– Спасибо.
В пути Майкл слушал музыку на айподе. В списке «Любимые треки» значилось несколько исполнителей, в том числе Шагги Отис, Нас, Долли Партон и Джилл Скотт, но «любимым альбомом» по числу прослушиваний стал у него дебют Джона Ледженда Get Lifted 2004 года, и это было путешествие совсем иного рода. Оно начиналось коротким фортепианным водопадом, под аккомпанемент которого Джон приглашал пойти с ним вместе, чтобы увидеть кое-что новенькое, а затем волнами поднималась череда теплых мелодий, прослоенных госпелом, в интерпретации Майкла означавших одиссею мужчины, который постепенно превращается из ловеласа, любителя тусить в клубах и собирать телефонные номера, жадного до удовольствий изменника в ответственного, зрелого и преданного спутника жизни. Это был медленный и трудный путь, усеянный конфликтами и искушениями. Он любил свою подружку, но любил и свою свободу, и неужели подружка не понимает (пел он в «She Don’t Have to Know»[4]): хоть он и спит со всеми подряд, это вовсе не значит, что он ее не любит? Хоть он однажды слинял в Вашингтон, чтобы у всех на глазах подержаться за руки с другой женщиной, надев темные очки, чтобы его не узнали, – это не значит, что его подружка для него не та единственная? Нет, она не понимала, но штука была в том, что его подружка, та единственная, – не какая-то там обычная девушка. Она была особенная, крышесносная, «просто запредельная!». Снуп Догг порицал его за это в следующей песне – «I Can Change»[5]. Он говорил: «Когда находишь такую девушку, чувак, ты должен изменить себя, ведь такие попадаются нечасто, а когда попадаются, ты должен просечь, что пора меняться». Этот момент влек за собой грандиозное и окончательное разрушение беспутного собирателя женских телефонов: путь по мосту справедливости на другой берег, к тому, кем ты мог быть, к твоему лучшему «я», к тому, кто заслуживает эту девушку. Джон не хотел этого делать. Ох, это было тяжело, ведь он любил этих женщин, всех, всех теплых и обольстительных женщин в мире. Но все-таки он это сделал. Он провел в муках неопределенности одну песню, которая называлась «Ordinary People»[6], в ней его любовь была несомненна, но то и дело наталкивалась на всякие сложности, и каждый день вспыхивали ссоры, и никто не понимал, куда двигаться. Было два варианта: остаться с тобой (песня «Stay With You») или нет. Он остался. И в некоей точке за этим распутьем он достиг – они достигли – восхитительного плато. Они вышли в дикий и безмятежный воздух седьмого неба, и сказочно занимались любовью, и так глубоко понимали друг друга, и шли дальше, вперед, вместе, так высоко (песня «So High»), в будущее, которое повторит жизни их родителей – тех, которые не развелись. Когда на улице было холодно, они становились убежищем друг для друга (песня «Refuge»), сладостным омыванием души, солнечной тропой. Он проникся семейными ценностями и затосковал по той простой поре, когда семья была средоточием всего. Вот что действительно важно: проводить время с любимыми и продолжать любить их. Он вырос. Он достиг другой стороны. Он потерялся, но теперь нашелся, и на протяжении всего пути – фортепиано, отдаленное порхание струн, щелканье пальцами, вихри медных тарелок, голос Джона, насыщенный, как осеннее золото. Он закончил на высокой ноте песней «Live It Up»[7]: уверенные колыхания басов, эйфория скрипок, финальное торжество любви и жизни во всей ее борьбе, сложности, полноте. Это был один из лучших соул-альбомов в истории.
