Иван Погонин
Сыскная одиссея
Сыскная одиссея
Кашира — уездный город Тульской губернии, на правом берегу реки Оки, на границе с Московской губернией, в 106 верстах от Тулы. Жителей в 1894 г. 5574 душ обоего пола (2762 мужчины и 2812 женщин). Каменных домов 70, деревянных 412. Церквей 7. Три врача, две акушерки. Больница на 18 кроватей. Училища мужское двухклассное, женское и епархиальное. Ярмарок 5. Фабрик и заводов, обрабатывающих животные продукты, — 2, на сумму 550 руб.; растительные — 2, на сумму 750 руб.; ископаемые — 3, на 3040 руб. (кирпичные). Городские расходы за 1892 г. составили 16 242 руб. Каширский уезд — самый северный уезд в Тульской губернии. Границею с Московской губернией служит река Ока, имеющая здесь направление с запада на восток (от Серпухова до Спиридонова). Фигура уезда представляет собой неправильный ромб, или параллелограмм. Лесных площадей значительных нет. Озер значительной площади нет. Почва в уезде преимущественно глинистая; вдоль реки Оки — песчаная. В общем уезд принадлежит к числу наименее плодородных в губернии; поэтому количество населения, уходящего на посторонние заработки, здесь особенно значительно — 17 603 чел., что составляет по отношению ко всему населению (без города) — 20,9 % (наихудшее во всей губернии). Большое влияние на уход на заработки имеет также близкое соседство промышленных округов Московской губернии. Плохое состояние уезда выражается и в санитарных условиях его. Отношение числа родившихся к 100 умершим составляет для Каширского уезда 120, число, наименьшее во всей губернии. На каждую душу крестьянского населения приходится лишь по 1,7 десятины плохой глинистой земли. Недоимок на населении Каширского уезда числилось в 1890 г., т. е. еще раньше неурожайных годов, более 222 тыс. руб., причем за три предшествовавшие года они увеличились на 80 тыс. руб. Торговое движение главным образом по реке Оке. Ближайшие железные дороги — Московско-Курская в северо-западном углу уезда, в 45 верстах от города Каширы, и Московско-Рязанская, близ города. (Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона)
Часть I
Провинция
Декабрь 1906 года
1
— Батюшка мой, царствие ему небесное, при крепостном праве родился и крепостным быть перестал, когда год ему исполнился. Только реформы государя-освободителя дедову семью богаче не сделали. Надел у них уменьшился, а подати возросли — в батюшкиной родной деревне по выкупным платежам всегда большие недоимки были. Тяжело жилось, урожаи-то в нашем нечерноземье какие? Редко когда выращенного до нового сентября хватало, обычно уже к Пасхе все подъедали. Недаром у нас полдеревни Таракановы. Такие фамилии у людей не от хорошей жизни. Да интересно ли вам меня слушать? Молодой человек посмотрел на попутчика. Разговор происходил во втором классе пассажирского поезда «Москва — Кашира». Рассказывал юноша в шинели Министерства внутренних дел с петлицами не имеющего чина, слушал средних лет господин в бобровой шубе, с ухоженной бородкой и роскошной шевелюрой каштановых волос. Других пассажиров в их секции вагона не было.
Оба сели в Москве, познакомились. Молодой представился канцелярским служителем Осипом Григорьевичем Таракановым, обладатель бобровой шубы назвался Лукой Ивановичем Тарасовым, коммерсантом. В Коломенском Тарасов достал из саквояжа серебряную фляжку и завернутые в бумагу бутерброды с осетриной и предложил чиновнику пропустить по маленькой. Тараканов отказываться не стал, внеся свою лепту пирожками с сигом. После Герасимово попутчики завели дорожный разговор, который обычно бывает весьма откровенным. Впрочем, говорил один Тараканов, коммерсант только внимательно слушал.
— Рассказывайте, рассказывайте, очень интересно, да и путь неблизкий. Рассказывайте, прошу вас!
— Ну так вот-с. От великих реформ отец мой все-таки попользовался. У нас, почитай, вся деревня отходничеством занимается, до Москвы-то сто верст всего. Вот и решил дед отца тоже в ученье отдать. С нашей волости обычно по кабакам да трактирам мужики служат, занятие прибыльное. Дед с одним таким земляком, который в московском трактире до буфетчика дослужился, сговорился, и, когда отцу десять стукнуло, стал в дорогу его собирать. Да только бабка запротивилась — любила она очень тятеньку, последыш он у нее. Выпросила у деда разрешения отцу дома до двенадцати лет побыть, мол, школу пусть окончит, грамотному всегда легче. Ну и стал тятенька учиться. И тут талант у него обнаружился: писал он красиво и грамотно, никогда ни одной ошибки не делал, ни в орфографии, ни в пунктуации. Врожденная грамотность. Мне этот талант, кстати, по наследству не передался. Учитель о таланте тятином на каком-то кутеже нашей сельской аристократии рассказал. Услыхал про этот дар волостной старшина, проверил батюшку да и взял его в волостное правление писарем, прежний незадолго до этого замерз по пьяной лавочке. Положил старшина отцу трешницу в месяц, а он рад-радешенек — такие деньги в деревне богатство, тем более для паренька двенадцатилетнего. Дед об отправке отца в Москву и думать перестал — волостной писарь в деревне в то время был фигурой чуть только пониже рангом, чем Государь Император и становой. Ну и пошел батюшка в гору. До службы в армии в деревне на хлебном месте сидел, а после службы поступил писцом в полицейское управление и за труды и заслуги канцелярского служителя выслужил. Женился удачно, дед по материнской линии за мамашей пятьсот рублей приданого дал, а после его смерти мать моя дом унаследовала. Дом хороший, с горницей, теплый. А поскольку батюшка понимал, что своей хорошей жизнью образованию обязан, он и на мое образование ни сил, ни денег не жалел и с младых ногтей любовь и уважение к наукам мне привил. Я городское училище окончил и в реальное поступать собирался, но тут несчастие у нас произошло — умер папаша. Хватанул после баньки кваску холодненького, простудился да и умер. Схоронили мы с матушкой кормильца нашего и остались, как пушкинский старик, у разбитого корыта. Жил-то отец не скупясь, не кутил, не роскошествовал, но и в черном теле себя и нас не держал. Поэтому денег и не скопил.
Пошла матушка к нашему исправнику, в ноги ему бросилась. Пожалел меня Сергей Павлович и взял на службу, на батюшкино место. Три года я в полицейском управлении прослужил. А как смута началась, так моя карьера вверх устремилась. У нас все становые в отставку вышли по прошениям — боялись, что застрелят их анархисты-коммунисты или мужички на вилы поднимут. А нынешним летом в квартиру нашего полицейского надзирателя кто-то ночью из охотничьего ружья стрельнул. Надзиратель утра не дождался — из города убежал, а прошение об отставке по почте выслал, из Киева. Исправник меня на его место и поставил. Я пока должность исправляю, но жду приказа об утверждении.
