотью, она не доводила грешников до отчаяния, давая им возможность вернуться на путь добра и покаяться ради обретения мира.

Единство и многообразие

С самого начала Церковь была открыта для всех народов. Она не хотела ограничиваться ни одним городом, ни одной империей, ни одним народом, ни одним общественным классом. Любое проявление партикуляризма было бы отрицанием ее самой. Она не была ни Церковью рабов, ни Церковью господ, ни Церковью римлян, ни Церковью варваров — она была с самого начала Церковью всех, ибо для всех объявляла заповедь братства. Одни нуждаются в других. Магнаты не могут обойтись без простого народа, как и простой народ без магнатов108. Собственным своеобразием Церковь была обязана этому обмену и этой взаимности. Быстро, настолько быстро, что даже такие хулители ее, каким был Цельс, не могли не признать этого, она распространилась по миру, от Александрии до Лиона, захватив все слои общества, не исключая образованное сословие и даже императорский двор. Единство и вселенский характер Церкви были взаимосвязаны, одно служило основой и жизненной силой другого. Они служили двумя нерасторжимо связанными друг с другом атрибутами единой вселенской Церкви.

Христианские общины городов, от Антиохии до Рима и от Карфагена до Лиона, сознавали, что все вместе они образуют единую сущность, единое тело, один народ. Игнатий писал: «Где Христос, там Вселенская Церковь»109. Он мог бы сказать и по-другому: где процветает одна церковь, там процветает и Вселенская Церковь. Это сознание принадлежности к вселенской Церкви, выхода за локальные рамки ради слияния со вселенским единством было глубоко укоренено в сердце каждого христианина.

Когда диакона Санкта из Вьенны спрашивали мучившие его палачи, какой он национальности и из какого города родом, он им отвечал: «Я христианин»110. Это, добавляет автор его жизнеописания, заменяло ему и имя, и название города, и место происхождения. Между судьей Полемоном и мучеником Пионием состоялся такой диалог: «Ты христианин? — Да. — Какой церкви? — Вселенской. Иисус Христос не учредил другой Церкви»111.

Игнатий, епископ Антиохийский, называл Церковь «вселенской», когда на Западе один только Рим располагал христианской общиной. Вселенский характер Церкви определялся не географическим распространением ее или численностью приверженцев, а ее вселенской миссией. Церковь была открыта для всех обитаемых земель, включенных римлянами в состав своей Империи. Христиане очень быстро осознали, что их вера не может замыкаться и пределами Римской империи, что она переживет и саму Империю. Две концепции, римская и христианская, не согласовывались друг с другом, противоречили друг другу, вынуждая язычников упрекать христиан в отсутствии чувства патриотизма. Там, где Рим имел в виду завоевание, Церковь усматривала поле для миссионерской деятельности.

Церковь, рассеянная по городам и регионам и жившая своей повседневной жизнью, вместе с тем существовала как вселенское единое целое. Братья посещали и извещали друг друга. Они знали о всех событиях, потрясениях и гонениях на христиан, становившихся испытанием для них. Благодаря Евсевию112 мы имеем письмо, отправленное из Смирны в Филомелий и адресованное также «всем местам, где нашла пристанище святая вселенская Церковь». В письме рассказывается о гонениях на христиан, в ходе которых епископ Поликарп принял смерть мученика.

Все подобного рода письма побуждали христиан к стойкости, но вместе с тем в них высказывались и мнения по вопросам дисциплины, в частности, о покаянии тех, кто проявил недостаточную твердость в вере, особенно в периоды гонений113. Послание Дионисия Коринфского афинянам, община которых потерпела большой ущерб в ходе недавних гонений на христиан, побуждало их к вере и жизни по Евангелию11 Евсевий сохранил для нас целую подборку таких посланий, видимо, найденных в архиве Коринфской Церкви, которые он называет «вселенскими», то есть адресованными всем христианам115.

К концу II века отношения между отдельными церквами уже не были делом частной инициативы: общины начали устанавливать постоянные связи друг с другом, собираться на синодах или съездах епископов для решения актуальных задач, например, проблемы монтанизма116 или спора по поводу празднования Пасхи117. Синод епископов Азии отлучил еретиков от церковного причастия. Решение синода было сообщено другим церквам, поскольку оно касалось всей Церкви, имело вселенское значение118.

Однако единство и вселенский характер Церкви не предполагали ее единообразия. Христианизация проводилась с учетом особенностей народов, принимавших крещение, их языка и культурных различий. Вероучение, чтобы стать понятным каждому, должно излагаться на его родном языке. Так, письменный сирийский язык начался тогда, когда на разговорный язык народа перевели Священное Писание и когда этот язык стал языком молитвенных собраний верующих. Однако это многообразие не было простым сложением особенностей разных народов — оно скорее служило апелляцией к творческим потенциям всех, взаимным обогащением при сохранении верности единству веры, единому Господу.

Церковь времен Игнатия и Пофина, Поликарпа и Иринея по своей сущности была одной и той же, но вместе с тем и разной. Какие контрасты наблюдались внутри нее! Стремительность распространения христианства в Малой Азии лишь оттеняла, как мы уже видели, замедленность этого процесса на Западе, в землях латинского языка. Восток христианизировал Запад, Смирна дала христианство Лиону. Хотя все христианские общины приняли в качестве языка общения греческий, многие ли по-настоящему понимали его? На каких только языках не говорили в гаванях Карфагена и Антиохии! Африка поначалу колебалась, но вскоре сделала выбор в пользу латыни. В Лионе Иринею приходилось переводить Евангелие «на варварские диалекты», дабы сделать его понятным галлам.

Евангелие, пришедшее с Востока на Запад, вызывало радикальные перемены. Мистическое и философское богатство, пламенное и беспокойное, шло с Востока, оплодотворяя Рим, более практичный, нежели мистический, «настроенный отнюдь не философски, по-крестьянски консервативный, даже грубый и примитивный»119. Восток с его бесчисленными городами, ремеслами и торговлей, древняя земля древних культур, где даже нищие были философами, с утонченной духовной жизнью, беспрестанно переживавший мистические «возрождения», сообщил латинскому духу, исключительно позитивному и благоразумному, вышколенному нормами римского права, кое-что от своего динамизма и собственного религиозного опыта.

Чтобы почувствовать различия, существовавшие внутри одной и той же веры, достаточно сравнить послания Игнатия, перенасыщенные бурлящей мистикой, со сдержанными посланиями Климента, епископа Римского, в которых эмоции не прорываются наружу, а слова характеризуют автора как человека, сформировавшегося на поприще управления и для управления. Послания, коими обменивались церкви, направляя их из Антиохии в Рим, из Коринфа в Смирну, из Лиона в Эфес, укрепляли единство веры при всем разнообразии ситуаций и городов.

Церковь на Востоке придавала большое значение творчеству, импровизации. Она не спешила с окончательным закреплением литургического канона. Ее мысль была непрерывно в стадии зарождения. Напротив, церкви Рима и Карфагена чувствовали себя комфортно только в рамках устава, не реагируя на любые перемены и события, происходившие в жизни.

Если сравнить законодательные и одновременно литургические тексты — «Апостольскую традицию» и «Дидаскалии двенадцати Апостолов», представляющие собой христианское законодательство III века, то обнаружится, что первый документ регламентирует то, от чего, похоже, сама повседневная жизнь уже отказалась, тогда как второй примиряет директивы гибкой дисциплины со строгостью евангельской дисциплины. Рим, даже постепенно ассимилируя приходившее в него из различных областей Империи, все равно оставался верным самому себе и своему духу.

Представьте себе, каким испытанием для Иринея, выходца из Азии, обернулась необходимость адаптироваться к менталитету галлов, невосприимчивых к его утонченной культуре, но сохранявших приверженность христианской вере, которую они были готовы исповедовать вплоть до принятия мученической смерти. Епископ Лионский усвоил на Востоке гибкость и дипломатичность. Он был человеком диалога и согласия, умел сочетать мистическую веру с религиозной умеренностью и управлением душами, готовность уважать непохожее и разное с приверженностью единой вселенской Церкви.

Действительно, Церковь не могла развиваться иначе как усваивая взаимодополняющие компоненты. Поликарп, епископ Смирны, был совсем иным человеком, нежели Виктор, уроженец Африки, — более римлянин, нежели сами римляне, как это бывает со всеми ассимилировавшимися чужеземцами. Евхаристическое богослужение в Смирне совершалось не так, как в столице Империи, и тем не менее престарелый епископ Поликарп, будучи проездом в Риме, смог проводить его, не ставя в затруднительное положение других и не чувствуя себя неловко. Евхаристия, как и Церковь, едина, она совершается в локальной церкви, но не замыкается в ней, как узник в темнице, ибо сама она универсальна.

Единство древней Церкви не предполагало централистского единообразия. Римский епископ Виктор, по своему темпераменту менее склонный избегать затруднения, нежели создавать их, неотступно преследуемый идеей централизации, искушаемый авторитаристскими приемами руководства, охотно пожертвовал местными традициями и применил методы, которые спустя пятьдесят лет будут отвергнуты его земляком Киприаном, поскольку церкви, как и люди, формируются лишь при уважительном отношении к их личности и многообразию. В споре о праздновании Пасхи восточных христиан больше всего оскорбляло не то, что им указывают другую дату праздника, а то, как это делалось. Диктаторские замашки папы, предпочитавшего приказывать, вместо того чтобы убеждать, казались им несовместимыми с миссией вселенского пастыря. Поликрат в своем послании сумел достойно выразить эту мысль120.

Главенство Рима

Столица Церкви переместилась из Иерусалима в Рим. Взятие и разрушение римлянами Иерусалима впредь не позволяло церкви этого города играть ведущую роль в истории христианства. Положение Рима в политической системе как главного среди всех городов Империи с самого начала придавало его христианской общине неоспоримую важность, и это привилегированное положение впоследствии было закреплено прибытием туда апостола Петра.

Христианские общины в других крупных городах — Антиохии, Эфесе, Коринфе, созданные еще апостолами Павлом и Иоанном, очень быстро признали главенство Рима. Престиж этого города создавался и укреплялся прежде всего благодаря прибытию в него, а затем мученической смерти апостолов Петра и Павла. Авторитет Петра освятил главенство Рима среди других христианских общин. Это главенство утвердилось не сразу, но постепенно, по воле обстоятельств и в силу потребности, в соответствии с закономерностью, прошедшей через всю историю Церкви. Доктринеры и еретики пытались, как мы уже видели, закрепиться в Риме, поскольку влияние в этом городе обеспечивало им влияние во всей Церкви121.

Свидетельства в пользу главенства Рима появляются с конца I века, со времени гонений на христиан при Домициане. Количество таких свидетельств, стремительно возрастая, вскоре составило впечатляющую подборку. Послание из Рима Коринфской церкви, написанное Климентом, епископом Римским, явилось попыткой разрешения внутреннего кризиса122. В Послании мягко, но вместе с тем настоятельно выражается требование восстановить смещенных пресвитеров в их должности, а зачинщикам раскола рекомендуется покинуть страну123.

Мы не знаем, как было воспринято Послание адресатами, но со слов епископа Дионисия нам известно, что и спустя семьдесят лет его читали по воскресеньям по случаю причащения124, а это едва ли было возможно, если бы обращение Климента не достигло своей цели. П. Баттифоль усматривает в этом начало главенства Рима среди церквей других городов125.

Игнатий, епископ славного города Антиохии, направляя послание Римской церкви, с почтением приветствует ее, ибо «первенствующий в области римлян первенствует в милосердии и братстве»126. Далее в послании множатся восхваления и выражения почтительности, тем более удивительные, что они не встречаются более ни в одном из других шести посланий. Послание римлянам, направленное Дионисием, главой христианской общины, основанной также апостолами Петром и Павлом, выражает не менее показательное почтение к Римской церкви, чем вышеупомянутое127.

Менее торжественно и вместе с тем более наивно свидетельство Аверкия из далекого города Иераполя в Малой Азии. После путешествия по Империи, он убедился в абсолютном преобладании Римской церкви: «Я — Аверкий; я ученик святого пастыря, пасущего свои стада по горам и долинам, имеющего большие глаза, взгляд которых проникает повсюду… Именно он послал меня в Рим лицезреть высочайшее величие, видеть царицу, облаченную и обутую в золото»128.

Конфликт, связанный с празднованием Пасхи в разные сроки в Азии и Риме, показал, что решения церквей и совещательных синодов обретают законную силу лишь после того, как будут одобрены Римской церковью. Именно папа Виктор прилагал большие усилия для обеспечения единства вселенской Церкви129. Его образ действий мог подвергаться критике, но никто в Церкви не ставил под вопрос его авторитет. Даже Ириней, участвовавший в переговорах ради примирения, оспаривал лишь уместность, но не саму законность вмешательства главы Римской церкви. Он прямо признавал, что Римская церковь, перечень епископов которой он составил130, облечена большими полномочиями, чем другие церкви131. Это обстоятельство позволило А. Харнаку сделать несколько спорное, на наш взгляд, заявление: «С самого начала существует тесная связь между терминами \"католический\" и \"римский\"»132.

Глава вторая

Одно сердце, одна душа

«Мир до Христа был миром без любви» — это суждение историка1, возможно, содержит в себе элемент преувеличения. Но оно, по крайней мере, является попыткой объяснить поразительную привлекательность христианства как для простого народа, так и для правящих кругов разных стран. Евангелие, проповедующее любовь, объясняло и воплощало в реальности братство людей, заложенное в самых глубинах человеческой натуры, до чего никакая философия не позволяла дойти в повседневной жизни. Церковь по сути своей является братством, как отмечал еще Игнатий Антиохийский2. Что больше всего поражало язычников, так это сообщество людей, любящих друг друга, живущих в единстве, помогающих друг другу, делящихся друг с другом, устраивающих свою жизнь на началах уравнивания благ между богатыми и бедными — словом, живущих в подлинном братстве. Спустя два века император Юлиан вынужден будет признать, что секрет христианства кроется «в его человечном отношении к чужакам и в его заботе, проявленной в обычае хоронить покойников»3, короче говоря, в особом качестве присущей ему любви.

