Генри КАТТНЕР, Кэтрин Л. МУР
Планета — шахматная доска
1
Ручка на двери открыла голубой глаз и уставилась на него. Камерон отдернул руку и остолбенело вытаращился на нее.
Больше ничего не произошло, и он отступил в сторону. Черный зрачок глаза переместился за ним. Его разглядывали.
Демонстративно повернувшись к двери спиной, он медленно прошел к окну, и выпуклое стекло стало прозрачным. Остановившись перед ним, он проверил двумя пальцами пульс, одновременно автоматически считая вдохи.
За окном расстилался зеленый холмистый пейзаж, испещренный темными пятнами тени — это по небу плыли облака. Под золотистыми лучами солнца светлели весенние цветы на склонах холмов, по голубому небу беззвучно летел вертолет.
Полный седоволосый мужчина закончил считать свой пульс и ждал, оттягивая момент, когда должен будет повернуться. Он задумчиво смотрел на сельский пейзаж, потом с тихим недовольным ворчанием коснулся кнопки. Стекло сдвинулось в сторону и исчезло в стене.
За окном тянулся грохочущий красноватый сумрак.
В темноте, окутывающей подземный город, маячили контуры огромных угловатых колоссов из камня и металла. Где-то далеко в глубине ритмичное посапывание сливалось в далекий рев; в перестук титанических насосов вплетались механические хрипы. Время от времени мрак разгоняли молнии электростатических разрядов, но они жили слишком мало, чтобы высветить мелкие детали Нижнего Чикаго.
Камерон высунулся, задирая голову. Вверху был лишь густой мрак, время от времени освещаемый ожерельями белых молний, пробегающих по каменному небосклону, внизу — совсем уж непроницаемая тьма. Именно это и было реальностью. Массивные машины являли прочный фундамент, на котором покоился весь нынешний мир. Камерон, воспрянув духом, отступил и задвинул стекло. За окном вновь распростерся пейзаж — зеленые холмы и небо с облаками.
Камерон отвернулся. Дверная ручка была только ручкой и ничем больше. Простым по форме, увесистым куском металла. Обойдя стол, он быстро направился к двери, вытянул руку и решительно сомкнул пальцы на ручке. Пальцы не встретили привычного сопротивления. Под рукой был не металл, а какой-то студень.
Роберт Камерон, Гражданский Директор Департамента Психометрии, вернулся за свой стол, сел, вытащил из ящика бутылку и плеснул себе порцию. Глаза его бегали по столешнице, не в силах остановиться хотя бы на мгновенье. Он нажал клавишу.
В кабинет вошел доверенный секретарь Камерона Бен Дю Броз, невысокий, плотный мужчина лет тридцати, с голубыми глазами и взъерошенными волосами цвета тоффи «Конфета типа ириски». Не похоже было, чтобы у него возникли какие-то сложности с дверной ручкой. Камерон старался не смотреть ему в глаза.
— Я заметил, что мой монитор выключен, — обвиняюще проговорил он. Это вы сделали? Дю Броз усмехнулся.
— Но какая разница, шеф? Все равно все звонки снаружи проходят через мой коммутатор.
— Не все, — буркнул Камерон. — Те, что из Главного Штаба — нет. Вы много на себя берете. Где Сет?
— Понятия не имею, — ответил Дю Броз, слегка хмуря лоб. — Я бы сам хотел знать. Он…
— Помолчите. — Камерон переключил монитор на прием и тут же раздался истерический сигнал вызова. Директор с осуждением посмотрел на секретаря. Дю Броз заметил грозные морщины на лбу начальника и почувствовал в желудке спазм холодной, безумной паники. Мелькнула даже отчаянная мысль разбить монитор… впрочем, сейчас не спасло бы и это. Куда подевался Сет!
— Шифратор, — произнес голос из динамика.
— Шифратор включен, — буркнул в ответ Камерон. Его сильные пальцы с торчащими суставами пробежали по клавиатуре. На экране монитора появилось лицо.
— Камерон? — спросил Военный Секретарь. — Что там творится в вашей конторе? Я ищу вас, ищу…
— Вот и нашли. Должно быть, дело важное, раз вы используете эту линию. Что случилось?
— Это разговор не для телемонитора. Даже с шифратором. Возможно, я ошибся, посвятив в дело вашего Дю Броза. Можно ему доверять?
Камерон поймал равнодушный взгляд Дю Броза.
— Да, — медленно сказал он. — У меня нет к нему претензий. Итак?
— Через полчаса у вас будет мой человек. Я хочу, чтобы вы взглянули кое на что. Меры предосторожности обычные. И безоговорочный приоритет. Вы поняли?
— Я буду ждать, Календер, — сказал директор и выключил аппарат. Положив ладони на стол, он принялся разглядывать ногти.
— Ну что ж, отдайте меня под суд, — заговорил Дю Броз.
— Когда Календер был здесь?
— Сегодня утром. Послушайте, шеф, я сделал это нарочно, у меня была причина. Я пытался все объяснить Календеру, но он просто болван, а у меня слишком мало звезд на погонах, чтобы переубедить его.
— Что он вам сказал?
— Об этом, мне кажется, вы пока не должны знать. Сет тоже согласен со мной по этому вопросу, а уж ему-то вы доверяете. И вообще, я с отличием прошел все психотссты, иначе меня бы здесь не было. Мы имеем дело с психологической проблемой, а обстоятельства требуют не посвящать вас в дело, пока…
— Пока что?
Дю Броз отгрыз заусенец на большом пальце.
— Пока я еще раз не поговорю с Сетом. Очень важно, чтобы вы не были замешаны в это дело; оно выглядит слишком парадоксально. Я могу и ошибаться, но если я прав… вы даже не представляете, что это такое!
— Значит, вы считаете, что Календер ошибается, обращаясь с этим напрямую ко мне, — буркнул Камерон. — Почему?
— Именно этого я и не хочу вам говорить. Если скажу, все… все пойдет прахом.
Камерон вздохнул и потер ладонью лоб.
— Забудем об этом, — устало сказал он. — Бен, этим департаментом руковожу я. И я несу ответственность за все, что здесь происходит. — Он умолк и быстро взглянул на Дю Броза. — Это слово, похоже, имеет для тебя большое эмоциональное значение.
— Какое слово? — бесцветным голосом спросил Дю Броз.
— Ответственность. Ты странно среагировал на него.
— Меня укусила блоха.
— Вот как? Во всяком случае, слушай вот что: если возникает вопрос, касающийся Департамента Психометрии, к тому же вопрос, имеющий безоговорочный приоритет, я должен знать о нем. Война не кончится, если я уйду в отпуск.
Дю Броз взял со стола бутылку и встряхнул ее.
— Можешь глотнуть, — предложил Камерон, подсовывая ему пустой бокал. Секретарь налил себе янтарной жидкости и незаметно для Камерона опустил в нее таблетку.
Однако пить не стал — поднял бокал, понюхал и отставил.
— Пожалуй, рановато для меня. Лучше всего мне пьется ночью. Вы представляете, где можно найти Сета?
— Да помолчите вы, — буркнул Камерон, уставившись на бокал невидящим взглядом. Дю Броз подошел к окну и посмотрел на сельский пейзаж.
— Кажется, дождь идет.
Эрнст Теодор Амадей Гофман.
— Здесь, внизу, не бывает дождей, — ответил Камерон. — Нет у них на это права.
— Но на поверхности… взгляните. Кстати, вы позволите мне сопровождать вас?
Церковь иезуитов в Г.
— Нет.
— Почему?
— Потому что меня мутит, когда я смотрю на вас! — рявкнул Камерон.
Из цикла новелл \"Ночные этюды\" (часть первая)
Дю Броз пожал плечами и направился к двери. Взявшись за ручку, он почувствовал на себе внимательный взгляд директора, но не обернулся.
Закрыв за собой дверь, он пошел в центр связи, игнорируя чувственный взгляд девушки, сидевшей перед пультом, мигавшим разноцветными лампочками.