— Стало быть, не боитесь?
— Боюсь, еще как боюсь. А куда деваться? Не мне такими предложениями разбрасываться. Я двести рублей в год получал, а теперь, с наградными и праздничными, почти семьсот!
— Да, — сказал коммерсант, едва заметно усмехнувшись, — деньги немалые.
— Ну, для столицы, может быть, и небольшие, а для нашей провинции хорошие. Кроме того, матушка коров держит, молоком торгует.
— И к рукам, небось, чего-нибудь прилипает?
Тараканов насупился:
— Если я вам сейчас скажу, что мзду не беру, вы, наверное, не поверите?
— Прошу прощения, но нет, не поверю.
— Что ж, переубеждать не буду. Только вот что хочу вам сказать. У нас в городе и шести тысяч душ не наберется. Каждая собака тебя знает. Каждый друг другу — кум, сват и брат. Возьми я сегодня утром рубль, в обед исправник будет знать, на что я его потратил.
— То есть не берете, потому что начальства боитесь?
— Не только и не столько. Просто так ведь никто не даст, дадут за услуги. А как в пословице говорится, «Коготок увяз, всей птичке пропасть». Да и царева жалования мне хватает. Я холост, потребности невелики, за квартиру платить не надо, слава богу, свой дом имею. А на щи и кашу мы с матушкой зарабатываем.
— А не обрыдли ли щи с кашей? Не хочется ли пулярочки да икорки?
— Ну, икоркой мы с матушкой себя по праздникам балуем. Вот, кстати, купил в Москве дешево, по случаю. — Чиновник вынул из стоявшей на соседнем сиденье корзины полуфунтовую банку осетровой икры. — По мне, главное, чтобы совесть чистой была, чтобы спать не мешала. А крепкий сон человека с чистой совестью ни за какие деньги не купишь.
— Браво! — Коммерсант захлопал в ладоши. — Если в России в полиции служат такие юноши, то не все еще потеряно. Только кажется мне, что таких, как вы, меньшинство. Или я опять ошибаюсь?
Тараканов покраснел:
— Позвольте мне на ваш вопрос не отвечать.
— Да воля ваша, не отвечайте. Тут и без вашего ответа все ясно.
Оба пассажира надолго замолчали.
В темном окне поезда замелькали металлические конструкции.
— Мост проезжаем, через пять минут прибудем, можно и на выход собираться. — Тараканов встал, застегнул шинель, нахлобучил на голову шапку и стал повязывать башлык. — Вы в наши палестины, я извиняюсь, по какой надобности? В гости к кому или по делам?
— По делам, к купцу одному вашему, условие заключать.
— А что на ночь-то глядя? Сейчас шесть с половиной, пока прибудем, пока до города доберемся — восьмой час, найдете купца-то? А то у нас улицы не освещаются.
— В гостинице переночую, с утра дела сделаю, да и обратно, — ответил, вставая и надевая котиковую шапку, коммерсант.
Паровоз, подъезжая к станции, дал пронзительный гудок, зашипел, сбрасывая пар, и остановился. Кондуктор открыл дверь вагона. На улице шел снег. Немногочисленные пассажиры вышли на платформу и разошлись по привокзальной площади: шубы и шинели стали кликать извозчиков, тулупы и сибирки, перекинув через плечи мешки, побрели пешком.
— Может быть, в буфет, пропустим по рюмочке? Мой черед угощать. — Тараканов указал рукой на два светящихся окна вокзала.
— Я бы с удовольствием, но не могу. Завтра дело важное, надо быть со свежей головой.
Тараканов явно обрадовался:
— Понимаю. Ну что ж, не буду настаивать. У меня, признаться, время тоже ограничено — дежурю сегодня, к восьми на службу. Но в буфет я все-таки зайду, буфетчику кой-чего в Москве купил по его просьбе, надобно отдать. Прощайте, благодарю за компанию.
— И вам удачного дежурства. Честь имею.
Тараканов хотел зайти в буфет и для другой цели.
Его матушка питие хмельной жидкости, мягко говоря, не приветствовала, и обнаружение ею от сына запаха коньяка сулило исправляющему должность полицейского надзирателя множество неприятных разговоров. А в буфете можно было и щец похлебать, и чайку с баранками напиться, не осталось бы от запаха и следа.
Случайные попутчики пожали друг другу руки и разошлись.
2
Хорошего дежурства не получилось. Тихий обычно городок в эту ночь буквально сошел с ума. В трактире купца Голохвостова случилась драка с поножовщиной, на Большой Посадской загорелся дом, а в поле у подгородней деревни Козловка жена нашла хладное тело мужа-выпивохи. Тараканов за всю ночь так и не присел и не притронулся к заботливо собранному матерью узелку с ужином. На рапорте у исправника он едва стоял на ногах. Но быстро домой уйти не удалось. Порезанный в трактире Голохвостова мещанин Иванов скончался в городской больнице, и исправник потребовал сегодня же передать дознание и задержанного за это преступление крестьянина Богатищевской волости Ивлева судебному следователю. Написанный ночью на скорую руку протокол исправнику не понравился, и он заставил Тараканова его переделывать. Пока Тараканов писал протокол, акт дознания и сопроводительные письма, исправник куда-то уехал, вернулся только через два часа, потом долго проверял собранный надзирателем материал. Лишь в три часа дня Тараканов получил благоволение начальства убыть домой. Он так устал, что даже не стал обедать, разделся, рухнул на кровать и уснул прежде, чем его голова коснулась подушки.
— Вставай, Осип Григорьич, вставай!
Тараканову показалось, что спал он не более трех минут.
— А? Что?
— Вставай, ваше благородие, беда у нас стряслась, исправник срочно требует.
Обычно красное и довольное, лицо старшего городового Гладышева было до того бледным, что Тараканов сразу понял — беда настоящая.
— Что такое?
— Почту ограбили, Осип Григорьич, Ваську Богачева, стражника, прибили.
После назначения Тараканова на классную должность городовые, которые до этого с канцелярским служителем были запросто, стали называть новоиспеченного «их благородие» на «вы». Тараканов этому не препятствовал.
Получив первый раз свое новое, многократно увеличившееся жалование, Тараканов в ресторане отметил назначение на должность с классными чинами, а на следующий день велел Гладышеву собрать всех свободных городовых и прибыть вместе с ними к нему домой.
К приходу сослуживцев мать накрыла стол, главным украшением которого служила четвертная бутылка водки.
Когда гости расселись и налили рюмки, Тараканов поднялся и сказал:
— Я с вами, ребята, три года прослужил и надеюсь прослужить еще долго. А поскольку ничего плохого, окромя хорошего, я ни от кого от здесь присутствующих не видел, то должностью своей кичиться не намерен. Хоть я теперь и ваш начальник, но во фрунт передо мной становиться не надо. Если, конечно, рядом исправника нет. Поэтому давайте договоримся: когда мы на службе, то я вам — «вы» и «ваше благородие», а когда вне службы и не на публике, то — «ты» и Осип.
