Почему? Как тут не вспомнить слова монаха на горе Сен-Мишель: «Мы не видим и стотысячной доли того, что существует. Возьмем, например, хотя бы ветер: нет у природы силы неодолимее, он валит с ног людей, опрокидывает здания, с корнем вырывает деревья, вздымает морские валы высотой с гору, обращает в прах утесы, бросает на рифы большие суда, он убивает, он свистит, стонет, мычит — а вы его видели? И можете ли вы его увидеть? Меж тем он существует!»
И еще я подумал: мои глаза так несовершенны, так дурно устроены, что не различают даже твердых тел, если они прозрачны, — скажем, стекла. Пусть на моем пути поставят зеркальное стекло без амальгамы — и я ударюсь о него, как птица, которая, залетев в комнату, разбивается об оконное стекло. Да мало ли в мире такого, что сбивает меня с толку и направляет по ложному пути! Так нечего удивляться моей неспособности увидеть новоявленное существо, к тому же проницаемое для света!
Новоявленное существо! Ну и что же! Оно не могло не возникнуть! С чего мы взяли, что нами все завершится? Да, мы, как и другие твари, созданные до нас, не видим его, но это говорит лишь о том, что оно совершеннее других существ, что его тело сработано искуснее, чем наша плоть, слабосильная и неудачная по самому замыслу, перегруженная органами, вечно изнемогающими от усталости, вечно напряженными, как слишком сжатые пружины, плоть, с трудом черпающая жизненные силы из воздуха, злаков и мяса, подобно растениям, подобно животным, одушевленная машина, подвластная недугам, уродливым изменениям, тлению, одышливая, ломкая, глупая и нелепая, изощренно-топорная, неотесанная и вместе утонченная, набросок существа, которое могло бы стать разумным, несравненным!
Мы так малочисленны в этом мире, мы все, начиная с устрицы и кончая человеком! Почему бы и не зародиться чему-то новому, если уже истекло время, отделяющее последовательное появление разных видов?
Почему бы не зародиться еще одному? Скажем, дереву с огромными цветами, ослепительно яркими и полнящими ароматом целые округи? Или еще одной стихии, отличной от огня, воздуха, земли и воды? Их четыре, всего-навсего четыре, этих кормильцев живых существ! Какая малость! Почему не сорок, не четыреста, не четыре тысячи! До чего все у нас нищенское, убогое, мизерное! Как скаредно отпущено, впопыхах задумано, небрежно слеплено! Слон, гиппопотам — воплощение стройности! Верблюд — воплощение изящества!
А бабочка, возразите вы, этот крылатый цветок? Но я представляю себе бабочку огромную, как сотни миров, ее крылья по легкости движений, по форме своей, красоте, раскраске не имеют себе равных… Я вижу ее… Она перелетает со звезды на звезду, освежая их, овевая своим ароматом, негромко и мелодично шелестя… И обитатели тех горних миров восторженно и благоговейно следят за ее полетом!..
* * *
Что со мною делается? Это он, он, это Орля вселился в меня и внушает мне эти сумасбродные мысли! Он живет во мне, становится мною… Я убью его!
19 августа. — Я его убью. Мне удалось увидеть его! Вчера вечером я сидел за столом и прикидывался, будто не отрываясь пишу. И не сомневался, что он начнет бродить вокруг меня, будет подбираться все ближе, ближе, так близко, что, может быть, я смогу коснуться, схватить его… И тогда… тогда отчаяние удесятерит мои силы, я пущу в ход руки, колени, грудь, голову, зубы и задушу его, раздавлю, искусаю, раздеру в клочья!..
Я подкарауливал его, все мое существо было до предела напряжено.
Зажег обе лампы, зажег восемь свечей на камине, как будто чем ярче свет, тем легче его увидеть!
Напротив меня моя кровать, старинная дубовая кровать с колонками; направо камин, налево дверь — я долго не прикрывал ее, стараясь завлечь его, а потом тщательно запер, — за спиной высокий зеркальный шкаф; перед этим зеркалом я ежедневно бреюсь и одеваюсь, в нем оглядываю себя всякий раз, когда прохожу мимо.
Итак, я прикидывался, будто пишу, — он ведь тоже следил за мной, — и вдруг у меня появилось чувство, нет, уверенность, что он тут, рядом, что он читает через мое плечо, почти касаясь уха.
Я вскочил, протянул руки и так молниеносно обернулся, что чуть не упал. И вот… В комнате было светло, как днем, но своего отражения в зеркале я не увидел… Чистое, незамутненное, прозрачное стекло, пронизанное светом. Я в нем не отражался… хотя стоял напротив! Я видел всю его поблескивающую поверхность, дико глядел на нее и не решался сдвинуться с места, шевельнуть рукой, чувствовал, что он по-прежнему рядом, но по-прежнему недосягаем, он, незримый и все же поглотивший мое отражение!
Как мне стало страшно! И тут я вдруг начал различать себя в зеркале, сперва неясно, точно сквозь туманную дымку или, вернее, сквозь толщу воды, и эта вода медленно-медленно переливалась слева направо, и так же медленно становилось отчетливее мое отражение. Словно какое-то затмение пришло к концу. Прежде между мною и зеркалом стояло нечто расплывчатое, тускло-прозрачное, но не просвечивающее насквозь, потом мало-помалу оно начало светлеть.
Наконец, я отразился в зеркале весь и с обычной четкостью.
Я его видел! До сих пор от пережитого ужаса меня колотит озноб.
20 августа. — Его надо убить, но как? У меня нет способа подобраться к нему… Дать яду? Он увидит, что я подмешиваю отраву к воде, к тому же подействуют ли наши яды на того, чье тело незримо? Нет… конечно, нет… Как же тогда?.. Как?..
21 августа. — Вызвал из Руана слесаря и заказал ему железные жалюзи вроде тех, что висят на окнах в нижних этажах парижских особняков: там это защита от воров. Заказал вдобавок такую же решетку на дверь. Он, очевидно, решил, что я трус, но мне наплевать!..
* * *
10 сентября. — Руан, гостиница «Континенталь». Мне удалось… удалось… Но уничтожен ли он? Я видел такое, что у меня душа содрогнулась.
Итак, слесарь навесил железные жалюзи на окна и решетку на дверь, но я не закрывал их до полуночи, хотя уже стало прохладно.
Внезапно я почувствовал, что он явился, и какая это была радость, какая сумасшедшая радость! Не торопясь, я встал со стула, долго кружил по комнате, чтобы он ничего не заподозрил, потом скинул башмаки, небрежно сунул ноги в домашние туфли, опустил жалюзи на окнах, потом ленивым шагом подошел к двери и дважды повернул ключ в замке. Вернулся к окну, запер его на висячий замок, а ключ положил в карман.
Внезапно я ощутил, что он беспокойно снует вокруг меня, что теперь боится уже он и приказывает мне выпустить его. Я почти сдался, но все-таки выдержал характер, прислонился к двери и приоткрыл ее — чуть-чуть, ровно настолько, чтобы пятясь протиснуться в щель; я так высок ростом, что головой касался притолоки, и он не мог проскользнуть мимо меня, уж в этом-то нет сомнений! Я запер его в спальне, он там один, один! Какое счастье! Попался-таки в ловушку! Я сбежал по лестнице, бросился в гостиную, она как раз под спальней, облил керосином из обеих ламп ковер, мебель, что попало, затем поджег и выскочил на улицу, дважды повернув ключ в замке входной двери.
Потом я затаился в глубине сада, среди лавровых кустов. Но как тянулось время! Как тянулось! Кругом черно, немо, недвижно, в воздухе ни дуновения, в небе ни звезды, только смутные кряжи туч, и каким грузом давили мне на душу эти почти неразличимые тучи!
Я не спускал глаз с дома и ждал. Как тянулось время! Я уже начал думать, что огонь сам собою погас или что это он его погасил, Он, и в эту секунду одно из оконных стекол в нижнем этаже лопнуло под напором пламени, и огненный язык, огромный огненный язык, оранжево-красный, длинный, мягкий и ласковый, пополз вверх по белой стене, лизнул ее всю до самой крыши. По деревьям, веткам, листве пробежали блики и вместе с ними трепет — трепет страха! Проснулись птицы, завыла собака; мне даже показалось, что рассветает. Лопнуло еще два стекла, и весь нижний этаж дома превратился в чудовищный костер. И тут крик, жуткий, пронзительный, раздирающий уши женский крик ворвался в ночь, и настежь распахнулись два мансардных оконца. Я забыл о прислуге! И вдруг увидел обезумевшие лица, взмахивающие руки…
Ничего не соображая от ужаса, я помчался в деревню с воплем: «Пожар! Пожар! На помощь! На помощь!» Навстречу мне бежали люди, и я вернулся вместе с ними к дому, я хотел все увидеть!
Но вместо дома был костер, жуткий и величественный, грандиозный костер, озарявший землю, и в нем испепелялись люди, испепелялся он. Он, мой пленник, новоявленное Существо, новоявленный властелин, Орля!
Внезапно крыша, вся целиком, рухнула, стены поглотили ее, и огненный столп взметнулся к небу. Через все распахнутые окна этого горнила я видел плещущее пламя и думал — он там, в самом пекле, он мертв…
Мертв? А если?.. Если его тело, проницаемое для света, не поддается тому, что убивает нас, людей?
Если он жив?.. Если одно лишь время властно над невидимым и грозным Существом? Не для того же ему дана эта прозрачная плоть, плоть неощутимая, приравнивающая его к Духам, чтобы и он, как мы, становился жертвой недугов, ранений, немощей, преждевременного уничтожения.
Преждевременное уничтожение! Вот он, источник ужаса, тяготеющего над людским родом! На смену человеку — Орля! На смену тому, кто может умереть в любой день, в любой час, в любую минуту из-за любой малости, явился тот, кто встретит смерть лишь в назначенный день, в назначенный час, в назначенную минуту, встретит ее, когда исчерпает весь отпущенный ему срок!
Ну да… ну да… это ясно… он жив… И значит… значит… мне остается одно — убить себя!..
Говард Филипп Лавкрафт
Сущий во тьме
I have seen the dark universe yawning; Where the black planets roll without aim — Where they roll in their horror unheeded, Without knowledge or lustre or name.
Nemesis[14]
Осторожные исследователи вряд ли осмелятся бросить вызов укоренившемуся мнению, что Роберт Блейк был убит молнией или, возможно, скончался от нервного шока, вызванного сильнейшим электрическим разрядом. Окно, в которое он смотрел, как известно, осталось целым, но мало ли, на какие причуды способна природа. Выражение лица, безотносительно к увиденному, могло быть следствием какого-то непонятного сокращения мышц, а вот записи в дневнике неоспоримо свидетельствуют о воображении, взбудораженном местными суевериями и кое-какими историческими фактами, раскопанными автором. Аномалии же в заброшенной церкви на Федерал-хилл трезвый аналитик не замедлит приписать сознательному или бессознательному шарлатанству, не без тайного, хотя бы и не очень значительного, участия Блейка.
И это понятно: ведь погибший, писатель и художник, был поглощен мифами, снами, ужасами и суевериями и жадно разыскивал все фантастическое и необычное. Его прошлый визит в город к странному, как и он сам, старику, всецело преданному оккультным и запретным наукам, закончился среди пламени и смерти, и, должно быть, следуя какому-то болезненному влечению, Блейк оставил свой дом в Милуоки и вернулся сюда. Несмотря на заверения в дневнике, он мог знать давние местные слухи, и его гибель могла бы в корне пресечь чудовищные мистификации, которым суждено было получить литературное выражение.
Однако среди тех, кто исследовал и проверял все имеющиеся свидетельства, нашлись и склонные к менее рациональным объяснениям, существенно отличавшимся от общепринятых. Предпочитая доверять дневнику Блейка, они многозначительно указывали на некие факты: например, на несомненную подлинность старых церковных записей, на подтвержденное существование до 1877 года вызывавшей всеобщую неприязнь неортодоксальной секты «Звездная мудрость», на зафиксированное исчезновение в 1893 году занявшегося расследованием репортера по имени Эдвин М. Лиллибридж и, кроме того, на искаженное в момент смерти жутким, нездешним страхом лицо молодого писателя. Один из этих людей, движимый фанатичным порывом, выбросил в залив причудливо украшенную металлическую шкатулку со странным косоугольным камнем внутри, найденную под шпилем старой церкви, — именно под шпилем, в темном помещении без единого окна, а не в башне, где, согласно дневнику Блейка, она первоначально находилась.
Несмотря на всеобщее осуждение, как официальное, так и неофициальное, этот человек — известный врач, увлекающийся фольклором, — всюду доказывал, что тем самым избавил землю от страшной опасности.
Однако пусть читатель сам рассудит, какое из двух объяснений ближе к истине. Газеты скептически рассмотрели лишь неоспоримые факты, предоставив другим попытаться взглянуть на события глазами Блейка, если вообще допустить, что он видел или воображал, что видел какие-то события. Тщательно и беспристрастно изучая на досуге дневник, попробуем восстановить цепь мрачных происшествий, как они представлялись главному действующему лицу.
Возвратившись в Провиденс зимой 1934/35 года, молодой Блейк обосновался на верхнем этаже респектабельного старинного дома, расположенного на лужайке неподалеку от Колледж-стрит — на гребне восточного склона высокого холма, поднимающегося за мраморной библиотекой Джона Хея, рядом с кампусом университета Брауна. Там действительно уютное, очаровательное местечко: утопающий в зелени оазис старинного провинциального городка, где на удобных навесах садовых построек наслаждаются жизнью солидные дружелюбные коты. Квадратный дом в стиле Георга Четвертого отличался крышей со световым фонарем, классическим дверным проемом с выведенным в виде веера резным сводом, витражными окнами и всеми прочими архитектурными особенностями начала XIX века. Внутри — красивые деревянные двери, пол из широких досок, хитро изогнутая колониальная лестница, белые допотопные каминные полки и, тремя ступенями ниже основного уровня, подсобные помещения.
Окна кабинета Блейка — просторной юго-западной комнаты — выходили в сад перед входом, у одного из западных окон стоял его стол, откуда за гребнем холма открывался великолепный вид на множество крыш нижних кварталов города и головокружительные, мистические закаты за ними. У горизонта, за далекими лугами и проселочными дорогами, проступали пурпурные склоны. Ближе, примерно в двух милях, высился призрачный Федерал-хилл, в нагромождении крыш ощетинившийся шпилями; их контуры, когда наплывали облака городских дымов, колыхались и принимали поистине фантастические формы. У Блейка часто возникало странное ощущение, что он смотрит на неизвестный эфирный мир, который, возможно, рассеется как сон, попытайся он только разыскать дорогу и отправиться туда.
Выписав из Милуоки большую часть своей библиотеки, Блейк купил подходящую старинную мебель и занялся писательством и живописью. Жил он один, и сам вел незатейливое хозяйство. Мастерская располагалась в северной мансарде, хорошо освещенной застекленным световым фонарем в крыше. В продолжение первой зимы он написал пять самых известных своих рассказов («Скрывающийся в бездне», «Лестница в крипту», «Шэг-гай», «В долине Пнат» и «Празднество гостя со звезд») и завершил семь картин, изображавших каких-то немыслимых монстров, а также нездешние, чуждые всему земному ландшафты.