На тринадцатом году жизни с Мелиссой Майкл не очень понимал, в какой точке этого сюжета находится он сам. Он был бы рад сказать, что он «так высоко» или в чуть менее воодушевляющем «убежище», но это была бы неправда, хотя иногда случались такие мимолетные мгновения, особенно в духе «убежища»: к примеру, по вечерам, когда дети уже спали и Мелисса хлопотала на кухне или сидела в интернете, устроившись за обеденным столом, и в доме царило чувство покоя, теплоты, защищенности. Майкл давно миновал муки центральной песни и принял решение «остаться», но временами казалось, что он соскальзывает назад, невольно задумываясь, не мог ли он стать счастливее с кем-то другим или вообще сам по себе – снова стать холостяком, поселиться в однокомнатной квартире в Кэтфорде, поблизости от детей, чтобы в выходные водить их в игровой центр, или в Бродвейский театр, или к его матери. Может, ему следует стать одним из этих мужчин, отцом на расстоянии. Возможно, он так никогда и не уничтожил в себе окончательно собирателя женских телефонов и по-прежнему пребывал где-то в окрестностях «She Don’t Have to Know». Потому что, откровенно говоря, сейчас казалось, что они с Мелиссой не более чем соседи. В не таком уж отдаленном прошлом, когда он возвращался домой, она шла в его объятия и прижималась к нему, улыбаясь этой своей великолепной, сногсшибательной улыбкой, и они тут же принимались восторженно разговаривать – о том, что произошло за день или с кем они виделись, что прочли, какую прелестную фразочку сказала Риа, куда они поедут отдыхать. Их разговоры были как река, непрестанный поток, опьяненный собственным движением. Реке не было дела до их временной физической разлуки, она продолжала течь у них в головах, так что воссоединение всего лишь делало ее полноводнее. Но теперь было не так. Теперь, когда он возвращался с работы в своем костюме, Мелисса стояла у раковины на кухне, не поднимая глаз. Никакой улыбки, никаких объятий. Она больше не ставила поцелуйчики в конце своих эсэмэсок и писем. Теперь было только: «Можешь заскочить в супермркт? Кур. бедра, консервы, салфетки, молоко», или «Купи туал. бумагу, пжлст», или: «Сможешь быть дома к 18:30, чтобы мне успеть на зумбу?» Майкл поднимался наверх, чтобы переодеться в тренировочный костюм, и на полу рядом с корзиной для грязного белья видел три пластиковых пакета с одеждой, в которой он стригся: Мелисса безмолвно, с нарастающим раздражением, ожидала, когда он ее постирает сам. А потом, когда дети уже были в постели, Майкл и Мелисса обычно удалялись в свои обособленные царства: он – на диван перед телевизором, она – в спальню с книгой. Они жили в двух разных домах в пределах одного небольшого дома. «Отношения могут стареть, – пел Джон, пока 176-й приближался к реке, – и со временем охладеть».
Романтическая одиссея Майкла, хоть и не такая беспардонная, в целом походила на одиссею Джона – этого мистера Ледженда, который на обложке диска шел к алтарю в костюме, скроенном получше, чем костюм Майкла. Подобно ему (или тому образу, который Джон Ледженд создал в своей музыке), Майкл тоже познал немало женщин, прежде чем остепенился. В любви он был робким и пытливым, и за это нравился женщинам: сокурснице-политологу из ШВА[8], модели из Гондураса, девушке из супермаркета. Но никому из них он не отдавал себя целиком, когда с ними спал, а только на определенный процент, доходивший до ста лишь в случае, когда имелись известные гарантии и уверенность в том, что он не подцепит половую инфекцию. Майкл берег себя для чего-то, для кого-то, кого он не представлял четко, только знал, что это будет кто-то мягче, чище, возвышеннее. Его страсть отличалась деспотизмом. Он был создан для великой любви. И в поисках этой великой любви он, как и Джон в песне «Used To Love U»[9], оказался в отношениях, которые не удовлетворяли его, он разлюбил ее – и, более того, даже стал задаваться вопросом, любил ли он ее вообще когда-нибудь.
Ее звали Джиллиан, и она обожала его с каким-то жаром отчаяния, в котором он задыхался. Она училась на педиатра и играла на флейте. У нее были мягкие, пухлые губы флейтистки. Она была талантлива, она переживала за окружающий мир и хотела сделать его лучше, она выпускала изо рта парящих серебряных птиц. Но она слишком сильно хотела его – больше, чем что-либо еще, доступное ей. В свой двадцать второй день рождения (Майклу тогда было двадцать три), сидя с ним за столиком в карри-хаусе на Брик-Лейн, она сделала ему предложение. Она была немного пьяна, но говорила всерьез, и Майкл ответил: может быть, возможно, когда-нибудь – хотя вовсе так не думал, он просто не хотел ее обижать, потому что ей в жизни и так пришлось пережить немало страданий. На каждом шагу ей встречались мужчины, которые хотели ей навредить. Ее приемный отец тайком гладил ее по ночам. Ее домогался тренер по легкой атлетике, когда ей было двенадцать. Еще был какой-то мужчина в кухонной кладовке (из-за этого она не любила кладовки, особенно если у них закрыта дверь: у нее была привычка держать их отворенными): он пришел починить водонагреватель, но обнаружил ее, маленькую, в зеленых летних шортах, и сначала неподобающим образом потрогал ее в кладовке, пока никто не видел, а уж потом починил нагреватель. Даже удивительно, говорила она Майклу, как много в мире мужчин, которые хотят воспользоваться девушкой на минутку, чтобы утолить какой-то жуткий и быстро проходящий позыв. Просто невероятно много.