И другим, кого сегодня нет, об этом разговоре передайте. Договорились?
Городовые одобрительно загудели, угостились, но и после этого называть Тараканова по имени-отчеству не перестали, да и честь ему отдавали, как положено. И только некоторые из них, самые старые, позволяли себе в отсутствие обывателей и начальства обращаться к Тараканову на «ты».
Тараканов вскочил. Судя по темноте за окном, поспать ему удалось гораздо больше трех минут. Висевшие на стене ходики показывали половину седьмого.
Эрнст Теодор Амадей Гофман
— А кто грабил, много ли унесли?
Отшельник Серапион
— Не знаю я почти ничего. Я с поста сменился, шел в управление подчасить, прихожу, а там нет никого. Один писец Андрюшка сидит. Я у него спрашиваю, где народ. Ну ты Андрюшку-то знаешь, он и в нормальном состоянии двух слов связать не может, а тут совсем растерялся. Еле я от него добился, что почту ограбили и все наши там. Я бегом туда. Прибежал, народу — уйма. Кудревич из почты вышел, велел нашим толпу подальше отогнать, меня увидел и приказал за тобой бежать. Скажи, говорит, Тараканову, что разбойное нападение учинено, Богачев убит. Я и побег. Более ничего не знаю.
Слушая городового, Тараканов лихорадочно искал свой сюртук и не находил его.
— Однажды, во время моего путешествия несколько лет тому назад по южной Германии, я остановился в городке Б***, известном своими прекрасными окрестностями. Я путешествовал по обыкновению без проводника, хотя иногда помощь его, особенно при дальних прогулках, была бы вовсе не лишней. Так однажды, не зная дороги, я забрел в очень густой лес и чем более старался из него выбраться, тем более, казалось, терял всякий человеческий след. Наконец лес стал немного редеть, и я внезапно увидел сквозь деревья человека в коричневой отшельнической рясе, с соломенной шляпой на голове и с черной, всклокоченной бородой. Он сидел на обломке свесившейся над оврагом скалы и задумчиво глядел вдаль, сложив на груди руки. Во всей его фигуре было что-то странное и необыкновенное, так что я невольно почувствовал небольшой страх, вроде того, какой непременно ощутил бы всякий, если бы увидел вдруг в действительности то, что привык видеть в книгах и на картинах. Передо мною, казалось, сидел живой анахорет первых веков христианства среди обстановки диких пейзажей Сальватора Розы. Впрочем, скоро я сообразил, что бродячие монахи далеко не редкость в этой стране, и смело подошел к моему пустыннику с вопросом, какой дорогой следует мне идти, чтобы скорей выбраться из леса и вернуться в Б***. Он смерил меня с головы до ног мрачным взглядом и ответил глухим, торжественным голосом: «Легкомысленно и безрассудно поступаешь ты, смущая подобным пустым вопросом мою беседу с почтенным собранием, которым я окружен. Я хорошо понимаю, что любопытство меня видеть и слышать привела тебя в эту пустыню, но ты видишь, что теперь у меня нет времени для беседы с тобой. Мой друг Амброзиус Камальдони сейчас возвращается в Александрию, ступай вместе с ним». С этими словами незнакомец встал и спустился в овраг. Мне казалось, что я вижу сон. Вдруг невдалеке послышался стук колес; я бросился на звук сквозь заросли кустарников и скоро вышел на лесную дорогу, по которой ехал крестьянин на двухколесной телеге. Я пошел ему навстречу и воротился вместе с ним в Б***. По дороге я рассказал ему мое приключение и спросил, не знает ли он, кто этот загадочный человек. «Ах, сударь, — ответил крестьянин, — это очень почтенный человек; он называет себя священником Серапионом и уже давно живет в этом лесу, где собственными руками выстроил себе хижину. Люди болтают, что у него голова не совсем в порядке, но он все-таки благочестивый человек, никому не делающий зла и часто наставляющий нас, соседних жителей, поучительной речью и добрым советом».
— Мама, вы куда сюртук дели?
В комнату, вытирая полотенцем руки, зашла нестарая еще женщина.
Я надеялся, возвратясь в Б***, узнать о моем пустыннике более интересные подробности и, действительно, узнал. Доктор С*** рассказал мне всю его историю. Он был когда-то одним из замечательно умных и образованных людей в М***, и так как происходил при том из очень хорошей семьи, то немедленно после получения образования ему дали прекрасное назначение по дипломатической части, которое он исполнил с редким умением. При блестящих способностях он обладал еще замечательным поэтическим талантом, налагавшим печать какой-то особенной глубины высокого ума и огненной фантазии на все, что выходило из-под его пера. Тонкий юмор и веселый нрав делали его приятнейшим собеседником в любом обществе. Карьера его шла хорошо, ему даже прочили важный пост посланника, — как вдруг однажды он непонятным образом исчез из М***. Все поиски оказались тщетны, и ни одна из догадок не привела к желанной цели.
— Я его прачке отдала, постирать. Она обещала завтра с утра принести, тебе же сегодня на службу не надо.
— Мама! Сколько раз я говорил, что могут быть экстренные случаи, что надо прежде спрашивать! В чем же мне теперь идти?
Через некоторое время пронесся слух, что в дальних горах Тироля появился человек, одетый в коричневую рясу, который ходил с проповедью по деревням и затем возвращался в лес, где жил пустынником. Случилось, что этого человека, называвшего себя пустынником Серапионом, увидел однажды граф П*** и сейчас же узнал в нем своего несчастного исчезнувшего из М*** племянника. Его силой возвратили домой, но все старания искуснейших докторов ничего не могли сделать с ужасным состоянием бешенства, в которое он был приведен этим насилием. Его перевезли в сумасшедший дом в Б***, где искусные и методичные попечения доктора, заведовавшего этим заведением, успели, по крайней мере, прекратить овладевавшие им порывы ярости. Но скоро, вследствие ли принятой относительно его методы обращения или какой-либо другой случайности, сумасшедшему удалось убежать и скрыться на довольно длительное время. Наконец, Серапион оказался живущим в лесу, на расстоянии двух часов пути от Б***, причем врач объявил, что если, жалея несчастного, не хотят довести его опять до состояния бешенства, то следует предоставить ему быть счастливым по-своему и позволить жить в лесу, давая полную свободу делать что ему угодно; всякое же насилие может ему только повредить. Мнение это было уважено, и ближайший полицейский пост в соседней деревне получил предписание вести за несчастным незаметный надзор, не стесняя его ни в чем прочем. Последствия подтвердили вполне мнение врача. Серапион построил небольшую, учитывая обстоятельства, даже удобную хижину, сколотил себе стол и стул, сплел матрац из ветвей и развел кругом небольшой садик, в котором насадил цветы и овощи. Ум его был вполне проникнут мыслью, что он пустынник Серапион, удалившийся при императоре Деции в Фиваидскую пустыню и затем принявший мученическую смерть в Александрии. Во всем прочем он сохранил совершенно свои прежние способности, свой веселый юмор, общительный нрав и мог легко вести самые умные разговоры. Относительно же идеи, на которой он помешался, врач объявил его совершенно неизлечимым и отсоветовал даже всякую попытку возвратить его вновь свету и прежним отношениям.