В часы закатов он часто сидел за столом, мечтательно глядя на запад — на черные башни Мемориального дворца внизу, георгианскую колокольню здания суда, высокие шпицы и шпили нижнего города и особенно на зыбкий, будто окутанный маревом холм вдалеке, неведомые улицы которого, запутанные конфигурации фронтонов и щипцовых крыш так возбуждали его фантазию. От местных знакомых (весьма, надо заметить, немногочисленных) он узнал, что на склоне холма находится обширный итальянский квартал, хотя большинство домов построено еще во времена ирландцев и янки. Иногда он наводил на этот призрачный и недоступный мир, скрытый рваной пеленой дымов, свой полевой бинокль и, рассматривая отдельные крыши, каминные трубы и шпили, размышлял о странных, интригующих тайнах тех мест. Но применение оптики, в сущности, ничего не меняло: Федерал-хилл все равно казался нездешним, полумифическим, связанным с непостижимыми ирреальными чудесами его, Блейка, рассказов и картин. Это чувство довольно долго сохранялось и после того, как холм растворялся, исчезая в фиолетовых, усыпанных сияющими звездами сумерках, когда, придавая ночному пейзажу гротескный вид, зажигались прожекторы здания суда и вспыхивал красный маяк Индустриального треста.
Но более всего Блейка завораживала огромная мрачная церковь на Федерал-хилл, хорошо различимая в определенные часы дня и особенно на закате, когда внушительная башня и конусообразный шпиль темнели на фоне пылающего неба. Церковь была построена на видном месте, и угрюмый фасад, и просматривавшаяся под углом часть северной стены с покатой крышей и венцами больших готических окон значительно возвышались над сумятицей окружающих фронтонов и каминных труб. Каменные стены, суровые и неприветливые, похоже, слишком долго — наверное, более века — подвергались воздействию непогоды и дыма. По стилю, насколько можно было разглядеть в бинокль, церковь напоминала ранние экспериментальные строения периода готического возрождения, предшествовавшего господству официальной архитектуры Апджона; в некоторых пропорциях и деталях угадывалось георгианское влияние. Вероятно, ее воздвигли где-то в 1810–1815 годах.
Шли месяцы, и Блейк наблюдал далекое неприступное строение со странным, все возрастающим интересом. В огромных окнах никогда не горел свет, и церковь, очевидно, была заброшена. Чем дольше он вглядывался, тем интенсивнее работало воображение, и наконец ему в голову начали приходить самые невероятные фантазии. Он считал, например, что место вокруг церкви окружено странной, неуловимой аурой запустения, и поэтому даже ласточки и голуби сторонятся ее закоптелых карнизов. Сколько он ни наводил бинокль, ни разу не видел там птиц, хотя они во множестве вились у других колоколен и башен. Во всяком случае, так он писал в дневнике. Блейк показывал это строение некоторым знакомым, но никто из них никогда не был на федерал-хилл и не имел ни малейшего представления ни о церкви, ни о ее истории.
Весной Блейком овладело сильное беспокойство. Он начал писать давно задуманную новеллу (о будто бы сохранившейся в штате Мэн секте ведьм), но почему-то никак не мог сдвинуться с мертвой точки. Чаще и чаще он просиживал у западного окна, глядя на отдаленный холм и хмурый, отпугивающий птиц черный шпиль. На ветках в саду пробились молодые листочки, проснувшийся мир расцвел новой красотой, однако беспокойство Блейка только усилилось. Именно в то время он впервые подумал о возможности пройти через город и во плоти подняться на сказочный склон окутанной дымом страны грез.
В конце апреля, как раз перед зловещей Вальпургиевой ночью, Блейк совершил первое путешествие в неведомое. Преодолев бесконечные улочки нижнего города и унылые, заброшенные площади, он вышел на идущую вверх авеню, вдоль которой виднелись поблекшие позолоченные купола, выщербленные столетние лестницы и осевшие дорические портики. Судя по всему, это была дорога в давно знакомый недостижимый мир за дымным маревом. Миновав несколько выцветших бело-синих дорожных знаков, не говоривших ему абсолютно ничего, Блейк подивился смуглым лицам людей и иностранным вывескам на магазинах, расположенных в коричневатых, десятилетиями не ремонтированных зданиях. Не встречая ничего похожего на виденное в бинокль, он снова начал склоняться к мысли, что Федерал-хилл, каким он казался издалека, — только страна снов, куда не может ступить нога человека.
Время от времени появлялся потрескавшийся церковный фасад или полуразрушенный шпиль, но ни намека на темный колосс, который он искал. На вопрос о большом каменном храме лавочник улыбнулся и непонимающе покачал головой, хотя говорил по-английски довольно бегло. Чем выше поднимался Блейк, тем загадочней становился городской пейзаж: какие-то путаные лабиринты мрачных аллей, неизменно сворачивавших к югу. Он пересек два или три проспекта, и ему почудилась в отдалении знакомая башня. Снова попробовав расспросить встречного торговца, он теперь мог поклясться, что непонимание было притворным: на смуглом лице проступил плохо скрытый страх; кроме того, Блейк заметил, как тот сделал правой рукой какой-то любопытный знак.
И вдруг слева, над рядами коричневых крыш, гнездившихся вдоль хаотичных южных аллей, на фоне затянутого облаками неба вырисовался черный шпиль. Блейк сразу его узнал и, недолго думая, направился к нему грязными, немощеными проулками, что следовали от авеню. Дважды он сбился с пути, однако не решался обратиться ни к старикам или домохозяйкам, сидевшим на преддверных ступенях, ни к детишкам, которые с криками носились по слякоти сумрачных проулков.
Наконец на юго-западе открылась башня и темнеющая в конце аллеи каменная громада. Скоро он вышел на продуваемую всеми ветрами площадь, мощенную как-то особенно, — на дальней стороне возвышалась насыпь. Поиски завершились, ибо на просторной, заросшей сорняками площадке за железной оградой, в своеобразном замкнутом мирке, приподнятом над остальными улицами на добрых шесть футов, вздымалось мрачное титаническое здание, опознать которое, несмотря на новую перспективу, Блейку не составляло труда.
Заброшенная церковь пребывала в состоянии крайне плачевном. Некоторые верхние контрфорсы обвалились, и кое-где в коричневатых зарослях сорняков и травы виднелись отколовшиеся изящные венки. Затянутые дымной гарью окна в основном были целы, хотя многие средники отсутствовали. Учитывая известную склонность мальчишек, Блейк весьма удивился сохранности темных от сажи и пыли оконных стекол. По границе насыпи, охватывая всю территорию наверху, тянулась проржавевшая железная ограда, а на воротах, куда вела лестница с площади, красовался висячий замок. Дорожка от ворот к зданию заросла совершенно. Повсюду царила особая атмосфера запустения и упадка, и, глядя на карнизы, где не было птиц, и на черные, не увитые плющом стены, Блейк почувствовал прикосновение чего-то неясного и зловещего, не поддающегося никакому объяснению.
По площади бродили какие-то люди, но, заметив у северного края полицейского, с расспросами о церкви Блейк направился к нему. Здоровенный ирландец в ответ, как ни странно, только перекрестился и пробормотал, что люди предпочитают помалкивать о ней. Блейк продолжал настаивать, и полицейский поспешно сослался на советы итальянских священников держаться подальше от этой церкви, по их клятвенным заверениям, некогда служившей прибежищем чудовищного зла, следы которого оставались до сих пор. Он лично слышал разные мрачные истории от своего отца, с детства запомнившего ходившие в те далекие времена слухи.
Когда-то давно в церкви обосновалась противозаконная секта, вызвавшая неведомый ужас из ночных бездн. Изгнать сие зло отрядили опытного священника, однако эффективнее всего оказался самый обычный свет. Если бы отец О\'Мэлли был жив, он многое мог бы порассказать. Но теперь уже все позади, и лучше не ворошить этого дела. От старого здания нет никакого вреда, а его бывшие владельцы умерли или где-то в далеких краях. Еще в 1877-м, когда поблизости от церкви время от времени стали пропадать люди, с сектантами поговорили довольно жестко, и они разбежались, как крысы. Когда-нибудь городские власти за отсутствием наследников возьмут здание в свои руки, но лучше его не трогать — тут добра не жди. Пусть себе стоит, пока не развалится: что призвано вечно покоиться в черных безднах, пусть там и остается — тревожить его ни к чему.
Полицейский ушел, а Блейк остался стоять, глядя на угрюмую, увенчанную шпилем громаду. Узнав, что другим церковь тоже казалась зловещей, он воодушевился и принялся размышлять о том, какой элемент истины может содержаться в пересказанных стражем порядка давних слухах. Возможно, это были просто легенды, порожденные злотворной атмосферой самого места, странно только, что они удивительно похожи на один из его собственных рассказов.
Облака рассеялись, но полуденному солнцу, казалось, недоставало сил осветлить продымленные стены возвышавшегося на насыпи старинного храма. Вокруг все дышало свежей зеленью, но, как ни странно, весна совершенно не коснулась белесой, затхлой растительности ограниченного железной оградой пространства. Блейк машинально пересек площадь и побрел вдоль насыпи, выискивая что-нибудь вроде тропинки наверх и дыры в проржавевшей ограде. Сумрачный храм околдовывал, очаровывал, неодолимо притягивал к себе. У лестницы проникнуть внутрь не представлялось возможным, зато на противоположной, северной, стороне отсутствовало несколько прутьев. Можно было подняться по лестнице и по кромке насыпи пройти вдоль ограды до самой дыры. Опасаться, что помешают, не стоило: окрестные жители панически боятся этого места, вряд ли поблизости окажется хоть один человек.
Пока он поднимался по лестнице и огибал ограду, его действительно никто не заметил. В последний момент, уже собираясь пробраться на храмовый двор, он оглянулся: несколько человек на площади, делая правой рукой знаки — точно такие же, как лавочник на авеню, — опасливо отворачивали от церкви; кое-где захлопнулись окна, на улицу выбежала толстая женщина и затащила детишек в покосившийся некрашеный дом. Протиснуться в дыру не составляло труда, и скоро Блейк уже продирался через гниющие заросли сорняков заброшенного церковного двора. Судя по обломкам надгробий, когда-то очень и очень давно здесь было кладбище. Близость гигантских стен храма действовала угнетающе, но, собрав свою волю, Блейк подошел к трем огромным дверям фасада. Двери оказались надежно заперты, поэтому он решил обогнуть циклопическое здание, рассчитывая найти не столь солидный, но более доступный вход. Даже и в тот момент он не был уверен, стоит ли пытаться проникнуть в эту обитель запустения и мрака, однако не мог противиться притягательной странности храма.
В незарешеченное зияющее окно заднего подвала вполне можно было пролезть. Блейк заглянул внутрь: мрачное подземелье, затянутое паутиной, едва освещалось тусклым закатным солнцем сквозь грязные, закопченные стекла: груды мусора, осколки, обломки, старые бочки, разбитые ящики, всевозможная поломанная мебель — все покрыто толстым слоем пыли, скрадывающей острые углы. Ржавые останки печи свидетельствовали, что по крайней мере до середины Викторианской эпохи здание поддерживали в надлежащем виде.
Не раздумывая особенно долго, Блейк влез в окно и спрыгнул на замусоренный, захламленный бетонный пол огромного сводчатого подвала, не разгороженного на отдельные помещения; в дальнем правом углу, в густой тени, едва различался чернеющий арочный проход, судя по всему, ведущий наверх. Присутствие в гигантском, заброшенном, призрачном храме специфическим образом подавляло, однако Блей к сохранял самообладание и, осторожно пробираясь среди разломанной утвари, отыскал в пыли крепкую бочку и подкатил к окну, обеспечив обратный путь. Затем, собравшись с духом, пересек увешанный паутинными фестонами подвал и приблизился к арке. Задыхаясь от вездесущей пыли, опутанный воздушными фиброзными кружевами, начал подниматься по истертым каменным ступеням, уходящим во тьму. Посветить было нечем, и он потихоньку пробирался на ощупь. За крутым поворотом Блейк наткнулся на запертую дверь. Обшарив ее, нашел старинную задвижку. Дверь открывалась внутрь, за ней находился тускло освещенный коридор, отделанный изъеденными древоточцем панелями.
Оказавшись на первом этаже, Блейк начал поспешный осмотр. Все внутренние двери были не заперты, и переходить из одного помещения в другое не составляло никакого труда. Колоссальный неф церкви — в многослойной паутине, растянутой в стрельчатых арках галереи и меж готических колонн, с залежами пыли на алтаре, респонсории, отгороженных скамьях для важных семейств, кафедре проповедника с песочными часами, — производил жуткое, даже сверхъестественное впечатление. Вверху, над всем этим безмолвным запустением, играли зловещие лучи закатного солнца, проникавшие через полутемные стекла огромных апсидных окон.
Копоть мешала как следует разглядеть изображения на окнах, но отдельные более или менее различимые фрагменты не вызывали приятных ассоциаций. Познания в тайной символике помогли Блейку сделать кое-какие выводы о значении некоторых древних образов. Иногда попадавшиеся лики святых вполне поддавались толкованию, но в то же время на одном окне, например, было изображено просто темное пространство, заполненное любопытными светящимися спиралями. Отвернувшись от окон, Блейк обратил внимание на затянутый паутиной необычный алтарный крест, напоминавший первобытный анк или crux ansata загадочного Египта.
За апсидой, в ризнице, Блейк обнаружил прогнивший аналой и высокий, до потолка, ряд полок, беспорядочно забитых заплесневелыми книгами. Пробежав названия, он испытал истинный шок. Страшные, запретные фолианты, о самом существовании которых не знал ни один здравомыслящий человек, а если и знал, то лишь по опасливо, с большой осторожностью передаваемым слухам, — ужасные, проклятые тома, полные двусмысленных формул и тайн, сквозь толщу веков просочившихся с незапамятной зари человечества и даже из более древних, темных и легендарных времен. Многие книги Блейк читал: латинскую версию омерзительного «Некрономикона», зловещую «Liber Ivonis», пользующуюся дурной славой «Cultes des Goules» графа д\'Эрлетта, «Unaussprechlichen Kulten» Юнцта и дьявольскую «De Vermis Mysteriis»
[15] Людвига Принна. Но множество книг на полках было известно ему лишь понаслышке или не известно совсем, например «Манускрипты Пнакотика», «Книга Цань», какой-то почти истлевший том на неведомом языке, где попадались символы и диаграммы, которые с содроганием узнал бы любой исследователь оккультных наук. До сих пор не утихшие давние слухи, безусловно, имели веские основания: похоже, в свое время храм действительно был средоточием зла, более древнего, чем люди, и более масштабного, нежели их представления о вселенной.
На ветхом, полуразрушенном аналое лежал блокнот в кожаном переплете, испещренный странными криптографическими записями. Судя по выдержанной нумерации страниц и по упорядоченным, разбитым на абзацы строкам, написанная значками рукопись представляла собой связный текст, причем каждому значку, видимо, соответствовала определенная буква. Сами же значки являлись традиционными символами, сохранившимися в современной астрономии со времен алхимии, астрологии и тому подобных сомнительных наук: встречались общепринятые обозначения Солнца, Луны, планет, аспектов и зодиакальных созвездий.
Рассчитывая позже расшифровать криптограмму, Блейк сунул блокнот в карман пиджака. Многие объемистые тома на полках весьма и весьма привлекали его, и он чувствовал искушение завладеть ими как-нибудь попозже. Удивительно, что за столь долгое время никто их не тронул. Может, и в самом деле он первый преодолел власть расползшегося повсюду страха, почти шестьдесят лет защищавшего это заброшенное место от визитеров?