Упрятанный в жалкую почтовую колымагу, в которой даже моль не водилась, потому что инстинкт заставил ее спасаться оттуда бегством, как крыс с корабля Просперо, весь точно батогами избитый после костедробильной езды, я наконец-то въехал на площадь города Г. и остановился у дверей гостиницы. Все уготованные мне несчастья обрушились на мою карету; поломанную, ее пришлось бросить у почтмейстера на последней станции. Спустя несколько часов четыре тощие заезженные клячи при поддержке моего слуги и нескольких мужиков притащились следом за мной с развалинами моего дорожного жилища, собрались умельцы, покачали головами и вынесли заключение, что тут потребуется основательная починка, на которую уйдет два дня, а может быть, и три. Городок произвел на меня приятное впечатление, окрестности его были прелестны, и все же я не на шутку перепугался, узнав, что на какое-то время мне грозит опасность тут застрять.
— Найдите мне Сета Пелла, — распорядился он, ясно слыша тупое бессилие в собственном голосе. — Ищите везде… пока не найдете.
— Что-то важное?
Любезный читатель, если тебе случалось когда-нибудь денька три проводить в маленьком городишке, где у тебя никого, решительно никого нет знакомых, где ты для всех совершенно чужой, тогда, если только какое-нибудь застарелое страдание не убило в тебе потребности в дружеском собеседнике, ты, конечно, поймешь мое огорчение. Ведь только животворный дух, присущий слову, способен преобразить для нас все окружающее, но в маленьком городке все его обитатели настроены на один лад и до того спелись между собой, что стали похожи на оркестр, не приученный исполнять ничего иного, кроме одних и тех же заигранных пьес; знакомая музыка получается у них правильно и чисто, зато при первом же звуке чужого голоса они умолкают, пораженные диссонансом.
— Да-а… очень!
Я ходил по своей комнате из угла в угол, точно неприкаянный, как вдруг вспомнил, что один из моих друзей живал прежде в этом городке; от этого приятеля мне не раз приходилось слышать об одном человеке выдающегося ума и учености, с которым они в те годы очень сошлись. Имя его мне запомнилось ― то был профессор иезуитской коллегии господин Алоизий Вальтер, и я решил наведаться к нему по знакомству.
— По общему каналу связи?
В коллегии мне сказали, что у профессора Вальтера сейчас лекции, и предложили либо прийти попозже, либо остаться и, если угодно, подождать в одном из передних залов. Я выбрал второе.
— Я… нет. — Дю Броз машинально пригладил пальцами шевелюру. — Мне нельзя, у меня нет разрешения. Вы думаете, эти болваны наверху позволят…
— Шеф мог бы это уладить.
Монастыри, коллегии и церкви иезуитов всюду построены сходно, в том итальянском стиле, который, основываясь на античных формах, отдает предпочтение изяществу и роскоши перед суровой набожностью и религиозной торжественностью. То же самое было и здесь: высокие и просторные залы, полные света, отличались богатым архитектурным убранством, а развешанные между колоннами ионического ордера картины с изображениями различных святых составляли престранный контраст с росписью на суперпортах: то был сплошной хоровод античных гениев, а кое-где попадались даже плоды и лакомые изделия поварского искусства.
— Это вам только кажется. Лучше не рисковать, Сэлли. Вы уж постарайтесь. Возможно, я выйду ненадолго, а вы узнайте, где можно найти Сета.
Вошел профессор, я напомнил ему о моем приятеле и тут же получил от господина Вальтера любезное приглашение воспользоваться его гостеприимством на время моей вынужденной остановки в Г. Профессор оказался совершенно таким, каким его описывал мой приятель: остроумным собеседником, светски воспитанным человеком; короче говоря, он был законченный образчик духовной особы высокого сана; благодаря ученой образованности, кругозор его не ограничивался одним только молитвенником, он достаточно повидал свет, чтобы разбираться в обычаях мирской жизни.
— Что-то случилось, — констатировала Сэлли.
Очутившись в комнате профессора и увидав, что она тоже обставлена со всей элегантностью нашего времени, я поневоле вспомнил о тех соображениях, которые мелькнули у меня в залах коллегии, и высказал их в нашей беседе.
Дю Броз одарил ее вымученной улыбкой и отвернулся. Молясь про себя, он вновь вошел в кабинет Камерона.
― Вы правы, ― ответил профессор. ― Мы и впрямь изгнали из наших строений эту угрюмую суровость, это странное величие всесокрушающего тирана, от которого в готическом здании у нас замирает дух и стесненная грудь начинает томиться таинственным ужасом; пожалуй, надо бы видеть заслугу в том, что мы усвоили для своих построек бодрую жизнерадостность древних.
Директор стоял у открытого окна, вглядываясь в красноватый сумрак снаружи. Дю Броз украдкой посмотрел на стол. Виски в б жале уже не было, и Дю Броз почувствовал мгновенную дрожь облегчения. Но даже теперь…
― Но разве в этой торжественности святыни, в этой величавой устремленности к небесам, свойственных готическому храму, не выражается истинно христианский дух, чья отрешенность от всего низменного и мирского несовместима с земным чувственным началом, которым насквозь пронизана античность? ― возразил я профессору.
Он в ответ усмехнулся:
Камерон не товернулся к нему, он просто спросил:
― Что поделаешь! Горний мир надобно постигать во время земной жизни. Так отчего же нельзя воспользоваться для его постижения теми светлыми символами, которые мы находим в жизни, ибо они ниспосланы нам свыше и служат в нашей земной обители вместилищем божественного духа! Отчизна наша, конечно, на небесах, но покуда человек здесь обретается, он не чужд и бренному миру.
— Кто там?
«Спору нет, ― подумал я про себя. ― О вашей братии никак не скажешь, будто вы не от мира сего, это уж вы доказали всеми своими делами». Однако об этой мысли я не обмолвился профессору Вальтеру, и он продолжал свою речь:
Новичок не заметил бы разницы в голосе директора, но Дю Броз не был новичком. Он хорошо знал, что алкалоид уже добрался по системе кровообращения до мозга Камерона.
― Все, что вы говорите о роскоши наших здешних строений, можно, по-моему, отнести только к приятности формы. Ведь мрамор в наших краях ― вещь недоступная, выдающиеся художники не станут у нас работать, так что хочешь ― не хочешь, а приходится в полном соответствии с новейшими веяниями обходиться суррогатами. Полированный гипс и то уж для нас великое достижение, мраморы наши по большей части ― создание живописца; откуда они берутся, можно как раз сейчас наблюдать в нашей церкви: щедрость наших покровителей позволила нам подновить ее убранство.
— Это я, Бен.
Я выразил желание посмотреть церковь, и профессор повел меня вниз. Вступив в галерею из коринфских колонн, которыми с двух сторон главный неф церкви отделялся от боковых приделов, я на себе испытал впечатление как бы даже излишней приветливости, производимое нарядными архитектурными формами. Слева от главного алтаря устроен был высокий помост, на нем стоял человек и расписывал стены под нумидийский мрамор.
— Ага.
― Как идут дела, Бертольд? ― окликнул художника профессор.
Тот было обернулся к нам, но тотчас же снова принялся за работу; глухим, еле слышным голосом он произнес:
Дю Броз смотрел на тучную фигуру — шеф слегка пошатывался. Впрочем, это ненадолго: период дезориентации был очень короток. Он благословил случайность, из-за которой в кармане оказалась пачка «Глупого Джека». Собственно, это было не совсем случайностью — их носили с собой большинство военных. Когда работаешь по ненормированному, максимально уплотненному графику, начинаешь постепенно спиваться, а похмелье становится профессиональным заболеванием. Некий одаренный химик, экспериментируя в свободное время с алкалоидами, изобрел «Глупого Джека»: небольшие таблетки без вкуса, сравнимые по действию со стопроцентным шотландским виски. Они вызывали и поддерживали розовый жар синтетической эйфории, популярной с тех пор, как человек впервые заметил ферментизацию винограда. Это была одна из причин, по которым работники военного департамента мирились с работой до упаду над бесконечными заданиями, в долгом клинче, тянущемся с тех пор, как оба народа децентрализовались и окопались. Интересное дело: человечество жило, пожалуй, безопаснее и богаче, чем до войны; планированием и ведением военных действий занимался исключительно Главный Штаб и подчиненные ему органы. В небывало специализированной войне есть место только для специалистов: ведь ни одна страна уже не использовала для сражений солдат. Даже сержанты были из металла.