— Так надень спинжак папкин.
— «Спинжак»! Вы в своем ли уме? Где вы видели полицейского в «спинжаке»?
Вы легко можете себе представить, как заинтересовал меня этот рассказ и как сильно хотелось мне увидеться вновь с моим анахоретом. Вообразите, что я возымел глупость сделать попытку ни более ни менее, как излечить Серапиона от его мономании. Я перечел Пинеля, Рейля и множество других книг о сумасшествии, попавших мне под руку. Мне показалось, что посторонний человек и психолог не по профессии может скорее заронить луч света в помраченном рассудке Серапиона.
— Ты как же это с матерью разговариваешь, мерзавец? — Женщина уже было замахнулась на сына полотенцем, но в последнюю минуту, вспомнив про городового, одумалась. — Надевай спинжак. Под шинелью не увидит никто.
— А если снимать где шинель-то?
— А ты не сымай, так сиди, авось не упреешь.
При этом занятии я не упустил случая познакомиться более чем с восемью примерами сумасшествия, подобного Серапионову. Наконец, приготовленный таким образом, я в одно ясное утро отправился к моему анахорету. Я застал его в садике с лопатой в руке, поющего благочестивый гимн. Дикие голуби, которым он щедрой рукой бросал корм, окружали его со всех сторон, а молодая лань кротко протягивала к нему голову через густые ветви подстриженного кустарника. Он, казалось, жил в полном согласии с окружавшими его лесными зверями. Ни малейшего признака сумасшествия нельзя было прочесть на его кротком лице, озаренном какой-то особенной печатью ясного покоя. Вид его совершенно подтверждал сказанное мне в Б*** доктором С***, который, когда я сообщил ему о намерении посетить Серапиона, советовал выбрать для этого ясное утро, так как в это время он охотнее говорил с чужими, а вечером избегал всякого людского общества. Заметив меня, Серапион оставил лопату и дружелюбно пошел мне навстречу. Я сказал, что, устав с дороги, прошу позволенья отдохнуть у него несколько минут. «Добро пожаловать, — отвечал он. — Все немногое, что я могу вам предложить для освежения, к вашим услугам». Он усадил меня на замшелую скамью возле хижины, накрыл маленький стол, принес хлеба, прекрасного винограда, кружку вина и радушно предложил мне все это; сам же, сев против меня, съел с большим аппетитом кусок хлеба, запив его обильно свежей водой. Я не знал, как начать мой разговор, и совершенно недоумевал, с какой стороны атаковать моей психологической мудростью этого ясного, спокойного человека; наконец я собрался с силами и начал:
Сказав это, женщина развернулась и ушла.
Надзиратель и городовой переглянулись.
— Вы зоветесь Серапионом, милостивый государь?
— Вы и вправду пиджачок наденьте, Осип Григорьич, — переходя на «вы», сказал городовой. — Мамаша ваша права, под шинелью незаметно.
— Конечно, — отвечал он. — Святая церковь дала мне это имя.
— В ранней церкви, — продолжал я, — известно несколько святых, носивших это имя: аббат Серапион, прославившийся своим милосердием, ученый епископ Серапион, о котором повествует Иеронимус в своей книге «О славных мужах». Был еще, помню, один монах Серапион, который, как рассказывает Гераклид, придя из Фиваидской пустыни в Рим, отверг одну девицу, уверявшую его в том, что она отреклась от мира; он предложил ей в доказательство ее слов пройтись с ним раздетой по улицам Рима, и когда она отказалась, то святой человек сказал: «Ты доказала своим отказом, что все еще живешь мыслями в мире и все еще желаешь нравиться! Не хвались же своим величием и не думай, что ты отреклась от света». Если я не ошибаюсь, то этот монах, как его называет Гераклид, был тот же самый, который вытерпел страшные мучения при императоре Деции. Ему, как известно, перерезали сочленения и потом сбросили с высокой скалы.
Центральная — Большая Московская улица, — делила город на две неравные части. Начиналась она у Оки, шла по городу более версты и затем плавно перетекала в Стрелецкую слободу, которая, в свою очередь, превращалась в Веневский тракт. Все уездные присутственные места, в том числе и почта, располагались на Большой Московской. От дома Тараканова до почтово-телеграфной конторы было не более трехсот саженей, но улица здесь так круто поднималась в горку, что, когда надзиратель и городовой остановились у почты, пот лил с них градом.
— Совершенная правда, — отвечал Серапион, причем я заметил, что лицо его побледнело и глаза сверкнули мрачным огнем.
Несмотря на то что трое городовых то и дело «честью просили» народ разойтись, толпа у конторы меньше не становилась. Тараканов с трудом протиснулся сквозь ряды людей и открыл тяжелую дубовую дверь почты. Все имевшиеся в конторе лампы и свечи были снесены в большую операционную залу первого этажа и зажжены. Труп стражника лежал около решетки, отделявшей залу от помещения, занимаемого служащими. Стражник лежал вверх залитым кровью лицом, рядом валялись опрокинутый табурет и винтовка. Следователь Воротников диктовал письмоводителю протокол осмотра места происшествия, уже окончивший свою работу городской врач Смирнов сидел на стуле и с задумчивым видом курил сигару. Исправник ходил из угла в угол и вытирал обширную лысину огромным фуляровым платком. Увидев Тараканова, он бросился к нему.
— Осип Григорьевич, где вас черти носят!
— Совершенная правда, — продолжал он, — только этот мученик не имел ничего общего с тем монахом, который в аскетическом исступлении боролся с самой природой; мученик Серапион, о котором вы говорили, не кто иной, как я сам!
— Так я же после дежурства, ваше высокоблагородие, вы же сами разрешили сегодня на службу не являться.
— Как! — воскликнул я с притворным изумлением. — Вы утверждаете, что вы тот самый Серапион, который погиб столь ужасным образом несколько веков тому назад?
— Помолчите, пожалуйста, ради бога, вы разве не видите, что творится? Как можно на службу не являться, когда во вверенном вам городе людей убивают!
— Виноват! Я как узнал — бегом сюда.
— Вы можете, — продолжал спокойным голосом Серапион, — находить это невероятным, и я сам подтверждаю, что для того, кто не привык видеть далее своего носа, подобная вещь звучит странным образом, но между тем это именно так! Всемогущий Бог дозволил мне счастливо перенести мое мученичество, и его Святой Промысел судил мне еще долго и тихо жить в этой Фиваидской пустыне. Сильная головная боль и судороги в членах, случающиеся со мной иногда, остались во мне единственным воспоминанием претерпелых мук.