Язычники II века свидетельствуют о том же: «Посмотрите, — говорят они, — как те любят друг друга!»4 И Тертуллиан, по своему обыкновению, неумеренно резко добавляет: «Говорят они — ненавидящие друг друга». И Сенека, мудрый язычник, тоже требовал протянуть руку терпящему кораблекрушение, открыть свой дом изгнаннику, а кошелек нуждающемуся. Но он уточнял: «Мудрый человек не станет печалиться об участи несчастных, его душа должна оставаться нечувствительной к злу, преодолеть которое он помогает, ибо сострадание есть слабость, болезнь»5. Эти «ницшеанские» нотки показывают, какая огромная дистанция отделяет язычество от христианства.

Среди буйства философских учений и восточных культов христианство не принесло с собой ни новой системы, ни даже новой религии; оно, по высказыванию Лактанция6, явило миру «благодатное свойство людей любить, защищать других людей и приходить к ним на помощь». Благая Весть Христа установила новые отношения между людьми, опрокинув старый порядок и сотворив новый; она действовала и преображала, поскольку сама служит призывом к действию. Где расцветает вера, там любовь собирает обильные плоды своей работы.

Слово апостола Иакова настойчиво звучало во всех общинах нарождавшейся Церкви: «Но скажет кто-нибудь: \"Ты имеешь веру, а я имею дела\": покажи мне веру твою без дел твоих, а я покажу тебе веру мою из дел моих»7. Тот же евангелист соединяет религию и действие, служение Богу со служением людям: «Чистое и непорочное благочестие пред Богом и Отцем есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях и хранить себя неоскверненным от мира»8.

Церковь Карфагена или Лиона собирала самых разных людей, каждый из которых находился в своей собственной личной, профессиональной, экономической и общественной ситуации; они были богаты или бедны, молоды или стары, но все являлись друг для друга братьями и сестрами. Все они сознавали, что отныне образуют одну семью, что должны жить в братстве, так сказать, на деле воплощать братство.

Приняв эту программу, Восток и Запад, христиане как во Вьенне, в Галлии, так и в Эфесе действовали и противодействовали в силу своего собственного темперамента9, что вызывало некоторое расхождение между установлениями и их реализацией. Например, деятельность вдов и диаконесс не была в равной мере распространена на Востоке и на Западе, поскольку тут и там были разные условия жизни. Восточный человек — эмпирик по своей натуре, он изобретает и импровизирует, тогда как житель латинского Запада склонен к организации и регламентации.

Трудно представить себе некую усредненную христианскую общину, которая бы воплотила в себе в уменьшенном виде церковь крупного города. Мы больше знаем о положении дел в Риме, чем в Фиатире, но и Рим — еще не вся Церковь, как Париж — не вся Франция. Какая разница между столичным приходом и приходом маленького городка или провинциального центра? Рим не будет похож на Карфаген, если сравнивать их с точки зрения бюджета христианских общин. Недавно мэр Афин, побывав в Монреале, с удивлением узнал, что этот крупный канадский город тратит на уборку снега сумму, равную всему бюджету греческой столицы! У Афин другие проблемы, чем у Монреаля — так же, как потребности и ресурсы10.

Принятие в общину

В рассматриваемую нами эпоху христианская община, если речь шла не о крупных городах, могла целиком поместиться в одном гостеприимном доме. Понятие братства обретало конкретный смысл: братья и сестры лично знали друг друга, обращались друг к другу по именам.

Базилика города Дура-Европос, одна из наиболее древних из числа известных нам, возникла на месте собраний первых христиан. Дура-Европос — небольшой город со средней численностью населения. Христианская община здесь едва насчитывала шестьдесят человек — состав одной большой патриархальной семьи.

В сирийских «Дидаскалиях» описывается христианская община, в которой епископ сам занимался раздачей помощи, поскольку хорошо знал всех нуждавшихся11. Если находившийся проездом брат присоединялся к собранию, он должен был прежде показать, что прибыл с пустыми руками12.

Предписания, содержащиеся в «Дидаскалиях»13, больше всего поражают своим патриархальным и вместе с тем личным характером. Ни малейшего намека на бюрократию или администрацию. Диакон стоит у дверей, встречая приходящих. Каждое лицо ему знакомо. Он знает, кто состоятелен, а кто неимущ, различает детей добрых родителей и сирот, людей, не имеющих работы, и вдов. Он знает, что означало для каждого крещение: разрыв прежних связей, преодоление всевозможных преград, установление новых отношений с общиной. Многие отныне могли опереться только на свою новую семью, к которой присоединились ценой отказа от всего остального!

«Диакон должен быть ушами епископа, его устами, его сердцем и душой», — говорится в «Дидаскалиях»14. Эти рекомендации имели важное значение для диакона. «Его сердце», «его душа» принадлежали всем братьям, всем сестрам, и каждый имел свою историю, свои материальные и духовные нужды. В ту эпоху не было ни единого человека, для которого вера не была бы сопряжена с риском, не представляла бы собой разрыв с прежней жизнью, вхождение в неведомое. История Перпетуи позволяет нам понять, сколь глубоко и болезненно обращение в христианство врезалось в живую плоть семейных привязанностей. Но вместе с тем какая трогательная дружба установилась между Перпетуей и Фелицитой и их товарищами, заодно с ними принявшими мученическую смерть за веру, между ними и всей христианской общиной Карфагена! Диаконы во всякое время приходили к воротам тюрьмы, дабы посредством денег облегчить участь узников. Таков образ живого и взаимного братства.

Вдова и сирота

Забота о вдовах и сиротах лучше всего демонстрирует великодушие тех, кто приходил на помощь угнетенным и оставленным на произвол общества. У авторов той эпохи, от Юстина до Тертуллиана, мы регулярно встречаем призывы оказывать помощь вдовам и сиротам как наиболее нуждающимся в поддержке со стороны окружающих15. Эта забота имеет глубокие библейские корни. «Ни вдовы, ни сироты не притесняйте. Если же ты притеснишь их, то, когда они возопиют ко Мне, Я услышу вопль их»16. Вдовы и сироты олицетворяли собой наиболее нуждавшихся в покровительстве и защите, и потому им уделялось особенно пристальное внимание.

Первоначальная христианская община рассматривала оказание помощи, согласно апостолу Иакову17, как выражение и продолжение веры и культа. Даже Лукиан18, саркастический наблюдатель за жизнью христиан, обращал внимание на то, какое место в их общинах занимали вдовы и сироты.

Сироты были своего рода «незаконнорожденными детьми» античности. Лишь с наступлением эры христианства, в правление Константина Великого, стали создаваться заведения для приема сирот. Особенно тяжелым было положение детей без отца, как незаконных, так и законнорожденных. Законодательство позволяло, а философы оправдывали даже отказ от нежелательных детей19. Тертуллиан20 страстно порицал своих современников-язычников за это преступление. Однако он ничего не говорит ни о побочных, ни о незаконнорожденных детях. Очевидно, их просто стыдливо уподобляли сиротам.

В Греции и Риме были защищены интересы только детей, рожденных свободными и наделенными правами гражданства. Закон игнорировал прочих детей, число которых соответствовало числу христианских сирот, принадлежавших к низшим, трудящимся слоям общества. Плиний писал из Вифинии императору, чтобы уточнить у него юридическое положение и порядок содержания детей, рожденных свободными, но подброшенных и затем воспитанных в рабстве21. Траян своим ответом придал силу закона принципам, принятым греками, поскольку тогда не было единого для всей Империи законодательства; так были закреплены злоупотребления, жертвами которых являлись дети22.

Только рабство и проституция спасали от голодной смерти многих детей-подкидышей. Желая исправить это положение, Плиний сделал пожертвования в пользу бедных детей различных городов, и прежде всего Комо, своего родного города23. Он призывал и своих друзей последовать его примеру24. Одна женщина, Целия Макрина, оставила по завещанию средства, достаточные для воспитания ста детей, мальчиков и девочек, соответственно до шестнадцати и тринадцати лет25.

Проводившиеся в Риме раздачи зерна были недостаточны для обеспечения детей, не имевших родителей. Траян первым из императоров начал оказывать государственную помощь детям, но эта помощь никогда не распространялась на рабов. Первоначально ограничивавшаяся Римом, эта благотворительная акция постепенно распространилась на всю Италию и стала самым достойным делом за годы правления Траяна26. Сохранилась бронзовая медаль: сидящему императору женщина представляет детей, на которых тот распространяет свое покровительство27.

Ознакомившись с социальной обстановкой в Римской империи того периода, можно лучше понять смысл деятельности христиан. Принимали ли они детей, от которых отказались родители? Ни один из источников не дает утвердительного ответа на этот вопрос. Но мог ли Тертуллиан28 с такой страстью обвинять язычников в детоубийстве, в отказе от детей, если бы не считал, что христиане совершали точно такое же преступление, не принимая к себе этих несчастных малышей?

Но как бы ни обстояло дело с детьми-подкидышами, мы знаем из «Дидаскалий»29 об отношении христиан к сиротам. Ответственность за них ложилась прежде всего на епископа. Он, отец для всей христианской общины, не был ли отцом прежде всего для тех, кто не имел родного отца? Как правило, он помещал сироту в одну из христианских семей. «Если один из христиан, будь то мальчик или девочка, остается сиротой, то было бы хорошо, чтобы один из братьев, не имеющий детей, взял мальчика вместо сына, а если у него уже есть сын, взял девочку и, когда придет время, дал ее в жены ему, тем самым достойно увенчав свое дело служения Богу»30.

Здесь речь идет не о том, чтобы воспользоваться ситуацией для извлечения выгоды, а о том, чтобы дать домашний очаг и семью сироте, вырастить из него человека и наставить его на путь жизни. Епископ должен был позаботиться о том, чтобы выдать девочку-сироту замуж за христианина, а для этого обеспечить ее требуемым приданым. Если же речь шла о мальчике-сироте, то глава христианской общины старался, чтобы тот получил профессию и необходимый инструмент и в дальнейшем честно зарабатывал себе на жизнь, не будучи обузой для общины.

Наиболее состоятельные из христиан не всегда готовы были по-братски делиться своим имуществом. Тем, кто не умел как следует распорядиться своим богатством, Церковь в лице епископа повторяла изречение: «Чего не съели святые, то съедят ассирийцы»31.

Дети принявших смерть мучеников за веру становились излюбленными питомцами общины. Одна из женщин в Карфагене по собственному желанию усыновила ребенка Фелициты32. Ничего не говорится о сыне Перпетуи: ее семья была богатой, так что ребенок не нуждался в попечительстве со стороны общины. И Ориген в юности, когда его отец Леонид принял смерть мученика, пользовался попечительством некой женщины в Александрии33. Евсевий говорит о неком христианине по имени Север, оказывавшем в Палестине помощь вдовам и детям мучеников.

В Пергаме, в Малой Азии, толпа, дабы сломить мужество Агафонисы, напоминала ей о детях.

— Пожалей себя и своих детей, — настойчиво взывала толпа, перещеголяв в этом самого проконсула.

— Моих детей? Бог позаботится о них!34 — Агафониса знала, что братья и сестры по вере не оставят ее детей.

Вдовы, оставшиеся с детьми на руках, также пользовались поддержкой со стороны общины. Жизнь таких вдов бывает веселой разве что в опереттах, а историческая реальность гораздо более сурова. В Риме женщина после смерти мужа оказывалась во власти своей семьи или семьи покойного35. Ее положение становилось тем более сложным, если ни та, ни другая семья не исповедовала христианство. Кроме того, положения закона были в пользу детей, но не вдовы.

В греческом обществе и закон, и обычаи подталкивали вдову к повторному замужеству36. Первое послание Апостола Павла к Тимофею идет совершенно в русле этой традиции: «Итак, я желаю, чтобы молодые вдовы вступали в брак, рожали детей, управляли домом и не подавали противнику никакого повода к злоречию»37. Рим, напротив, был менее благосклонен к повторным бракам. Там уважали женщин, оставшихся вдовами38. Подобного рода воздержание встречало поддержку со стороны христианских авторов рассматриваемой нами эпохи39.

Положение вдовы, весьма тяжелое, когда она оставалась с детьми на руках, становилось еще более трудным, когда дети подрастали, и все имущество переходило к ним; теперь именно они должны были заботиться о ее пропитании и крыше над головой. Пословица, правдивость которой подтверждена вековым опытом, гласит: «Одной матери легче прокормить шестерых детей, чем шестерым детям одну мать». Богатые или бедные, дети неохотно помогают престарелым родителям. Именно поэтому малообеспеченные вдовы находились на обеспечении христианской общины, подобно тому, как это еще раньше практиковалось у исповедовавших иудаизм40.

Беря на содержание этих женщин, Церковь демонстрировала свою гуманность и благотворительность, что резко контрастировало с суровостью нравов античного общества. Послания и сочинения христианских авторов настоятельно рекомендуют пастырям и общинам в целом проявлять заботу о вдовах41: «Хорошо и полезно навещать сирот и вдов, и особенно тех вдов, кои бедны и многодетны»42. К вдовам в общине относились с особым почтением. Поликарп называл их «алтарем Божьим»43, иносказательно выражая мысль, что они живут за счет пожертвований от верующих.

Трудно сказать, с какого времени вдовы начали жить за счет общины в доме одного из обеспеченных христиан, следуя наставлениям более пожилой и благочестивой вдовы. Это христианское попечительство избавляло их от необходимости повторного замужества и позволяло жить в аскезе, словно бы в монастыре44.