― Мука мученическая... Все перекривлено, перепутано... С линейкой и не подступайся... Зверье... Обезьяны... Человеческие лица... Лица... Ох! Беда мне, глупому!
Ситуация эта была бы невозможна без импульса, который дала Вторая Мировая война. Как первая мировая война привела к использованию воздушных сил во втором глобальном конфликте, так война сороковых годов двадцатого века стала толчком к развитию различных отраслей техники — и электроники среди прочего. И когда началась первая массированная атака фалангистов на другую половину планеты, западное полушарие оказалось готово не только отразить ее, но и привести в действие собственную военную машину с изумительной скоростью и точностью.
Последние слова он громко выкрикнул таким голосом, какой бывает только у человека, истерзанного глубокой душевной мукой; во всем этом что-то до чрезвычайности меня поразило: эти речи, выражение лица, взор, каким он посмотрел тогда на профессора, ― все вместе слилось в моем воображении, и мысленно я представил себе разбитую жизнь несчастного художника.
Войне не нужны мотивы. Однако мотивом, стоявшим за нападением фалангистов, был, прежде всего, империализм. Они были гибридной расой, как некогда американцы; на пепелище второй мировой войны возник новый народ. Запутанный узел общественных, политических и экономических связей в Европе породил совершенно новую страну. В жилах фалангистов текла смешанная кровь дюжины народов — хорватов, немцев, испанцев, русских, французов, англичан. Фалангисты были эмигрантами, они стекались со всей Европы в свободное государство с произвольно установленными и хорошо охраняемыми границами. Это был плавильный тигель народов.
По виду ему было лет сорок; несмотря на неуклюжий и перепачканный рабочий балахон, во всем его облике сквозило какое-то неизъяснимое благородство, глубокая скорбь стерла румянец с его лица, но так и не смогла загасить того огня, который светился в его черных глазах.
В конце концов фалангисты объединились, приняв название, пришедшее из Испании, усвоив немецкую технику и японскую философию. Они представляли собой такую смесь, как ни один народ до них; в этом котле, под которым развели огонь, перемешались между собой и черные, и желтые, и белые. Они провозгласили расовое единство, за что враги называли их дворнягами, и нелегко было разобраться на чьей стороне правда. Американские котонисты некогда покоряли Дальний Запад, но для фалангистов ничего подобного уже не осталось.
Я спросил профессора, что он знает о художнике.
И вот наконец два великих народа на целые десятилетия сцепились в войне, идущей с переменным успехом приставив друг другу ножи к бронированным горлам. Экономика обеих стран постепенно приспособилась к военным условиям… и это привело к появлению штучек вроде «Глупого Джека»!
― Этот художник ― не здешний житель, ― отвечал профессор. ― Он объявился тут как раз, когда решено было обновить нашу церковь. Мы предложили ему работу, и он с радостью согласился; он прибыл сюда очень кстати, и нам, можно сказать, повезло, поскольку не то что поблизости, а и на много миль кругом в нашей местности не сыскать другого такого мастера по всем видам росписи, которые тут требуется выполнить. Вдобавок он отличается редкостным добродушием, мы все его полюбили, так что в коллегии он принят как нельзя лучше. Кроме приличного гонорара, который ему заплатят за его труды, он у нас задаром столуется; впрочем, нам это недорого обходится, он до крайности воздержан в еде, но при такой телесной немощи умеренность ему, очевидно, полезна.
Производство «Глупого Джека» финансировал Отдел Общественного Настроения, поддерживаемый Департаментом Психометрии. Существовало также множество других быстродействующих заменителей, которые поддерживали дух людей, работающих на военную машину. К примеру, «Гусиная Кожа», вызывающая мгновенный эмоциональный шок у тех, кому не хватает впечатлений, получаемых от субъективных фильмов. А еще «Крепкий Сон» и Сказочные Страны, которые могли отчасти компенсировать отсутствие детей или домашних животных — и даже выполнять роль психотропных средств. Немногие могли продолжать жить с комплексом неполноценности, когда ничто не мешало стать Иеговой в фантастически убедительных иллюзиях собственных маленьких мирков, населенных существами, которых ты сам придумываешь и создаешь. Они не были живыми существами: просто куклы, но такой сложной конструкции, что многие люди, смотря на Сказочную Страну, пробуждающуюся к жизни под их пальцами, нажимающими клавиши на пульте управления, с большим трудом решались вернуться в реальный мир. Эти устройства были идеальным способом бегства от действительности.
― А мне он сегодня показался таким угрюмым, таким... раздраженным, ― вставил я свое слово.
Дю Броз внимательно следил за Камероном, он хотел покончить с делом, пока тот еще дезориентирован.
— Нам нужно приготовиться.
― Тому есть особенная причина, ― ответил профессор. ― Однако давайте-ка лучше посмотрим с вами алтарные образа в боковых приделах, там есть превосходные работы. Не так давно они достались нам по счастливой случайности. Среди них есть только один оригинал кисти Доменикино, остальные картины принадлежат неизвестным мастерам итальянской школы. Но если вы будете смотреть без предвзятости, то сами сможете убедиться, что каждая из них достойна самой именитой подписи.
— Нам?
Все так и оказалось, как говорил мне профессор. Как ни странно, единственный оригинал относился к числу сравнительно слабых вещей и был едва ли не самым слабым, зато некоторые безымянные картины были так хороши, что совершенно пленили меня. Одна из картин была занавешена; я полюбопытствовал, зачем ее укрыли.
— Значит, вы передумали? — Дю Броз изобразил удивление. — Уже не хотите, чтобы я пошел с вами?
― Эта картина, ― сказал мне профессор, ― лучше всех остальных, это произведение одного молодого художника новейшего времени и, по всей видимости, последнее его создание, ибо он остановился в своем полете. По некоторым причинам нам пришлось на время занавесить картину, но завтра или послезавтра я, может быть, смогу ее вам показать.
— О, разве я… я думал…
Я хотел было продолжить расспросы, но профессор вдруг быстрым шагом двинулся дальше; этого было довольно ― я понял, что он не расположен сейчас к дальнейшим объяснениям.
— Лучше не оставлять окно открытым. В наше отсутствие может налететь всякая дрянь.
Мы вернулись в коллегию, и я с удовольствием принял приглашение профессора прокатиться с ним в находившийся поблизости загородный парк. Назад мы вернулись поздно; к нашему возвращению собралась гроза, и не успел я переступить порог моего жилища, как хлынул ливень. Время было уж, верно, за полночь, когда небо наконец прояснилось и лишь издалека еще доносилось бормотание грома. Через раскрытые окна в душную комнату повеяло прохладой, воздух был напоен благоуханием; не в силах устоять против такого искушения, я, несмотря на усталость, решил еще немного прогуляться; едва добудившись сердитого привратника, который уже часа два храпел в постели, я кое-как убедил его, что охота прогуляться в полночь вовсе еще не означает безумия; и вот я очутился на улице.
— В Нижнем Чикаго нет никаких опасных газов, — буркнул Камерон, спокойно отнесясь к тому, что Дю Броз будет его сопровождать. — Даже в Пространстве.
— Согласен, но там хватает зловонных выделений, — сказал Дю Броз.