— Мне ваши извинения ни к чему, принимайтесь работать.
— Слушаюсь.
Тут я подумал, что пора начать мое лечение, и издалека, самым ученым образом завел речь о болезни мономании, овладевающей иногда людьми и портящей одним фальшивым тоном весь хорошо настроенный организм. Я привел известный пример одного ученого, который боялся встать со стула из опасения разбить своим носом стекла в окнах соседа, жившего напротив; рассказал историю аббата Молануса, судившего обо всем чрезвычайно здраво, но никогда не покидавшего свою комнату из боязни быть съеденным курицами, так как он вообразил себя ячменным зерном. Затем я стал развивать мысль, что частое сопоставление своего «я» с каким-нибудь известным историческим лицом может легко привести к мономании. Может ли, продолжал я, быть что-нибудь безумнее и несообразнее, чем вообразить Фиваидской пустыней маленький лесок, лежащий в двух часах пути от Б*** и ежедневно посещаемый крестьянами-охотниками, путешественниками, гуляющими, а себя выдавать за святого отшельника, умершего мученическою смертью несколько сот лет тому назад?
Тараканов поднял прилавок перегородки и прошел на служебную половину залы. Там сидели несколько почтовых чиновников и помощник исправника Кудревич.
— Здравствуйте, Витольд Константинович.
— Здравствуйте, Осип Григорьевич. Давайте выйдем на воздух, покурим.
Серапион слушал меня молча и, казалось, боролся с собой, почувствовав впечатление от моих слов. Я уже думал, что пора нанести последний удар, и — вскочив с места, схватив его за руки, воскликнул: «Граф П***! Пробудитесь от овладевшего вами злого сна! Сбросьте это рубище! Возвратитесь к вашей семье, которая вас оплакивает, к свету, заявляющему на вас неоспоримые права!». Серапион взглянул на меня мрачным, пронзающим взором, саркастическая улыбка передернула его щеки и рот, и затем он заговорил медленно и спокойно: «Вы, милостивый сударь, говорили долго и, по вашему мнению, хорошо! Позвольте же мне, в свою очередь, сказать вам несколько слов. Святой Антоний и вообще все святые, удалившиеся от соблазнов мира в пустыню, были часто искушаемы злыми духами, пытавшимися из зависти к их душевному спокойствию смущать их своими речами, но, в конце концов, побежденный враг всегда пресмыкался в пыли. То же самое и со мной. Уже не раз являлись ко мне по дьявольскому внушению люди, пытавшиеся уверять, что я — граф П*** из М***, и прельстить меня разными мирскими соблазнами. Когда мне не помогала против этих людей просьба, то я обыкновенно выталкивал их из дома и тщательно запирал мой сад; так следовало бы мне поступить и с вами, но, к счастью, надобности в этом не потребуется. Вы явно ничтожнейший из всех моих противников, и я сражусь с вами вашим же оружием, то есть оружием рассудка. Вы завели речь о безумии! Но если кто-нибудь из нас страдает этим ужасным недугом, то, по всем признакам, вы поражены им в гораздо сильнейшей степени, чем я. Вы называете меня мономаном за то, что я считаю себя мучеником Серапионом; мне известно, что много людей думают таким образом или, по крайней мере, уверяют, что думают, но если я действительно безумен, то ведь только сумасшедший может считать возможным вырвать из меня мысль, породившую мое безумие! Если бы это было возможно, то скоро на земле не осталось бы ни одного сумасшедшего, потому что тогда человек научился бы произвольно управлять законами духа, который никогда не был нашей собственностью, но составляет только на время дарованную нам частицу высшей власти, нами управляющей. Если же я не безумец, а действительно мученик Серапион, то не глупее ли еще в этом случае уверять меня в противном и стараться свести с ума на мысли, что я граф П*** из М***, призванный для великих дел! Вы говорите, что мученик Серапион жил много веков назад и что потому я не могу быть им, причем вы, вероятно, основываетесь на убеждении, что время нашего земной жизни не может продолжаться так долго. Но, во-первых, время такое же относительное понятие, как числа, и потому я мог бы вам возразить, что с той точки зрения, как я понимаю время, не прошло и трех часов (говоря употребляемым вами названием), как император Деций велел свергнуть меня со скалы. Но, может быть, несмотря на это, вы попытаетесь заронить во мне сомнение, сказав, что столь долгая жизнь, какую провел я, беспримерна и несвойственна человеческой природе. А скажите мне, прошу вас, известна ли вам продолжительность жизни всех людей, когда-либо живших на земле, если вы так смело употребляете слово „беспримерный“? Или вы сопоставляете всемогущество Божье с бедным искусством часовщика, который не может предохранить от порчи мертвую машину? Вы говорите, что место, где мы находимся, не Фиваидская пустыня, а небольшой лесок в двух часах пути от Б***, ежедневно посещаемый крестьянами, охотниками и прочим народом. Докажите мне это!»
Полицейские вышли на задний двор конторы. Кудревич закурил.
Тут я подумал, что сумею его поймать.
— Вообще-то не я, а вы мне должны докладывать, но коль я сюда раньше вас явился, то я субординацию нарушу и вам про происшествие расскажу. Со слов господ почтовых служителей, картина выясняется следующая: присутствие, как вам, наверное, известно, у них после обеда начинается с пяти вечера. Сразу же после перерыва, в пять — десять минут шестого, в зал влетело четверо грабителей, все в надвинутых на глаза шапках и с бородами, а один еще и в очках с синими стеклами. В стражника выстрелили с порога, он только что и успел — с табуретки подняться. После этого один из грабителей поднял над головой бомбу и приказал чиновникам собрать все деньги в одну почтовую сумку и перекинуть ее через решетку. В случае сопротивления грозился бомбу взорвать. Но сопротивляться никто и не думал. Приказ был выполнен наилучшим образом — деньги собраны, сумка перекинута. Бомбист положил свою бомбу на прилавок и приказал никому не двигаться, заявив, что в случае ослушания бомба взорвется. После этого все разбойники покинули контору. Ограбление длилось не более пяти минут. Унесли же около пятидесяти тысяч. Взяли только деньги, ценные бумаги не трогали.
— Хорошо! — воскликнул я. — Идите со мной и вы увидите, что через два часа мы будем в Б***. А что показано, то доказано!
— А какие были купюры?
— Бедный ослепленный глупец! — возразил Серапион. — Подумал ли ты, какое расстояние отделяет нас от Б***! Но если бы я даже пришел с тобой в город, называемый Б***, то неужели ты думаешь этим меня уверить, что мы странствовали всего два часа и что место, куда мы пришли, точно город Б***? А что ты мне ответишь, если я, в свою очередь, стану уверять, что ты сам одержим неизлечимым безумием, принимая Фиваидскую пустыню за лес, а далекую Александрию за южнонемецкий город Б***? Такой спор не кончился бы никогда! При этом вот тебе еще доказательство. Взгляни, с каким ясным спокойствием, возможным только для человека, живущего в Боге, говорю я с тобою! Жизнь, какую я веду, возможна только для претерпевшего мученичество! Если воля Всевышнего набросила таинственное покрывало на все, что случилось до этого мученичества, то не тяжкий ли безбожный грех хотеть его приподнять?