Господь благословляет убогих

Во времена папы Корнелия Римская церковь имела на своем содержании «больше полутора тысяч вдов и калек»45. Впечатляющая цифра, свидетельствующая, что бедных и убогих и в самом деле было много. И это справедливо не только в отношении Рима, но и в отношении всех прочих христианских общин. У каждой были на попечении свои бедняки. Эта ситуация, сохранявшаяся даже в золотой век Антонинов, отражает экономическое состояние общества, для которого характерны резкие социальные контрасты и большое количество бедных. Подобное в настоящее время наблюдается в некоторых странах Латинской Америки.

В Риме важную роль играли раздачи продовольствия. Однако провинции не имели на это права. То тут, то там встречались филантропы, подобные тому аптекарю, который оставил после себя 300 горшков лечебных снадобий и 60 тысяч сестерциев для бесплатного лечения бедняков своего родного города46. Весьма похвальный поступок, однако подобного рода меры были лишь каплей воды в море.

Эта неблагоприятная социальная ситуация особенно тяжело отражалась на больных, калеках, нуждавшихся, безработных, престарелых, особенно рабах, которые не могли более работать, на потерпевших кораблекрушение, которых особенно много было в портовых городах, где возникали первые христианские общины. Этот длинный перечень становился еще пространнее в неурожайные годы, во время войн и прочих бедствий.

Общественная благотворительность, которой занимались только что появившиеся христианские общины, распространялась и на всякого рода несчастных — людей, потерявших семью, изгнанных с родины и осевших там, где отныне им оказывали попечение братья-христиане. Именно тогда понятие братства обретало конкретный смысл и ответственность. Как говорится в послании апостола Иакова47, что пользы от пожелания мира, если не дать нуждающимся кров, пищу и одежду!

По причине этих людских страданий Церковь и требовала избирать епископа, который «любил бы бедных»48: «Помни о бедных, — напоминают «Дидаскалии», — бери их за руку и питай их»49. Если епископ располагал собственным богатством, то оно рассматривалось как резерв на случай большой нужды общины. Диакон должен был знать, в каком положении находится каждый верующий, не заболел ли он, кто больше других нуждается в сочувствии и помощи, а особенно — находить тех, кому стыд не дает обнаруживать свою нужду.

Бедных было больше в городах, чем в деревнях. В крупных городах, таких, как Антиохия и Рим, они могли составлять десятую часть всего населения. В столице, куда народ стекался со всей Империи и где находили прибежище разорившиеся крестьяне из сельской округи, бедные традиционно жили за счет бесплатных раздач продовольствия из государственных запасов или от частных филантропов. Христианская благотворительность многое заимствовала из обычной практики того времени50: устраивались раздачи продовольствия или благотворительные обеды, чтобы наилучшим образом помочь каждому нуждающемуся. Церковь тогда чем-то напоминала современную «Армию спасения». Составлялись списки нуждающихся в помощи. Прием странников и оказание помощи беднякам ложились тяжким бременем на бюджет общины.

Посещение на дому позволяло выявить подчас трагическое положение больного члена общины, которому диакон нес утешение самим фактом общения, поскольку они были хорошо знакомы друг с другом. Зачастую диакон предоставлял больному и материальную поддержку51. Позднее, уже в V веке, «Завещание» даже требовало от диакона «обследовать постоялые дворы, нет ли там калек и бедных, не обнаружится ли какой-нибудь всеми брошенный больной»52. На Востоке диаконессы и вдовы, как мы видели, посвящали себя заботам о бедных и больных женщинах51.

Благотворительность была делом всех. Братья-христиане не могли пассивно полагаться на помощь от официальных властей. Мало было просто пожертвовать деньги — надо было жертвовать собой и своим временем. Они учились этому, еще когда готовились к принятию крещения, ибо вера открывала им истинную семью со всеми ее радостями и горестями. Из «Апостольской традиции»54 мы знаем, что будущим христианам задавались, между прочим, и такие вопросы: «Почитаете ли вы вдов? Посещаете ли больных? Творите ли всевозможные добрые дела?» Катехизис предполагал и наличие жизненного опыта.

Конкретное проявление милосердия было тем более уместно, что тогда еще не существовало больниц. Услугами врачей обычно пользовались только богачи. Если в Египте и Греции уже издавна существовали общественные врачи, то в Италии эта практика внедрялась с трудом55. В эпоху Антонинов большинство врачей, практиковавших в Риме, были выходцами из Греции и Малой Азии. Братья или священники, владевшие профессией врача, чьи имена мы знаем по надгробным надписям, имели огромные возможности для применения своего врачебного искусства и проявления милосердия.

Во многих случаях диакон старался найти семью или отдельного человека, которые бы приняли одинокого больного и заботились о нем. Больных и увечных рабов в Риме зачастую оставляли на острове в Тибре, препоручая их заботам бога Эскулапа. Эта практика получила такое распространение, что император Клавдий обязал хозяев заботиться о своих рабах. Он повелел также отпускать на волю исцелившихся рабов. Хозяин, убивший больного раба, дабы избавиться от хлопот по уходу за ним, подвергался судебному преследованию, как и за убийство свободного человека56. Этот закон косвенным образом многое говорит о бесчеловечности римских нравов в эпоху наибольшего расцвета цивилизации Древнего Рима57.

Покойники, не обретшие погребения

Погребение в эпоху античности носило в большей мере религиозный, нежели семейный или общественный характер. Хозяева и рабы, вольноотпущенники и простые ремесленники на склоне лет делали распоряжения относительно своих похорон. Было очень важно должным образом, по всем правилам искусства, обставить свой уход из жизни. Различные коллегии, создававшиеся по профессиональному или иному принципу, устраивали кассу взаимопомощи, которой распоряжались доверенные лица — кураторы. Собирали сумму, доходившую до 750 денариев; к ней добавлялись ежемесячные взносы. Такая ассоциация могла получать также средства по завещанию и дарения58.

В христианской общине погребение служило последним проявлением милосердия в отношении бедных. Как мы уже отмечали, император Юлиан объяснял успешное распространение христианства прежде всего благотворительностью в отношении чужих и погребением умерших59. Оба эти обстоятельства зачастую сливались воедино, поскольку чужеземцы, находясь вдали от своей семьи и родной страны, иногда не имели близких, и, соответственно, некому было взять на себя их погребение.

Поведение христиан поражало воображение язычников, поскольку Церковь не ограничивалась погребением только своих покойников, исполняя собственный долг в отношении всех умерших, которых некому было похоронить, — жертв массовых бедствий и кораблекрушений60. Это было одной из обязанностей диакона: «Пусть он обряжает их, готовя к погребению». «Если он живет в городе, расположенном на берегу моря, то пусть как можно чаще обходит побережье, подбирая тела погибших в кораблекрушении. Пусть он обряжает и хоронит их»61.

Античность придавала очень большое значение погребению, которое только и могло обеспечить вечный покой. Еще в наши дни мальгаши, населяющие высокогорные плато Мадагаскара, буквально доводят себя до разорения ради достойного погребения своих родителей, ибо, говорят они, жизнь временна, тогда как смерть вечна. Обеспечение похорон обычно было делом семьи, однако оно могло в равной мере касаться и других. По обычаю Афин, нашедший мертвое тело должен был и похоронить его — это послужило сюжетом драмы «Антигона». Считалось святотатством оставление без погребения даже врага62. Даже ненависть не могла преступить сей порог.

Христиане хоронили бедных и чужестранцев за счет общины63. «Всякий раз, как бедняк покидает сей мир, и один из братьев узнает об этом, он берет на себя, сообразно своим средствам, заботу о его погребении»64. Речь идет именно о погребении трупа, а не о кремации, хотя в Риме практиковались оба эти способа. Христиане отвергали сожжение трупов, то ли храня верность библейскому обычаю, то ли, что более вероятно, подражая погребению Христа.

В Риме богатые семьи открывали свои склепы для погребения бедных членов христианской общины65. Именно по этой причине крипта Луцины восходит к I веку. Катакомбы предназначались для погребения христиан более скромного происхождения, частично из числа вольноотпущенников, которым предоставлялось право на похороны. Когда не хватало места на поверхности земли, рыли подземные галереи. Вплоть до самой смерти христиане, будь то патриции или рабы, подтверждали свое единение и свое братство, питая единую надежду на спасение.

Самая страшная кара, коей язычники подвергали христианских мучеников, заключалась в оставлении их без погребения. В Лионе тела принявших смерть за веру были брошены на съедение хищникам; специально приставленная стража не давала предать тела земле. Даже за деньги христианам не удалось спасти тела мучеников от этого последнего бесчестья. Евсевий объясняет причину сего надругательства: «Они это делали в расчете победить Бога и отнять у них возрождение. Они так и говорили: \"Чтобы и надежды у них не было на воскресение, поверив в которое они вводят странную новую веру, презирают пытки и готовы с радостью идти на смерть. Посмотрим, воскреснут ли они и сможет ли их Бог помочь им и вырвать их из наших рук\"»66.

Страдающие за правду

Гонения и сопряженные с ними опасности еще больше сближали христиан. Озабоченные одной бедой, они помогали друг другу всем, чем могли.

Так, Сабина, изгнанная злой хозяйкой в горы, тайком получала помощь от братьев по вере, которым в конце концов удалось освободить ее67. Остававшиеся еще на свободе проявляли заботу о братьях, попавших в заключение. Они посещали их68, приносили им провизию, по мере возможности улучшали их участь69. Два карфагенских диакона, Терций и Помпоний, за деньги добились того, чтобы Перпетую и ее товарищей по заключению перевели в лучшую часть тюрьмы, дабы те могли хоть немного отдохнуть. Некоторые исповедники отказывались от подобных послаблений, не желая становиться обузой для общины70. И тогда тюремщики, не получив ожидаемой мзды, вымещали свою злость на узниках.

Иногда христиане платили выкуп за полное освобождение71. А бывало и так: некий Луций в Риме заявил протест префекту города по поводу ареста Птолемея, и это вмешательство стоило ему жизни72. Веттий Эпагаф, знатный житель Лиона, публично выступил в защиту своих братьев по вере и заплатил за свою смелость собственной кровью73.

Даже саркастический Лукиан без иронии описывает христиан, мужчин и женщин, осаждающих тюрьму, где томятся их братья по вере, и делающих все возможное ради их освобождения. Они проводят с ними ночи напролет, приносят им еду и пытаются подкупить тюремщиков74. И если Лукиан по своему обыкновению хотел карикатурно изобразить христиан, он был вынужден признать братство и солидарность между ними, заботу, проявлявшуюся ими к исповедникам веры.

С волнением читаем мы о юном, восемнадцатилетнем Оригене, который во время гонений 203 года в буквальном смысле слова посвятил себя служению мученикам: «Он не только бывал у них в тюрьме и оставался с ними до последнего приговора; он сопровождал ведомых на смерть, с великой смелостью идя навстречу опасности. Когда он, решительно подойдя к мученикам, прощался с ними, целуя их, то стоявшая вокруг обезумевшая языческая чернь зачастую готова была наброситься на него, и только Десница Господня чудесным образом неизменно спасала его от смерти»75.

Братские чувства особенно сильны были среди страдавших по одному и тому же делу. Какая деликатность, какая трогательная внимательность среди исповедников веры! Воистину подвиг мучеников явился апофеозом братства. Социальных условий как будто не существовало. В Лионе юная хрупкая Бландина, за которую переживала вся община, старалась укрепить дух Понтика, мальчика лет пятнадцати76. Именно она под конец показала такую стойкость, «что палачи, которые, сменяя друг друга, всячески ее мучили с утра до вечера, утомились и оставили ее»77. Благодаря ее стойкости братья, впавшие в отступничество, в конце концов стали исповедниками веры.

А какая изысканная деликатность в отношениях между Фелицитой и Перпетуей, живших в Карфагене! Одна заботилась о том, чтобы не пострадало целомудрие другой. Какое взаимопонимание между этими молодыми матерями, сколь они женственны в самом благородном смысле этого слова! Они познали одинаковый страх перед родами и откровенно признавались в этом. Перпетуя, стойкая в своей вере, беспрестанно думает о своем грудном сыне78. Накануне кровавых игр в амфитеатре Перпетуя и Фелицита подбадривают друг друга.

К юным и слабым, стойкость которых вызывала сомнение, относились с теплотой и нежностью, укреплявшими их, позволявшими им распрямиться после временной слабости. Когда настал последний час, братья и сестры обменивались поцелуем мира, как это делали в момент совместного причастия на евхаристической литургии, дабы запечатлеть свое братское единение79.

Когда мученики принимали смерть за веру, какой гордостью за них преисполнялись оставшиеся жить! С каким благоговением они забирали их останки!80 Рассказ о мучениках, коими была принесена жертва во славу всех81, переходил от общины к общине82, словно речь шла об истории и славе одной семьи.

«Страдает один член? Все страдают вместе с ним»

Не все исповедники веры были приговорены к топору палача или сожжению на костре. Некоторых отправляли на рудники, сопоставимые с сибирской каторгой. Это наказание считалось едва ли менее жестоким, чем смертная казнь. У греков и римлян работа на рудниках считалась уделом рабов. Одну работу с рабами римляне заставляли выполнять осужденных свободных людей. Продолжительность принудительных работ составляла десять лет83. Во время гонений такая участь ожидала христиан, мужчин и женщин, в Африке, Италии и Палестине.

Осужденных клеймили раскаленным железом, оставляя отметину на предплечье или кисти руки, чтобы легче было искать беглых. Смена продолжалась, пока горела лампа. В штольнях было нечем дышать. Забойщик работал, лежа на животе, в течение десяти и более часов, страдая от изнуряющей жары. Там не выдерживали даже люди, наделенные самым крепким здоровьем. Солдаты и надсмотрщики бдительно следили за каторжанами, свирепо пресекая малейшее проявление неповиновения84.