Полностью обследовав первый этаж, Блейк снова пробрался через утопающий в пыли неф и вышел к главному притвору, где раньше заметил за дверью лестницу, похоже, ведущую в черную башню и к шпилю, столь знакомым по долгим наблюдениям. Подъем по высоким и узким деревянным ступеням винтовой лестницы осложнялся вездесущей пылью и плодами беспрерывной деятельности пауков. Время от времени попадалось замутненное окно, открывающее головокружительный вид на город. Хотя пока не обнаружилось никаких следов веревки, тем не менее, надо думать, в башне — узкие, прикрытые жалюзи стрельчатые окна которой он так часто наблюдал в полевой бинокль, — находится колокол или подбор колоколов. Однако пришлось разочароваться: поднявшись наверх, он оказался не в звоннице, а в помещении, явно предназначенном для совершенно иных целей.
Комната, приблизительно пятнадцать на пятнадцать футов, освещалась только сквозь ветхие жалюзи четырех стрельчатых окон, по одному с каждой стороны. К тому же на окнах имелись плотные светонепроницаемые шторы, почти сгнившие. В центре, посреди устланного пылью пола, возвышался каменный постамент странных косых пропорций, около четырех футов высотой и около двух в усредненном диаметре, со всех сторон испещренный причудливыми, грубо высеченными иероглифами, совершенно неведомыми. На постаменте покоилась металлическая шкатулка любопытной асимметричной формы. Крышка на петлях была откинута, и внутри, под накопившимся за десятилетия слоем пыли, виднелся какой-то неправильный эллипсоид — яйцевидный предмет примерно четырех дюймов длиной. Вокруг постамента, по весьма приблизительной окружности, стояло семь готических стульев с высокими спинками, все в довольно хорошем состоянии, чего нельзя было сказать о находившихся за ними у обшитых темными панелями стен семи черных гипсовых фигурах внушительных размеров, более всего напоминавших мегалитовые скульптуры таинственного острова Пасхи. В углу этой тоже затянутой паутиной комнаты вделанная в стену лестница поднималась к закрытому люку темного, без единого окна, помещения под самым шпилем.
Привыкнув к тусклому освещению, Блейк заметил на странной открытой шкатулке из желтоватого металла любопытный барельеф. Он подошел и носовым платком и просто ладонями обтер шкатулку: на барельефе проступили жуткие, немыслимые монстры. Эти существа — живые организмы, по всей видимости, — не имели совершенно ничего общего ни с какими биологическими видами настоящего или прошлого нашей планеты. Четырехдюймовый предмет оказался искаженной формы эллипсоидом — почти черным с красными прожилками многогранником с множеством несимметричных граней: либо какой-то особо редкий кристалл, либо обработанный и тщательно отполированный минерал. Многогранник не касался дна шкатулки: он был приподнят за охватывающий его по центру металлический обруч, подвешенный на семи горизонтальных, идущих от верхних внутренних углов шкатулки креплениях весьма странной конструкции. Этот камень, будто специально выставленный, околдовал Блейка. Он не мог отвести от него глаз и, вглядываясь в поблескивающие грани, воображал, что камень прозрачный и в этой прозрачности рождаются удивительные миры. В его фантазии проплывали ландшафты неведомых планет: огромные каменные башни, титанические горные хребты без признаков жизни… а иногда открывались более далекие пространства, где присутствие сознания и воли выдавало лишь неясное шевеление в непроглядной тьме.
Когда Блейк наконец оторвался от камня и посмотрел по сторонам, в дальнем углу рядом с лестницей он заметил холмик пыли необычной конфигурации. Непонятно, почему это привлекло внимание — видимо, странность контура каким-то образом воздействовала на бессознательную рефлексию. Блейк подошел, раздвинул густую паутину — что-то явно зловещее. Вскоре рука и платок помогли распознать истину. Сердце Блейка бешено заколотилось: человеческий скелет, должно быть, пролежал здесь уже долгие годы. Вся одежда истлела, но, судя по пуговицам и клочкам материи, некогда это был серый мужской костюм. Кое-что, однако, все же сохранилось: ботинки, металлические застежки, массивные пуговицы манжет, старомодная булавка для галстука, репортерский значок газеты «Провиденс телеграмм» и развалившийся кожаный бумажник. Тщательно обследовав последний, Блейк обнаружил несколько старых счетов, рекламный целлулоидный календарик за 1893 год, визитные карточки на имя Эдвина М. Лиллибриджа, а также исписанный карандашом листок бумаги с какими-то загадочными заметками.
При тусклом свете восточного окна Блейк внимательно просмотрел довольно бессвязный текст, где бросались в глаза такие, например, фразы:
Проф. Енох Боуэн вернулся из Египта в мае 1844-го, в июле купил старую нонконформистскую церковь. Труды проф. по археологии и исследования в области оккультизма широко известны…
Д-р Дроун, баптист, в проповеди 29 декабря 1844 предостерегал от секты «Звездная мудрость»…
Конец 45-го: конгрегация насчитывает 97 членов…
1846-й: 3 исчезновения, первое упоминание о «Сияющем трапецоэдре»…
1848-й: 7 исчезновений, первые слухи о кровавых жертвоприношениях…
Безуспешное расследование в 1853-м, истории о звуках…
Отец О\'Мэлли говорит о поклонениях дьяволу с помощью найденной на развалинах великого Египта шкатулки: вызывают нечто, неспособное существовать на свету. Даже слабый свет вынуждает «это» скрываться, а мощный изгоняет совсем, и его надо заново вызывать. Возможно, отец О\'Мэлли узнал обо всем из предсмертной исповеди Франциска X. Фили, присоединившегося к «Звездной мудрости» в 49-м. Последователи секты утверждают, что «Сияющий трапецоэдр» показывает им и небо, и другие миры и что «Сущий во тьме» каким-то образом открывает им тайны…
1857-й: история Орина Б. Эдди. Они вызывают «это», созерцая кристалл; кроме того, пользуются собственным тайным языком…
1863-й: в конгрегации более 200 членов, не считая ушедших на фронт…
После исчезновения Патрика Ригена в 1869-м толпа ирландцев осадила церковь…
Завуалированная журнальная статья в марте 72-го, не получившая, однако, никакого резонанса…
6 исчезновений в 1876-м, тайный комитет обращается к майору Дойлу…
Февраль 1877-го: обещание принять меры. В конце апреля церковь закрывают…
Май: объединившиеся в банду молодчики с Феде-рал-хилл угрожают доктору и прихожанам…
До конца 1877-го город покидает 181 человек, имен не сохранилось…
Где-то с 1880-го поползли слухи о призраках. Надо удостовериться, действительно ли с 1877-го в церкви не побывал ни один человек…
Попросить у Лэнигена сделанную им в 1851-м фотографию церкви…
Вернув листок в бумажник и сунув его к себе в карман, Блей к снова взглянул на лежащий в пыли скелет. Смысл записей не оставлял никаких сомнений в том, что 42 года назад этот человек проник в заброшенный храм в поисках газетной сенсации: заняться странными событиями до тех пор ни у кого не хватало смелости. Кто знает, быть может, никто и не подозревал о его планах. В редакцию он больше не вернулся. Возможно, мужественно сдерживаемый страх все-таки прорвался, овладел репортером, и сердце его не выдержало? Стоя над скелетом, Блейк обратил внимание на необычное состояние костей. Некоторые были разбросаны, и кое-какие из них казались непонятным образом оплавленными на концах. Остальные странно пожелтели, будто под воздействием огня. Обожженными казались и отдельные клочья одежды. Череп тоже выглядел весьма странно: в желтых пятнах, с обугленным провалом на темени — кость будто проедена сильной кислотой. Совершенно не понятно, что же случилось со скелетом за четыре десятка лет безмолвного погребения.
Блейк не сразу сообразил, что снова смотрит на камень, и исходящие от него незримые токи снова вызывают в воображении расплывчатые фантастические картины. Он видел процессии явно нечеловеческих существ, облаченных в мантии с капюшонами, и бескрайнюю пустыню со строгими рядами высившихся до самого неба резных монолитов, видел стены и башни в ночных подводных глубинах и вихри неведомых пространств, где клочья черного тумана плавали на фоне едва мерцавшей холодной пурпурной мглы. Ему открылась безмерная бездна тьмы, где присутствие плотных и менее плотных тел выдавалось лишь движением воздушных потоков и турбуленций и где некие смутные силы, казалось, навязывали хаосу определенный порядок, будто владели ключами к любым парадоксам и тайнам всех известных нам миров…
Внезапно чары разрушил необъяснимый панический страх, дыхание перехватило. Блейк отвернулся от камня, ощущая совсем рядом присутствие… нечто бесформенное и чуждое наблюдало за ним с ужасающей интенсивностью. Он чувствовал, что попался в подстроенную этим нечто ловушку и оно находится не в камне, а непонятным образом смотрит сквозь камень, и отныне за ним, Блейком, всюду будет следовать нездешне осмысленный, невидимый взгляд…
Обстановка определенно действовала на нервы. К тому же темнело, фонаря он не прихватил, так или иначе пора уходить.
И тут, в густеющих сумерках, ему показалось, будто причудливый камень с безумно перекошенными гранями слегка светится. Он попробовал отвести глаза, но непонятная и непреодолимая сила снова приковала его взгляд к камню. Возможно, слабая фосфоресценция связана с радиоактивностью? Что там говорилось в записях погибшего репортера о «Сияющем трапецоэдре»? А этот храм, это покинутое логово вселенского зла? Что, в конце концов, здесь происходило и что, быть может, еще прячется в его избегаемых птицами тенях? Откуда-то поблизости пахнуло странным, едва уловимым зловонием. Откуда? Блейк метнулся к шкатулке, что столько лет простояла открытой, и захлопнул крышку. Мягко скользнув, она закрылась очень плотно, поглотив светящийся камень.
Когда хлопнула крышка, сверху, от люка, из вечной черноты пространства под шпилем, казалось, донесся тихий шум: будто что-то задвигалось, зашевелилось. Разумеется, крысы — впервые за время его пребывания в проклятом громадном храме единственные живые существа заявили о себе. Однако шум под шпилем невероятно напугал Блейка: он рванулся вниз по винтовой лестнице, промчался через отчужденный, призрачный неф, темным проходом ринулся в сводчатый подвал, выбрался наружу и, будоража пыль безлюдной площади, устремился бесконечными зловещими аллеями и авеню Федерал-хилл туда, вниз — к нормальным улицам и похожему на его собственный дом кирпичному зданию в университетском районе.
Ни с кем не поделившись результатами своей экспедиции, в последующие дни Блейк рылся в каких-то книгах, выискивал в старых газетах заметки о происшествиях в нижнем городе и лихорадочно трудился над криптограммой из кожаного блокнота, найденного в затянутой паутиной ризнице. Шифр оказался весьма сложным, и после долгих усилий пришлось констатировать, что язык не имеет ничего общего с английским, латинским, греческим, французским, испанским, итальянским или немецким. Очевидно, ему следовало глубже покопаться в своей весьма обширной эрудиции.
Каждый вечер его тянуло смотреть на запад, и он, как старого знакомца, разглядывал черный шпиль, высившийся среди нагромождения крыш далекого, почти сказочного мира. Но теперь к его любопытству примешивался ужас: он знал о сокрытом в храме инфернальном наследии, и потому, вероятно, его воображение устремлялось по иным, странным направлениям. Весной прилетели птицы, и, наблюдая за ними на закатах, он пришел к выводу, что в этом году они как никогда раньше сторонятся мрачного одинокого шпиля. Если неосторожная стая слишком близко подлетала к шпилю, то внезапно круто сворачивала и рассыпалась, охваченная паникой, и он представлял дикий птичий гомон, который с такого расстояния, разумеется, слышать не мог.
Согласно дневнику, в июне Блейк наконец одержал победу над криптограммой. Выяснилось, что текст написан на темном языке акло, языке служителей зловещих, необычайно древних культов, — этот язык был отчасти знаком ему по предыдущим оккультным изысканиям. Содержание текста, как ни странно, в дневнике не приводится, ясно только, что Блейк был встревожен и расстроен. Упоминается о «Сущем во тьме», которого можно пробудить, всматриваясь в «Сияющий трапецоэдр», и попадаются безумные предположения о черных безднах хаоса, откуда его призывают. «Сущий во тьме», говорится в дневнике, обладает всеми возможными знаниями, но требует чудовищных жертвоприношений. В некоторых записях выражается страх, как бы это существо (которое Блейк, похоже, считал уже вызванным) не выбралось в мир, но тут же следует ремарка, что самые обычные уличные фонари создают для него непреодолимую преграду.
О «Сияющем трапецоэдре» Блейк пишет много, и, называя кристалл окном в любые пространства и эпохи, прослеживает его историю с той поры, как его огранили на Югготе, затерянном во тьме бесчисленных эонов, задолго до того как Изначальные принесли его на землю. Словно редкое сокровище, он был помещен в причудливую шкатулку, изготовленную конусообразными обитателями Антарктиды, — в руинах их городов кристалл отыскали змееподобные люди Валузии; зоны спустя, в Лемурии, в кристалл впервые вгляделось человеческое существо. Путешествуя по невероятным континентам и еще более невероятным морям, кристалл затонул вместе с Атлантидой, затем попал в сеть критскому рыбаку и был продан смуглым купцам из ночного Кемта. Фараон Нефрен-Ка выстроил а^я загадочного кристалла храм с криптой и занялся тем, за что его имя впоследствии стерли со всех монументов и вымарали из всех записей. При новом фараоне жрецы разрушили дьявольский храм, и камень долго покоился в руинах, пока, наконец, к проклятию человеческого рода, лопата изыскателя снова не извлекла его на свет.
В начале июля в газетах появлялись кое-какие заметки о храме и Блейке, правда настолько краткие и невразумительные, что на них обратили внимание уже позже, только после прочтения дневника. Вторжение заезжего писателя в наводящую ужас церковь, похоже, вызвало на Федерал-хилл новый всплеск страха. Итальянцы шептались о доносившихся от темного шпиля необычных звуках, напоминавших царапанье, глухие удары и возню, и призывали священников изгнать из их снов какое-то существо. Что-то, они утверждали, притаилось за дверью, неусыпно выжидая момента, когда станет достаточно темно, чтобы выбраться наружу. В прессе упоминались глубоко укоренившиеся среди местных жителей суеверия, только история их возникновения особенно не обсуждалась. Очевидно, современные молодые репортеры не такие уж любители древности. Записывая все это в дневнике, Блейк вместе с тем терзается угрызениями совести: он считает своим долгом захоронить «Сияющий трапецоэдр», изгнать вызванную сущность, впустив в черное помещение под шпилем дневной свет. Однако вместе с тем Блейк, явно зачарованный гипнотической притягательностью храма, признается в неотступном, даже во сне преследующем его болезненном желании еще раз отправиться в проклятую башню и снова вглядеться в космические тайны светящегося камня.
Однажды, просматривая утренний выпуск «Джорнал» за семнадцатое июля, он испытал поистине лихорадочный ужас. Хотя там была напечатана всего лишь заметка сомнительно-юмористического тона об очередном происшествии на Федерал-хилл, на Блейка она произвела чудовищное действие. Разразившаяся ночью гроза на целый час вывела из строя городскую электросеть, и, оказавшись во тьме, итальянцы буквально с ума посходили от страха. Живущие поблизости от кошмарного храма клялись, что, воспользовавшись отсутствием уличного света, существо спустилось из шпиля в неф, откуда слышался странный шум, похожий на хлопанье крыльев и глухую возню. Перед включением фонарей оно переместилось в башню, и донесся звон разбитого стекла. По их словам, существо способно проникнуть всюду, куда пробралась тьма, и лишь неизменно отступает перед светом.