— В основном крупные. Но был мешок с трехрублевками, на четыре с половиной тысячи. После таких решительных действий у чиновников оснований не доверять словам бандитов не было, поэтому они и просидели не двигаясь минут двадцать, пока в контору по каким-то своим делам не зашла купеческая дочь Подпругина. Дверь в почту на блоке, а Подпругина дверь не придержала. Дверь так сильно хлопнула, что бомба упала с прилавка. Чиновники тоже попадали на пол. Но ничего не произошло. Я эту бомбу вам сейчас покажу.
Признаюсь, я со всей своей мудростью был уничтожен этим безумцем! Более чем уничтожен — посрамлен! Строгой, последовательной логичностью своего безумия он решительно сбил меня с моей позиции, и я вполне убедился в нелепости своего предприятия. Тон упрека в его последних словах не мог поразить меня более того чувства удивления, которое внушало мне это воображаемое сознание его прежней жизни, жившее в нем как самостоятельный посторонний дух.
Помощник исправника достал из кармана обрезок трехдюймовой медной трубы, оба конца которого были закрыты плотно прилегавшими деревянными кругляшками. В одной из деревяшек было отверстие, в которое была вставлена обструганная палка. Вся конструкция была выкрашена суриком в черный цвет.
Серапион, казалось, понял мое настроение; он взглянул на меня с выражением чистейшего, откровенного добродушия и сказал:
— Ну-с, как думаете ловить бандитов? — спросил Кудревич.
— Вы с первого же раза показались мне не совсем дурным человеком, и теперь я убежден в этом окончательно. Очень может быть, что кто-нибудь посторонний, если не сам дьявол, понудил вас меня испытать; я уверен, что сомнение ваше относительно меня было порождено исключительно ожиданием найти анахорета Серапиона вовсе не таким, каким оказался я, чуждый всякого аскетического цинизма, в каком живут многие из моих собратьев, и тем, вместо приобретения духовной силы, доводят себя до окончательного разрушения. Я не отдаляюсь ни в чем от того истинного благочестия, которое приличествует человеку, посвятившему свою жизнь Богу и Церкви. Вы могли бы справедливо назвать меня безумным, если бы нашли меня в той отвратительной обстановке, которая окружает многих бесноватых фанатиков. Вы думали найти в Серапионе монаха-аскета, бледного, исхудалого от бессонных ночей и поста, с безумно блуждающим взглядом, напуганного страшными видениями, которые довели до отчаяния самого блаженного Антония, с трясущимися коленями, неспособного держаться прямо и одетого в грязную окровавленную рясу, а вместо того — встречаете спокойного просветленного человека! И я, правда, когда-то испытал эти муки, посланные мне адом, но едва я очнулся с раздробленными членами и разбитой головой, на меня повеял Святой Дух и исцелил мою душу и тело! О брат мой! Молю Бога, да пошлет он и тебе возможность обрести на земле тот мир и спокойствие, которыми я наслаждаюсь! Не бойся ложного страха уединения и верь, что только в нем возможна истинно благочестивая жизнь!
Тараканов с недоумением посмотрел на помощника исправника.
Произнося последние слова с настоящим пастырским величием, Серапион умолк, подняв к небу просветленный взор. Признаюсь, меня мороз продрал по коже! Да и было, правду сказать, от чего! Передо мной стоял сумасшедший, считавший свое состояние драгоценнейшим даром неба, находивший в нем одном покой и счастье и от всей души желавший мне подобной же участи!
Я хотел удалиться, но Серапион заговорил снова, переменив тон.
— А вы как думали, батенька? — усмехнулся тот. — Го род в вашей юрисдикции, вам бандитов и ловить. И в случае неудачи большая часть ответственности тоже ляжет на вас. Уж во всяком случае, на должность, если это дело не откроете, не назначат. Это я вам не со злобы говорю, нет. Вы меня в качестве главы городской полиции вполне устраиваете. Я вас по-дружески предупреждаю. Дело такое выдающееся, что тут или грудь в крестах, или голова в кустах. Откроете хищников — будет вам почет и слава, а не откроете… Еще раз прошу простить, но на роль козла отпущения вы из нас троих больше всех подходите. Хотя и Сергею Павловичу вряд ли поздоровится. Тем более он за прошлогодние события уже был предупрежден о неполном своем служебном соответствии. Так что ищите, батенька Осип Григорьевич, ищите. А я вам помогать буду чем могу.
— Дайте для начала папироску.
— Ты не должен думать, что уединение этой дикой пустыни для меня никем не прерывается. Каждый день меня посещают замечательнейшие люди из всевозможных отраслей наук и искусства. Вчера у меня был Ариосто, а после него Данте и Петрарка. Сегодня вечером жду известного учителя церкви Евагриуса и думаю поговорить сегодня о церковных делах, как вчера беседовал о поэзии. Иногда поднимаюсь я на вершину той горы, с которой при хорошей погоде можно очень ясно видеть башни Александрии, и тогда перед моими глазами проносятся замечательнейшие дела и события. Многие уверяют, что это невозможно, и полагают, что так называемые события внешней жизни, которые я вижу, не более как плод моего воображения и фантазии, но я считаю такое мнение одним из самых греховных заблуждений: мы способны усваивать то, что происходит вокруг нас в пространстве и времени, только одним духом. Чем, в самом деле, мы слышим, видим и чувствуем? Неужели мертвыми машинами, называемыми глазом, ухом, руками и тому подобным, а не духом? Неужели дух, воспроизводя в себе, по-своему, формы обусловленного временем и пространством мира, может передать свои функции другому, существующему в нас началу? Явная нелепость! Потому, имея способность познавать события одним только духом, мы должны согласиться, что то, что им познано, действительно существует. Лишь вчера Ариосто, говоря о созданиях своей фантазии, уверял меня, что они выдуманы им и никогда не существовали во времени и пространстве. Я оспаривал это мнение, и он должен был согласиться, что только недостаток высшего просветления может считать ограниченный ум поэта единственным источником созданий, которые вызваны лишь его всевидящим духом. Одним мученичеством можно приобрести этот истинный, просветленный взгляд на вещи и одной уединенной жизнью можно его сохранить. Вы, кажется, со мной не согласны и не вполне меня понимаете? Не мудрено! Может ли дитя мира, будь оно одарено даже самыми лучшими желаниями, постигнуть дела и стремления посвятившего себя Богу анахорета! Выслушайте рассказ о том, что я видел сегодня, с восходом солнца, на вершине этой горы.
— Вы же не курите!