Христиане не ограничивались одними только молитвами за своих собратьев по вере, приговоренных к каторжным работам на рудниках, но и оказывали им всевозможную помощь. Христианская община Рима, находившаяся под особым надзором властей, а потому время от времени терявшая своих членов, посылаемых на каторгу, собирала средства для облегчения их участи, как свидетельствует Дионисий, епископ Коринфский85. Римская церковь вела реестр ссыльных. Она направляла братьев, дабы укрепить дух каторжан, хоть как-то облегчить суровые условия их существования, дать им почувствовать, что братство — не пустой звук: оно проявляется в наиболее горестные времена.

У Виктора, епископа Римского, был полный список христиан, работавших на железных рудниках Сардинии. В 190 году он добивался при посредничестве одного священника их освобождения, пользуясь покровительством всесильной Марции, любовницы императора Коммода. Гиацинт, его бывший воспитатель, привез указ о помиловании наместнику Сардинии, дабы тот освободил христиан86.

Бывали и более прозаические случаи: некоторые христиане оказывались в тюрьме за долги или неуплату налогов87. С уголовным правом в те времена шутки были плохи. Каликст, будущий папа Римский, попал на железные рудники Сардинии за финансовую растрату. Именно по этой причине Каликст не фигурировал в списке Виктора. И тем не менее он тоже смог воспользоваться объявленным помилованием: Гиацинт был достаточно красноречив, а наместник хорошо знал о его связях при императорском дворе.

Забота о братьях, приговоренных к тюремному заключению или каторжным работам на рудниках, ложилась дополнительным бременем на общину, прилагавшую усилия к тому, чтобы «собрать необходимые деньги, дабы облегчить их участь, а по возможности и освободить их»88. Христиане, приговоренные во время Диоклетиановых гонений к каторге на медных рудниках Фаэно, в сорока километрах к югу от Мертвого моря, были столь многочисленны, что составили общину89.

Христиане, жившие на побережье Средиземного моря, становились порой жертвами пиратов. Так, во времена епископа Киприана христианская община Карфагена быстро собрала 100 тысяч сестерциев, необходимых для выкупа своих братьев по вере из пиратского плена90.

С самого начала Церковь побуждала христиан, имевших рабов, освобождать их, однако таким образом, чтобы не обременять общинной казны. Игнатий Антиохийский писал: «Рабы не должны с нетерпением ожидать освобождения за счет средств общины: это значило бы выставлять себя рабами своих собственных желаний»91. Для него, как и для апостола Павла92, истинной свободой была свобода внутренняя. «Если я раб, я снесу это. Если я свободный, я не стану этим кичиться»93.

Марксистские концепции отчуждения, особенно если речь идет о положении рабов, справедливы разве что в отношении гностиков, но никак не вселенской Церкви94. Последняя больше уделяет внимания теологическому, нежели социологическому видению человека, полагая, что христианское братство более эффективно ломает все барьеры между людьми, чем уравнивание их в экономическом и социальном отношении95. Церковь в равной мере убеждена в том, что условия мира сего преходящи и главная обязанность христианина — готовить приближение Царства Божия.

Проблемы, связанные с оказанием помощи нуждающимся, вставали не только перед местными церквами. Каждая христианская община по определению открыта и сознает свою принадлежность к вселенской Церкви, следовательно, солидарна с братьями по вере, где бы они ни находились. Братские отношения между церквами выражаются не только в обмене посланиями из города в город, из страны в страну. Еще апостол Павел выковал цепь солидарности между миссионерскими церквами, собирая в них средства в пользу материнской церкви Иерусалима.

Начиная со времен Домициана, если какая-либо из христианских общин оказывалась в положении пострадавшей, ограбленной, гонимой, то другие приходили к ней на помощь96. Именно так выражалось в повседневной жизни осознание вселенского характера Церкви.

Ни одна из церквей не могла сравниться своими милосердными делами с Римской церковью. Игнатий дает ей определение «предстоятельницы милосердия»97. Не уступает ему в восхвалениях и Дионисий Коринфский: «Изначально есть у вас обычай всячески благодетельствовать всем братьям и посылать вспомоществование многим церквам. Вы облегчаете бедняков, снабжаете посылками братьев, находящихся в рудниках. Вы, римляне, храните римский обычай, от отцов переданный, оказывать такую помощь»98.

И спустя сто лет эта похвала будет справедлива. Рим оказывал помощь христианским общинам Сирии99; он помог Каппадокии выкупить у варваров пленных христиан100. В этом огромном городе вращались значительные денежные суммы; здесь заправляли делами, приобретали и тратили.

Ресурсы общины

По имевшимся в ее распоряжении ресурсам с Римской церковью не могла сравниться никакая другая христианская община. Распоряжаться этими средствами было поручено диакону, а затем архидиакону, второму лицу после епископа и его наиболее вероятному преемнику. Но и Рим — еще не весь христианский мир. В 253 году по призыву христианской общины Карфагена для помощи братьям в Нумидии была собрана сумма в 100 тысяч сестерциев.

Каждая христианская община, подобно всем профессиональным объединениям, имела кассу, пополнявшуюся за счет пожертвований верующих. Со времен святого апостола Павла христиане делали пожертвования во время воскресного богослужения101 Изначально они возлагались на алтарь102. Помимо денег, жертвовали одежду, продукты.

Юстин Римский в своей первой «Апологии» описывает пожертвования, делавшиеся по случаю воскресного богослужения103. «Каждый имущий приходит на помощь нуждающимся, и все мы оказываем друг другу взаимную помощь. Всякий имеющий в изобилии и желающий дать дает по доброй воле любому, кому захочет. Сборы от пожертвований поступают в руки главы общины, распределяющего их среди сирот, вдов, больных, нуждающихся, заключенных, странников. Словом, он помогает всем, кто имеет в том нужду»104.

Подобно евреям и язычникам, христиане несли свои пожертвования к месту отправления культа, дабы услужить обездоленным и нуждающимся105. Сакрализация христианского жертвоприношения должна была показать его соответствие завету Господа, наставляющего человека, что всё, чем он по-братски поделится с ближним, возвращается к нему, ибо блага творения предназначены для всех.

Со II века христианская община располагала вкладами двух видов: добровольными денежными пожертвованиями, собиравшимися в специальную кружку106 (Тертуллиан сравнивал их с ежемесячными взносами на нужды профессиональных коллегий), и натуральными приношениями, сбором которых занимались диаконы. Часть хлеба и вина оставляли для богослужения, а прочее употребляли на нужды служителей культа и на помощь бедным. Вот инвентарная опись одного из церковных гардеробов в 303 году: 82 женские туники, 38 покрывал, 16 мужских туник, 13 пар мужской обуви и 47 женской107.

Характерной чертой пожертвований, денежных или натурой, еженедельных или ежемесячных, была их безусловная добровольность. Некоторые христиане жертвовали даже необходимым108. Наиболее бедные специально постились, дабы собрать что-нибудь и не прийти с пустыми руками109. Каждый хотел засвидетельствовать свою приверженность христианскому братству, наглядно выразить ее. У христиан было такое чувство, что они превзошли и преодолели легалистскую и институциональную концепцию Ветхого Завета. На смену эре рабства пришла эра новых людей, жертвующих не по принуждению закона, а выражая чувства сыновней признательности. Начиная же с III века разросшаяся и ставшая менее великодушной Церковь была вынуждена снова прибегнуть к ветхозаветным повинностям, сбору первинок и десятин110.

Сравнивая пожертвования, которые делались христианами на своих молитвенных собраниях, с взносами, практиковавшимися в языческих коллегиях, Тертуллиан хотел показать существовавшие между ними различия111. Языческие коллегии были соответствующим образом организованы, имели собственную кассу, место для собраний, иногда святилище, посвященное богам-покровителям112, а члены таких коллегий объединялись, чтобы избежать изоляции и завязать новые связи; их целью было извлечение выгоды113.

Христиане же, напротив, культивировали бескорыстие. Вступительный взнос, зачастую весьма значительный в языческих коллегиях, у христиан полностью отсутствовал. «Божественное не приобретается ценой денег. Христианская религия не нацелена на получение прибыли»114. Взносы были добровольным делом каждого. Если у язычников деньги служили для получения прибыли, то у христиан — для «обретения хлеба бедным, погребения неимущих, воспитания сирот обоего пола, призрения стариков»115 — того, чем языческие коллегии никогда не занимались и что явилось христианским нововведением.

Община принимала пожертвования и по особым случаям. Некоторые новообращенные христиане делали вклады в момент крещения116. Однако уже «Апостольская традиция»117 ограничила величину подарков по случаю крещения, ибо крещение не покупается. Важные события в жизни, например, вступление в брак, также старались ознаменовать пожертвованиями, делая их во время евхаристического богослужения118.

Гонения или другие бедствия, обрушившиеся на церковь, вызывали стихийную щедрость. В деяниях святых мучеников можно найти не один пример того, как богатые христиане жертвовали своим состоянием ради оказания помощи исповедникам веры. В 253 году епископ Нумидии обратился к Киприану, епископу Карфагенскому, с просьбой помочь выкупить христиан, захваченных в плен берберами119.

При этом Церковь отвергала любое пожертвование из средств, приобретенных нечестным путем или не разрешенным ею ремеслом120. На известное изречение, что деньги не пахнут, христиане возражали: «Лучше умереть в нищете, чем принимать подарки от нечестивцев и грешников!» Есть некое величие в поступке христиан Рима, вернувших еретику Маркиону деньги, в свое время подаренные им общине.

Благотворительность и уравнительность, практиковавшиеся в общинах первых христиан, могут показаться нам, оценивающим эти явления с большой исторической дистанции, весьма неумелой попыткой устранения неравенства и конфликтов. Однако принципиальное значение этих мер заключается в их мотивации. Для первоначального христианства проповедь евангельского учения и диакония (служение) были неразрывно связаны друг с другом121. Правильно понятое служение Богу предполагало служение конкретному человеку, во всей полноте его существа, со всеми его нуждами и чаяниями. «Следуйте велению божественной справедливости, и никто не будет беден», как гласит один из христианских текстов той эпохи122.

Призыв делиться с ближним обретает свою мотивацию в евхаристическом богослужении, где богатые и бедные, хозяева и рабы, предстающие в равной мере должниками, «нищими просителями у ворот Господа»123, вознаграждаются и насыщаются. Церковь есть сени Божии. «Воистину богат тот, кто приходит на помощь другим и следует примеру Бога, дающего всё, что имеет; именно он дал нам всё, чем мы владеем. Помните, о богачи, что вы получили больше необходимого, чтобы делиться с другими»124.

Приносящий приносит то, что получил, а получающий получает от щедрот Божьих. Богач, не хвалясь, должен сознавать себя должником Господа, а бедняк, малообеспеченный человек, веруя в спасение, должен знать, что Бог заботится о малых и униженных. Добровольные пожертвования, не воспринимавшиеся как выражение различий между людьми, служили цементом, скреплявшим «живые камни», Церковь, во славу Господа Бога.

Глава третья

Семейные портреты

Попробуем рассмотреть лица конкретных христиан, клириков и мирян, мужчин и женщин, почувствовать пульс жизни людей, сотворенных из плоти и крови, но осененных и преображенных Благодатью Божьей. Они — закваска, «знаковые образы» Церкви, рассеянной по разным краям.

Епископ-мученик: Игнатий Антиохийский

Игнатий служил епископом Антиохийским в начале II века, когда Церковь насчитывала всего полвека своей истории. Между апостолом Павлом и Игнатием пролегла дистанция, отделяющая миссионера, приспосабливающегося к миру язычников, от язычника, воспринявшего евангельское учение и размышляющего о христианстве. Язычник по происхождению, Игнатий сформировался под влиянием философов. Его послания выдают грека, для которого греческий язык служит выражением его души и чувств, его культуры и мыслей.

Его язык и образность позволяют ему передавать мистические чаяния в таких формулировках, от которых не отказался бы и платоник. Выражая чистейшую любовь к Христу, греческий язык и мысли грека обретают свое высшее освящение. Отныне они служат новому Господу, крестившему собственной кровью мир язычников со всеми присущими ему ценностями.

Епископ Антиохийский, постоянно думавший о своей пастве и уже решившийся принять смерть мученика за веру, исполнял не меньше обязанностей, чем предстоятели других церквей, претерпевавших трудности. Его отношения с другими епископами отличались тактичностью и сдержанностью, ибо он ни на минуту не забывал, что служит Иисусу Христу.

При императоре Траяне Игнатий был схвачен, предан суду и осужден на растерзание хищниками. Он пошел по пути исповедников и апостолов, ему суждено было умереть в Риме, приберегавшем для себя наиболее знаменитые жертвы. Желание принять смерть мученика за веру не мешало ему клеймить жестокость императора — будто бы приставили «десять леопардов» стеречь его — и тяготы, кои довелось претерпеть ему: таким злом ответили ему на его благожелательность. По пути в Рим он выражал признательность различным общинам, приветствовавшим его, а затем обратился к Риму, куда спешил попасть. Он умолял римлян ничего не предпринимать для избавления его от мученической смерти: «Я — пшеница Божия. Пусть перемелют меня зубы хищных зверей, дабы стать мне чистым хлебом Христовым»1.

Мы не знали бы этого человека, если бы не семь его писем, которые только и позволяют проникнуть в «закрытый сад его личности». Вот уж воистину: «Стиль — это человек». Какой человек и какое сердце! Льется поток огня — коротких, сжатых, резких и неровных фраз. Никакого пафоса, никакой литературщины — себя выражает человек исключительный, пламенный, страстный, героический, но вместе с тем скромный, доброжелательный, с ясным умом. Подобно апостолу Павлу, Игнатий обладал врожденным даром вызывать к себе симпатию окружающих, излагая им понятную и привлекательную доктрину, заключающую в себе строгие этические требования.