Поравнявшись с церковью иезуитов, я заметил, что одно окно светится ослепительно ярким светом. Боковая дверца была только притворена, я вошел внутрь и увидал, что перед высокой нишей горит восковой факел. Подойдя ближе, я разглядел, что перед нишей была натянута веревочная сетка, а за нею какая-то темная фигура сновала вверх и вниз по стремянке; казалось, человек что-то чертит на стене. Это был Бертольд, черной краской он расчерчивал нишу так, чтобы линии точно совпадали с тенью, которую отбрасывала сетка. Рядом со стремянкой на высоком мольберте был установлен эскиз алтаря. Я подивился остроумной выдумке. Если и ты, благосклонный читатель, несколько знаком с благородным искусством живописи, то и сам без лишних объяснений тотчас же поймешь, для чего нужна была сетка и зачем Бертольд по линиям ее тени расчерчивал нишу. Бертольду нужно было нарисовать в нише выпуклый алтарь. Для того чтобы верно срисовать маленький эскиз в увеличенном масштабе, пришлось бы, следуя обычной методе, расчертить сеткой как эскиз, так и поверхность, на которую его предстояло перенести. Однако поверхность, которую художник должен был расписать, была не плоской, а представляла собой полукруглую нишу; поэтому искажение, которое получали квадраты на вогнутой поверхности ниши по сравнению с прямыми линиями эскиза, а также правильные пропорции архитектурных деталей, которые в готовой росписи должны были предстать выпуклыми, никак и невозможно было рассчитать иначе, чем этим гениальным в своей простоте способом. Остерегаясь, как бы не заслонить собою факел, чтобы моя тень не выдала моего присутствия, я выбрал место сбоку, но все же стоял достаточно близко и мог наблюдать за художником. Его нынче точно подменили; пламя ли факела было тому причиной, но только лицо у него разрумянилось, глаза так и сверкали, словно бы от полноты душевного удовольствия; закончив чертеж, он встал подбоченясь перед нишей и, насвистывая веселую песенку, любовался готовой работой. Но вот он обернулся и сдернул натянутую сетку. Тут он заметил меня и громко окликнул:
— Это подземный город…
― Эй, кто там! Вы ли это, Христиан?
— Да. Независимо от уровня развития техники он остается подземным. Но ведь это вы ввели в обращение сканирующие окна, так почему сами ими не пользуетесь?
Я подошел поближе, объяснил, что забрел сюда на огонек, и, воздав хвалу находчивому приему с тенью от сетки, обнаружил перед художником, что кое-что смыслю в благородном искусстве живописи и сам не чужд этому занятию. Оставив мои слова без ответа, Бертольд сказал:
Камерон задвинул стекло и взглянул на зеленые холмы, покрытые тенью густеющих дождевых облаков.
― Впрочем, что с него возьмешь, с Христиана! Лодырь, да и только! Обещался, что всю ночь со мною глаз не сомкнет, а сам небось давно спать завалился. Мне надо поспешать с работой, завтра в этой нише, может быть, ни черта не напишется, а один я сейчас ничего не смогу сделать.
— Я не страдаю клаустрофобией, — сказал он. — Могу месяцами находиться под землей, и ничего со мной не будет.
— Со мной дело обстоит хуже…
Дю Броз отметил, что Камерон хорошо держится после таблетки. Это было здорово: ему вовсе не хотелось, чтобы директор напился до беспамятства планы Дю Броза были рассчитаны надолго вперед. Посланник Военного Секретаря, вероятно, даже не заметит возбуждения Камерона. Дю Броз вдруг вспомнил, что нужно угостить шефа пастилкой для освежения дыхания, прежде чем…
Я вызвался пойти к нему в помощники. Он расхохотался, обхватил меня за плечи и воскликнул:
Он успел как раз вовремя. В кабинет после обязательной проверки личности ввели худого мужчину со злым лицом и двумя пистолетами на поясе.
― Вот это отменная шутка! Что-то скажет завтра Христиан, когда увидит, что остался в дураках, а тут и без него обошлись! Так пойдемте же, незнакомый собрат и товарищ по ремеслу: перво-наперво помогите мне строить!
— Меня зовут Лок, — представился он. — Вы готовы, мистер Камерон?
Он зажег несколько свечей, мы с ним бегом приволокли на нужное место козлы и доски, и скоро возле ниши поднялся высокий помост.
— Да. — Директор уже был в норме. — Куда мы едем?
― Ну, теперь веселей за дело! ― сказал Бертольд, а сам уже взбирался наверх.
— В санаторий.
— На поверхность?
— Да, на поверхность.
Я только дивился, с какой быстротой Бертольд переводил эскиз на стену; он бойко и без единой ошибки вычерчивал свои линии, рисунок его был точен и чист. У меня тоже был кое-какой навык в этом деле, и я старательно помогал художнику: то поднимаясь наверх, то спускаясь вниз, я прикладывал к нужной отметке длинную линейку, затачивал и подавал угольки и т. д.
Камерон кивнул и двинулся к двери, потом остановился и нахмурился.
― А вы, оказывается, дельный помощник, ― весело воскликнул Бертольд.
— Ну, в чем дело? — поторопил он.
— Извините. — Док открыл дверь и пропустил Камерона вперед. Когда Дю Броз хотел последовать за ним, посланник правительства преградил ему путь.
― Зато вы, ― отозвался я, ― такой мастер в архитектурной росписи, какого еще поискать; неужели вы, с вашей-то сноровкой, да при такой верной руке, ни разу не пробовали писать что-нибудь другое? Простите меня за этот вопрос!
— А вы не…
― В каком смысле вас понимать? ― ответил Бертольд тоже вопросом.
— Все в порядке. Лок покачал головой.
— Мистер Камерон, этот человек идет с еами? Директор оглянулся с удивленным выражением на лице.
― Да в том смысле, что вы способны на что-то большее, чем только разрисовывать церкви мраморными колоннами. Что ни говори, архитектурная живопись все-таки искусство второстепенное; историческая живопись или пейзаж безусловно стоят выше. Тут мысль и фантазия не скованы тесными рамками геометрических линий, и для их полета открывается простор. Единственное, что есть фантастического в вашей живописи, это иллюзия, создаваемая перспективой; но ведь и она зависит от точного расчета, так что и этот эффект рождается не от гениальной идеи, а благодаря отвлеченному математическому рассуждению.
— Он… что? Да, да, он едет с нами.
— Как скажете. — Лицо мужчины стало еще злее, однако он пропустил Дю Броза и сам вышел следом.
Во время моей речи художник опустил кисть и слушал меня, подперев голову рукою.
Когда они проходили через центр связи, секретарь вопросительно взглянул на Сэлли. Девушка пожала плечами, и Дю Броз глубоко вздохнул. Итак, все ложилось на его плечи. А он очень боялся того, что могло произойти в санатории.
― Незнакомый друг мой, ― начал он в ответ глухим и торжественным голосом. ― Незнакомый друг, ты поступаешь кощунственно, устанавливая иерархию между отдельными отраслями искусства, как между вассалами могучего короля. Еще худшее кощунство ― почитать среди них только тех заносчивых гордецов, которые не слышат лязганья рабских цепей, не чувствуют тяжести земного притяжения, а, возомнив себя свободными, едва ли не богами, желают творить и властвовать над самою жизнью. Знакома ли тебе сказка о Прометее, который пожелал стать творцом и украл огонь с неба, чтобы оживить своих мертвых истуканов? Он добился своего: его ожившие создания пошли ходить по земле, и в глазах у них отражался огонь, зажженный в их сердцах; зато святотатец, который осмелился похитить божественную искру, был проклят и осужден на ужасную вечную казнь, от которой нет избавления. Когда-то в его груди зародился божественный замысел, в ней жили неземные стремления, а ныне ее терзает злой стервятник, исчадие мести, и в кровавых ранах дерзновенного гордеца находит свою пищу. Тот, кто лелеял небесную мечту, навек обречен мучиться земной мукой.
Лифт доставил их на нижний уровень, и там командование принял Лок. Следом за ним они дошли до скоростной трассы. Усевшись в кресло, Дю Броз попытался расслабиться. Он смотрел, как задвигается над их головами подсвеченный потолок цвета старой слоновой кости, но это гладкое синтетическое вещество не было преградой его мыслям. Они проникали сквозь него в грохочущий мрак Пространства, где машины, пульсирующие ритмом города, заполняли эту бездну своей шумной жизнью. Там не было ни одного человека. Люди, обслуживающие машины, с удобствами сидели в искусственном климате звуконепроницаемых зданий, а сканирующие окна создавали иллюзию, будто находишься на поверхности. Если не открывать окон, можно было провести в Нижнем Чикаго всю жизнь, не отдавая себе отчета в том, что находишься почти в двух километрах под землей.