И Серапион рассказал мне целую легенду, с таким искусством и последовательностью, какие можно встретить только у одаренных самой огненной фантазией поэтов. Его образы до того поражали кипящей жизнью и пластической законченностью, что казались виденными во сне, и, слушая его рассказ, можно было в самом деле подумать, будто он все это видел со своей горы. За первой легендой последовала другая, за другой третья, пока солнце не поднялось высоко к зениту. Тогда Серапион встал и сказал, устремя взор вдаль:
— Дайте, они, говорят, нервы успокаивают.
— Вон идет брат мой Илларион; он все на меня ворчит за то, что я слишком много разговариваю с посторонними людьми.
Я понял намек и встал, чтобы удалиться, но при этом спросил, будет ли мне позволено видеться с ним впредь. Серапион ответил с кроткой улыбкой:
— Угощайтесь. — Помощник исправника открыл серебряный портсигар, а после того, как Тараканов сунул папиросу в рот, чиркнул спичкой.
— Вот как! А я думал, что ты, напротив, поспешишь как можно скорее выбраться из этой дикой пустыни, которая так мало подходит к твоему образу жизни. Но, впрочем, если тебе хочется иногда оставлять свой дом для того, чтобы видеться со мной, то я всегда буду рад принять тебя в моем саду и хижине. Может быть, мне удастся обратить того, кто явился ко мне моим яростным противником. Иди с миром, мой друг!
Вдохнув дыма, Тараканов закашлялся и выбросил папиросу. Засунув руки в карманы шинели, он несколько раз прошел из угла в угол маленького заднего крыльца, а потом беспомощно посмотрел на помощника исправника.
Я до сих пор нахожусь под впечатлением, которое произвело на меня посещение этого несчастного. Меня приводило в ужас его методичное безумие, в котором он видел счастье своей жизни, и в то же время изумлял его глубокий поэтический талант, трогало до глубины души все его существо, проникнутое чистейшим духом кротости и спокойной самоотверженности. Глядя на него, я вспоминал горькие слова Офелии: «Какой благородный дух разрушен! Взгляд вельможи, речь ученого, рука воина, цвет и надежда государства, зерцало нравственности, чудо образования, дивный предмет для наблюдателя — все, все погибло! Благородный ум звучит фальшиво, как надтреснутый колокол, чудные черты цветущей юности искажены бредом!..» Но все-таки не дерзаю я обвинять Вышнюю волю, которая, доведя несчастного до такого состояния, может быть, спасла его этим в жизни от какой-нибудь грозной подводной скалы и ввела в тихую спокойную гавань. Чем чаще посещал я после того моего анахорета, тем сердечнее к нему привязывался. Всегда находил я его одинаково ласковым, словоохотливым и уже ни разу не приходила мне более мысль стать психиатром. Достойно удивления, с каким умом, с какой проницательностью рассуждал мой отшельник о жизни во всевозможных ее проявлениях, в особенности же о событиях исторических, смысл которых он постигал совершенно с иной точки зрения, чем общеустановившиеся взгляды. Если иногда, несмотря на все остроумие и оригинальность его речей, я решался ему возражать, говоря, что взгляд его не подтверждается ни одним историческим сочинением, он отвечал с добродушной улыбкой, что ни один историк в мире не может знать это лучше него, слышавшего повествования о событиях от самих участвовавших в них действующих лиц, которые его посещали.
— Витольд Константинович, что делать-то?
Скоро я должен был оставить Б*** и возвратился туда лишь через три года. Поздней осенью, в середине ноября, а именно четырнадцатого числа, если я не ошибаюсь, поспешил я к моему анахорету. Издалека услыхал я звон маленького колокола, висевшего над его хижиной, и внезапно почувствовал неожиданный страх, точно от плохого предчувствия. Я вошел в хижину. Серапион лежал на своем плетеном одре, со сложенными на груди руками. Я думал, что он спит, но, подойдя ближе, ясно увидал, что он умер!..
— Что делать? Привыкайте, батенька, мыслить самостоятельно. Хорошо, на первый раз я вам помогу. Итак, нам надо установить что?
— И ты похоронил его с помощью двух львов! — перебил своего друга Оттмар.
— Что?
— Как так? — воскликнул изумленный Киприан.
— Подумайте.
— Да могло ли быть иначе? — отвечал Оттмар. — Приближаясь к хижине Серапиона, ты, конечно, встретил в лесу какое-нибудь удивительное чудовище, с которым вступил в разговор; лесная лань принесла тебе плащ блаженного Афанасия, чтобы завернуть в него Серапионов труп! Но довольно! Теперь я понимаю, почему с некоторого времени ты бредишь монастырями, монахами, пустынниками и святыми! Я заметил это уже в твоем последнем письме, написанном таким мистическим языком, что я невольно над этим задумался. Если я не ошибаюсь, то ты сочинял тогда какую-то удивительную книгу, основанную на глубочайшем католическом мистицизме и содержавшую столько чепухи и чертовщины, что скромные и пугливые люди стали бы от тебя открещиваться. Вероятно, ты был тогда начинен глубочайшим серапионизмом.
— Установить, кто ограбил почту?
— Ты прав, — отвечал Киприан, — и я был бы очень рад не выпускать этой фантастической книги в свет, хотя девиз дьявола и стоял на ней, как предостерегающий от него знак. Очень вероятно, что меня побудило к тому мое знакомство с анахоретом. Мне действительно следовало бы его избегать, но ведь и ты, Оттмар, и вы все знаете мою страсть к сближению с сумасшедшими. Мне всегда казалось, что в тех случаях, когда природа уклоняется от правильного хода, мы легче можем проникнуть в ее страшные тайны, и я нередко замечал, что несмотря на ужас, который овладевал мною иной раз при таком занятии, я выносил из него взгляды и выводы, ободрявшие и побуждавшие мой дух к высшей деятельности. Может быть, что основательные, разумные люди почитают такое состояние приступом опасной болезни, но что за нужда, если признаваемый за больного чувствует себя крепким и здоровым.
— И?
— О, что до тебя, мой любезный Киприан, — начал Теодор, — то ты, конечно, совершенно здоров, что доказывает твое крепкое сложение, которому можно позавидовать. Ты говоришь о страшных тайнах природы, а я прибавлю, что избави нас Бог проникать в них взглядом, который может привести к помрачению рассудка. Никто не станет спорить о кротости и добродушии того вида безумия, которым был одержим Серапион, если только ты изобразил его верно. Его манеры и обращение очень напоминают привычки многих еще живущих поэтов. Но я склонен думать, что, передавая нам этот рассказ спустя много лет после смерти Серапиона, ты значительно его украсил и изобразил одну привлекательную, жившую в твоих воспоминаниях сторону. Что до меня, то я, признаюсь, не могу скрыть ужаса при мысли о том роде безумия, который был у Серапиона. Уже при одном твоем замечании, что он считал свое состояние блаженнейшим в мире и желал тебе того же, я чувствовал, как у меня поднимались дыбом волосы. Допусти только раз поселиться в голове мысли о таком блаженстве — и все кончено! Безумие твое будет неизлечимо. Я избегал бы общества Серапиона не только из опасения заразиться им умственно, но даже из простого страха за свою личность, помня французского врача Пинеля, который приводит примеры, что мономаны нередко впадают в бешенство и способны, как дикий зверь, убить всякого встречного.