Игнатий чувствовал человека и уважительно относился к каждому, будь он даже еретиком. Трудность состоит не в том, чтобы любить всех сразу, а в том, чтобы любить каждого, и прежде всего униженных, слабых, рабов — тех, один вид которых ранит нас, заставляет нас страдать, как писал он Поликарпу, советуя ему поступать так же2. Он умел любить людей без демагогии и наставлять их, не унижая. Он любил представлять Христа в образе врача3, и этот образ вполне подходит к нему самому. Он остается верен религиозной истине, даже когда она неудобна и может навлечь на него непонимание и даже враждебность. И все же он вызывал у окружающих прежде всего чувство уважения. Этот человек, «наковальня под молотом», не шел на сделки со своей совестью.

Игнатий обрел власть над собой благодаря терпению — слово, наиболее дорогое для него, служащее его характеристикой. Этот необузданный по натуре человек смягчился, одержав верх над гневливостью, в которой он себя упрекал. Как хорошо он знал себя, когда писал: «Я ограничиваю себя, дабы не погибнуть от бахвальства»4. Бахвальству он противопоставил смирение, богохульству — обращение к Богу с мольбой, заблуждениям — твердость веры, высокомерию — безупречную воспитанность.

С годами его беззаботность сменялась бдительностью, сила — убежденностью, милосердие — чувствительностью. «Я не даю вам распоряжений»5, — писал он. Он предпочитал убеждать. Он не любил быть резким, умея слушать и терпеть. Ничто не ускользнуло от его внимания в христианской общине Смирны. Находясь проездом в этом городе, он там ничего не критиковал, ограничиваясь простым наблюдением. Он воспользовался благодарственным письмом6, чтобы передать свои наблюдения в форме деликатных наставлений. Его присутствие никому не могло причинить обиды.

Неся ответственность за других, он не терял способности трезво оценивать самого себя. Он знал себя. Он знал свою податливость на лесть и склонность к раздражительности. На своем триумфальном пути, ведшем его в Рим, осыпанный всевозможными почестями, он со смирением признавался: «Я в опасности»7. Оказанные ему знаки уважения не пьянили его, а делали еще более осмотрительным.

Из всех его писем послание римлянам лучше всего передает сжигавшую его мистическую страсть. Беспорядочный стиль этого послания выражает обуревавшие его эмоции и энтузиазм. Пламенный стиль воспламенял души адресатов. К чему слова? Для него важно одно — связать своего Христа с Богом. «Сколь славно быть солнцем, садящимся вдали от мира, близ Бога. Если б я мог склониться в присутствии его»8. Для Игнатия речь не идет о простом восприятии абстрактной веры — для него это страсть, сжимающая горло, всецело поглощающая его любовь, огонь, несравнимый с жаром плотских сердец. «Во мне нет больше огня ни для чего материального, только живая вода журчит внутри меня, понуждая: \"Иди к Отцу\"»9.

Любой, кто без предвзятости читает это послание к римлянам, находит в нем одно из наиболее волнующих свидетельств веры, крик сердца, не способный ни обманывать, ни обманываться: он вызывает волнение, поскольку правдив. На первый взгляд, этот человек кажется бесконечно далеким от нас, но стоит лишь стряхнуть пепел, и откроется пылающий огонь, сохраненный в написанных им страницах.

Философ Юстин

Из всех христианских философов II века Юстин, пожалуй, глубже всех затрагивает наше существо. Этот мирянин, интеллектуал, ознаменовал собою диалог, намечавшийся между верой и философией, между христианами и евреями, между Востоком, где он родился, и Западом, где он открыл школу — в Риме — в конце многочисленных этапов своей жизни.

Вся его жизнь была долгим поиском истины. Его безыскусные труды послужили свидетельством, ценность которого по прошествии столетий только возросла. Для этого философа христианство прежде всего было не доктриной, а тем более не системой, но человеком, воплощенным Словом, распятым на кресте в лице Иисуса, раскрывшего ему тайну Бога.

Даже сама философия для него всегда была не любознательностью духа, а обретением мудрости. Он изучал и любил философскую мысль всех школ, он глубоко постиг ее, постоянно занимаясь поиском истины ради жизни. Он ездил, расспрашивал, страдал в поисках истины. Возможно, именно по этой причине мы можем увидеть в его открытиях такую неприкрытую правду, которая и придает непреходящую ценность его свидетельству. Этот философ середины II века гораздо ближе к нам, чем многие современные мыслители.

Юстин родился в Наблусе, римском языческом городе, построенном на месте древнего Сихара, неподалеку от колодца Иакова, где Иисус возвестил самаритянке новую религию. Наблус был тогда новым городом, в котором цвели гранатовые и лимонные деревья; зажатый между двух холмов, он находился на полпути между плодородной Галилеей и Иерусалимом.

Родителями Юстина были зажиточные земледельцы, возможно, из числа ветеранов, наделенных имперскими властями землей — обстоятельство, объясняющее прямоту характера философа, его вкус к исторической точности, лакуны в его аргументации. Он не обладал ни гибкостью, ни диалектической утонченностью эллина. Он жил, общаясь с евреями и самаритянами.

Благородная натура, влюбленная в абсолютное, он с юных лет почувствовал вкус к философии, в том смысле, какой ей дала эпоха: не к спекуляциям дилетантов, а к обретению мудрости, ведущей к Богу. Он прошел шаг за шагом весь этот путь, пока не уверовал. Юстин сам рассказал нам в своем «Диалоге с евреем Трифоном»10 о долгом пути обретения веры, и в этом рассказе невозможно разграничить автобиографическое и чисто литературное. В Наблусе он учился сначала у последователя стоицизма, а затем у приверженца Аристотеля, которого вскоре оставил, чтобы слушать учителя философии Платона. Он простодушно надеялся, что это философское учение позволит ему «непосредственно увидеть Бога».

Удалившись в пустыню, Юстин блуждал в песках, размышляя о видении Бога, однако не обрел успокоения, пока не встретил таинственного старца, развеявшего его иллюзии. Тот доказал ему, что человеческая душа не может сама собой постичь Бога — только христианство является истинной философией, доводящей до логического завершения все частные истины: «Платон для нужд христианства», в свое время скажет Паскаль.

Незабываемый момент, важное событие в истории христианства, о котором любил вспоминать Ш. Пеги: платоническая душа встретилась с душой христианской. Церковь обрела Юстина, а вместе с ним и Платона. Став около 130 года христианином, философ, вовсе не собиравшийся отказываться от философии, утверждал, что нашел в христианстве единственно верную философию, исполнившую все его чаяния. И впоследствии он всегда появлялся в плаще, в какие облачались философы: ему это заменяло титул знатного по рождению.

Юстин умел найти частицу истины во всех философских системах. Он любил повторять, что философы являются христианами, сами того не зная. Это утверждение он подкреплял аргументами, заимствованными из иудейской апологетики, согласно которой мыслители обязаны всем лучшим, что есть в их доктринах, книгам Моисея. По его мнению, Слово Божие освещает всех людей, чем и объясняется наличие частиц истины в сочинениях всех философов11. Однако христианам нечего завидовать им: последователи Христа владеют самим Словом Божьим, не только пронизавшим собою историю Израиля, но и направляющим любой искренний поиск пути к Богу. Столь великодушное ви́дение истории, несмотря на неуклюжесть отдельных формулировок, укрепляет интуицию гения, которая впоследствии, после Иринея Лионского, будет подхвачена от Августина Блаженного святым Бонавентурой и найдет свое выражение в трудах многих философов вплоть до Мориса Блонделя. Эта идея исключительно близка нашей современной проблематике.

Юстин не был беллетристом, ювелирно отделывавшим свой слог. Его заботили только доктрина и верность свидетельства. Сама личность этого человека нас волнует больше, чем его произведения, а новизна его теологических начинаний значит больше, чем их результат. За его философскими рассуждениями мы обнаруживаем свидетельство убежденного философа-христианина, объяснившего, как он открыл для себя новую веру и обратился в нее. Приводимые им доводы отражают историю его собственной жизни. Он сам познал искушения, от коих предостерегает. Каждый, у кого хватило терпения проследовать за Юстином до этого момента, признает убедительность содержащегося в его философском труде свидетельства.

«Никто не верил Сократу, пока он не умер за то, чему учил. Ради же Христа презрели страх и саму смерть как просвещенные, так и невежды»12. Эти благородные слова, словно бы произнесенные самим Паскалем, были адресованы Юстином Римскому сенату. В свою очередь, и сам он не убоялся принять смерть за веру, которую принял и проповедовал. В момент своего мученичества философ-христианин был окружен учениками, вместе с ним пошедшими на смерть. В его «Деяниях» упоминаются шестеро из них13. Эта верность до самой смерти явилась наиболее волнующим выражением признательности, какое только может ждать учитель философии от своих учеников.

Именно в этом человеке, от которого нас отделяют восемнадцать веков, мы находим отголоски своих собственных исканий, противоречий и чаяний. Благодаря своей открытой душе, своей готовности к диалогу, своей восприимчивости он остается нашим современником.

Бландина, рабыня из Лиона

Она звалась Бландиной. Миниатюрная и хрупкая телом, она имела такую же нежную душу. Это было ласковое создание, столь же ласковое, как и имя, которое она носила — имя латинское, хотя сама она, возможно, была родом из Смирны или Фригии. Она была рабыней, а это значит, что она находилась вне социального бытия. Одна женщина среди миллионов подобных ей существ, чьи плоть и человеческое достоинство шли на продажу — даже семейные узы им были заказаны. Для них всех, как и для Бландины, не было надежды на нормальную человеческую жизнь, на право выбирать то, что нравится. Все мечты юной девушки разбивались о барьеры, воздвигнутые ее рабским состоянием. Ничто не могло изгладить с ее руки клеймо, денно и нощно напоминавшее ей, что она — предмет, а не личность, что она кому-то принадлежит, а не располагает сама собой.

Только один луч света освещал ее существование: она была в услужении у одной богатой дамы в Лионе, истинное богатство которой заключалось в ее чуткости и человечности в отношении униженных. Ее хозяйка была христианкой, которую вера научила восстать против несправедливого общественного строя, возлюбить других, и прежде всего менее обеспеченных, прозреть, как на самых незначительных из них простирает свою заботу Отец Небесный.

Ее хозяйка, богатая обитательница Лиона, не могла скрыть от нее своей радости, вызванной открытием новой веры. А с кем еще было ей делиться своей радостью? Кому еще рассказать о новой вере, как не служанке, тщедушной на вид, но преданной ей рабыне — Бландине? Именно ей поведала она свою великую новость, переменившую всю ее жизнь. На рабыню новость произвела ошеломляющее впечатление. С нее словно бы упали сковавшие ее цепи, когда та, которая до сих пор имела в отношении нее право жизни и смерти, вдруг предстала перед ней старшей сестрой, любящей матерью, которую Бог наставил на путь истинный.

Бландина была введена в христианскую общину братьев и сестер Лиона — введена той, имени которой не донесла до нас история. Бландина встретила там знатного Аттала, Александра, врача, прибывшего из Фригии, и многих других, кто произвел неизгладимое впечатление на робкую рабыню. Ее свежесть, непосредственность, сила чувств быстро привлекли к ней симпатии всех, кто выделялся больше своим богатством или социальным положением, однако сумел разглядеть достоинства этой рабыни. Стоит лишь прочитать послание общины, чтобы понять, какое место в ней она заняла14. Все члены общины, преисполненные теплых чувств, присутствовали, когда престарелый епископ Пофин совершал обряд ее крещения. А та, что привела ее к вере, служила истинной порукой ее верности.

Повседневная жизнь продолжала идти своим чередом. Обычная работа осталась, но стала как будто легче. Бландина ничем не выражала происшедшей с ней перемены, оказывая своей госпоже прежнюю почтительность, служа ей, как и раньше. Однако их взаимоотношения стали более глубокими и значительными. Там, где сталкивались различия в общественном положении, вера плела свои незримые связующие нити. Однако этот каждодневный праздник оказался недолгим.

Приближались празднества, ежегодно, в августе месяце, собиравшие у слияния двух рек представителей трех Галлий. Масса народу стекалась со всех провинций. По случаю праздника в городе устраивалась грандиозная ярмарка. Никогда больше, чем в эти дни, власти не прилагали усилий, дабы поднять настроение простого народа. Христианам запрещалось появляться в общественных местах. Одного лишь присутствия кого-либо из них было достаточно, чтобы вызвать беспорядки. За христианами шпионили, следили за каждым их шагом, привлекая для этого не только силы полиции, но и рабов-язычников, которых даже подвергали пыткам, чтобы те донесли на своих хозяев-христиан. Под пытками эти рабы обвиняли их во всех преступлениях, неотступно преследовавших воображение простого народа. Власти делали вид, что не знают о существовании рескрипта Траяна, запрещавшего преследовать христиан по поводу и без повода.

Бландину схватили вместе с ее хозяйкой, имени которой мы так и не знаем. Последняя не думала о своей собственной судьбе, но только о рабыне: сможет ли она, такая хрупкая, устоять при народе, не отречься от веры? Но у Бландины оказалось столько энергии и мужества, что она, обреченная на мучительные пытки, сама довела до изнеможения своих палачей. Они мучили ее, сменяя друг друга, целый день, а к вечеру, совершенно обессилевшие, не могли скрыть удивления, глядя на ее истерзанное, но еще живое тело15.

И вновь карцер. В нем нечем было дышать, однако присутствие братьев по вере, их нежная участливость поддерживали мученицу. Передышка оказалась недолгой. Новые мучения ждали исповедников веры. Обнаженную Бландину на возвышении привязали к столбу, выставив на позор зевакам, более хищным, чем хищные звери, добычей которых она в конце концов стала.