Одной из главных проблем была клаустрофобия. Прежде чем с нею было покончено, многие неврозы переродились в настоящие психозы. Неврозы эти мучили только людей, работающих на войну, поскольку большей части гражданского населения вовсе не обязательно было жить под землей. Децентрализация надежно защищала их; никто не станет бомбить мелкие поселки.
Умолкнув, художник целиком погрузился в свои мысли.
— Здесь мы пересядем, — через плечо бросил Лок, и Дю Броз коснулся кнопки под подлокотником своего кресла. Три кресла соскользнули с полосы быстрого движения на стоянку, затормозили и остановились. Лок молча провел своих спутников в пневмовагон, закрыл дверь и потянулся к пульту управления. Дю Броз ухватился за поручень в тот самый момент, когда тонкий палец передвинул рычажок ускорения на максимум.
― Как же так, Бертольд?! ― воскликнул я. ― Каким образом вы относите все это к своему искусству? Я думаю, никто не назовет святотатцем скульптора или живописца за то, что он создает людей средствами своего искусства.
Желудок его прижало к позвоночнику; после мгновенной темноты в глазах зрение вернулось вновь. Дю Броз автоматически начал старую игру, которой грешил каждый военный — безнадежные попытки сориентироваться и угадать направление, в котором мчится пневмовагон. Разумеется, это было невозможно. Только двадцать человек — высшие офицеры Главного Штаба знали, ще находится Нижний Чикаго. Лабиринт туннелей, отходящих от города, кончался порой в местах, отстоящих от него до тысячи километров. Кроме того, туннели эти располагались так хитро, что поездка куда угодно занимала ровно пятнадцать минут.
Бертольд рассмеялся с какой-то горькой язвительностью:
Нижний Чикаго мог находиться под хлебными нивами Индианы, под озером Гурон или под руинами Старого Чикаго — вот и все, что было известно. Достаточно было явиться к одним из Ворот, пройти идентификацию и сесть в пневмовагон. Через четверть часа ты уже был в Нижнем Чикаго. Вот так просто. Та же система — средство предосторожности от сверлящих бомб — была принята во всех подземных городах. Применялись и другие способы, но Дю Броз плохо в них разбирался. Ему сказали, что триангуляционная пеленгация города невозможна, и он просто принял этот факт к сведению. Современная война больше напоминала игру в шахматы, чем чреду битв.
Вагончик остановился, и они прошли по небольшому коридору до кабины вертолета. Засвистели лопасти, рассекая воздух. Машина поднялась в воздух и повернулась на месте на сорок пять градусов. Дю Броз увидел в иллюминатор перистые ветви деревьев. Когда они взлетели повыше, под ними раскинулся сожженный солнцем холмистый пейзаж. Дю Броз задумался, какой это штат. Иллинойс? Индиана? Огайо?
― Ха-ха! В ребяческих забавах нету святотатства!.. Большинство ведь только и знает, что тешит себя ребяческими забавами: не долго думая взял, обмакнул кисть в краску и ну давай себе мазать холст, искренне желая изобразить на нем человека; только получается-то у них совершенно так, как сказано в одной трагедии, ― словно бы неловкий подмастерье природы задумал создать человека, да только не удалась затея. Это еще не грешники, не святотатцы! Это просто невинные дурачки! Но коли тебя, сударь мой, вдохновляет высший идеал, не ликование плоти, как у Тициана, ― нет! ― но высшее проявление божественной природы ― Прометеева искра в человеке, тогда... Тогда, сударь, это ― острая скала среди бушующих волн! Узенькая полоска под ногами! А под ней ― разверстая бездна! Над бездною стремит свой путь отважный мореход, а дьявольское наваждение кажет ему внизу ― внизу! ― то, что искал его взор в надзвездных высях!
Вдруг он наклонился, обеспокоенный — что-то там было…
— Да? — Камерон взглянул на него.
Художник глубоко вздохнул, провел себе рукой по лбу и устремил взор кверху.
Дю Броз быстро повернул ручку на оправе иллюминатора, и пластик посредине стал толще, образовав линзу, приближающую удаленный участок. Посмотрев через нее, секретарь успокоился.
— Осечка, — бросил через плечо Лок; Дю Брозу сперва показалось, что тот не заметил его движения.
— Это просто один из куполов, — буркнул Камерон, поудобнее устраиваясь в кресле. Однако Дю Броз не сводил взгляда с эродированного серебристого образования, торчавшего из склона холма.
― Но что это я! Вы там внизу меня слушаете, а я заболтался невесть о чем и работу забросил! Поглядите-ка лучше сюда! Вот это можно назвать честным, добротным рисунком. Какая славная штука ― правильность! Все линии сочетаются ради единой задачи, для определенного, тщательно продуманного эффекта. Где мера ― там и человечность. Что сверх меры ― то от лукавого. Сверхчеловек ― это уж значит либо Бог, либо дьявол; не может ли быть так, что и того и другого человек превзошел по части математики? Почему бы не допустить мысль, что Бог нарочно создал нас для того, чтобы мы обеспечивали все его надобности в таких вещах, которые можно представить согласно доступным для нашего познания математическим правилам, то есть во всем, что можно измерить и рассчитать; подобно тому, как и мы сами понаделали себе механических приспособлений для разных нужд ― лесопилок или ткацких станков. Профессор Вальтер недавно утверждал, что будто бы иные животные с тем только и созданы, чтобы другие могли их поедать, а в конечном счете оказывается, что такой порядок существует для нашей же пользы; так, например, кошки обладают врожденным инстинктом к поеданию мышей для того, чтобы последние не сгрызли наш сахар, припасенный для чаю. Так, может быть, прав профессор? Вдруг в самом деле животные, да и мы сами ― это хорошо устроенные машины для переработки и перемешивания определенных веществ, которые должны пойти на стол некоему неведомому царю... А ну-ка! Живо, живо, мой помощник! Подавай мне горшочки! Вчера при ясном солнышке я подобрал нужные оттенки, чтобы не ошибиться при факельном освещении; все краски пронумерованы и стоят в углу. Подавай сюда номер первый, мальчик! Серый по серому ― сплошная серость!.. Ну, чего бы стоила скучная, ничем не прикрашенная жизнь, кабы Господь небесный не давал нам в руки разных пестрых игрушек! Послушным детям не вздумается, как негодному мальчишке, шалить и ломать ящичек, в котором играет музыка, лишь стоит покрутить ручку. Говорят, что, мол, это естественно ― музыка зазвучала оттого, что я покрутил ручку!.. Вот сейчас я нарисую эти брусья в правильной перспективе и могу быть уверен, что для зрителя они предстанут объемными. Номер второй сюда, мальчик! Теперь я выпишу их правильно подобранными красками, и они зрительно отодвинутся в глубину на четыре локтя. Все это я знаю наверняка! О! Мы такие умники! Отчего получается так, что удаленные предметы уменьшаются в размере? Один дурацкий вопрос какого-нибудь китайца может поставить в тупик самого профессора Эйтельвейна; хотя на крайний случай его выручит тот же органчик: можно ответить, что я не раз, мол, крутил ручку и всегда наблюдал при этом одинаковое действие... Фиолетовую номер один, мальчик!.. Другую линейку!.. Толстую отмытую кисть!.. Ах, что такое наши возвышенные стремления и погоня за идеалом, как не бессознательные неумелые движения младенца, которые ранят благодетельную его кормилицу!.. Фиолетовую номер два, мальчик, живее!.. Идеал ― это обманчивая и пустая мечта, порождение кипучей крови... Забирай горшочки, мальчик, я слезаю... Знать, черт нас дурачит, подсовывая кукол с приклеенными ангельскими крыльями!