— И… куда дели награбленное.
— Правильно! Нам надо ответить на три вопроса: кто ограбил, где награбленное и где грабители. Если мы ответим на последний вопрос, ответим и на два первых. Правильно?
— Теодор прав, — прибавил Оттмар, — и я тоже осуждаю, Киприан, твое сумасшедшее пристрастие к безумцам; это в тебе серьезный порок, в котором ты можешь когда-нибудь горько раскаяться. Что до меня, то я не только избегаю сумасшедших, — на меня производят неприятное впечатление даже просто люди с чрезмерно развитым воображением, доводящим их иногда до странных, оригинальных поступков.
— Правильно, только как же узнать, где они?
— Ну, положим, ты далеко хватил, — возразил Оттмару Теодор. — Хотя, впрочем, я знаю, что ты не выносишь никакой оригинальности в выражении внутренних чувств. Люди спокойного темперамента, способные одинаково равнодушно воспринимать и дурные, и хорошие впечатления, действительно, с трудом понимают ту резкость жестов и телодвижений, которыми сопровождается выражение тех разногласий между миром внутренних чувств и внешним миром, которые существуют у обладающих раздражительным характером. Им неприятно и тяжело это видеть. Замечательно, однако, любезный Оттмар, что ты сам, столь чувствительный к этому предмету, нередко напускаешь на себя сплин выше всяких границ. Я сейчас вспомнил об одном человеке, имевшем такой оригинальный характер, что половина города, где он жил, считала его сумасшедшим, несмотря на то, что данных для обвинения в настоящем безумии он представлял менее, чем кто-нибудь. Первое мое с ним знакомство было столь же комично, сколь горестно и трогательно последнее свидание. Я не прочь рассказать вам это для того, чтобы через историю о сплине легче перейти к здравому рассудку после повести о безумии, которую мы только что слышали. Я боюсь только, что буду говорить слишком много о музыке, и вы, пожалуй, сделаете мне тот же упрек, который я направил Киприану, а именно — что я немного украсил свой рассказ фантастическими прибавлениями. Но уверяю вас, что, думая так, вы ошибетесь. Я, однако, замечаю, что Лотар бросает очень выразительные взгляды на ту чашу, которую Киприан назвал таинственной и отозвался в многообещающих выражениях о ее содержимом. Не познакомиться ли нам с нею?
— Давайте подумаем. Как вы считаете, наши местные грабили или пришлые?
Теодор снял крышку с сосуда и угостил друзей таким нектаром, что сами короли и министры общества несущегося петуха признали бы его совершенством и ввели бы в своих владениях без всяких споров.
Полицейский надзиратель задумался.
— Ну, — воскликнул Лотар, выпив стакана два, — теперь, Теодор, рассказывай нам о своем меланхолике! Будь остер, весел, трогателен, словом, будь чем хочешь, только заставь нас забыть проклятого безумного анахорета! Выведи нас из бедлама, куда нас засадил Киприан.
— У нас вроде способных на это нет. Своровать или даже убить по пьяной лавочке наши мужики могут, а вот почту ограбить… Вряд ли. Если только здесь не поли тика.
— Верно мыслите, коллега. Это наверняка экс
[1]. Получается, что в любом случае грабили люди пришлые: серьезных мазуриков в городе нет, а «товарищей» наших доморощенных мы с Сергей Палычем прошлым летом хорошо поприжали. Кто на каторге, кто в бегах… А раз пришлые тут замешаны, то не будут они в нашем городе сидеть, побегут. Точнее, уже побежали. А как они из города выберутся?
Надзиратель оживился.
— Путей несколько: на машине
[2] со станции в Москву или в Венев, раз. Этот путь можно сразу отбросить — поездов сегодня после пяти вечера нет и не предвидится. Но жандарму на станции телефонировать все-таки следует, вдруг они расписание не изучали. Далее. Ехать на лошадях. Тут тоже несколько путей — на Тулу — или через Венев, или через Лаптево.
— И на Москву. Через речку путь давно открыт.
— Или на Москву. А еще на Серпухов. Лошади у них, конечно, могли быть свои. Но, скорее всего, они наших мужиков подрядили. Своих лошадей сюда гнать — больно много мороки — корм им нужен, хлев. Да и заметны чужие господа на лошадях. Поэтому надо обойти всех обывателей, которые имеют лошадей, и узнать, не подряжали ли их какие-нибудь нездешние.
— Отлично, коллега, отлично! Я в вас не ошибся. Пойдемте, изложим наши соображения исправнику.
Через полчаса в полицейском управлении собрались все наличные силы. Здесь была вся чертова дюжина полагавшихся по штату городовых, живший в городе урядник Харламов и десять человек стражников первого отряда уездной конной полицейской стражи.
Исправник разбил все имеющиеся силы на тройки, во главе каждой из которых встал либо классный чин, либо урядник, либо старший стражник или старший городовой. Каждой такой группе был поручен свой район города. Перед этим составили список всех известных полиции горожан, занимающихся извозом и вообще имеющих лошадей и закладки. Задача была поставлена несложная: обойти свой район и узнать, не уехал ли кто-нибудь из лошадевладельцев в дальнее путешествие.
Тараканову досталась центральная часть города. Прежде всего он со своими городовыми обошел всех имеющих бирки извозчиков. Промысел этот в городе большого дохода не приносил, горожане предпочитали передвигаться на своих двоих, поэтому извозчиков, имеющих бирки, было всего пятеро. Все они дежурили на станции, а после прибытия последнего поезда перемещались в центр города и стояли возле трактиров и единственной в городе гостиницы. Все извозчики были в наличии, все они были расспрошены, но ничего ценного никто из них не сообщил.
Стали обходить обывателей. Удача улыбнулась на Рыбацкой. Некто Игнатьев, хитрый мужичонка, которого летом Тараканов привлекал за браконьерство, дома отсутствовал. Со слов жены, накануне муж пришел домой довольный, принес трешку задатка и рассказал, что на сегодня, на пять часов, его подрядили в дальнюю поездку, за которую обещали красненькую. Но куда именно поедет, не сказал. Седоков муж должен был забрать в Пушкинском детском саду. Сад этот располагался аккурат напротив почтовой конторы, на параллельной Большой Московской Пушкинской улице. Боясь потерять выгодных клиентов, Игнатьев еще в половине пятого запряг свою кобылу и уехал в сад. До сей поры не возвращался. Послав одного из городовых с докладом к исправнику, Тараканов остался дожидаться возчика.