У Джиллиан была тяжеловатая, приседающая походка, словно она все время спускалась в невидимый подвал. Она казалась легкой, лишь когда играла на флейте. Она часто плакала. Когда они с Майклом были на людях, она всегда хотела идти с ним под руку или взявшись за руки – показывая, что на эту женщину уже заявили права, что она под защитой. Она с удовольствием готовила для него. Ей нравились традиционные женские роли, и она не восставала против предполагаемых ограничений, против этой могучей патриархальной тени. Рядом с Майклом Джиллиан отпускала себя, погружалась в теплоту его счастливой семьи – единственной счастливой семьи в ее жизни, – в это странное собрание веселых людей, в любвеобильные ароматы, исходящие из кухни его матери, в атмосферу тихого загородного дома. Она проводила с ним три ночи в неделю, четыре, пять, она любила его рано утром, пока его родители спали в комнате по ту сторону коридора, обхватывала его ртом, ничего не прося взамен, – только чтобы он лежал под ней, часто дыша и придерживая ее затылок ладонью, словно защищая. Сейчас Майкл думал о ней, слушая припев из «Used To Love U», хотя она не была похожа на девушку, о которой пел Джон, – такую, которой всего мало, которая очень высокого мнения о себе. Джиллиан вообще ничего не думала о себе, и в этом наиболее ярко проявлялась ее проблема. Она считала, что ей повезло, раз такой человек, как Майкл, приличный и добрый, принял ее, – и, едва заполучив его, она угнездилась в его жизни, точно маленький боязливый зверек. Отец Майкла души в ней не чаял. Она как раз соответствовала его ожиданиям: девочка, которая будет любить его младшего сына серьезно и щедро, девочка с благоразумными профессиональными планами. Со временем он стал относиться к ней как к дочери (однажды, когда они ездили за покупками в Вуд-Грин, он представил ее кому-то как свою невестку).
И все это усложняло ситуацию. Через два года их романа Майкл пришел к выводу, что не любит Джиллиан и никогда не полюбит. На двоих у них было слишком мало того, с чем два человека могут шагнуть в пропасть, веря, что вместе воспарят. Он очень старался. Старался навсегда утвердить свое сознание в том мгновении, когда, занимаясь с ним любовью, она выводила его в открытое море и он восхищался ее силой; или в каком-нибудь мгновении их первых месяцев, когда она была для него совсем новой, – еще не развернутый подарок, сулящий неведомые возможности. Но долго продержаться не получалось. Он снова соскальзывал в ощущение, будто ему хочется отдалиться от нее, будто она подминает под себя его жизнь, мешает ему ясно видеть и мыслить, мешает быть. Он начал недолюбливать определенные выражения ее лица; бездумное, безмятежное спокойствие, когда они вместе ехали в поезде; ее сосредоточенную, отрешенную и почти неряшливую манеру есть; ее привычку теребить кончики косичек. В клубах и барах Майкл начал поглядывать на других девушек. Ему не хватало смелости порвать с ней, так что (подобно Джону в «She Don’t Have to Know») он заводил мимолетные связи, в небольших количествах, и его грызло чувство вины. Он отыскивал всевозможные предлоги, чтобы не находиться возле нее. В конце концов она стала что-то подозревать, и лишь тогда, на излете ссоры, он сказал ей, что хочет все это прекратить. Реакция была ровно такой, как он и боялся: слезы, мольбы. Но потом Джиллиан утихла. Она сидела на краю кровати, опустив глаза – глядя вниз, в свой подвал. Спустя некоторое время она торопливо напихала что-то из своих вещей в сумку и ушла, вежливо попрощавшись с его родителями, но не обняв их, как обычно. Через восемь месяцев она позвонила и попросила его вернуться, но к тому времени он уже встретил Мелиссу.