Это была полусфера диаметром около тридцати метров. По всей Америке их было разбросано общим счетом семьдесят четыре, и все абсолютно одинаковые. Дю Броз уже и не помнил, когда они были идеально зеркальными куполами; ему исполнилось восемь лет, когда они внезапно возникли ниоткуда, все разом, необъяснимые в своей тайне, которую так и не удалось разгадать. Никто не сумел проникнуть внутрь, ничего и никогда из них не появилось. Семьдесят четыре сверкающие полусферы появились словно из-под земли, вызвав замешательство, граничащее с паникой. Многие тогда думали, что это очередное секретное оружие противника.
В любой момент ожидали взрыва этих образований. На время, пока эксперты пытались разобраться с ними, все гражданские лица в радиусе пятидесяти километров были эвакуированы. Миновал год, а специалисты так ни к чему и не пришли.
Нет никакой возможности дословно передать все, что говорил Бертольд; при этом он не переставал писать и обращался со мною совсем как с настоящим подручным. В таком духе, как тут описано, он продолжал язвительно глумиться над ограниченностью всех земных стремлений; ах, я заглянул в глубину смертельно раненной души, лишь в едкой иронии изливающей свои жалобы.
Они ковырялись с этими куполами еще лет пять, но уже без прежнего энтузиазма.
Забрезжило утро, свет факела померкнул перед потоком солнечных лучей. Бертольд истово продолжал писать, но мало-помалу утих, и лишь отрывочные звуки, а под конец уже одни только вздохи вырывались из его измученной груди. Вчерне алтарь был уже готов, и благодаря правильно подобранным оттенкам детали неоконченной росписи с изумительной пластичностью проступили на стене.
А потом на безупречной глади куполов начала сказываться эрозия. Полированная поверхность постепенно покрылась царапинами. Эта паутина разрасталась подобно сети трещин на отражающем слое зеркала, и через какоето время купола стали сплошь матовыми и потрескались. Тогда стало возможно заглянуть внутрь их, но там ничего не оказалось — одна земля.
― Право же, это великолепно! Просто великолепно! ― воскликнул я с восхищением.
Однако никто так и не смог войти в купол. Вход в них преграждала какая-то неведомая сила, что-то вроде овеществленной энергии, создающей непроницаемый барьер для твердых тел.
― Так, по-вашему, у меня вроде бы что-то получилось? ― спросил меня Бертольд усталым голосом. ― По крайней мере, я старался дать правильный рисунок; на сегодня ― конец, больше не могу.
Уже давно общественное мнение, по-прежнему считающее эти таинственные предметы секретным оружием врага, которое почему-то не сработало, окрестило их Осечками. И название прижилось.
— Осечка, — повторил Лок и включил вспомогательные ракетные двигатели. Пейзаж внизу расплылся и исчез.
― Остановитесь, Бертольд, не делайте больше ни одного мазка! ― ответил я ему. ― Это просто невероятно, как вы всего за несколько часов справились с такой работой; но вы слишком себя истязаете и совершенно не бережете свои силы.
Дю Броз посмотрел на Камерона, гадая, долго ли еще продлится действие алкалоида. «Глупый Джек» был не таким уж безотказным средством. Случалось…
Впрочем, спокойное, расслабленное лицо директора развеяло его опасения. Все будет хорошо. Должно быть…
― А ведь это для меня еще самые счастливые часы, ― ответил Бертольд. ― Может быть, я тут наболтал много лишнего, но ведь это не более как слова, в которых изливается страдание, раздирающее мне душу.
А Камерон смотрел на альтиметр, и циферблат улыбался ему.
― Мне кажется, что вы очень несчастны, мой бедный друг, ― сказал я ему. ― С вами случилось какое-то ужасное событие, которое злобно разрушило вашу жизнь.
2
Художник не спеша отнес в часовню свои рабочие принадлежности, потушил факел, затем подошел ко мне, взял меня за руку и дрогнувшим голосом произнес:
Доктор Ломар Бренн, ведущий невропатолог санатория, был коренастым, живым мужчиной с навощенными усами и блестящими черными волосами. У него была привычка глотать окончания слов, отчего он казался более жестким, чем был на самом деле. Сейчас он чуть прищурился при виде Камерона, но если даже и заметил возбуждение директора, то не подал виду.
— Привет, Камерон, — воскликнул он, бросая на стол пачку историй болезни. — Я ждал тебя. Как дела, Дю Броз?
― Разве могли бы вы хотя бы минуту прожить со спокойной, безмятежной душой, когда бы знали за собой чудовищное, ничем не искупимое преступление?
Камерон улыбнулся.
— Моя миссия настолько секретная, Бренн, что я даже не знаю, зачем явился сюда.
— Ну что ж… зато я знаю. Ты здесь затем, чтобы изучить случай Эм-двести четыре.
Я точно оцепенел. Ясные солнечные лучи озаряли покрывавшееся смертельной бледностью, потерянное лицо художника; он был похож на привидение, когда шаткой походкой скрылся за дверью, которая вела в коллегию.
Директор ткнул пальцем в экран монитора на стене. На нем был виден пациент, нервно крутящийся на стуле, а расположенный чуть выше овальный вспомогательный экран, показывал лицо мужчины крупным планом. Из динамика доносился тихий голос:
— Они за мной ходили, и с птицами бродили, а шелест деревьев тревожит и множит, слова всегда слова…
Бренн выключил монитор. Катушка с лентой перестала вращаться, голос умолк.
— Это не он, — объяснил врач — Это…
На другой день я едва дождался часа, назначенного профессором Вальтером для нашей встречи. Я пересказал ему происшествие, которое так взволновало меня прошлою ночью; в самых живых красках я описал странное поведение художника и не утаил ни одного слова, не исключая и тех, которые имели отношение к нему самому. Но чем больше я надеялся на сочувствие, тем более поражало меня равнодушие профессора; видя, что я без устали готов говорить о Бертольде, он в ответ на мои настоятельные просьбы поскорее рассказать все, что ему известно о художнике, даже усмехался пренеприятной усмешкой.
— Dementia praecox, верно?
― Да, странный человек этот художник, ― повел свою речь профессор. ― Уж он ли не кроток, и добродушен, и трудолюбив! Вот только умом слабоват: иначе никакое внешнее событие, пускай даже совершенное им убийство, не могло бы уничтожить его настолько, чтобы из великолепного исторического живописца он вдруг превратился в убогого маляра.
— Да, именно так. Дезориентация, рифмование слов — в общем, все так обычно. С лечением не будет никаких проблем. Два месяца, и он вернется на поверхность.
Слово «маляр» рассердило меня не меньше, чем самое равнодушие профессора. Я попытался растолковать ему, что Бертольд и сейчас еще как художник достоин всяческого уважения и заслуживает самого живого участия.
Это была обычная процедура лечения пациента с психическими отклонениями, прошедших курс в подземном городе-госпитале. Их отдавали под опеку специально подобранным людям, и лечение продолжалось в нормальных условиях. Дю Броз познакомился с этой системой, работая психологом.
Бренн казался слегка смущенным. Он заметил эйфорию Камерона, но решил воздержаться от комментариев в присутствии Дю Броза и Лока.
― Ну что же, ― заговорил наконец профессор. ― Уж коли наш Бертольд до такой степени вызвал ваш интерес, то вы, так и быть, узнаете про него в точности все, что мне самому известно, а это не так уж мало. Начнем с того, что отправимся с вами в церковь. Проработав всю ночь напролет, Бертольд устал и полдня будет отдыхать. Если окажется, что он сейчас в церкви, ― значит, моя затея не удалась.
— Взглянем на этого Эм-двести четвертого, — сказал он.
— Его данные секретны? — спросил Камерон.