Все взоры братьев были обращены на нее. Ее поведение наполняло их гордостью и отвагой. Слабая, униженная, презренная язычниками, она не только олицетворяла собой мужество, но и словно бы служила символом присутствия Христа среди мучеников за веру: «Благодаря сестре телесными глазами увидели они Распятого за нас; да убедятся уверовавшие в Него, что каждый пострадавший за Христа находится в вечном общении с Богом живым»16. Ни один зверь не притронулся к Бландине — звери оказались человечнее людей. Обступившая же кругом чернь не проявляла ни малейшего сочувствия.

Празднества продолжались много дней. За битвами гладиаторов и охотой на людей следовали состязания в красноречии на греческом и латинском языках17. Для представителей всех социальных слоев нашлось развлечение по вкусу — как для интеллектуалов, так и для деревенщины. Каждый день схватки гладиаторов сменялись казнями христиан, которых выводили по двое, точно гладиаторов, — даровое представление падкой до зрелищ черни.

Бландину и Понтика приберегли на последний день. По свидетельству братьев и сестер, ничто не могло поколебать их мужества. Толпа впала в состояние коллективной истерии (многочисленные примеры которой дает нам история вплоть до самого недавнего прошлого): разозленные такой стойкостью, люди не ведали ни стыда, ни милосердия.

Юноша, не выдержав пыток, испустил дух. Бландина осталась последней в этот последний день языческих празднеств. Ее, рабыню, отдали в руки палачей. Сначала ее бичевали, в кровь раздирая кожу на спине. Отданная на съедение диким зверям, она уцелела, поскольку те не тронули ее. Тогда ее подвергли пыткам на раскаленной сковороде. Наконец, Бландину посадили в ивовую корзину и бросили быку. Животное долго подбрасывало ее, но она, истерзанная, уже не чувствовала боли. Бландина, лишенная чувств, готовилась к общению с Тем, Кого избрало ее сердце и Кто ждал ее. Выбившиеся из сил палачи в конце концов закололи ее. Язычники, возможно, устыдившись своего варварства, сознавались, «что у них ни одна женщина не смогла бы выдержать столько таких мучений»18.

«Рабыня Бландина показала, что переворот совершился. Истинное освобождение от рабства, освобождение героизмом, частично было и ее заслугой»19. Она, несомненно, представляет собой центральную фигуру рассказа. Древние мартирологи, в которых ее имя возглавляет список, служат выражением столь же почтительного отношения к ней. Мужество, с каким она приняла мученическую смерть, возвышает ее одновременно и как женщину, и как рабыню, свидетельствуя вместе с тем о благородстве ее натуры.

Гонение на христиан 177 года не только не задушило новую религию, но еще больше способствовало ее распространению в Галлии и за ее пределами. Главная заслуга в успехе христианизации принадлежит преемнику престарелого епископа Пофина, умершего под пытками, — Иринею.

Епископ и миссионер: Ириней Лионский

Ириней соединял в себе качества и устремления, обычно несовместимые друг с другом: бескомпромиссность доктрины и гибкость во взаимоотношениях с людьми, бесстрашие перед лицом утверждений гностиков, мягкость в обращении к людям и готовность к покаянию. Страстный, ироничный до язвительности полемист, он всегда оставался пастырем; честная борьба никогда не мешала ему уважать своих оппонентов, даже еретиков, и искать примирения, когда, как он полагал, основные истины не подвержены угрозе. Как метко выразился один из его современников, это был «человек земного града, вступивший в Божий град».

Ко времени гонений 177 года Ириней находился во цвете лет; он был умным, рассудительным, уравновешенным человеком, ревностным проповедником Евангелия, в равной мере готовым к теоретической дискуссии и борьбе, озабоченным защитой и распространением веры. Не случайно, что именно его община избрала управителем церкви Лиона и Вьенны.

Кем был этот молодой епископ? Откуда он пришел? Как и многие из его паствы, он был выходцем из Фригии, возможно, из Смирны, христианскую общину которой он хорошо знал и где он посещал старого епископа Поликарпа, как он рассказывает сам в письме к Флорину, сохраненном для нас историком Евсевием. Флорин впал в ересь, и Ириней пытается возвратить его к правоверию: «Я еще мальчиком видел тебя в Нижней Асии у Поликарпа: ты блистал при дворе и старался отличиться. Я помню тогдашние события лучше недавних (узнанное в детстве срастается с душой). Я могу показать, где сидел и разговаривал блаженный Поликарп, могу рассказать о его уходах и приходах, особенностях его жизни, его внешнем виде, о беседах, какие он вел с народом, о том, как он говорил о своих встречах с Иоанном и с теми остальными, кто своими глазами видел Господа, о том, как припоминал он слова их, что он слышал от них о Господе, о чудесах Его и Его учении. Поликарп и возвещал то, что принял от видевших Слово жизни, это согласно с Писанием. По милости Божией ко мне, я тогда внимательно это слушал и записывал не на бумаге, а в сердце. И по благодати Божией, я все время как следует пережевываю [это]»20.

Лишь одно поколение отделяло Иринея от апостола Иоанна. Его юность была напитана воспоминаниями, бережно хранившимися свидетелями возникновения христианства. Эти воспоминания предопределили его жизнь. Христиане Лиона, направившие его с этой миссией в Рим, отмечали приверженность религии как его характерную черту: «Он ревностен к завету Христову. Если бы мы думали, что праведность доставляет человеку место, то мы поставили бы его, по его заслугам, первым среди пресвитеров церковных»21.

Деятельность Иринея как епископа Лионского разворачивалась на двух фронтах. Во-первых, он посвятил себя служению галльскому населению, прежде всего деревенским жителям, которых он знал и «варварский» язык которых сумел усвоить. Благодаря ему христианство распространилось на север: к Дижону, Лангру, Безансону, вплоть до берегов Рейна. Во-вторых, успехи гностицизма в Галлии требовали от него литературной и теологической работы, дабы защитить чистоту христианской миссии от попыток гностиков противодействовать ей. Епископ Лионский был своего рода совестью Церкви в решающий момент ее истории. Он оспаривал авторитет глав школ, утверждая, что те учат не обретенной истине, а измышлениям собственного духа. Авторитет Церкви и епископов, утверждал он, основывается не на их личных качествах, а на полномочиях, коими они облечены, и на их верности традиции, воспринятому вероучению.

Дошедшие до нас произведения епископа позволяют судить о нем как о человеке. Стиль Иринея отличается плавностью. Он знал языческих авторов и философов, ему доводилось цитировать Гомера. Однако он относился с недоверием к профанному знанию, которое так и не стало частью его натуры: он усматривал в этом знании пристанище гностицизма, разрушительное действие которого понимал лучше, чем кто-либо другой.

Ириней не только отличался большой научной добросовестностью (он изучал даже сочинения гностиков), но и с уважением относился к каждому, будь то даже его противник. В своем отрицании гностицизма он не обнаруживал ни малейшего пристрастия, никакой агрессивности. Самое большее, что он позволял себе, — источать чуточку юмора, проникнутого здоровьем и уравновешенностью. Он умел отделять человека от его заблуждений. Даже в полемике он оставался пастырем, рассматривая гностиков как свою паству. Не случайно он однажды написал: «Ничто сотворенное Богом не лишено добра». Как пастырь, он обладал богатством вероучения, чувством меры и способностью понять каждого. Было в его характере что-то от апостола Иоанна: внутренний пыл, сдержанная страсть, горячая преданность вере, выражавшаяся не столько в красноречии, сколько в действии, умение увидеть главное, проницательность, прозревавшая роковое значение первых щелей, обнаружившихся в здании Церкви.

Ириней писал просто и ясно. Лишь иногда эмоции захлестывают его, и тогда стиль возвышается до красноречия. Вот как он завершает свой комментарий к «Деяниям Апостолов»: «Таковы голоса Церкви, от которой всякая церковь получила свое начало; таковы голоса митрополии граждан Нового Завета; таковы голоса Апостолов; таковы голоса учеников Господа, соделанных Духом Святым по вознесении Господа совершенными»22.

Труднее всего разглядеть внутреннего человека. Он — от той Азии, где процветала харизма Духа. Епископ жил в таком духовном климате, в котором перспектива принять смерть мученика за веру вызывала мистическую экзальтацию. Он знал лица Пофина, Александра и Бландины — лионских исповедников веры. Ему можно приписать авторство письма, адресованного братьям Фригии, в котором разворачивается великолепная эпопея23. Он имел склонность к необыкновенным проявлениям духа. Этот уравновешенный христианин был милленаристом: он верил в скорое наступление Царства Господнего, которое продлится тысячу лет.

В его произведении «Против ересей» молитва пронизывает текст24. Оно подобно непроизвольному излиянию души, когда признание вырывается само собой. Его сдержанность скрывает раскаленные угли под слоем пепла. Его мистический восторг источает крепкую веру, которая являет себя перед Богом. Испытания и страхи отходят, когда он, завершив свой земной путь, возвращается к Богу. Его книга служит опровержением самого себя, он писал ее в присутствии Господа, как исповедание Бога Авраама и Бога Иисуса Христа. Он описывает самого себя, определяя человека-христианина как «живую славу Бога»25.

Святой Ириней в наши дни вновь становится актуальным. И это справедливо. Немного найдется писателей первых веков христианства, творения которых не только не устарели, но и, напротив, со временем стали еще более значительными. Не подобен ли сам он амфоре, о которой говорит, — амфоре, благоухающей содержащимися в ней благовониями? Немногие теологи, даже из числа современных нам, лучше могли бы разъяснить главные проблемы нашего времени, над которыми все мы размышляем. Дело не в том, что он уже дал ответы на все вопросы: его мысль побуждает нас к размышлениям, идущим в фарватере его идей.

Можно умножить количество примеров, касающихся теологии истории и христианской антропологии, дабы показать всё богатство его утонченной мысли и перспективы, которые она открывает для размышления. Идеи, которые он отстаивал, касаются всей Церкви в целом. Его видение истории представляется как предвосхищение грядущего.

Что больше всего поражает нас, как и многих до нас, в Иринее, так это реализованное им на практике единство личности и доктрины. Особенно привлекает гуманизм его веры, его милосердное отношение к еретикам, которых он не столько стремится уличить в заблуждениях, сколько привести к истине. Кроме того, он мастер подлинно экуменического диалога.

Ириней представляется нам одновременно и пророком прошедшего, и пророком будущего. Укорененность в обретенной истине придавала ему отваги, помогала создавать теологические построения, которыми мы живем до сих пор. Для нашего времени, все подвергающего сомнению, чувствительного ко всему исконному и подлинному, он, возможно, прежде всего является пророком настоящего.

Молодая мать из Африки: Перпетуя

Император Септим Север, правивший на рубеже II и III веков, ужесточил позицию государства в отношении христианской проповеди. На его совести мученическая смерть Потамиенны и Василида в Александрии, Фелициты и Перпетуи в Карфагене. Перпетуя, родившаяся, видимо, в год смерти первых африканских мучеников в Скилии, еще принадлежит ко II веку. Имеющиеся в нашем распоряжении документы позволяют нарисовать ее живой образ26.

Должностные лица римской провинции Африка арестовали в городе Тубурбо (современная Тебурба), в сорока четырех километрах к востоку от Карфагена, христиан, обвинив их в нарушении императорского эдикта. Все они были молоды, как и сама христианская община. Многие из них лишь готовились принять обряд крещения. Юная церковь рекрутировала их из самых разных социальных слоев: Фелицита и Ревокат были самого простого происхождения, тогда как Урбия Перпетуя принадлежала к одному из знатных семейств города.

Родители Перпетуи позаботились о ее воспитании, дав ей блестящее образование. Ее отец в ходе процесса не скрывал, что она, единственная его дочь, всегда была его любимицей. Весь город еще говорил о ее недавно состоявшейся свадьбе с местным аристократом. Странно, что имя ее супруга даже не упоминается в «Деяниях».

Находясь под стражей, возможно, в доме одного из магистратов, обвиненные, с которых не спускали глаз, еще больше усугубили свое положение, приняв крещение. Перпетуя, как можно предполагать, весьма восторженная молодая особа, воспитанная на рассказах о чудесах, заявила: «Святой Дух внушил мне не просить ничего, кроме святой воды, если недостанет в моем теле силы сопротивляться»27. Ничего общего с монтанистской гордыней.

Приняв крещение, заключенные сразу же подпадали под юрисдикцию проконсула, что грозило им вынесением смертного приговора. Сатур, проповедовавший им Евангелие, донес сам на себя, чтобы разделить с ними их участь, подобно тому, как они разделили с ним его веру. Всех отправили в Карфаген, в тюрьму, примыкавшую ко дворцу проконсула, расположенному на склонах Бирсы. До нас дошел дневник заключенной Перпетуи; ее рассказ о событиях и заметки о личных впечатлениях рельефно представляют ее образ.

Она молода и красива, ее естественное благородство внушает чувство уважения, даже восхищения. Ее взгляд, даже когда она была уже на роковой арене, «заставлял зрителей опустить глаза»28. Обладая жизнерадостным характером, натурой чувствительной и любящей, она, душа окружавшего ее общества, была деликатной и смешливой одновременно. «Я всегда была веселой, — замечает она. — Я буду еще веселей в другой жизни»29. Перпетуя была рождена для счастья, для жизни в радости, когда другие разделяют твое веселье; она была способна и на героические решения, с неотвратимым упорством воплощая их, не останавливаясь даже перед тем, что вера в Бога противопоставляет ее семье.

Едва крестившись, она стала мечтать о смерти мученицы за веру. Все ее близкие восстали против такого решения: мать, брат и прежде всего отец, закоренелый язычник. У нее имелся ребенок — младенец, еще не умевший говорить, которого она кормила грудью до смертного часа и который скрашивал ей долгие дни заточения.