Когда дали ток, в башне поднялась дикая суматоха — даже слабый свет уличных фонарей, едва пробивавшийся сквозь почернелые от сажи окна, прикрытые жалюзи, оказался для существа слишком сильным. Оно скрылось в своем убежище под шпилем как раз вовремя: чрезмерный свет сбросил бы его обратно в бездну, из которой его вызвал сумасшедший чужестранец. А в час темноты церковь обступили молящиеся толпы. Каждый держал зажженную свечу или лампу, прикрывая их от дождя зонтом, а то и просто сложенной бумагой: чтобы спасти город от засевшего во тьме кошмара, жители выстроили световой кордон. Стоявшие у самой церкви утверждали, что парадные двери бешено колотились.
Но и это было еще не самое худшее. Из вечернего выпуска «Бюллетеня» Блейк узнал о расследованиях репортеров. Решив, что необычный репортаж будет стоить того, двое, не обращая внимания на истеричный накал толпы, безуспешно попытались открыть двери, а потом забрались в церковь через подвальное окно. На запыленном полу угрюмого, призрачного нефа они заметили борозды от подушек для сидения и непонятно зачем раскиданную атласную обивку церковных скамей. Всюду стоял неприятный запах, кое-где попадались желтоватые пятна и клочки материи, по всей видимости, обожженные. Открыв дверь в башню и поколебавшись минуту (поскольку им послышался шорох и поскребывание наверху), они обнаружили, что ступени винтовой лестницы относительно чисты, словно небрежно подметенные.
Пол в башне тоже оказался подметенным. Репортеры упоминали о семиугольном каменном постаменте, перевернутых готических стульях и любопытных гипсовых идолах, однако почему-то умалчивали о металлической шкатулке и изуродованном человеческом скелете. Но более всего (исключая пятна от огня, обугленные кусочки материи и неприятный запах) Блейка взволновала одна деталь, объяснявшая звон стекла: все стрельчатые окна башни были выбиты, а в двух из них щели жалюзи кто-то наспех заделал разодранной атласной обивкой скамей и конским волосом из подушек. Кроме того, на полу валялось еще довольно много кусков атласа и пучков конского волоса, будто кого-то внезапно прервали, когда этот кто-то добивался в башне полной темноты, как это бывало в те времена, когда окна специально плотно зашторивали.
Желтоватые пятна и обугленные куски материи находились и на лестнице, ведущей в безоконное помещение под шпилем. Один репортер поднялся наверх, отстранил выдвижной люк и посветил электрическим фонариком в черное, источающее необычное зловоние пространство, однако не увидел ничего, кроме темноты, бесформенной кучи хлама и разломанного инвентаря. Вывод: разумеется, шарлатанство. Кто-то решил посмеяться над суеверными итальянцами, или, быть может, какой-нибудь фанатик (для их же, по его мнению, блага) пытался раздуть страхи горожан. Или, не исключено, местные друзья-приятели, помоложе и поумней, затеяли хорошо продуманную мистификацию с целью привлечь публичное внимание. Последний забавный эпизод произошел уже в полиции, когда для подтверждения истинности рассказанного на место происшествия решили послать офицера. Трое, один за другим, по уважительным причинам уклонились, четвертый крайне неохотно пошел, но очень быстро вернулся, не добавив к сообщенному репортерами никаких подробностей.
Судя по дневнику, с этого момента Блейк начал быстро погружаться в пучину ужаса, мрачных предчувствий и нервного расстройства. Упрекая себя в бездействии, он судорожно размышлял о возможных последствиях новой аварии электросети. Точно установлено, что во время гроз, крайне взволнованный, он трижды звонил в электрическую компанию и просил принять все возможные меры, чтобы не допустить перебоя в подаче тока. Иногда попадаются записи, выражающие озабоченность Блейка ситуацией с репортерами: почему, обследуя санктуарий в башне, они не нашли ни металлической шкатулки с камнем, ни странным образом изуродованного скелета? Напрашивалось предположение: их оттуда забрали; но кто, зачем и куда, оставалось только гадать. Однако самыми страшными были мысли о собственной участи: он чувствовал дьявольскую связь между своим разумом и скрывающимся в отдаленном шпиле ужасом — чудовищным порождением ночи, так неосмотрительно вызванным им из первозданных черных сфер. Похоже, какая-то сила постоянно старалась овладеть его волей — посетители Блейка в те дни прекрасно помнят, как он отрешенно сидел за столом, пристально глядя в западное окно на ощетинившийся крышами холм в мареве городских дымов. В дневнике монотонно повторяются упоминания о кошмарных ночных видениях и сообщается об усилении во сне дьявольской связи: например, проснувшись однажды ночью, он обнаружил себя полностью одетым, механически спускающимся с Колледж-хилл в западном направлении. Снова и снова он настаивает, что существо, сокрытое в церковном шпиле, знает, где его, Блейка, найти.
В последних числах июля с Блейком случился нервный срыв. Он пренебрегал верхней одеждой, заказывал еду по телефону и больше не покидал дома. Посетителям, обратившим внимание на веревку у кровати, Блейк объяснил, что ходит во сне и поэтому каждую ночь вынужден связывать себе лодыжки, рассчитывая остаться на месте или, по крайней мере, проснуться, развязывая узлы.
В дневнике он описывает ужасное переживание, послужившее причиной коллапса. Тридцатого вечером, отходя ко сну, он вдруг неожиданно нашел себя пробирающимся в черном пространстве. Виднелись лишь короткие горизонтальные щелочки голубоватого света, чувствовалось резкое зловоние и слышались мягкие, вкрадчивые звуки там, наверху. В темноте он постоянно обо что-то спотыкался, и всякий раз сверху доносился своеобразный ответ: глухая возня, смешанная с осторожным трением дерева о дерево.
И вот его неуверенные руки нащупали пустой каменный постамент, а потом, сжимая перекладины прикрепленной к стене лестницы, он медленно поднимался навстречу потоку горячего, иссушающего воздуха, пропитанного концентрированным зловонием. Перед глазами плыла калейдоскопическая череда образов, один за другим, они неизменно рассеивались в бескрайней бездне ночи, где кружились еще более черные солнца и миры. Он вспомнил легенды о Первичном Хаосе, в центре которого неуклюже парит Владыка Всего Сущего, слепой юродивый бог Азатот, окруженный пляшущими, хлопающими крыльями ордами аморфных, безмозглых вассалов и убаюкиваемый тихим монотонным пением демонической флейты, зажатой в неописуемых лапах.
Раздавшийся во внешнем мире сильный взрыв вывел Блейка из гипнотического забытья, и он внезапно ощутил кошмар своего положения. Непонятно, что это было, — возможно, запоздалый залп фейерверка — летом на Федерал-хилл подобное не редкость: таким образом жители чествуют небесных заступников или святых своих родных итальянских деревень. Так или иначе, Блейк дико закричал, спрыгнул со ступеньки и принялся почти в полной тьме пробираться через разные препятствия.
Он моментально понял, где находится, и, не раздумывая, ринулся вниз по узкой винтовой лестнице, спотыкаясь и ушибаясь на каждом повороте. Пришпоренный ужасом, промчался по гигантскому, затянутому паутиной нефу, призрачные своды которого крылись в зловещем царстве теней, с немалым трудом миновал абсолютно темный захламленный подвал и выбрался на свежий воздух. Узрев наконец уличные фонари, Блейк устремился вниз по ирреальному холму с хаотично громоздящимися фронтонами, пронесся через мрачный безмолвный город с высокими черными башнями и, взлетев по обрывистому восточному склону, оказался у старинной двери своего дома.
Очнувшись наутро, он обнаружил, что лежит на полу в собственном кабинете, полностью одетый, покрытый грязью и паутиной. На теле ни единого живого места. Взглянув в зеркало, заметил сильно опаленные волосы. От одежды у плечей исходил странный, резкий, неприятный запах. Именно в этот момент нервы его не выдержали. С тех пор, совершенно измученный, он безвылазно сидел в своем неизменном халате у западного окна, делая бредовые записи в дневнике и содрогаясь при виде грозовых туч.
Восьмого августа перед самой полночью разразилась страшная гроза. Над городом всюду сверкали молнии, были зафиксированы даже две шаровых. Лил проливной дождь, нескончаемые раскаты грома лишали сна тысячи горожан. В страхе за судьбу электрического света Блейк совершенно обезумел. Около часа ночи он пытался дозвониться в компанию, однако в интересах безопасности телефонные линии в это время были отключены. Все происходящее Блейк записывал в дневник. Размашистые, нервные, часто не поддающиеся расшифровке иероглифы наглядно свидетельствуют об отчаянии и прогрессирующем безумии автора, а также о том, что нацарапаны они в темноте.
Чтобы лучше видеть из окна, ему пришлось погасить в доме свет. Большую часть времени он, похоже, провел за столом, тревожно вглядываясь в дождь и пытаясь различить за поблескивающими крышами простирающегося на несколько миль нижнего города скопление огней на Федерал-хилл. Очевидно, время от времени он вслепую делал очередную запись, поскольку две страницы дневника беспорядочно исписаны отдельными фразами типа: «Свет не должен погаснуть», «Оно знает, где я», «Я должен его уничтожить», «Оно зовет меня, но, быть может, на этот раз не причинит мне вреда».
Затем во всем городе погас свет. Согласно документам электростанции, это произошло в два пятнадцать, однако в дневнике Блейка точного времени не приводится — имеется лишь запись: «Свет погас. Господи, помилуй!» На Федерал-хилл авария вызвала настоящий переполох: на площадь и аллеи у дьявольской церкви высыпали кучки взволнованных людей: одни держали электрические фонарики, другие укрывали зонтами лампады и свечи, третьи вздымали распятия и разнообразные амулеты, распространенные в Южной Италии. Промокшие люди молились на каждый всполох, а если молнии иногда затихали или на время совсем прекращались, испуганно чертили правой рукой загадочные знаки. Усиливающийся ветер задул большинство свечей, вокруг угрожающе потемнело. Кто-то вызвал отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и тот поспешил на погрузившуюся во мрак площадь, чтобы как-нибудь помочь спасительным словом. Не вызывает сомнений, что из черной башни действительно доносился странный беспокойный шум.
О случившемся в два тридцать пять мы располагаем свидетельствами молодого интеллигентного священника, патрульного полицейского Уильяма Монохэна (в высшей степени надежного офицера, совершавшего обход и задержавшегося на площади, чтобы проследить за порядком в толпе) и большинства из семидесяти восьми человек, собравшихся у насыпи храма (особенно интересны показания стоявших на площади, откуда виден восточный фасад). Но никакие свидетельства, разумеется, не доказывают сверхъестественности данного события. Возможны различные объяснения. Кто может строго описать сложные химические процессы, происходившие в громадном, старинном, давно заброшенном здании, где в застоявшемся воздухе к тому же находилось множество самых разнообразных вещей? Ядовитые испарения, самовоспламенение, порожденная процессами гниения повышенная плотность газов — возможен любой из бесчисленных феноменов. Кроме того, никак нельзя исключать вероятности сознательного шарлатанства. Рассказать о случившемся, в сущности, очень просто; объективно все длилось не более трех минут. Известный своей пунктуальностью отец Мерлуццо постоянно посматривал на часы.
Все началось с ощутимого усиления глухой возни в черной башне. Странный вредоносный запах, которым слегка потянуло от церкви незадолго до этого, сконцентрировался в навязчивое зловоние.
Затем послышался треск ломающихся досок, и на землю у хмурящегося на восток фасада рухнуло что-то громоздкое и тяжелое. Свечи не горели, и башню было не видно, однако еще на лету люди узнали потемневшие от дыма жалюзи восточного башенного окна.
В следующее мгновение на дрожащих от страха людей с невидимой высоты обрушилась удушающая, тошнотворная волна совсем уже нестерпимой вони, чуть было не повергшая наземь тех, кто стоял на площади. В ту же секунду воздух задрожал, завибрировал, будто от машущих крыльев, и, срывая шляпы, ломая намокшие зонты, на восток пронесся сильнейший за всю ночь шквал. Ничего, разумеется, нельзя было разглядеть, и все же некоторые смотревшие вверх, кажется, различили на фоне чернильного неба огромный сгусток интенсивной тьмы, похожий на облако черного дыма, который со скоростью метеора промчался на восток.
Вот, собственно, и все. Оцепенелые от страха, напряжения и жуткой вони очевидцы не знали, что и делать, — не знали даже, стоит ли вообще что-либо предпринимать. Совершенно не понимая, что произошло, они настороженно молчали и только чуть позже, когда изливавшееся дождем небо разорвала ослепительная вспышка запоздалой молнии и прогремел оглушительный гром, разразились благодарственной молитвой. Через полчаса дождь прекратился, еще через пятнадцать минут засветились уличные фонари, и вымокшие, измученные свидетели события смогли, наконец, разойтись по домам.
На следующий день в сообщениях о грозе газеты уделили этому эпизоду некоторое внимание, однако весьма незначительное. Эпицентр ослепительной вспышки молнии и чудовищный раскат грома, завершившие события на Федерал-хилл, по-видимому, были много восточнее, где также прошла волна странного зловония. Гром разбудил всех обитателей Колледж-хилл, и феномен в целом обсуждался с самых невероятных точек зрения. Из тех, кто в ту ночь бодрствовал, только несколько человек видели аномальную вспышку света у вершины холма и отметили необъяснимый, направленный снизу вверх порыв ветра, который произвел сумятицу в садах и чуть не сорвал листву с деревьев. По общему мнению, мощнейший электрический разряд, должно быть, ударил во что-то поблизости, и все же никаких разрушений впоследствии не обнаружилось. Молодой человек из корпорации «Тау Омега» утверждал, что при свете предыдущей, довольно слабой молнии видел в небе дымное облако жуткой, гротескной конфигурации, однако никто не смог подтвердить его наблюдения. Тем не менее показания немногочисленных очевидцев касательно пронесшегося с запада шквала и нахлынувшей невыносимой вони сходятся. Ощущение запаха гари сразу после запоздалой молнии также можно считать подтвержденным.
Мы потому столь подробно рассматриваем эти факты, что они, возможно, связаны со смертью Роберта Блейка. Девятого утром студенты корпорации «Пси Дельта», задние окна верхнего этажа которой выходят на кабинет Блейка, заметили у западного окна неподвижное белое лицо, удивившее их странностью выражения. Увидев вечером ту же картину, они забеспокоились и стали ждать, когда в комнате зажжется свет. Позже звонили в темную квартиру и наконец позвали полицейского, который выломал дверь.
Неестественно выпрямившись, Блейк сидел за столом у окна. Подойдя ближе и увидев остекленевшие, выпученные глаза и перекошенное безобразной конвульсией лицо, вошедшие брезгливо и с отвращением отвернулись. Тем же вечером тело осмотрел судебный врач и, несмотря на уцелевшее оконное стекло, причиной смерти объявил молнию или, возможно, вызванный электрическим разрядом нервный шок. На жуткое выражение лица особенного внимания он не обратил. Учитывая больное воображение и эмоциональную неуравновешенность погибшего, страшная гримаса, по всей видимости, следствие пережитого шока. К такому заключению врач пришел, просмотрев находившиеся в доме книги, картины и манускрипты и пробежав нацарапанные в темноте фразы из дневника на столе. Блейк продолжал лихорадочно записывать свои дикие сентенции до самого конца: его сведенная судорогой правая рука сжимала карандаш со сломанным грифелем.