— Это не мое дело. Не беспокойся, Военный Секретарь потом все тебе объяснит. Я должен просто показать тебе пациента. Мистер Лок, подождите, пожалуйста, здесь…
Мы пошли в церковь, профессор распорядился, чтобы открыли занавешенную картину, и передо мною предстала такая волшебная, ослепительная красота, какой я раньше никогда не видывал. Композиция картины была в стиле Рафаэля ― проста и божественно прекрасна: Мария и Елизавета, сидящие среди чудного сада на лужайке, перед ними играющие цветами младенцы Иоанн и Христос, на заднем плане ― коленопреклоненная мужская фигура! Небесное милое лицо Марии, величавость и святость всего ее облика изумили и восхитили меня до глубины души. Она была красавица, в целом свете не бывало женщины красивее ее! Но, подобно мадонне Рафаэля из Дрезденской галереи, взор ее говорил об иной, высшей власти ― власти Божьей Матери. Ах! Разве не достаточно человеку заглянуть в эти дивные очи, осененные глубокой тенью, чтобы в душе его рассеялась неутолимая тоска? Не слышатся разве из этих полураскрытых нежных уст утешительные, точно райское пение, слова о бесконечном небесном блаженстве? Повернуться перед нею, небесною царицей, и лежать у ее ног во прахе толкало меня какое-то непередаваемое чувство. Не в силах сказать ни слова, я не мог глаз оторвать от бесподобной картины. Только Мария и дети были выписаны до конца, Елизавете, казалось, недоставало завершающих мазков, а фигура молящегося еще только была намечена контуром. Подойдя ближе, я узнал в его лице черты Бертольда и предугадал слова профессора прежде, чем они были сказаны.
Тот кивнул и уселся в кресло, а Бренн вывел Камерона и Дю Броза в холодный коридор, залитый мягким светом.
— Это мой собственный пациент. Никто, кроме меня, его не навещает, если не считать двух санитаров. Разумеется, он под постоянным присмотром.
― Эта картина, ― объявил профессор, ― последняя работа Бертольда; несколько лет тому назад мы приобрели ее в Верхней Силезии на аукционе в Н. Несмотря на то, что она не закончена, мы все же решили заменить ею ту убогую поделку, которая раньше была на этом месте. Когда Бертольд пришел и увидел эту картину, он громко вскрикнул и упал без сознания. Потом он старательно избегал на нее смотреть и признался мне, что это была его последняя работа в таком роде. Я надеялся, что со временем сумею его уговорить и он доделает остальное, но все мои просьбы он отвергал с ужасом и отвращением. Чтобы хоть мало-мальски обеспечить его спокойствие и здоровье, пришлось на время его работы в церкви занавесить эту картину. Стоило ему нечаянно на нее взглянуть, как он подбегал к ней, точно его влекла сюда неодолимая сила, с рыданиями бросался наземь, впадал в какие-то пароксизмы и потом по нескольку дней бывал ни на что не способен.
— Агрессивен?
― Бедный, бедный, несчастный человек! ― воскликнул я. ― Какая же дьявольская рука вмешалась в его жизнь и так яростно ее разбила?
— Нет, — ответил Бренн. — Это… собственно, это не моя специализация. Этот человек… — Он повернул ключ в замке. — Сюда. У этого человека бывают галлюцинации. Это был бы совершенно обычный случай, если бы не одна деталь.
Камерон кашлянул.
― Ну, рук-то ему было не занимать! Своя же подвернулась, Бертольдова. Да, да! Он, несомненно, был сам своим злым демоном, он сам тот Люцифер, который адским факелом озарил его жизнь. По крайней мере, из всей его жизни это очень ясно следует.
— И каков же диагноз?
— Мы подозреваем паранойю. Он принял другую личность. Довольно… гмм… экзальтированную.
Я стал упрашивать профессора, чтобы он сейчас и рассказал мне все, что знает о жизни несчастного художника.
— Христос?
— Нет. Пациентов, называющих себя Христами, у нас много. Эм-двести четвертый уверяет, что он Магомет.
― Слишком уж долгая это история, чтобы ее одним духом рассказать, ― возразил профессор. ― Давайте не будем портить себе солнечный день такими невеселыми вещами. Лучше позавтракаем, а потом отправимся с вами на мельницу, где нас ожидает на славу приготовленный обед.
— Симптомы?
— Пассивен, его приходится кормить внутривенно. Понимаешь, он Магомет после смерти Магомета.
— Старая песня, — прокомментировал Камерон. — Возврат в материнское лоно… бегство от действительности.
Но я все не отставал от профессора со своими просьбами, и слово за слово из нашего разговора наконец выяснилось, что сразу же по приезде Бертольда к нему всей душой привязался один юноша, учившийся в коллегии; ему-то Бертольд мало-помалу стал поверять события своей жизни, молодой человек тщательно все записывал и, закончив, отдал рукопись профессору Вальтеру.
— В какой он обычно позе? — спросил Дю Броз, и Бренн одобрительно кивнул.
— Вот именно. Он не принимает позу плода. Лежит на спине, ноги выпрямлены, руки скрещены на груди. Неконтактен. Глаза постоянно закрыты. — Невропатолог повернул ключ в замке очередной двери. — Мы держим его в изоляторе. Санитар!
― Это был, с позволения сказать, энтузиаст вроде вас, ― сказал в заключение профессор. ― Но запись необыкновенных событий из жизни художника послужила ему хорошим средством для упражнения своего стиля.
Они вошли в палату, где их приветствовал плотный рыжеволосый мужчина. В углу стоял небольшой столик; оборудование для внутривенного кормления находилось под стеклянным колпаком, а в противоположной стене виднелась пластиковая дверь с прозрачными стеклами. Санитар указал на эту дверь.
— Пациент на обследовании, сэр.
— Там какой-то технарь, — обратился Бренн к Камерону. — Ничего общего с медициной. Кажется, физик.
Дю Броз уставился на шестиступенную стремянку, совершенно не подходившую к стерильной палате. Пластиковая дверь открылась, из нее выскочил взъерошенный человечек, посмотрел на них сквозь толстые стекла очков, после чего со словами: «Вот что мне нужно» схватил стремянку и исчез.
С большим трудом я добился от профессора обещания, что вечером после нашей прогулки он даст мне почитать эти записки. Не знаю уж отчего: то ли оттого, что мое любопытство было напряжено до предела, то ли по вине самого профессора, но только я никогда еще не скучал так, как в этот день. Ледяная холодность, с которой профессор относился к Бертольду, уже произвела на меня фатальное впечатление; а разговоры, которые он вел за обедом со своими коллегами, окончательно убедили меня, что, несмотря на всю ученость и светскую опытность, ничто идеальное не доступно для его понимания; более грубого материалиста, чем профессор Вальтер, невозможно себе представить. Оказывается, он действительно придерживался системы насчет взаимного пожирания, о которой упоминал Бертольд. Все духовные устремления, изобретательность, творческую способность он ставил в зависимость от определенных состояний кишок и желудка; и нагородил еще много всякой невообразимой чепухи. К примеру, он совершенно серьезно утверждал, будто бы каждая мысль рождается от совокупления двух крошечных волокон человеческого мозга. Мне стало понятно, как замучил профессор всем этим вздором бедного Бертольда, который в припадках отчаянной иронии отрицал благотворную силу высшего начала; профессор словно острым ножом бередил его кровоточащие раны.
— Ну, хорошо, — сказал Бренн. — Взглянем на него. Соседнее помещение оказалось изолятором, но достаточно комфортабельным. Кровать отодвинули от стены, на полу стояли приборы, а физик как раз толкал стремянку к постели.
Вечером профессор наконец вручил мне несколько рукописных листов со словами:
Эм-двести четвертый лежал навзничь с руками, сложенными на груди и закрытыми глазами, а его изборожденное морщинами лицо было идеально пустым, ничего не выражало. Точнее, он не лежал на кровати, а висел в воздухе, метрах в полутора над ней.
Дю Броз машинально поискал взглядом веревки, хотя знал, что здесь не место подобным фокусам. Веревок, конечно же, не было. Не было под Эм-двести четвертым ни стекла, ни пластика. Он… левитировал.
― Вот, милый энтузиаст! Нате вам студенческую писанину. Слог недурен, однако автор по своей прихоти вводил безо всякого предуведомления слова самого художника в первом лице, не считаясь с принятыми правилами. Впрочем, поскольку по должности моей я полномочен распоряжаться этой рукописью, то дарю ее вам, заведомо зная, что вы не писатель. Автор «Фантазий в манере Калло», конечно, перекроил бы ее в своей несуразной манере и тиснул бы в печать; ну, да ведь с вашей-то стороны ничего такого можно не опасаться.