Тюрьма подвергла жестокому испытанию изнеженную женщину, привыкшую жить в роскоши. В первый же день она записала в дневнике: «Мучительный день»30. Она страдала от удушающей жары, с трудом перенося тяжелые запахи и тюремную скученность, присутствие в одном помещении узников обоего пола. Более того, солдаты специально изводили христиан и христианок, вымогая от них деньги. «Но особенно меня грызло беспокойство за моего малыша», — замечает Перпетуя31.

Через несколько дней она писала: «Тюрьма вдруг стала для меня точно дворец, здесь я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было»32. Молодая женщина обладала исключительной способностью адаптироваться к самым невыносимым условиям. Помогали и диаконы христианской общины Карфагена: подкупая тюремщиков, они смягчали условия существования заключенных. Родители Перпетуи навещали ее. Но особенно важно для нее было то, что ей приносили ее младенца, которого она регулярно кормила грудью.

Ее стойкость, граничившая с героизмом, не лишала ее чувствительности, скорее наоборот. Она продолжала глубоко и нежно любить своих близких, которые, как она видела, страдали из-за нее и хотели помочь ей. Собственные страдания ей были нипочем, но заставлять страдать тех, кого любишь, — вот настоящее мучение. Вера не изменила ее сердца, но лишь обогатила его. Сокрушаясь при виде горя своих близких, она утешалась, убеждая себя, что и они одобрят ее решение, разделив с нею надежду на вечное блаженство. Один из ее братьев уже готовился к обряду крещения. И тем не менее она разрывалась между своей дочерней любовью, собственной материнской любовью и своим желанием принять смерть мученицы за веру, зародившимся в ее сердце, как только она уверовала. И лишь о своем муже она никогда не говорила.

В тюрьме она в первую очередь думала о своем младенце. В минуты, когда можно было нянчить его, она пребывала на вершине счастья. Материнская любовь оказалась уязвимым местом этого великого сердца, ставшего героическим благодаря милости Божией. Именно на это слабое место и давили ее родные, стремясь поколебать ее решимость. «Посмотри на своего сына, который не сможет жить без тебя»33, — упрекал ее отец. Эта сцена повторялась и на заседании суда. «Отец сразу же появился, — рассказывает Перпетуя, — с моим сыном; отведя меня в сторону, он говорил мне умоляющим тоном: \"Сжалься над своим ребенком\"». Судья, явно растроганный, также по-отечески наставлял ее: «Пощади своего сына». Однако молодая женщина оставалась непреклонной34.

Возвратившись в тюрьму, она думала о сыне. Она попросила диакона принести его ей. «Однако мой отец, — отметила она, — отказался дать его мне. По Божьей воле, мой сын больше не просил грудь, и молоко у меня пропало. Одновременно прошло беспокойство за моего ребенка и прекратилась боль в моих грудях»35. Она оставалась женщиной и матерью вплоть до самых героических моментов своей жизни. Казалось, сам Бог пришел на помощь к ней, позволив ей побороть свое материнское чувство.

Не менее драматичной была и борьба Перпетуи со своим отцом. Она любила его и знала, что любима им. Этот уважаемый в Тубурбо человек считал себя обесчещенным, оскорбленным в своих лучших чувствах решением собственной дочери, которое казалось ему глупым упрямством.

Его наступление началось с того, что он глаз не спускал с нее. Перпетуя отмечала: «В своей любви ко мне он изо всех сил старался поколебать мою веру. — Отец, — говорю ему я, — видишь ли ты сосуд, валяющийся на земле, этот кувшин или какой-то похожий предмет?

— Я вижу его, — отвечает мой отец.

— Можно ли дать ему другое название, кроме того, что он носит? — спрашиваю я его.

— Нет, — отвечает он.

— Так вот и я не могу дать себе иного названия, кроме своего истинного имени: я — христианка»36.

Но отец не сдавался. Он продолжал играть на ее чувствах, становясь то резким, то нежным, то впадая в гнев, то приходя в отчаяние. Перпетуя чувствовала себя до того измотанной, что «воздавала благодарение Богу и радовалась отсутствию отца»37, если тот не появлялся в течение нескольких дней.

Исчерпав все доводы, отец решил прибегнуть к патетике, в очередной раз появившись в тюрьме Карфагена. Он решил апеллировать к нежным чувствам дочери, будить ее семейные воспоминания: «Сжалься, дочь моя, над моими сединами. Смилуйся над своим отцом, если я еще достоин того, чтобы ты называла меня своим отцом. Раз я взрастил тебя до цветущих лет, раз любил я тебя больше, чем твоих братьев, не выставляй меня на посмешище людям. Подумай о своих братьях, подумай о матери и ее сестре, подумай о своем младенце, который не сможет жить без тебя. Измени свое решение, не погуби всю семью. Никто из нас больше не сможет заговорить со свободным человеком, если тебя осудят»38.

Несчастный отец бросился в ноги к дочери, осыпая поцелуями ее руки. Молодая женщина почувствовала озноб и дрожь во всем теле, но тем не менее не сдавалась. Отец в отчаянии покинул ее.

Та же сцена повторилась и спустя несколько дней во время допроса у претора. Благодаря своим связям отец сумел проникнуть во дворец. Там он наделал такого шума, что его силой выдворили, сопроводив при этом ударом палки. Перпетуя, хотя и непоколебимая, но все такая же нежная, почувствовала, какой болью отозвался в ней этот удар. «Этот удар поразил меня так, словно били именно меня. Мне было мучительно больно за его несчастную старость»39. Дневник передает чувства молодой женщины. Возобновив попытку, отец использовал все свои аргументы, старался играть на всех чувствах дочери. Однако Перпетуя лишь отметила в своем дневнике: «Он нашел слова, способные поколебать чье угодно упорство»40. Так шла борьба, которую была вынуждена вести эта молодая женщина, чье сердце разрывалось между двумя мирами и не требовало ничего, кроме любви. Перпетуе пришлось противиться собственному отцу, чтобы остаться верной зову «Отца, сущего на небесах». Заточение позволило ей оборвать одну за другой все нити, все плотские и природные связи, дабы жить только ради обетованного счастья, видением открывавшегося перед ней. Здесь заканчивается дневник Перпетуи. Рассказ о ее смерти написан другим человеком.

Ожидание мученической смерти не изменило натуры Перпетуи. Величие души она умела сочетать с чувством юмора. Судье-педанту, обращавшемуся с ней довольно грубо, она возразила: «Почему ты отказываешься облегчить положение столь важных осужденных, которым предстоит сражаться по случаю годовщины кесаря? Разве не является для тебя делом чести выпустить на арену хорошо упитанных узников?»41 Растерявшийся судья, которого так славно одернула молодая женщина, «дрожал и краснел», говорится в тексте. Только неординарная личность могла заставить краснеть служителя Фемиды и сделать его более человечным.

В день казни мученики покинули тюрьму и направились в амфитеатр. «Их лица сияли, они были прекрасны. Перпетуя шла последней, степенным шагом, словно знатная дама Христа, словно любимая дочь Бога»42. У входа на арену на женщин хотели надеть наряд жриц Цереры. Перпетуя, как свидетельствует очевидец, решительно воспротивилась этому: «Мы пришли сюда по доброй воле защищать нашу свободу. Неправда должна отступить перед лицом правды»43.

Перпетую и Фелициту раздели, посадили, как и Бландину, в плетеные корзины и вынесли на арену. Публика, чаще всего трусливая, если ее не раззадорить до состояния буйства, «содрогнулась от стыда»44. Узниц, приведенных на мученичество, пришлось одеть. Ликовавшая душой Перпетуя пела. Как и ее лионская сестра по вере, она была обречена Богу. В многолюдном амфитеатре она впала в состояние экстаза, сделавшего ее нечувствительной ко всему происходящему, даже к осыпавшим ее побоям. Отведенная в помещение по соседству с ареной, она пришла в себя и спросила: «Так когда же нас выставят на позор этому разъяренному сброду?»45 Ей ответили, что истязание уже состоялось, и для большей убедительности показали на покрывавшие ее тело следы пыток.

На протяжении всей этой героической борьбы Перпетуя, верная сама себе, оставалась естественной и женственной. Знавшая минуты слабости, она тем не менее до конца сохраняла утонченность и женский стыд, «целомудренное кокетство», приводя в порядок свои волосы и закалывая их фибулой46. Подобно античной Поликсене47, она хотела умереть, не теряя достоинства. Заметив, что ее туника разорвана на боку, она рукой подобрала края, дабы скрыть обнажившееся тело, «более чувствительная к стыду, чем к боли»48.

Перпетуя беспокоилась за Фелициту, с большим трудом поднимавшуюся со своего лежака, бледную, «с каплями молока, выступившими из грудей»49. Увидев ее лежащей, Перпетуя подошла к ней и протянула ей руку, помогая подняться. Воспользовавшись минутой отдыха, она обратилась к своему брату, готовившемуся к принятию крещения, с просьбой передать семье и другим христианам ее последнее пожелание: «Будьте крепки в вере. Любите друг друга. Пусть наше мученичество не станет для вас причиной соблазна»50.

Перпетую снова вывели на арену, где она видела, как один за другим гибнут ее братья и сестры по вере, обреченные на мученическую смерть. Наконец, подошла ее очередь. Гладиатор схватил ее столь грубо, что она невольно громко вскрикнула, однако тут же овладела собой и сама навела руку гладиатора-новичка на свою шею. Какое самообладание до последней минуты! «Определенно, такая женщина не могла умереть иначе, как по своей собственной воле»51, — заметил рассказчик.

Такой была эта удивительная женщина-христианка, дневник которой читали и перечитывали в христианских общинах не только Африки, но и других стран, в которых распространилась Христова вера, вплоть до греческой церкви. И это чтение приводило всех в трепет — но уже не от страха, а от гордости и желания последовать славному примеру52. Перпетуя, чье имя вписано в самые древние мартирологи, изображена участницей триумфального кортежа мучеников в мозаике церкви Сант-Аполлинаре Нуово в Равенне. Городской мастер изобразил ее в архиепископской капелле в элегантном одеянии и с благородной осанкой: знатная дама! Она занимала одно из первых мест среди христианок, заставивших язычника Либания воскликнуть: «Ах, какие женщины встречаются у христиан!» Именно такие женщины спасают нас от угрозы погрязнуть в болоте посредственности.

ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ

ПОВСЕДНЕВНЫЙ ГЕРОИЗМ

Глава первая

Ритм дней

«Вся жизнь христианина — один долгий праздничный день»1, — писал Климент Александрийский. Вера освещала ярким светом серое течение будней. Верующий делил свои дни между семьей, работой и общиной. Христиане, жившие среди язычников и постоянно подвергавшиеся угрозе отступничества или доноса, испытывали потребность встречаться друг с другом, делить хлеб слова и хлеб Святого Причастия, заражая друг друга рвением в служении Богу. Они собирались в одном и том же месте, в совокупности образуя единство, обозначаемое словом «parocchia», которое обычно переводится как «приход», однако более точное значение которого можно передать как «пребывающие на чужбине» сего мира, сознающие эфемерность земного бытия.

По своему положению христианин — одновременно гражданин и чужестранец, укорененный и странник; вместе с соотечественниками он является гражданином одного государства, но всё его существо устремлено к Обетованному Граду. Каждый верующий делит с окружающими ту самую веру, которая была обретена им в день крещения, и всякий раз, как братья и сестры встречаются, они вместе вспоминают, что идут одним путем с Господом.

В рамках повседневной жизни верующий, один он или в семье, никогда не теряет из виду, что является частью народа, находящегося в пути. Всем своим существом он желает разделить это убеждение со своими близкими. Какое тяжкое испытание для христианина или христианки — не иметь возможности говорить с наиболее дорогими, наиболее близкими существами, с отцом или мужем, об этой надежде обретения незримого телесными глазами. Перпетуя убедила своего брата, поколебала приверженность к язычеству своей матери, но в отношении отца словно натолкнулась на стену.

Ритм времени христианина — день, неделя, год — определяется верой, которая ведет его и указывает ему путь. Христианин, так же как и иудей, знает, что время и история подвластны Господу, ведомы и напитаны им. Бог живой дает времени его полноту и смысл, определяет его значение и полярность.

День: работа, молитва, досуг

Императорский Рим просыпался столь же рано, как и деревня, — при первых проблесках зари. Богатые и бедные старались максимально использовать дневной свет. В те времена электричество еще не смешало естественный суточный ритм жизни. «Жить, — говорил Плиний Старший, — значит бодрствовать»2. Дневной свет, воспевавшийся поэтами, представлял собой феерию, постоянно возрождавшуюся в череде сменявшихся времен года. Исчерпав все прочие аргументы, друзья-язычники, желавшие спасти от смерти и мучений христианина Пиония, прибегли к последнему доводу, против которого не мог устоять ни один грек: «Не стремись умереть, ведь жизнь так приятна, а дневной свет столь прекрасен»3.

На рассвете и с наступлением ночи христианин предается молитве4. Это два важнейших момента суточного цикла, когда христианин пребывает в покое, размышляет о Священном Писании и поет псалмы5. Частный характер этих двух молитв объясняет, почему для них не было создано канонического текста.

Тертуллиан советует опуститься утром на колени для первой молитвы, открывающей новый день, дабы тем самым показать свое смирение перед Богом, поклонение ему6. Молящийся обращается лицом на восток, «откуда приходит истинный свет»7. Восток, поясняет Климент Александрийский, служит символом Того, Кто есть наш День; на востоке загорается свет истины, озаряющий наши головы8. «Христианами, — писал Тертуллиан, — являются все, кто с изумлением увидел сияние света истины»9.

Евреи диаспоры строили свои синагоги — по крайней мере, на Западе — обращенными к Иерусалиму, своей духовной столице. Прежде чем строить свои церкви, обращенные на восток, христиане сами обращались к странам, «лежащим между двух рек», где, как полагали, находится «райский сад», куда их должен ввести Христос; вера внушала им, что оттуда придет день вечной жизни10. Мученик Гиппарх изобразил на восточной стене своего дома крест, перед которым молился семь раз в день11.