После аварии с электричеством записи становятся совершенно бессвязными, многие вообще невозможно разобрать. И однако, исходя из них, некоторые любопытствующие пришли к выводам, совершенно отличным от официального, вполне материалистического вердикта, хотя подобные домыслы вряд ли найдут поддержку у консервативного большинства. Кроме того, успеху сих наделенных богатой фантазией теоретиков никак не способствовал поступок суеверного доктора Дикстера, выбросившего в самое глубокое место залива Наррагансетт странную шкатулку с косоугольным камнем — предметом, несомненно самосветящимся, что удостоверили нашедшие его в темном помещении под шпилем. Последние безумные записи Блейка, очевидно, объясняются неврозами и больным воображением, сосредоточенным на сведениях о древнем инфернальном культе, удивительные следы которого ему довелось отыскать. Вот эти записи (во всяком случае, все, что удалось восстановить):
«Света до сих пор нет — наверное, уже минут пять. Теперь все зависит от молний. О, Яддит, дай им свободную волю!.. Похоже, начинаю чувствовать какое-то пробивающееся сквозь непогоду воздействие… Гром, ветер и дождь заглушают его… Оно начинает овладевать моим мозгом…
Что-то случилось с памятью. Вижу вещи, которых никогда не знал: другие миры, другие галактики… Тьма… Молнии кажутся черными, а тьма — светом…
Церковь и холм, которые я вижу в кромешной тьме, наверняка нереальны. Вероятно, образ, запечатлевшийся на сетчатке глаза при вспышке молнии. О, Небо! Если молнии перестанут сверкать, пусть там окажутся итальянцы со своими свечами!..
Чего, собственно, я боюсь? Разве это не аватар Ниарлатотепа, в призрачном древнем Кемте являвшегося даже в человеческом облике? Я помню и Юггот, и еще более далекий Шэггай, и черные планеты в первозданной пустоте…
Долгий крылатый полет через пустоту… вселенную света не пересечь… возрожденный мыслями, пойманными „Сияющим трапецоэдром“… он послан через полные ужаса бездны света…
Меня зовут Роберт — Роберт Харрисон Блейк, Ист-Кнэп-стрит, 620, Милуоки, Висконсин… Нахожусь на этой планете…
Смилуйся, Азатот, молнии прекратились!.. Ужасно: прекрасно все вижу, но это не зрение, а какое-то другое, чудовищное восприятие… свет — это тьма, тьма — это свет… люди на холме… охраняют… свечи и амулеты… их священники…
Больше не чувствую расстояния: далекое — близко, близкое — далеко… Без света, без бинокля… вижу шпиль… башню… окно… слышу… Родерик Эшер… не схожу ли я с ума, или, быть может, уже сошел?., существо в башне шевелится, ворочается. Оно — это я, я — это оно: хочу выбраться отсюда… обязательно надо выбраться и объединить силы… Оно знает, где я…
Я — Роберт Блейк, но вижу башню в темноте. Кошмарный запах… органы чувств видоизменяются… вперед в башенное окно— жалюзи падают — путь свободен… Ййе… нгэй… югг…
Вижу его… летит сюда… адский ветер… титаническая синева… черные крылья… Ог-Сотот, спаси!.. трехдольный горящий глаз…»
Музыка Эриха Цанна
Я проштудировал множество карт города не только современных, но и устаревших, поскольку названия, разумеется, изменялись, — однако «Осейль» так и не нашел. Более того, я досконально обследовал старинные кварталы и, не обращая внимания на названия, вдоль и поперек исходил все районы, где могла бы находиться улица, запомнившаяся мне как Осейль. Но тщетно! Все усилия не привели ни к чему, и пришлось констатировать унизительный для меня факт: ни дома, ни улицы, ни даже района, где, будучи студентом факультета метафизики, я влачил последние месяцы того памятного нищенского существования и где мне довелось услышать музыку Эриха Цанна, я не могу отыскать.
Провалы в памяти отнюдь не удивительны: жизнь на улице Осейль весьма и весьма сказалась на моем физическом и психическом здоровье. И все-таки странно, совершенно не понимаю, почему не могу отыскать эту улицу, — ведь до нее всего полчаса ходьбы от университета, да и дорога настолько примечательна, что, пройдя по ней хотя бы раз, ее едва ли можно забыть. Спросить решительно не у кого: ни один из немногих знакомых тех времен не заходил ко мне на Осейль, и я еще не встречал никого, кто что-либо слышал о ней.
Улица Осейль находилась за массивным каменным мостом через мутную, грязную реку, по обоим берегам которой шли отвесные кирпичные стены каких-то складов с непрозрачными рифлеными окнами. У реки всегда было сумрачно: дым близлежащих фабрик, казалось, никогда не пропускал сюда солнца. Кроме того, река источала отвратительные запахи — настолько специфические, не похожие ни на какие другие, что, возможно, они когда-нибудь помогут в моих поисках: я, безусловно, их сразу узнаю. На той стороне тянулось несколько узких, мощенных булыжником улиц с трамвайными путями, затем начинался подъем: сначала плавный, но на подходе к Осейль очень крутой.
Сама же Осейль отличалась невероятной узостью и крутизной. Недоступная, разумеется, ни для какого вида транспорта, местами переходя в пролеты ступеней, она поднималась чуть ли не вертикально и заканчивалась тупиком — увитой плющом высокой стеной. Вымощена улица была весьма хаотично: то каменными плитами, то булыжником, а иногда попадались участки голой земли с пробивающейся серовато-зеленой травой. Высокие, немыслимо старые дома с островерхими крышами неправдоподобно кренились вправо, влево, вперед и назад. Кое-где, наклоняясь навстречу друг другу, дома почти смыкались, образуя над улицей некое подобие арки; они-то в основном и загораживали свет. Кроме того, над улицей нависало несколько переходов, связывающих противоположные дома.
Странное, очень странное впечатление производили и обитатели улицы Осейль. Сначала я подумал, что причиной тому их молчаливость и скрытность, но позже нашел другое объяснение: все они были совсем-совсем старыми. Не понимаю, как меня угораздило поселиться на подобной улице, но в то время я был настолько стеснен и измотан, что не задумывался над такими вещами, — меня постоянно выселяли за неуплату, и я переезжал из одной убогой квартиры в другую, пока наконец не попал в ветхий, разваливающийся дом на Осейль, принадлежащий Бландо, разбитому параличом старику. Третий дом, считая сверху, самый высокий на улице.
Дом пустовал, и на пятом этаже, где находилась моя комната, я был единственным постояльцем. Переселившись, первой же ночью я услышал необычную музыку, доносившуюся из мансарды под островерхой крышей. Расспросив на другой день Бландо, я выяснил, что там жил немец, музыкант, странный немой старик по имени Эрих Цанн, вечерами игравший на виоле в оркестре захудалого театрика. По словам Бландо, ночью, возвратившись из театра, Цанн любил поиграть для себя и поэтому поселился под самой крышей, в уединенной мансарде с единственным слуховым окном, из которого, однако — и только из него на всей улице, — можно было взглянуть поверх тупиковой глухой стены на крутой склон и панораму внизу.
Впоследствии я слушал Цанна каждую ночь, и хотя его концерты мешали мне спать, причудливость музыки определенно завораживала. Не особенно разбираясь в этом искусстве, я тем не менее был уверен, что гармонии Цанна существенно отличаются от всех мне известных, и потому стал относиться к старику как к талантливому и весьма оригинальному композитору. Чем больше я слушал, тем больше проникался его игрой, пока наконец — приблизительно через неделю — не решил познакомиться с ним.
Однажды поздно вечером я подкараулил возвращавшегося с работы Цанна и, как бы невзначай столкнувшись с ним в коридоре, сказал, что хочу познакомиться и, если возможно, послушать что-нибудь в его исполнении. Теперь я видел его вблизи: невысокий, худой, сгорбленный, в потрепанной одежде, голубоглазый и почти лысый, он напоминал сатира гротескными чертами лица. Первые же мои слова разгневали его и напугали, однако явная доброжелательность в конце концов все-таки смягчила старика — жестом предложив следовать за ним, он повернулся и начал подниматься в мансарду по темной, расшатанной и скрипящей лестнице. Из двух комнат под крутой крышей Цанн занимал западную, выходящую на высокую стену в конце улицы. Просторная комната из-за немыслимой бедности и запущенности казалась еще просторней. Вся обстановка состояла из узкой железной кровати, обшарпанного умывальника, маленького стола, объемистого книжного шкафа, железного пюпитра и трех старомодных стульев. Разбросанные по полу нотные листы, грубые дощатые стены, которые, похоже, никогда не штукатурили, изобилие пыли и паутины создавали впечатление, что помещение скорее заброшенно, чем обитаемо. Словом, судя по всему, мир красоты и гармонии Эриха Цанна находился в каком-то другом, воображаемом космосе.
Жестом пригласив меня сесть, немой прикрыл дверь, задвинул солидный деревянный засов и, вдобавок к принесенной с собой, зажег еще одну свечу. Затем, открыв изъеденный молью футляр, извлек виолу и уселся на самый неудобный из стульев. Пюпитр весь вечер стоял без дела: играя по памяти и не предоставляя мне никакого выбора, более часа старик завораживал меня необычными, отличавшимися от всех мне известных композициями, очевидно, собственного сочинения. Неискушенному в музыке описать их практически невозможно: своеобразные фуги с повторяющимися, в высшей степени пленительными пассажами; однако я отметил полное отсутствие роковых, гипнотических мелодий, которые каждую ночь слышал в своей комнате внизу.
Я прекрасно помнил те странные мелодии и даже часто напевал и насвистывал их (правда, довольно неточно), поэтому, как только музыкант отложил смычок, я сразу спросил, не смог ли бы он сыграть что-нибудь из них. Едва он услышал мою просьбу, как выражение его морщинистой физиономии сатира изменилось: вместо скучающего спокойствия, с которым он играл, вновь появилась та же странная смесь гнева и страха, что и при нашем знакомстве. Расценив это как малосущественные старческие причуды, сначала я решил все-таки склонить его к игре и даже попытался пробудить в нем соответствующее настроение, насвистывая кое-какие запомнившиеся с предыдущей ночи мелодии, однако, увидев реакцию старика, моментально смолк: на его лице появилось выражение, не поддающееся никакому толкованию, а правая рука — длинная, высохшая, костлявая — протянулась к моим губам, делая знак замолчать. В довершение, продолжая демонстрировать свою эксцентричность, он испуганно, будто опасаясь кого-то, взглянул на одинокое занавешенное окно, что было совсем уж абсурдно, ведь мансарда находилась много выше соседних крыш и в нее никак нельзя было проникнуть извне.
Взгляд старика напомнил мне замечание Блан-до, что только из этого, единственного на всей улице окна открывался свободный вид поверх стены, и у меня возникло желание посмотреть на ошеломительную панораму залитых лунным светом крыш и городских огней по ту сторону холма, которой из всех обитателей Осейль мог любоваться только раздражительный музыкант. Я подошел к окну и собрался раздвинуть неописуемые занавески, как вдруг на меня набросился потерявший голову от страха и ярости немой квартирант: вцепившись обеими руками и кивая в сторону двери, он нервно старался вытолкать меня туда. Удивленный и разочарованный, я попросил его успокоиться и пообещал тотчас уйти. Мое возмущение и обида, похоже, остудили гнев старика, и он ослабил хватку. Потом, однако, снова вцепился покрепче — на сей раз дружески — и потянул к стулу. Я сел. В глубокой задумчивости проследовав к заваленному бумагами столу, он взял карандаш и с усилием плохо знающего язык иностранца принялся что-то писать по-французски.
Наконец он вручил пространную записку, где приносил извинения и взывал к моему терпению. Цанн писал, что его, одинокого старика, мучат страхи и нервные расстройства, связанные с музыкой и кое с чем еще. Ему понравилось, как я слушал музыку, и он приглашал заходить, невзирая на его эксцентричность. Вместе с тем заверял, что никому на свете не может сыграть тех странных мелодий и не в состоянии выносить их воспроизведения кем-то другим; кроме того, совершенно не терпит, когда в его комнате начинают трогать какие-нибудь вещи. До нашей встречи в коридоре он даже не подозревал, что в моей комнате слышна его ночная игра, поэтому теперь он просит меня договориться с Бландо и переехать на какой-нибудь нижний этаж, где музыка не слышна. Дополнительные расходы, связанные с платой за квартиру, Цанн предлагал взять на себя.
Продираясь сквозь отвратительный французский, я постепенно проникся снисходительностью к старику. Ведь он — просто жертва физических и нервных недугов, как, впрочем, и я, а занятия метафизикой научили меня доброжелательности. Внезапно тишину мансарды нарушил легкий короткий стук за окном — должно быть, качнулся ставень на ночном ветру, — но я почему-то вздрогнул, почти так же сильно, как и Эрих Цанн. Закончив читать, я пожал хозяину руку, и мы расстались друзьями.
На следующий день Бландо предоставил мне более дорогую комнату на третьем этаже, расположенную между апартаментами пожилого ростовщика и комнатой представительного обивщика мебели. Четвертый этаж пустовал.
Скоро я понял, что стремление Цанна почаще встречаться не было таким уж искренним, как мне показалось, когда он уговаривал меня съехать с пятого этажа. К себе он не приглашал, а если я приходил сам, держался натянуто и играл апатично. Встречались мы только ночами — днем он спал и никого не принимал. Не могу сказать, что моя симпатия к старику возрастала, все-таки мансарда и странная, зловещая музыка непонятным образом волновали и притягивали меня. И очень хотелось взглянуть из этого окна за стену… на неведомый склон, блестящие крыши и шпили, которые, должно быть, заполняли пространство внизу. Однажды вечером, когда Цанн был в театре, я даже поднялся наверх, но дверь оказалась запертой.
В чем я действительно преуспел, так это в подслушивании ночных концертов старика. Сначала я прокрадывался на цыпочках на пятый этаж, потом осмелел и стал взбираться по скрипучей лестнице до самой мансарды. Там, в тесном коридоре, перед запертой дверью с прикрытой изнутри замочной скважиной я часто слушал музыку, вызывавшую у меня смутный ужас перед какой-то нависшей, постепенно сгущавшейся тайной. В самих мелодиях, в общем-то, не было ничего ужасного — поражали нездешние, явно неземные звуковые вибрации; кроме того, музыка время от времени обретала симфонический размах, вряд ли доступный одному-единственному исполнителю. Гений Эриха Цанна, безусловно, был наделен дикой, сумасшедшей мощью. День ото дня его игра становилась все более бурной, даже исступленной, а сам старик через несколько недель превратился в такое одичавшее и запуганное существо, что на него было жалко смотреть. К себе он меня вообще не пускал, а если мы случайно встречались на лестнице, сторонился и старался побыстрее уйти.
Однажды ночью, стоя у двери в мансарду, я услышал, как пронзительная нота виолы вдруг рассыпалась хаосом звуков. Инфернальная какофония наверняка заставила бы меня усомниться в собственном здравомыслии, если бы из запертой комнаты не донеслось жалкое доказательство реальности кошмара: там раздался жуткий сдавленный крик, произвести который мог только немой и только в мгновение высшего ужаса или нестерпимой боли. Я принялся стучать в дверь, но не дождался ответа. Потом, содрогаясь от страха и холода, стоял и ждал в темном коридоре, пока наконец не услышал слабые попытки несчастного музыканта подняться с пола, опираясь на стул. Судя по всему, он начал приходить в себя после обморока, поэтому я снова принялся стучать, вдобавок — чтобы успокоить старика — выкрикивая свое имя. Я слышал, как Цанн проковылял к окну, закрыл и ставень, и подъемную раму, потом прошаркал к двери и нерешительно ее отомкнул, чтобы дать мне войти. На этот раз он действительно был рад меня видеть: его перекошенное лицо светилось облегчением, и он вцепился в мой пиджак, как ребенок в материнскую юбку.