Когда находишь такую девушку, чувак, ты должен изменить себя, говорил Снуп. Мелисса-русалка. Мелисса, с ее отстраненным взглядом и сияющей кожей. Мелисса легкой поступью идет по лондонской улице в бежевых штанах, кроссовках и браслетах, а Майкл следует за ней со своим другом Перри («Смотри, какая она спортивная, она офигенно спортивная»). Она была мягче, чище, выше. Она была просто запредельная. Она любила плавать – именно из-за этого сияла ее кожа. Если Мелисса слишком долго не плавала, она чувствовала, что пересыхает, словно морское животное, выброшенное на берег, и ее настроение ухудшалось. Он познакомился с ней на Ямайке, на карнавале в городе Монтего-Бей (оба делали репортажи – Мелисса для журнала, Майкл для радио); они были на пляже – Майкл, Перри и еще несколько журналистов, – болтали, играли в волейбол, и она отделилась от их компании и вошла в воду. На ней был старомодный купальный костюм черного цвета с диагональной белой полосой посередине, закрывающий верхнюю часть бедер. Майкл смотрел. Смотрел, как ее роскошное тело вступает в волны, как вода тянется к ней, одинокой, бесстрашной. Она поплыла прочь от берега. Ее смуглое тело изгибалось в синеве, русалочий поток, вращающийся новый мир. Она уплывала все дальше и дальше, а он смотрел, как волны поднимаются и опадают, катятся к берегу и соскальзывают назад. Он видел, как ее крепкие смуглые руки бьют по воде в кроле. Видел край моря, где оно закруглялось вместе с Землей, так что дальше уже ничего не было видно, видел скалы и остров. Майкл не отрывал взгляда от взмахов этих смуглых рук, но это становилось все труднее и труднее: ее захватывала ширь моря. А потом он потерял ее из виду. Она исчезла. Повернула за край океана. А может, соскользнула в глубину, может, ее что-то затянуло вниз. Он запаниковал. Его сердце забилось быстрее: вот только что она была здесь, эта сверкающая новенькая вещица, о которой он хотел узнать побольше, – а теперь ее нет. Майкл не мог проплыть и метра, но им овладел какой-то порыв, и он двинулся вперед. Закатал джинсы и, длинноногий, вошел в море. Он понятия не имел, что намеревается предпринять, и, когда забрался так далеко, как только мог, не отрываясь от дна, остановился и стал ждать, пытаясь заглянуть как можно дальше за край. Но ее не было видно. Через некоторое время он, промокший, вернулся назад и тупо стоял на берегу в мокрых джинсах, желая ее спасти, страстно мечтая стать ее героем, уже чувствуя (как часто будет чувствовать впоследствии), что недостоин ее. Потом он стал злиться на нее – как она могла просто взять и уйти, встревожить кого-то и вести себя так, словно ее не существует, словно его тоже не существует?
Она вернулась через двадцать минут, смеясь и с трудом переводя дыхание. Вся его злость улетучилась, когда она направилась к нему – ее сила, ее бедра, ее лицо, ее счастье, вот это море, сказала она, вот это заплыв, и он тоже смеялся: «Я думал, ты утонула». Это была она. Та Самая, Единственная. Он хотел ее. Хотел, чтобы с ним ее «зум-зум сделал бум-бум». Она ему так нравилась, что в этом даже, казалось, крылась некая опасность. Он сказал Перри: «Однажды она мне разобьет сердце. Я точно знаю».
Ладони у нее были маленькие, как и ступни. Она носила серебряные кольца с нефритом и янтарем. Она была как куколка – почти бесполая. Профиль у нее был мечтательный. Он часто ее рассматривал. Она любила приключения. Ей хотелось поехать в Аргентину. Она слышала, что на самом севере Аргентины есть горный хребет красного цвета, особенно живописный на закате. Ей хотелось поехать в Севилью и на юго-восточный берег Корфу. Ей хотелось поехать в Мексику и посетить дом Фриды Кало, подняться в перуанские Анды, жить где-нибудь вдали от Англии, существовать не там, где началась ее жизнь; ей хотелось проглотить весь мир. Она ни в чем не походила на Джиллиан – сосредоточенная на себе, самоуверенная, дерзкая. Она говорила, что ее никто никогда не сможет ограничить, что она никогда не будет находиться там, где почувствует себя стесненной. Майкла переполняли вопросы – куда больше, чем с какой-либо из прежних женщин, и ей это нравилось, нравилось, как внимательно он слушает ее. Он хотел знать все уголки и коридорчики ее сознания. Разворачиванию ее оберток не было конца. Чем больше он открывал, тем больше оставалось неизведанным. Она относилась к будущему мистически: казалось, она верит, что направляется не туда, куда стремятся все остальные, что ее жизнь сложится совершенно по-другому, что в каждое мгновение она словно бы сберегает себя, тайно обогащает себя, как Майкл Джексон в его стеклянном гробу, – держась поодаль от людей, чтобы не отвлекаться. Эти отстраненные глаза, всегда такие загадочные. «О чем ты думаешь? – спросил он у нее вечером на пляже. – Вот прямо сейчас, в эту минуту?» Он пытался поймать ее стоп-кадром. Но она ускользала. Она говорила «Я всматриваюсь в свои мысли» вместо того, чтобы сказать «Я думаю». Она выражалась с буквалистской цветистостью. Позже она будет посвящать ему стихи. Из Рима она писала: «Мой рот тоскует по твоему лону-подбородку» (имея в виду его эспаньолку).