— Ну, что скажете? — спросил Бренн.
— Гроб Магомета… подвешенный между небом и землей, — пробормотал Камерон. — Как это сделано, Бренн?
Профессор Алоизий Вальтер не знал, что в самом деле видит перед собой путешествующего энтузиаста, хотя, наверно, мог бы догадаться; и таким образом, благосклонный читатель, я предлагаю тебе составленную студентом иезуитской коллегии краткую повесть о художнике Бертольде. Отсюда вполне разъяснится то странное впечатление, которое он произвел при нашей встрече, а ты ― о читатель мой! ― узнаешь, как прихотливая игра судьбы порой ввергает нас в пагубные заблуждения!
Доктор тронул усы.
— Это не моя специальность. Мы проводили самые обычные исследования: морфология, анализ мочи, электрокардиограмма, обмен веществ… и здорово с ним намучились. Он поморщился. — Пришлось привязывать его ремнями к кровати, чтобы сделать рентген. Он… висит в воздухе!
Физик, балансируя на стремянке, проделывал таинственные манипуляции с проводами и зондами. Потом сдавленно вскрикнул. Дю Броз следил, как физик медленно перемещает взад-вперед какой-то прибор.
— Это бессмысленно, — выдавал он.
«Не тревожьтесь и отпустите вашего сына в Италию! Он и сейчас уже дельный художник; живя в Д., он может штудировать превосходные и разнообразные оригиналы, которых у нас здесь достаточно. И все-таки Бертольду нельзя тут оставаться. Под солнечным небом, на родине искусства он узнает жизнь вольного художника, там его работа получит живое направление, и он обретет свою идею. Одно копирование ничего ему больше не даст. Для молодого растения необходимо солнце, тогда оно тронется в рост, расцветет и принесет плоды. У вашего сына душа истинного художника, поэтому вам не о чем беспокоиться!» ― так говорил старый художник Штефан Биркнер родителям Бертольда. Те наскребли столько средств, сколько могли уделить из своего небольшого достатка, и снарядили юношу в дальнюю дорогу. Так исполнилось заветное желание Бертольда попасть в Италию.
— Он здесь со вчерашнего утра, — сказал Бренн. — Его нашли в лаборатории, он висел в воздухе. Уже тогда он вел себя странно, но еще разговаривал. Тогда он и сказал, будто является Магометом, а спустя полчаса перестал реагировать на окружающее.
«Когда Биркнер сообщил мне о решении моих родителей, я даже подпрыгнул от радости и восторга. Последние дни перед отъездом я жил точно во сне. Когда я бывал в галерее, то кисть у меня валилась из рук. К инспектору, ко всем художникам, которые уже побывали в Италии, я без конца приставал с расспросами об этой стране, где процветает искусство. Наконец-то настал день и час моего отъезда. Горестным было мое расставание с родителями, их терзало мрачное предчувствие, что нам уже не суждено более встретиться, и они не хотели меня отпускать. Даже отец мой, человек по натуре решительный и твердый, с трудом сохранял спокойствие.
— Как вы его сюда доставили? — спросил Дю Броз.
— Так же, как доставили бы воздушный шар, — ответил доктор, дергая кончик уса. — Его можно перемещать куда угодно, но если отпустить, он вновь взмывает вверх.
― Ты увидишь Италию! Италию! ― восклицали мои товарищи-художники. При этих словах во мне сызнова вспыхнуло прежнее желание, которое еще сильней разгорелось под влиянием глубокой печали: я повернулся и быстро пошел прочь. Мне казалось, что, перешагнув за порог отчего дома, я вступаю на стезю искусства».
Камерон внимательно разглядывал пациента номер Эм-двести четыре.
— Ему около сорока лет… Вы обратили внимание на его ногти?
— Обратил, — сказал Бренн. — Не далее недели назад они были вполне ухоженными.
Получив неплохую подготовку во всех родах живописи, Бертольд главным образом посвящал свое время пейзажу, он работал усердно и с увлечением. Он считал, что в Риме найдет богатую пищу для этих занятий, на деле же все оказалось иначе. Он попал в такой кружок художников и ценителей искусства, в котором ему непрестанно внушали, будто бы лишь исторический живописец стоит на недосягаемой для остальных высоте, все прочее ― дело второстепенное. Ему советовали, коли он хочет достигнуть чего-то выдающегося, лучше уж сразу отказаться от своего нынешнего занятия и обратиться к более высокой цели. Эти советы и знакомство с величественными ватиканскими фресками Рафаэля, которые произвели на Бертольда необыкновенно сильное впечатление, вместе так повлияли на него, что он и впрямь забросил пейзажи. Он стал срисовывать фрески Рафаэля, копировал маслом картины других знаменитых художников, и при его навыке все у него получалось недурно и даже вполне прилично, однако же он слишком хорошо сознавал, что все похвалы художников и знатоков говорились ему только в утешение, чтобы ободрить новичка. Да он и сам понимал, что в его рисунках и копиях совершенно отсутствует та жизнь, которая была в оригинале. Божественные идеи Рафаэля и Корреджо вдохновляли его, как ему казалось, на самостоятельное творчество; но сколько он ни пытался удержать эти образы в своем воображении, они все равно расплывались точно в тумане; он начинал рисовать по памяти, но, как всегда бывает при смутном и непродуманном замысле, у него выходило что-то лишенное даже проблеска значения. От этих напрасных стараний и попыток в его душу закралось унылое раздражение, он начал чуждаться своих друзей, в одиночестве бродил по окрестностям Рима и, таясь ото всех, пробовал писать пейзажи красками и карандашом. Но и пейзажи не удавались ему теперь так, как бывало прежде, и Бертольд впервые усомнился в истинности своего призвания. Казалось, рушились все его лучшие надежды.
— Чем он занимался эту последнюю неделю?
«Ах, досточтимый друг мой и учитель! ― писал Бертольд Биркнеру. ― Вы ожидали от меня великих свершений, и вот, очутившись здесь, где все должно было послужить для моего окончательного просветления, я вдруг понял ― то, что ты называл когда-то гениальностью, на самом деле было разве что талантом, поверхностной сноровкой, присущей руке. Скажи моим родителям, что скоро я вернусь домой и буду учиться какому-нибудь ремеслу, которое обеспечит мне пропитание и т. д.».
— Работал, но над чем — меня не информировали. Военная тайна.
На это Биркнер ему отвечал:
— Значит… он открыл способ нейтрализации тяготения… и шок, вызванный этим открытием… Нет, он был бы готов к такому результату. А если работал, скажем, над прицелом и вдруг заметил, что парит в воздухе… — Камерон нахмурился. — Но как может человек…
— Он не может, — заметил физик со стремянки. — Это просто невозможно. Даже в теории для создания антигравитационной силы нужны какие-то машины. Мой прибор сходит с ума.
«О, если бы я мог быть сейчас рядом с тобою, сынок, чтобы помочь тебе в твоем унынии! Уж поверь мне, что как раз твои сомнения говорят в твою пользу и ты ― художник по призванию. Только безнадежный глупец может рассчитывать, будто непоколебимая уверенность в собственных силах должна у него оставаться всю жизнь, так думать ― значит обманывать себя, ибо у такого человека исчезнут все стремления, поскольку он будет лишен важнейшей побудительной причины ― сознания своего несовершенства. Наберись терпения! Скоро силы к тебе вернутся, и, не смущаемый советами и суждениями приятелей, которые, верно, и понять-то тебя не могут, ты снова спокойно пойдешь своим путем, который предназначен тебе по самой сути твоей природы. Оставаться ли тебе пейзажистом или перейти к исторической живописи ― это ты сможешь решить тогда сам, забыв и помышлять о враждебном разделении различных ветвей единого древа искусства».
— То есть? — не понял Камерон. Физик повернул прибор к психологам.
— Он действует… видите шкалу? А теперь смотрите… Он коснулся металлическим зондом виска пациента номер Эм-двести четыре. Стрелка упала до ноля, потом дико прыгнула в конец шкалы, помешкала там и вновь вернулась на ноль.