Жалкий, трясущийся старик усадил меня на стул, а сам в изнеможении опустился на другой, рядом на полу лежали смычок и виола. Некоторое время он просто безвольно сидел, странно покачивая головой, но мне казалось, будто он напряженно и со страхом прислушивается. Затем — похоже, успокоившись — пересел к столу, набросал мне короткую записку и, снова вернувшись к столу, стал быстро, ни на секунду не прерываясь, писать. В записке, умоляя проявить милосердие и взывая к моему неудовлетворенному любопытству, старик просил не уходить, пока он не закончит полного описания на немецком всех обрушившихся на него ужасов и чудес. Я остался сидеть, наблюдая за его мелькающим карандашом.
Приблизительно через час, когда я все еще ждал, а кипа спешно исписанных музыкантом листов продолжала расти, он неожиданно вздрогнул, словно что-то напомнило ему о пережитом потрясении. Совершенно уверен: в этот момент, судорожно прислушиваясь, он смотрел на занавешенное окно. Мне тоже показалось, будто я слышу нечто; но звуки были отнюдь не зловещие, а скорее напоминали тихую, доносившуюся из каких-то бесконечных далей мелодию. Я даже подумал о музыканте в одном из соседних домов или где-то за высокой стеной, куда я ни разу так и не заглянул. Однако на Цанна это произвело поистине чудовищное действие: выронив карандаш, он вскочил, схватил виолу и принялся оглашать ночь самыми неистовыми пассажами из всех, что я слышал в его исполнении, исключая разве подслушанные за дверью.
Я и не пытаюсь описать игру Эриха Цанна той страшной ночью. Это было ужасней всего даже подслушанного, ибо теперь я видел выражение его лица — к подобной игре его побуждал страх, неописуемый страх… Он старался произвести как можно больше шума в надежде что-то отвратить или заглушить; что именно, я не мог и вообразить, но, должно быть, нечто ужасное. Музыка стала бредовой и фантастичной, яростной и истеричной, сохранив, однако, всю свою поразительную гениальность, которой, вне всяких сомнений, обладал этот немой старик. Я узнал мелодию лихого венгерского танца, весьма популярного в театрах, и тут же понял, что впервые слышу, как Цанн исполняет произведение другого композитора.
Громче и громче, исступленнее и исступленнее становился отчаянный крик и плач виолы. Музыкант покрылся каким-то жутким потом и вертелся, как обезьяна, не отрывая лихорадочного взгляда от занавешенного окна. Бешеная музыка вызывала странные ассоциации: передо мной зримо восставали бушующие бездны облаков, дымов и молний, среди которых кружились в безумных плясках призрачные сатиры, менады, вакханы. И вдруг — иное, пронзительное звучание, но уже не виолы: спокойная, целенаправленная и вместе с тем ироническая мелодия доносилась откуда-то с запада…
В ту же секунду завывающий ночной ветер, сорвавшийся за окном словно в ответ на дикую игру, застучал ставнем. Обезумевшая виола Цанна превзошла самое себя, крича и рыдая в немыслимых для этого инструмента тонах. Ставень застучал громче, открылся и стал колотиться о раму. Задребезжало стекло и, не выдержав, лопнуло. В мансарду ворвался холодный ветер, заплясало пламя свечей, на столе зашелестели листы бумаги с начатым повествованием Цанна о своей страшной тайне. Взглянув на старика, я понял, что он уже не воспринимает окружающего: голубые глаза вылезли из орбит и остекленели, а исступленная игра превратилась в слепое, механическое извлечение хаотической оргии звуков, неподвластных никакому перу.
Внезапно сильный порыв ветра сорвал манускрипт со стола и погнал к окну. В отчаянной попытке его спасти я кинулся за летящими страницами, но их выдуло прежде, чем я подбежал к зияющей раме. Тогда я вспомнил о давнем желании выглянуть из этого окна, единственного на всей Осейль, откуда можно было увидеть склон за стеной и раскинувшийся внизу город. Было очень темно, но городские огни горят всю ночь, и я рассчитывал разглядеть их сквозь ветер и дождь. Плясало пламя свечей, смешиваясь с завываниями ночного ветра, безумствовала виола. Я приблизился к окну самой высокой на улице мансарды и выглянул… но не увидел раскинувшегося внизу города, не увидел никаких мирных огней знакомых проспектов, не увидел вообще ничего, кроме безграничной, беспредельной тьмы… невообразимого, чуждого всему земному пространства, полного движения и музыки. Пока я с ужасом смотрел в окно, ветер задул обе свечи, оставив меня во мраке наедине с хаосом пандемониума за окном и демоническим воем виолы, безумствовавшей за спиной.
Посветить было нечем. Пробираясь назад, я наткнулся на стол, опрокинул стул и, миновав эту последнюю преграду, направился туда, где, захлебываясь пронзительной музыкой, истошно визжала тьма. Какие бы силы мне ни противостояли, я хотел по крайней мере попытаться спасти и себя, и Эриха Цанна. Один раз почудилось чье-то холодное прикосновение, я закричал, но крик многократно перекрыла виола. Потом во тьме меня внезапно полоснуло бешеным смычком, и я понял, что музыкант уже рядом. Протянув руку и обнаружив спинку стула, я нащупал и сильно потряс старика за плечо, стараясь привести его в чувство.
Он не отреагировал: виола беспрерывно продолжала визжать. Я положил руку на голову старика, дабы сдержать ее механическое покачивание, и прокричал Цанну в ухо, что мы оба должны бежать из этого непостижимого ночного кошмара. Он не ответил и даже не умерил неистовства своей безумной игры, а во тьме мансарды, смешиваясь с какофонией звуков, кружили какие-то странные вихри. Когда моя рука коснулась уха старика, по непонятной причине я содрогнулся — непонятной до тех пор, пока не дотронулся до его неподвижного лица: ледяное, бездыханное, застывшее… выпученные, остекленелые глаза, бессмысленно уставившиеся в пространство… В следующую секунду, чудом отыскав дверь и деревянный засов, я бросился прочь от скрытого тьмой существа с этими жуткими глазами и от потустороннего воя проклятой виолы, чья исступленность только усилилась, когда я ринулся вниз.
Перепрыгивая ступени, скатываясь кубарем, хватаясь за перила, я пронесся по бесконечным лестничным пролетам мрачного дома, выскочил на узкую и крутую улицу и, оказавшись среди покосившихся домов, по булыжникам и ступеням, поскальзываясь, падая и тут же вставая, помчался к нижним улицам, к текущей в каньоне кирпичных стен вонючей реке. Задыхаясь, пролетел по темной махине моста и устремился к знакомым проспектам и оживленным бульварам. Воспоминания об этом кошмарном побеге неизгладимы. Еще помню: не было ветра, и не было луны, и свет фонарей, витрин и окон почему-то мигал.
Несмотря на тщательные поиски и доскональные исследования, мне так и не удалось найти улицу Осейль. Но я не очень жалею об этом, а также не очень печалюсь о сгинувших в неведомых безднах исписанных листах — единственном объяснении музыки Эриха Цанна.
Потусторонний
Несчастлив тот, кому воспоминания о детстве приносят горечь и страх. Он вглядывается в глубину своей памяти и различает лишь просторные, заброшенные комнаты, темные занавеси, длинные полки, заставленные старинными книгами, или сумрачные рощи гротескных, сдавленных хищными ползучими растениями, гигантских деревьев в могучем и монотонном волнении ветвей. Такой удел боги даровали мне, пораженному, ошеломленному, разбитому. И все же я стараюсь упрямо цепляться за эти сухие воспоминания, опасаясь вторжения неугомонного разума в область… иного.
Я не знал места своего рождения, а только место своего пребывания. Замок, полный зловещих коридоров и переходов, был бесконечно стар и бесконечно ужасен: потолки уходили в зыбкую высь, где глаз распознавал только паутину и колыхание странных теней; каменные плиты в полуразрушенных залах отдавали отвратительной сыростью и непередаваемо тошнотворным запахом, словно бы исходящим от множества трупов, оставленных ушедшими поколениями. Вокруг царила тьма, так что я часто зажигал свечи только для облегчения истомленных глаз, ибо солнца тоже не было: кроны чудовищных деревьев распластались выше стен и выше донжонов. Лишь одна черная башня прорвалась в неведомое небо, но башня, основательно разрушенная — подъем не сулил успеха, разве что удалось бы вскарабкаться по камням отвесной стены.
Я, вероятно, жил сколько-то лет в этом месте, хотя понятие о времени у меня было весьма приблизительное. Кто-то заботился обо мне, но я не могу вспомнить никого, кроме себя, и ничего живого, кроме бесшумных крыс, пауков и летучих мышей. Опекуны мои, полагаю, были чрезвычайно старыми, сморщенными и тлетворными, наподобие древнего замка, впрочем, мог ли я иметь о них иное представление? Самыми обычными и натуральными вещами мне казались кости и скелеты, рассеянные по каменным криптам, по крайней мере более натуральными, нежели цветные изображения живых существ в заплесневелых книгах, из коих я черпал свои познания. Никакой учитель не наставлял меня, и я вообще не слыхал звука человеческого голоса во все эти годы, даже своего собственного, ибо у меня не было привычки громко произносить прочитанные фразы. Внешность моя равным образом представляла загадку: в замке не было ни единого зеркала, и я согласовался только с нарисованными в книгах фигурами и лицами молодых людей. Я предполагал себя молодым, потому что помнил очень мало.
Часто я уходил в рощу, пересекая ров с гнилостной водой на дне, часами лежал под темными молчаливыми деревьями и размышлял о прочитанном: мне грезились веселые толпы за горизонтом бескрайних лесов. В поиске солнечного мира я даже попытался однажды выбраться из лесной чащи, но чем дальше продвигался, тем черней сгущались тени, тем плотней насыщалось страхом окружающее пространство, и я отчаянно рванулся обратно, опасаясь сгинуть в лабиринте ночного безмолвия.
В беспрестанных сумерках я грезил и ждал неизвестно чего. И невыносимое одиночество столь обострило жажду света, что я вскинул умоляющие руки к черной башне, пробившейся вершиной своей в неведомое небо. И решил подняться любой ценой: лучше на мгновение увидеть небо и погибнуть, чем тянуть и тянуть сумрачные годы.
Во влажном и мглистом беззвучии я осторожно ступал по растрескавшейся, выщербленной каменной лестнице, пока не добрался до ее предела — далее наверх вели опоры, торчащие в кладке стены. Зловещей и призрачной пустотой зияло цилиндрическое нутро, где угадывался бесшумный ход летучих мышей; еще более зловещей и призрачной казалась медлительность моего восхождения: темнота вверху не разрежалась, только новый, необычный холод объял меня. Я все же поднимался, но, к моему удивлению, наверху ни малейшего проблеска света, а взглянуть вниз было страшно. Вдруг неожиданно наступила ночь, и напрасно я ощупываю пальцами стену в поисках амбразуры, дабы высунуть голову и оценить достигнутую высоту.
В конце концов после мучительного, жуткого, слепого цепляния и судорожного замирания над проклятой бездной голова коснулась твердой поверхности, предположительно крыши или какого-нибудь настила. Протянутая рука проползла по внезапному препятствию и нашла его каменно-неподвижным. Начался тягостный, смертельно опасный вояж по круговой стене, когда руки и ноги в предчувствии почти неминуемого скольжения ищут любой щели и любого выступа. При малейшей возможности я ощупывал каменный потолок, и наконец ладонь наткнулась на нечто, поддающееся усилию. Использовать руки я не мог, а потому изо всех сил уперся головой и приподнял… крышку люка, вероятней всего. Ухватившись пальцами за каменный край, подтянувшись, я понял, несмотря на отсутствие света, что страшный подъем хотя бы на время окончен, так как предполагаемая крышка люка оказалась, собственно говоря, опускной дверью, закрывающей вход в просторную сторожевую циркону, что превосходила по диаметру основание башни. Осторожно выбрался, безуспешно пытаясь воспрепятствовать падению опускной двери, нет, она-таки грохнулась на свое место, возбуждая зловещее эхо. Впрочем, думал я, обессиленно лежа на каменном полу, при надобности, вероятно, удастся ее снова приподнять.
Рассчитывая, что нахожусь над самыми верхними ветвями проклятого леса, я заставил себя встать и принялся осторожно перемещаться в сторону окон, дабы увидеть наконец небо, луну и звезды, о которых читал в книгах. Но сколь я был разочарован, обнаружив только широкие мраморные выступы, заставленные какими-то продолговатыми ящиками солидного размера. Тщетно я ломал себе голову, зачем они собраны здесь, на такой высоте, на таком расстоянии от замка внизу, и что за странные и древние секреты они хранят? Неожиданно я обнаружил сводчатый проем, закрытый каменной дверью, на которой прощупывался резной орнамент. Поначалу дверь не поддавалась, но крайнее напряжение сил принесло успех — она медленно сдвинулась на меня, внутрь помещения. И здесь настал момент небывалого доселе экстаза: сквозь узорную железную решетку на восходящие от двери каменные ступени разлилось сияние полной луны, которую я ранее видел только во сне или в смутных фантазиях.
Предполагая, что вершина башни достигнута, я принялся подниматься по этим ступеням, но тут же замедлил свой порыв, ибо луну закрыло облако. Тем не менее осторожным шагом, в темноте, добрался до решетки и нашел ее незапертой. Однако поостерегся открывать, так как меня весьма устрашила перспектива падения с такой значительной высоты. И здесь луна воссияла вновь.
Потрясение было демоническим, невероятным до абсурда. Пережитое прежде не шло ни в какое сравнение с тем, что я увидел сейчас. Странное, дикое чудо! А увидел я просто-напросто следующее: вместо ожидаемой сумрачной волны древесных крон за решеткой простиралась… твердая почва, на которой белели мраморные плиты и колонны, затененные старинной церковью, чей сломанный шпиль зловеще поблескивал в лунном сиянии.
Я машинально толкнул решетку и ступил на гравиевую дорожку, что раздваивалась чуть далее.
В мозгу, потрясенном и хаотичном, желание света было, однако, настолько всепоглощающим, что даже фантастичность события не могла меня поколебать. Пусть мой эксперимент был безумием, сном, магией — не все ли равно: любой ценой я должен увидеть свет, веселье, движенье. Кто я, что я, что означает окружающее, обо всем этом я не имел понятия, и все же, казалось, поиск велся не совсем вслепую, а возбуждался какими-то смутными, потаенными воспоминаниями. Я миновал плиты и колонны и прошел под аркой в открытую местность, иногда следуя торной дорогой, иногда пересекая луга, где лишь случайные руины намекали на когда-то пролегавший путь. Однажды мне пришлось переплыть быструю реку мимо разрушенных устоев давно исчезнувшего моста.
Часа через два я достиг предполагаемой своей цели — передо мной высились увитые плющом стены. Величественный замок стоял в густом парке, знакомый до боли и тем не менее удивительно странный. Ров был заполнен водой, привычные башни исчезли, появились флигели недавней постройки, — все это смущало и беспокоило глаза наблюдателя. Но более всего поразили и очаровали меня раскрытые окна: они сияли, оттуда доносился шумный, веселый гомон. Приблизившись, я заглянул и увидел причудливо одетую компанию: люди смеялись и оживленно беседовали. Никогда прежде не доводилось мне слышать человеческой речи, и смысл угадывался с трудом. Черты и выражения некоторых лиц что-то очень отдаленно напоминали, другие казались совершенно чужими.
Я переступил через низкий подоконник в светлую, сияющую комнату: увы, только один шаг погасил ослепительную секунду надежды черной конвульсией отчаянья. Итак, едва я переступил подоконник, как безумный, безобразный, неожиданный страх взорвался в зале, искажая всякое лицо, исторгая неслыханный вопль из каждой глотки. Бегство было общим и паническим, некоторые грянулись в обморок, другие, придержав безоглядное отступление, пытались их вытащить за порог. Многие заслоняли глаза, нелепо кидались из стороны в сторону, опрокидывали мебель, натыкались на стены в поисках спасительных дверей.