Ориген советовал христианам по возможности выделять в доме специальное место для молитв12. И действительно, начиная с III века в частных домах, по крайней мере у зажиточных христиан Египта, существовали молельни.

Вновь христианин молился на заходе солнца13. Тертуллиан требовал, чтобы христианин осенял себя знаком креста в форме буквы «Т»14. Библейский текст и свободная молитва всякий раз восстанавливали бодрость духа.

Согласно «Дидахе»15, христиане должны были придерживаться иудейского обычая молиться трижды в день, повторяя молитву «Отче наш», завещанную верующим самим Иисусом Христом. Эта молитва объединяет общину, даже пребывающую в рассеянии, и позволяет в любом месте, в любое время молиться от лица многих. Однако в этом документе не уточняется, в какое именно время дня следует молиться, из чего можно сделать заключение, что выбор оставляется на усмотрение верующего. Спустя век на латинском Западе, стремившемся всё и вся упорядочить, время молитвы было приурочено к третьему, шестому и девятому часу16. В ту эпоху уже получили распространение водяные и солнечные часы, показывавшие время на рынках, на общественных зданиях, у входа в термы17.

Христиане имели обычай молиться стоя, возведя руки вверх, с открытыми ладонями, по манере молившихся в катакомбах и уподобляясь тому, как Христос раскинул свои руки на кресте18. Видимо, именно такую позу принимали молившиеся в Антиохии и Риме, Карфагене и Александрии. Пришедшая из мира шумеров и из иудаизма, эта поза казалась наиболее приемлемой для физического, телесного выражения движения души, ее устремленности к Богу19.

Молитва на коленях выражала смирение, настоятельную мольбу. Она могла сопровождаться прострацией, касаниями головой земли — обычай, сохранявшийся церквами Сирии и Халдеи, на севере Ирака. Те же церкви сохранили верность еще одной молитвенной позе: молились стоя, скрестив руки на груди, как изображено на статуях шумерских и аккадских царей. Вместе руки не складывали — этот жест германского происхождения применялся во время принесения феодальной присяги на верность (оммаж)20.

Молитва в определенные часы была не единственным наследием иудаизма. То же происхождение имела молитва о благословении перед едой21. В этом христианская община следовала примеру самого Христа22. Для израильтянина, как и для всех людей древности, трапеза имела религиозный характер23, хотя несколько и притупившийся, но еще сохранявшийся в эпоху Империи, что особенно отчетливо ощущалось во время определенных празднеств.

День разбивался несколькими трапезами различной важности. Завтракали в третьем или четвертом часу утра, обычно хлебом, смоченным в вине. В постные дни, среду и пятницу, христиане отказывались от первой трапезы24.

Вторая трапеза была в шестом или седьмом часу, то есть около полудня по современному исчислению времени, когда возвращались с рынка или завершали другие дела. Она была легкой. Блюда могли быть горячими или холодными. Долгое время традиционным блюдом римлян была жидкая каша на молоке, приготовленная из обжаренных и раздробленных в ступке зерен пшеницы или полбы. В постные дни эта трапеза переносилась на девятый час25. Истовые христиане, а также приверженцы таких сект, как монтанисты, постились до самого вечера.

Третья трапеза, обед, в Риме и Александрии совершалась в восьмом или девятом часу (около трех часов пополудни), когда завершались все дела дня. Это была семейная трапеза или застолье друзей. Дружба позволяла приходить без приглашения и даже приводить с собой других друзей — обычай, породивший презренную породу прихлебателей, или, как их называли, «паразитов». Для греков и римлян это была главная трапеза, совпадавшая со временем отдыха. «Грек обычно не ужинал, если это не был ужин с друзьями»26. Мы располагаем пригласительными письмами, текст которых сохранился в египетских папирусах. Этими письмами приглашали на семейные или религиозные обеды, проходившие в частных домах или в Серапеуме27:


Хейремон приглашает тебя к столу
господина Сераписа в Серапеуме,
завтра, пятнадцатого, к 9 часам.


Или:


Ираид приглашает тебя на брачный пир
своего сына, к себе домой,
завтра, пятнадцатого, к 9 часам.


Мозаика в доме богатого жителя города Удны (Утики)28, в двадцати пяти километрах от Карфагена, относящаяся ко временам Тертуллиана, позволяет нам узнать меню одного из таких званых обедов: пирожки с яйцами, рыбные спинки и головы, дыни, лимоны, дробленая фасоль и проросший горох.

Климент предостерегал христиан от употребления роскошной посуды и изысканной пищи. Самаритянка, напоминает он, дала напиться Христу из простого кувшина, а не из одного из тех серебряных сосудов, которые только портят вкус воды. Золотое правило застолья — умеренность и благопристойность. «Педагог» излагает целый кодекс роскошной жизни, заставляющий задуматься над нравами высшего общества той эпохи. По Клименту и Тертуллиану, агапе, общая трапеза членов христианской общины, должна была открываться молитвой и проходить с надлежащей благопристойностью29.

Трапеза носила настолько религиозный характер, что в христианских домах к столу не допускались язычники; вероятно также, что во время еды читались отрывки из Священного Писания и пелись псалмы. Отец семейства при этом напоминал о таинстве евхаристии.

Молитва, задававшая ритм жизни христианина, меняла и саму его жизнь, превращая ее в «долгий праздничный день», в рамках вселенной и всей истории, освященной Христом. «Беспрестанно молиться» для христианина означало формироваться в молитве, часы которой освящают и гармонизируют время.

Праздное времяпрепровождение будоражило совесть христианина. Церковь, от Татиана до Тертуллиана30, осуждала празднества и зрелища по причинам религиозного и морального свойства. Самое большее, что Тертуллиан готов был позволить верующим, — это участие в семейных праздниках, таких, как заключение брака или облачение юноши в мужскую тогу, при условии, что это не требовало поклонения идолам31.

Физическое воспитание, которому в античности придавалось большое значение, имело как своих сторонников, так и критиков. В Риме занимались гимнастическими упражнениями в целях оздоровления, но не как спортом32. Тертуллиан осуждал полную наготу гимнастов и чрезмерную, по его мнению, заботу о теле, растирания и массажи33. По вполне понятной причине он проклинал палестры, «где дьявол творит свои дела», правда, не уточнял, какие именно. Лактанций не менее сурово относился к наготе, вынуждавшей его вспоминать об очертаниях Купидона и Венеры34. Климент, поклонник эллинской культуры, допускал и даже рекомендовал умеренные занятия гимнастическими упражнениями. Он особенно советовал заниматься гимнастикой молодежи и мужчинам. По мнению автора «Педагога», спорт укрепляет здоровье, развивает дух соревновательности и в конечном счете идет на пользу душе35. Однако никто не осуждал охоту, а тем более рыбную ловлю, служившую средством пропитания первых апостолов.

Азартные игры были весьма популярным развлечением в Римской империи. Если верить Светонию, император Клавдий был страстным игроком36. Широкое распространение получила игра в кости, обогащавшая одних и разорявшая других и заставлявшая игроков и зрителей попусту терять время. Ставки порой достигали значительных размеров37. В ходе археологических раскопок были обнаружены доски для игры (tabulae lusoriae). В Риме были даже найдены доски для игры, вырезанные прямо на полу Юлиевой базилики, где любила проводить время праздношатающаяся публика, по поводу чего возмущался еще Цицерон. Другая доска для игры, обнаруженная на плиточном полу в Тимгаде, доказывает, сколь широко была распространена эта практика. Расположенная у края тротуара, она позволяла участвовать в игре, сидя на скамейке. Только Рим дал в эту коллекцию более ста досок для игры38.

Дети в Риме и в Карфагене играли в орехи, как наши дети играют в шары. Из орехов составлялись различные комбинации. Еще Блаженный Августин намекал на эту игру, вспоминая о своих юных годах. Выражение «оставить орехи» означало «повзрослеть», выйти из детских лет. Барельеф на одном из саркофагов в Остии изображает группу детей, играющих в орехи. Один из них прижимает к тунике оставшиеся у него орехи. Он плачет, поскольку проиграл39.

Игрой в мяч, которой развлекались дети, не пренебрегали и взрослые. Ее очень любили Катон Младший и Спуринна, друг Плиния Младшего40. Забавлялись и игрой в бабки, причем взрослые играли на деньги. Вполне понятно, что пристрастие к азартным играм и постоянная праздность вызывали осуждение со стороны Церкви. Тем более христиане осуждали мошенничество, превращавшее игру в средство для добывания пропитания41.

В трактате «Об игроках в кости» (De aleatoribus), авторство которого приписывается Киприану, показано, какое разорение несет с собой широкое распространение игры среди христиан. Его вывод гласит: лучше потратить свое богатство на добрые дела, чем проиграть в азартные игры42. В IV веке церковный собор в Эльвире пригрозил отлучением тем христианам, которых застанут за игрой в кости на деньги43. Более того, христиане отваживались заходить в таверны, чтобы играть с язычниками44, — те самые христиане, которые утром пели литургические гимны о вечной жизни, вечером подхватывали припев:



Играем и пьем,
А завтра умрем45.



Атмосфера, царившая в кабачках, провоцировала христиан на чрезмерное употребление вина, после чего они с затуманенным сознанием, полубесчувственные доставались потаскухам, поджидавшим их, точно пауки обреченную добычу46. Определенно, трудно было жить по Евангелию в мире язычников.

В течение недели христиане искали возможности встретиться друг с другом. Проводилась ли ими евхаристическая литургия? С уверенностью можно утверждать лишь то, что причащались уже не по вечерам, как это было первоначально, а по утрам, для чего собиралась вся община. Соблюдение двух постных дней, в среду и пятницу, предоставлялось на усмотрение каждого47. Для обозначения этих дней Тертуллиан употреблял слово «statio» — военный термин, означающий «пост, стража». Для христианина эти дни служили временем упражнения тела и духа, важным промежуточным этапом на протяжении недели. Вполне вероятно, что эта практика существовала еще во времена, когда причащались дома небольшими группами, на что намекает Киприан48.

Во II веке зажиточные христиане имели обыкновение приглашать к себе на обед других членов общины, отдавая предпочтение наиболее нуждающимся из них — подобно тому, как поступали епископ и диакон. Греки и жители провинции Африка дали этим благотворительным обедам прекрасное название — «агапе», или «трапеза любви»49. Количество приглашенных на совместную трапезу должно было соответствовать вместимости столовой комнаты частного дома — триклиния (triclinium), по крайней мере до тех пор, пока сама Церковь не начала проводить такие трапезы, используя для этого специальные залы50. Первое упоминание об этом содержится в письмах Плиния Младшего. Арестованные христиане, пишет он51, «признавались, что собирались для обычной совместной трапезы, совершенно безобидной».

Приглашения на совместную трапезу делались по праздничным дням, по случаю воскресного собрания или даже просто при случайной встрече на рынке или ином общественном месте. Вполне вероятно, что диакон советовал хозяину, кого желательно пригласить.

Тертуллиан в своей «Защите от язычников» дал красочное описание «трапезы любви», которая своей простотой резко контрастирует с роскошью языческих застолий, подвергаемых им суровому осуждению: на последних ни в чем не было недостатка, в том числе и в громкой отрыжке52, означавшей когда-то у жителей провинции Африка совершенное удовлетворение (у арабов это в обычае до сих пор).

Тертуллиан замечал, что великая любовь христиан друг к другу воплотилась в христианской трапезе в регулярное установление. Эти трапезы, вызывавшие самые обидные насмешки со стороны язычников, были совершенно несопоставимы с празднествами, проводившимися, например, в честь Сераписа, чей храм в Карфагене активно посещался язычниками. Там устраивались такие обеды, что дым от кухонных печей «по тревоге поднимал пожарных»53.

Название совместной христианской трапезы — агапе, или «трапеза любви», — хорошо выражает ее сущность. Люди, за чей счет устраивались такие трапезы, руководствовались желанием прийти на помощь бедным, не унижая их, дать им возможность утолить голод, не теряя собственного достоинства. Христиане относились к обездоленным столь же доброжелательно, как и сам Бог, тогда как радушный хозяин-язычник имел обыкновение подтрунивать над прихлебателями, собиравшимися к нему на пир.

Угощение во время «трапезы любви» было простым и умеренным, рассказывает Тертуллиан. Никакой расточительности или развязности нравов. Приглашенные, мужчины и женщины, возлежали по античному обычаю, строго соблюдая дисциплину и благопристойность, как то требовалось на религиозном собрании. К трапезе приступали, усердно помолившись Богу. Ели умеренно, дабы утолить голод. Пили, как подобает воздержанным людям, даже ночью не забывавшим о поклонении Богу. Вели беседу, как люди, знающие, что Бог все слышит54.

Трапеза открывалась молитвой и заканчивалась благодарственным молебном. Мытье рук в конце трапезы имело религиозный смысл. В эпоху Империи греки заимствовали у римлян обычай использовать салфетки, имевшие такое же название, как и полотенца, которыми вытирались после умывания55. Салфетка служила также для заворачивания отборных кусков, которые приносили домой, чтобы продолжить трапезу.

С наступлением ночи зажигали светильники и приглашали участников трапезы подняться, дабы пропеть во славу Божию гимн на текст из Священного Писания, вероятнее всего, псалом. Использование Псалтыри для молитвы восходит к самым началам христианства. Таким образом, трапеза заканчивалась, как и начиналась, молитвой.

Тертуллиан не говорит про обычай давать сотрапезникам подарки (apophoreta), однако мы знаем об этом по другим источникам56. Чаще всего это были отборные части угощения, которые сотрапезник уносил в корзине или салфетке и съедал дома. Такие подарки со временем стали заменять саму трапезу, превращаясь в особую разновидность помощи нуждающимся.