Я остался один в блестящих апартаментах и, прислушиваясь к затихающим крикам, задрожал от близости неведомого присутствия.
Поначалу комната показалась пустой, но когда я направился к одной из ниш, мне почудился намек на движение — там, под золоченой рамой дверного проема, ведущего в довольно-таки аналогичную комнату. Приближаясь к нише, я ощутил чуждое присутствие более явственно — и тогда из моего горла в первый и единственный раз вырвался странный и хриплый вой, напугавший меня не менее, чем породившая его причина: оттуда ко мне подступало в полной и устрашающей очевидности нечто непредставимое, неописуемое, неслыханное, чье появление превратило веселую компанию в свору обезумевших беглецов.
Трудно определить, что это было: какая-то композиция, вернее, инфернальная смесь отвратительного, зловещего, анормального, ненавистного; гоул в гротескной стадии кошмарной диссолюции, сочащийся гноем эйдолон торжествующего разложения, один из ужасающих монстров, которых милостивая земля обычно скрывает от глаз смертных. Одному Богу известно, было ли существо не от этого мира или более не от этого мира, только к вящему моему ужасу я различил в лохмотьях гниющего мяса, едва прикрывающих кости, жестокую, но узнаваемую пародию на человеческий абрис, что вызвало ледяную судорогу в моем теле.
Почти парализованный, я все же попытался бежать, вернее, отшатнувшись, топтался на месте, что ни в коей мере не нарушало гипноза, в котором держал меня безымянный, безгласный монстр. Мои глаза, скованные взглядом мутных стекловидных орбит, отказывались закрываться, хотя после первого шока пространство несколько расплылось и кошмарная аппариция виделась менее отчетливо. Постарался заслониться ладонью, но рука, приневоленная бунтующими нервами, едва шевелилась. Впрочем, даже столь слабая попытка лишила меня равновесия: покачнувшись, я шагнул вперед, дабы не упасть. И в этот момент ошеломительно, агонизирующе почувствовал близость неведомого существа, мне даже почудилось его тлетворное дыхание. Почти безумный, почти не сознавая жеста, защищаясь, я вытянул руку — и в ту же секунду по какой-то дьявольской случайности мои пальцы прикоснулись к вытянутой безобразной лапе чудовища, стоящего там, за позолоченной дверной рамой.
Я ли закричал, или дико взвыли призраки, оседлавшие ночной ветер? Мозг затопило бешеным, безжалостным каскадом воспоминаний: в этот момент я понял все, вспомнил замок и деревья, узнал место, где теперь находился.
И самое страшное, узнал монстра, который злобно и ненавистно наблюдал, как я отнимаю запятнанные пальцы от его лапы.
Но в космосе столько же бальзама, сколько и желчи. Имя бальзама — непентис, забытье. В напряженности этой секунды распался узел моего страха и черный взрыв воспоминаний разошелся в хаосе подобных, похожих, повторяющихся образов. В галлюцинативном сне я покинул проклятое место, бросился в лунный свет и побежал. Когда миновал церковный двор, белые мраморные плиты и спустился по ступеням, то нашел опускную дверь неподъемной, что не особенно меня опечалило, ибо я ненавидел древний замок и страшную чащобу. И вместе с гоулами — злыми насмешниками — я оседлал ночной ветер и помчался в катакомбы Нефрен-Ка, в таинственную нильскую долину Хадот. Я знал, что свет, лучезарность не для меня, что мое достояние — лунные блики на каменных склепах Неб, а мое веселье — странные празднества Нитокриса в тени великой пирамиды. И в дикой своей свободе я почти радовался горечи отторжения.
Непентис утолил мои страсти и успокоил меня, аутсайдера: ибо я чужд этому столетию и чужд этим существам, которые пока еще называются людьми. Я понял это, когда протянул руку к позолоченной раме, где стоял монстр, когда мои пальцы коснулись холодной и неуступчивой поверхности зеркала.
Евгений Головин
Дионис
О das wir unsere Ururahnen waren. Ein Klumpchen Schleim in einem warmen Moor. Leben und Tod. Befruchren und Gebaren Glitte aus unseren stummen Saften vor. . . . . . . . . . . . . . . . Die weiche Bucht. Die dunklen Waldertraume, Die Sterne schneeballblutengros und schwer. Die Pandier springen laudos durch die Baume. Ailes isr Ufer. Ewig run; das Meer.
Gottfried Benn
О, когда-то мы были нашими прапрапредками. Кем? Чем? Комок слизи в прелом, теплом болоте. Жизнь и смерть. Зачатие и рождение Вырывалось из ферментации наших соков. . . . . . . . . . . . . . . . Дремотная тишина залива. Темные сны джунглей, Звезды — тяжелые расцветающе-снежные бутоны. Беззвучный прыжок пантеры в деревьях. Всё — берег. Вечно зовет море.
Готфрид Бенн
Для расширения ассоциативного пространства основополагающего текста Вальтера Ф. Отто следует добавить несколько дионисийских фрагментов из сочинений позднеантичных авторов.
* * *
«Некоего числа, если это случилось после изобретения чисел, воинство Диониса высадилось в Индии: иные воины, играясь дельфинами в морской воде, обратились на суше в буйных сатиров и, потрясая своими итифаллосами, грозились изнасиловать женщин любого возраста, знатных и простолюдинок, другие, мрачные и бородатые, опутанные змеями, тащили бурдюки, наполненные пурпуровым вином, множество голых баб приплясывало вокруг дубов, что неторопливо шествовали на своих корнях, подобно паукам.
Пьяный старец обглоданной костью понукал осла, взбешенный длинноухий сбросил его в конце концов. Пьяный Силен в цветастых лохмотьях, горланя непристойную песню, снова забрался на четвероногого упрямца и принялся дразнить неуклюжего волкоголового поселянина, который приставал к визгливой грудастой ведьме.
Посреди бесчисленного воинства фавнов, сатиров, волкодлаков, менад, лемуров, мималлонов, тельхинов, аспиолов катилась, влекомая леопардами, колесница, где возлежал, усыпанный цветами, в венке из плюща и дубовых листьев, юный бог вина, оргий и превращений.
По-разному представлялся он: молодые женщины видели юношу с дивными сапфировыми глазами и большим напряженным фаллосом, мужчины — сладострастную гетеру с насмешливыми яркими губами, пьяные старухи умилялись кудрявому мальчику, играющему виноградной кистью…»
Рене Кабраль. Схолии к «Деяниям Диониса» Нонния
* * *
Дабы почувствовать, где все это происходит, надо определить собственное местонахождение и поразмыслить над ситуацией собственного восприятия.
Наш универсум неотвратимо сжимается, сужается в плане космических элементов, что объясняется хтонической ориентацией бытия. Каждый космический элемент имеет в себе три других элемента: земля содержит воду, воздух и огонь, доминируя над ними. В античном и средневековом понимании элементы, скорее модусы вещества, нежели само вещество. Земля, к примеру, не столько сама ощутимая материя, сколько ощутимы ее определяющие качества: земля — это сухой и холодный лед, минерал, металл и равным образом эмоциональная фригидность, ментальная сухость и ограниченность, прямолинейно-угловые схемы и расчеты.
Когда холодно вычисляют причины и следствия, строят поведенческие модели, делят материю на органическую и неорганическую, навязывают жизненным процессам периодичность и закономерность — все это делается под влиянием «земли». При этом значение иных элементов вовсе не отрицается, но: они вторичны, третичны по сравнению с «базовой» землей. Когда говорят: некто «плавает» в той или иной дисциплине, некто легкомыслен и порывист, подразумевают нежелательное влияние воды, воздуха и огня. Если душа насыщена этими элементами, если душа чувствительна, свободна, экстатична — плохо ей живется в эту эпоху.
Доминация земли определяет весомое, стабильное, телесное как сущностно реальное — наше мировоззрение обусловлено гео-графией, гео-мет-рией, гео-логией.
Но представим нашу фундаментальную землю плавучим островом Океана, как предлагает стоик Посидоний (II век до н. э.). Границы, контуры, очертания сохраняются весьма недолго, вещи, звери, люди, растения, звезды растворяются, размываются в смутных трансформациях, нет ни порядка, ни периодичности, ни фиксированных пунктов ориентации — таков мир Диониса, где опьянено все: и наблюдатели и наблюдаемое, это страна чудес Алисы и морской простор навигаций Пантагрюэля. Нет, скажем мы: это сны, фантазмы, просто хаос.
Нет. Это вселенная в доминации «воды», с которой мы соприкасаемся иногда в так называемых снах.
Вот что писал Жерар де Нерваль в повести «Аурелия»:
«Сон — вторая жизнь. Я дрожу, пересекая врата роговые или слоновой кости, которые отделяют нас от мира невидимого. Сначала сон похож на приближение смерти — тяжелый туман обессиливает мысль, неопределим точный момент перехода „я“ в другую форму жизни. Сумрачное, подземное высветляется, проступают бледные, неподвижные силуэты, что населяют эти лимбы. Затем пространство обретает очертания. Нарастающее озарение придает движение странным фигурам.
Мир Духов раскрывается».
Это написано в прошлом веке, в расцветающей заре позитивизма под влиянием технициста Све-денборга. «Мир Духов», понятно, есть нечто противоположное тривиальной реальности, нечто романтически желанное. Нерваль, согласно иудео-христианской концепции, признает фундаментальность земли и отводит сну второе место. Куда ближе к Посидонию шекспировская строка: «мы сотворены из субстанции снов». И еще более мы приближаемся к пространству «воды», изучая неоплатоническую идею «эфирного тела фантазии».
Восприятие обусловлено душой и зависит от ситуации души. Как сказал Парацельс, «глаз видит благодаря человеку, а не человек благодаря глазу». Душа придает качество данным восприятия. Если душа вялая и монотонная, это фиксируется во всем увиденном и услышанном. Согласно традиционному знанию, «тело души» состоит из тех же четырех элементов, только более субтильных. В современную эпоху, и это очевидно, земля доминирует в «теле души». Отсюда душевная сухость, холодность, пассивность, эмоциональная стандартизация. Современный социум построен на нормативных осях, любое отклонение — безумие, кошмар, перверсия, оргия и т. д., современная «коллективная» душа отравлена страхом и его производными — рацио, расчетом, отчуждением.
Поэтому.
Для современных людей рассказ о воинстве Диониса — вымысел, фикция, фривольная легенда.
* * *
«Ревнивая многоречивая Гера указала титанам фиалковый луг, где отдыхал Дионис Загреос. Вот ваш злокозненный враг, любимые и послушные сыновья матери Геи. Он хочет покорить вас, обратить в быков, чтобы вы, задыхаясь под тяжким ярмом, истерзанные острым стимулом, от луны до новой луны бороздили землю. Он насмехается над Приапом и хочет вас кастрировать. Если не убьете его, лучше вам не родиться…
Титаны отыскали фиалковый луг, увидели обнаженную спящую девушку и набросились на нее, не в силах удержать приапических своих желаний. Она ускользнула, и раздался смех, подобный гулу лесного пожара или шуму водопада. И девушка растаяла в фиалках, и началась игра превращений Диониса, которая в мистериях называется „синдесмос“…»
Рене Кабраль. Схолии к «Деяниям Диониса» Нонния
* * *
Драма и мистерия Диониса активизируются в напряженности эротического пространства. Что это? Какой смутной интуицией прикоснуться к трепету его пространства нам, для которых все на свете, включая и собственную персону, разъято на множество фрагментов, частей, частиц, дисциплин, деталей. Если мы расплывемся в прельстительном сне, или мечтательной сенсорностью почувствуем глубокую синеву неба Эллады, или шелест морской воды на статуарной резьбе триремы, — будильник, острие заботы, вернет нас на землю, вернее, под власть этого космического элемента. Фатум двоичной системы: работа-отдых, добро-зло, мечта-реальность. Убожество современной эротики: самоотверженная любовь — хорошо, содомия — плохо, ласково-энергичный массаж — хорошо, кровавый удар — плохо. Регуляция, пограничные полосы, межевые столбы: этот свет — тот свет; жизнь — смерть; сон — реальность. Стабильность, безопасность — желанная цель. Случайная проявленность из небытия, терпеливое продвижение по тернистому пути работы-долга-ответственности, дежурная гибель в пропасти небытия — финита…
Доминация земли предполагает истолкование времени в духе темпоральной последовательности «прошлое-настоящее-будущее» при неуловимом настоящем. Этимологически неверная трактовка Кронос-хронос обусловила странную интерпретацию мифа: если Кронос — всепожирающее время, каким это образом он — царь золотого века? Одно из недоумений, коих предостаточно. Вера в хронологическую последовательность рождает другие нелепости, к примеру: причинно-следственную связь, «объяснение» исторических событий, жизненный опыт и т. д.
Согласно Николаю Кузанскому, время — момент восприятия, зависящий от позиции наблюдателя. Но это мужская позиция. В традиционном смысле женское начало ориентировано на землю и воду, мужское — на воздух и огонь. Последовательное, концентрированное женское сжатие, фаллический взрыв — так функционирует вселенская динамика, беспрерывная борьба полов. Характер эпохи определяет доминация того или иного пола. Бахофен в «Материнском праве» выражает сие категорически: «Человеческая история проходит под знаком кровавой борьбы полов. Эротика, дети — методы и процесс борьбы. Любовь женщины и мужчины невероятна и противна природе. Только в мистической смерти оппозиции соединяются, образуя андрогин».
По орфической теогонии, в бешеных турбулен-циях Хаоса проявилось серебряное мировое яйцо, откуда вырвался крылатый бог-андрогин — Фанес, или Эрос. Вокруг этого бога, в напряженности аттракции и репульсий, притяжений и отталкиваний возникла относительная определенность верха и низа, неба и земли, мужчины и женщины, относительная, потому что все содержится во всем: небо в земле, земля в небе, мужчина в женщине, женщина в мужчине. Эротические силы создают и разрушают формы космоса: изменчивые и многоликие, они представляются сексуальной страстью, электричеством, магнетизмом, гравитацией, концентрацией, взрывом… Гнетущее предгрозовое томление, ликующий раскат, счастливая молния; «концепция», то есть зачатие в мозгу, беременность во чреве памяти, рождение идеи, замысла… Если напряженность достигнет «критической точки», фаллос взорвется, если вагина перестанет возбуждаться и притягивать, женская субстанция застынет в одиночестве и неподвижности…
Мы упоминали ранее: в каждой космической стихии содержатся три другие. В человеческих существах, далеких от совершенства, стихии пребывают в постоянном конфликте — отсюда усталость, бешенство, неудовлетворенность.
Бог владеет своей композицией и может претворить любой элемент, любой свой «фрагмент» в новое целое, нисколько не умаляя полноты божественного бытия. К примеру: юноша, распаленный эротической грезой, угадывает, смутно видит в закрытых глазах прелести соблазнительной девицы, но скованность, пассивность органов чувств не позволяют ощутить ее «весомость», запах, голос. Мы, пленники тягости земной, скажем: мираж, образ вызван соответствующей причиной. И здесь резкое отличие современного взгляда от античного. Нам все понятно: вот мысль, вот чувство, далее шкаф, порезанный палец. Девичий силуэт в распаленном воображении прозрачней лунных бликов на воде, сравнительно со шкафом просто чушь.
Античный мир в высокой степени «формален»: силуэты, зигзаги, очертания по-разному трансформируются в разных материальных стихиях — потому Теофиль Готье сказал в новелле «Ауриа Марселла», что галера Клеопатры под лазурным парусом продолжает рассекать волны неведомых океанов.
* * *
«Здесь болото, слышны запахи гниющих водорослей, сказал один. Нет, я чувствую запах возбужденной самки, воскликнул другой и кинулся в заросли. Там ласкались две гамадриады. Титан отбросил одну, схватил другую и чуть не пропорол жестоким пенисом. Но женская кожа внезапно превратилась в чешую, в ребристую кору, и титан взвыл: пенис сдавило в дупле. Древесные кольца сжимались все сильней, титан с трудом вырвался, оставив пенис на съедение дуплу».
Этот отрывок из «Охоты титанов за Дионисом» неоплатоника Гиерокла Александрийского (IV–V в. н. э.) любопытен в разных аспектах. В отличие от богов и героев, титаны по преимуществу партеногенетические порождения Геи, зачатые от фаллических подземных вод (демонов), присущих самой матери-земле, от ее собственных «мужских компонентов». Титаны, следовательно, воплощают земное мужское начало, действующее в женской субстанции. Далее: когда титаны в конце концов настигли Диониса в образе быка, убили и съели, Зевс испепелил их молнией. Люди, гласит орфическое предание, возникли из этого пепла, значит, в человеческой материи присутствует частица бога.
Миф вполне красноречив: Гера ненавидит всех, кто отстаивает мужскую свободу и автономию, Дионис — бог свободной эротики, опьянения, карнавала — ее серьезный противник. Матриархат, санкционированный Герой, Деметрой, Прозерпиной, хочет полного подчинения мужчин женскому началу. Мужчина — сооткрыватель дверей рождения, работник, защитник и т. д. Его «наказывают» за буйную чувственность, как в вышеприведенном случае, но, так сказать, в порядке вещей. Мужчина — раб Приапа, бога жизни и смерти, должен отдавать свою жизнь ради грядущего поколения — по античной мысли, сперма есть мозг вытекающий. Он — Лунус, узенький серп, желающий раствориться в женском полнолунии, движение, склонное к покою, диссонанс, мечтающий разрешиться в консонансе, словом, женщина — целое, мужчина — активный орган этого целого.
Воспитывать и дрессировать самцов смолоду — этим занимаются женщины и «цивилизованные» особи мужского пола. Всякая попытка освобождения от власти великих матерей преступна.
Парадигма подобных действий — охота титанов за Дионисом.
Некоторые античные авторы (Апулей, Гиерокл, Синезий, Нонний) акцентируют отличие пениса от фаллоса. Поскольку «сыновья земли» хотят постоянного соединения с первичным женским началом, их половой член однозначно функционален: penis происходит от penetro (лат.) — проникать, пронзать; слово взято из сельскохозяйственной области. Иное дело phallus-fascinus — принцип сугубо дионисийский — царь, страх, околдование, экстаз. Фаллос — пролонгация сердца и слушается только сердца.
Любое совершенство и любая гармония немыслимы без андрогинии, то есть без равнодействия двух основных природных начал. Что это значит в данном контексте? Автономия и возможность постоянной эрекции (итифаллический процесс) обусловлены пребыванием в «теле души» женского существа. Мы упоминали о юношеских эротических грезах — внутреннее око видит смутный, исчезающий абрис, беспокойные, изменчивые линии и колориты — неразвитое ригидное восприятие не в силах оживить и воплотить так называемую иллюзию. Соблазнительный образ дразнит, растравляет, бросает во власть женщин земных, что лишает жизнь игрового момента и придает гибельную целеустремленность. Но когда эманации «внутренней женщины» (нашей Дианы или внутренней луны герметики) энергичны и действенны, обретается необходимый противовес и возможность ити-фаллической игры.
Ибо первое условие жизни, понимаемой как легкомысленная игра, — централизованная уравновешенность. Внутренняя концентрация устраняет однозначность желания, ослабляет решимость «любой ценой» и «во что бы то ни стало» овладеть кем-то или чем-то. Любое «иметь», любое «владеть» умножает связи земные, целостность индивида разрушается постоянными дифферентами. Земная женщина опасна не только своей притягательностью, но и своим пространством равномерности, покоя, комфорта. Для блага женщины и ее детей необходимо делать деньги и карьеру, разделяться на специалиста и «просто человека», «извлекать уроки» из прошлого, жить ради будущего и т. д.
Разрыва с этой земной женщиной и ее ценностями никогда не достигнуть «умерщвлением плоти», отрешением от всего земного, той или иной аскетической практикой — все это вполне может привести к безумию, истощению, рабству еще более тяжкому. Подобное ослабляется либо уничтожается подобным — наша Диана, Изида или дама наших грез способна сублимировать душу и соответственно тело — вспомним судьбу Луция из «Золотого осла» Апулея.
* * *
Новалис:
«Мысль — бледное, слабое нечто, мысль только сон чувства». Вряд ли имеется в виду созерцательное размышление, скорее прагматическая тактика: как достигнуть цели — приступом или правильной осадой? Приобрести что-нибудь и потратиться минимально, приобрести: девушку на час, деньги лет на пять, репутацию лет на пятьдесят… Испытывая бешеную страсть к женщине, надлежит это скрыть, тактически рассеять неистовый порыв в круговых приближениях, в мелких полезных подношениях. Над подобным тактиком постоянно висит неудача — можно попасть «в неудобное положение», потерять «с трудом завоеванное»…
Рацио, продиктованное страхом, разлагает ослепительность в равномерную последовательность, и это антидионисизм. Надо разрушить свой дом и построить лодку, плот, обрубить корни и в свободном режиме воды играть своим телом, имуществом, репутацией. Жестокий и мучительный процесс.
Ницше:
«Не следует искать наслаждений, наслаждение надо иметь, искать следует боли и страдания». Вряд ли Ницше советовал христианское искупление или гнусный современный «садомазохизм». В данную эпоху наслаждение и страдание суть рациональные оппозиции, недаром Фрейд считал, что человек ориентирован на антистрадание при поиске наслаждения. Современный человек убежден: жизнь — одноразовый процесс здесь и теперь. При таком положении дел кратковременные каникулы надлежит использовать разнообразно-усладительно, стараясь избегать потрясительных для здоровья эмоций. Глубокого сладострастия, высокого наслаждения современный человек не знает и даже побаивается. Ницше: «Сладострастие! Для всякой зловонной тряпки, для всякого гнилого сучка — клокочущая печь, но великое обещание для сильных натур».
Накинуться на желанную женщину с ножом, бросить в огонь пачку в сто тысяч, швырнуть перчатку в надменную физиономию мадам (Стендаль, Достоевский, Шиллер) — литературные моменты, «в жизни все иначе». Но не для людей, причастных иным космическим стихиям.
Опьянение, экстаз, безумие, восторг. Дионис в ипостаси Вакха — бог винограда и вина.
«Одержимые богом менады и вакханы прыгают в бассейн, заполненный виноградом — купание и танец одновременно, деревянный ковш пляшет в пурпурных, лазурных солнечных отблесках. Хохот, крики „эвоэ“. Вакх погружает в пенистый сок тирс, увитый плющом и змеиной травой офианой. Когда менады натираются этой травой, клитор вырастает фаллосом. Оргия: старики превращаются в детей, женщины в мужчин, мужчины в женщин, те и другие в пантер, змей, хищных птиц — рев, стоны, кровь, пение. Ритуал заканчивается, бог исчезает, на пустой земле валяются несчастные страдальцы. Но менады и вакханы, забыв о прежней жизни, днями и ночами рыщут по лесам и полям в поисках неистового бога сублимаций».
Валерий Флакк. «Дионисии»
* * *
Вальтер Ф. Отто вполне согласен с главной дилеммой европейской цивилизации, назовем ее дилеммой номер один: жизнь — смерть. Принципы противоположные, оппозиции совершенно неразрешимые. Фундаментальные оппозиции породили множество других: небо и земля, форма и субстанция, эйдос и материя, мужчина и женщина и т. д. Автор расценивает дионисизм как сложное переплетение жизни и смерти, но это не меняет сути: жизнь и смерть — враждебные принципы, их борьба определяет экспрессию бытия.
Легитимна ли оппозиция жизнь — смерть? Да, с точки зрения монотеизма. В язычестве дело обстоит не так просто. Здесь надо вот что учесть: греческая языческая традиция дошла до нас через монотеистов — арабских и христианских переводчиков и комментаторов; значения греческих слов объяснялись в зависимости от размышлений и убеждений того или иного исследователя. В знаменитом споре Эразма Роттердамского и Иоганна Рейхлина последний, выражая серьезное сомнение в наличии негативных понятий в греческом языке, утверждал: языческая мифология не знает идеи смерти как растворения в «ничто» и полного уничтожения. Действительно: вряд ли подобная идея уместна в ситуации свободных манифестаций и беспрерывных метаморфоз.
Мысль о тотальной гибели вообще неуютно чувствует себя в мозгу человеческом. Разве есть у нас онтологический опыт рождения и смерти? Необходимо усилие воображения, попытка «представить себя на месте» розово-визгливого комка плоти или белесо-молчаливой продолговатости на столе. Смерть для нас риторическая фигура, не более. Мы блуждаем меж ночью и днем, сновидением и сознательной конкретностью — они, словно мелодии, иногда сопрягаются в странном контрапункте. Рене Генон, рассуждая о практической невозможности провести окружность, ибо начало линии никогда не совпадет с концом, заключил: «Начальная и конечная точки не являются составляющими линии. То же можно сказать о рождении и смерти телесной модальности — они не входят в „плоскость жизни“ индивида» («Символизм креста»). Рене Генон имеет в виду: жизнь человеческого тела — дистанция меж двумя моментами инобытия.
Смерть как принцип уничтожения жизни до крайности проблематична. Монотеисты отрицают метемпсихоз или циклическую реинкарнацию, однако их теории о «жизни после смерти» до крайности неясны и противоречивы.
* * *
Вальтер Ф. Отто, несмотря на очевидное преклонение перед Дионисом, называет бога «безумным». Лучше даже сказать так: Дионис — бог безумия. Ничего удивительного, если учесть: греки считали «мании» субтильными женскими субстанциями и приносили им жертвы. У Вальтера Ф. Отто Дионис — возмутитель спокойствия, устранитель привычных ритмов, порядка и размеренности. Если Аполлон — гармонический созидатель, Дионис — разрушитель; автор более или менее согласен с предложенной Ницше дилеммой.
Безумие (вне так называемой «психиатрии») есть дисгармония, разрушение всякого порядка, наплевательство на закономерные устои семьи, общества и т. д. Однако возникает вот какой вопрос: незыблемы ли, абсолютны ли законы разума? Если да, любое от них отклонение следует назвать безумием, подлежащим исправлению либо наказанию. Но древние жили в мире свободных, индивидуальных, транзитных манифестаций. В подобном мире можно интересоваться явными или тайными взаимосвязями, учитывая их транзитность, но не «устройством» того или иного, в мире манифестаций «время — ребенок играющий, ребенок на троне». Гераклит считал, что нельзя дважды войти в одну реку. Точно так же нельзя дважды встретить одного человека. Поэтому античные эпосы и романы есть свободные композиции странствий, войны, авантюр, но не логические причинно-следственные конструкции, обусловленные единством времени и места действия, идентификацией имени и носителя имени, началом и концом. Манифестации не детерминированы, они возникают и пропадают: Ифигения всходит на жертвенный холм, Эней покидает Дидону. Это не имеет никаких причин и никаких следствий. С нашей точки зрения, греки ужасающе легкомысленны. Как дано рождение великому племени кентавров? Иксион влюбился в богиню Геру, Зевс придал розовому облаку формы спящей Геры, Иксион экстатически соединился с… богиней, в результате появились кентавры. Герои живут и действуют в ситуации новых горизонтов, новых пейзажей, постоянных метаморфоз. Поскольку нет «установленного порядка вещей», нет «чудес», то есть нарушений подобного порядка, нет надобности в жизненном опыте и аналитическом размышлении — мгновенные перемены рождают мгновенные решения, те или иные мировоззрения основаны на эвристических гипотезах.
Итак, аксиомы, постулаты, парадигмы социального устройства, нравственности, точных наук — только абстрактные обобщения определенного логоса, здесь речи быть не может о какой-то «константности». Говорить следует о диктатуре этого логоса, употребляя выражения типа «кто не с нами, тот против нас», говорить следует о едином Боге и его Враге, о непримиримости оппозиций. Такова ли ситуация Аполлон — Дионис? Нет. В язычестве нет и не может быть четких оппозиций, оппозиций навсегда. Аполлон функционально близок Зевсу, Аресу, Афине; Дионис — Пану, Гермесу, Деметре, Афродите. Что это значит? Что нельзя детерминировать ареал активности каждого бога. Обобщать приоритеты Аполлона, им противопоставлять Дионисовы приоритеты — значит лишать богов божественности и превращать в «принципы». Функциональность каждого бога не поддается определению. В плане современных понятий о «гармонии» и «справедливости» Аполлон далеко не безупречен. И как понимать «милосердие» Диониса? Он часто разрывал на куски больных зверей и оживлял здоровыми, о чем упоминает Нонний в «Деяниях Диониса».
* * *
Собранные в этой книге рассказы в принципе хорошо известны и не нуждаются в рекомендации или интерпретации; на наш взгляд, они направлены против диктатуры прагматического рацио. Однако персонажи совсем не напоминают античных героев, уверенных в силе своей индивидуальности и своих богов. Это скорее «неврастенические романтики», по выражению Э. Р. Курциуса. С ними происходят события неожиданные, зловещие, чудесные. Слово «чудесный» выдает сущность новой эпохи, вернее, трусливой позиции ее представителей, сознательно признающих нормативные оси «фундаментальной реальности», вне сферы которой жить опасно, неуютно, страшно. Судьбы персонажей трагичны с точки зрения современного социального человека, но пусть этот последний хорошенько поразмыслит над собственной судьбой.
Коллекция «Гарфанг»
Литература беспокойного присутствия
Густав Майринк. «ВАЛЬПУРГИЕВА НОЧЬ»
(Изд-во «Судостроение», Ленинград, 1991)
Переиздание под названием «КАБИНЕТ ВОСКОВЫХ ФИГУР»
(Изд-во «Terra Incognita», СПб, 1992)
Говард Филипп Лавкрафт. «ПО ТУ СТОРОНУ СНА»
(Изд-во «Terra Incognita», СПб, 1991)
Густав Майринк. «АНГЕЛ ЗАПАДНОГО ОКНА»
(Изд-во «Terra Incognita», СПб, 1992)
Жан Рэ. «ТОЧНАЯ ФОРМУЛА КОШМАРА»
(Изд-во «Языки русской культуры», Москва, 2000)
Томас Оуэн. «ДАГИДЫ»
(Изд-во «Языки русской культуры», Москва, 2000)
Фридрих Шиллер, Ганс Гейнц Эверс. «ДУХОВИДЕЦ»
(Изд-во «Языки русской культуры», Москва, 2000)
Дэвид Линдсей. «НАВАЖДЕНИЕ»
(Изд-во «Языки русской культуры», Москва, 2001)
Эдгар А. По (в переводе К. Д. Бальмонта). «СООБЩЕНИЕ АРТУРА ГОРДОНА ПИМА»
(Изд-во «Языки русской культуры», Москва, 2001)
Титус Буркхарт, Виктор Гюго. «АЛХИМИЯ И НОТР-ДАМ ДЕ ПАРИ»
(Изд-во «Эннеагон Пресс», Москва, 2007)
Вальтер Ф. Отто, Э. Т. А. Гофман, Эдгар А. По, Ги де Мопассан, Г. Ф. Лавкрафт. «БЕЗУМИЕ И ЕГО БОГ»
(Изд-во «Эннеагон Пресс», Москва, 2007)