За знакомством в Монтего-Бей последовали три месяца телефонных разговоров, во время которых они обсуждали свое прошлое и будущее, два дома Эдгара По, драматизм в песнях Мэри Джей Блайдж, глубину Кассандры Уилсон, партию «Национальный фронт», полицейских, Маргарет Тэтчер и ее политику, вулканы, родные страны их матерей и их собственные поездки в эти страны, размывание границ между ритм-энд-блюзом и поп-музыкой. Майклу часто удавалось ее рассмешить. Точно, раньше она очень много смеялась. Смеялась так, что из ее гортани раздавались какие-то клейкие звуки; ей было очень неловко (говорила она), потому что она тогда работала в маленьком офисе и всем было ее слышно. Во время этих разговоров все прочее исчезало, Майкл с Мелиссой были полностью поглощены голосами друг друга, медленно плавились во взаимном огне, но ему потребовалось три месяца, чтобы лечь с ней в постель. Она снимала в модном Кенсал-Райз комнату с раковиной в углу и позволяла ему переночевать после вечеринки или свидания, но он всегда спал на полу. В первый раз они поцеловались лишь после того, как он попросил у нее разрешения, он не мог найти другого способа, он стал робким – оттого, что она ему так нравилась, и от этого чувства, что она разобьет ему сердце. Они стояли возле раковины, поужинав спагетти с веганским фаршем (еще она ела тыквенные семечки, мюсли и другой птичий корм). Она была в розово-голубой дашики с очень откровенными прорезями рукавов, и он весь вечер пялился и старался не пялиться на ее смуглоту, на ее невысокие сладостные холмики, а теперь вечер кончился, и ему пора было уходить, потому что к ней должна была прийти ее подруга Хейзел, а он так и не поцеловал ее. Так что он честно сказал об этом и попросил разрешения, как мальчик, и она ответила «да», как девочка. Он наклонился к ней. Их губы сошлись, и мягкость, теплота стала нежданным вихрем, взрывом; этот поцелуй не требовал усилий, он существовал сам по себе, полностью сформированный, экстатичный по своей природе и при этом беспечный, он обладал собственной психологией и характером, он мог бы носить имя Франклин, или Дездемона, или Анджелина; и Майкл так увлекся, что подхватил ее, донес до кровати и усадил над собой, где ей и полагалось быть, и запустил руки ей под платье, и наконец прикоснулся, – и тут их прервал стук в дверь: явилась Хейзел. Сама эта помеха, оборвавшая момент, сделала его еще значительнее.
А потом долгими марихуанными ночами она впускала его в себя. Она была стеснительной. Она была небрежно-невинной. Даже когда все случилось, она, переодеваясь, пряталась за дверцей шкафа, но при этом беспечно расхаживала без лифчика в своих струящихся африканских платьях, посвящая его в тайны своих маленьких грудей, плавного изгиба спины. К тому времени, когда она переехала в ту самую квартиру на восьмом этаже, у них сложились более или менее прочные отношения, и вскоре он поселился там же, хотя она по-прежнему обращалась с ним так, словно он – какая-то необязательная вещица, которую она когда-нибудь может забыть в поезде. Однажды он спросил у нее – когда уже был влюблен так сильно, что это казалось нездоровым: «Что у нас с тобой? Кто мы друг другу?» Он чувствовал себя так, словно тонет. Она ответила своим заразительно-благоразумным, ничего не обещающим тоном: «Разве обязательно это как-то называть?» Она всегда держалась на некотором отдалении, чуть скрытно. Не то чтобы она была бесстрастной: во всяком случае, тогда. Они постоянно занимались любовью – импульсивно и восторженно. Они кричали. Из-за этого сосед снизу стучал по трубе центрального отопления. Они вставали с постели в середине дня, когда с балкона лучился свет, и отправлялись на кухню делать тосты, а на кухне просто сидели и смотрели на седьмое небо за ограждением, и говорили, говорили не умолкая, а потом все начиналось снова – с затяжного прикосновения к талии, со сравнения их таких разных ладоней, с пересечения взглядов, с чего-нибудь, что смешило ее, и они возвращались в спальню или в гостиную, где из окон открывался вид на город до самой Темзы, а потом ночь сепиевыми тонами ложилась на их тела. Каждый воскресный вечер она пропаривала лицо над масляной ванночкой. Особенно четко ему запомнился один такой вечер: он голышом стоял в дверях, глядя, как она покачивается под своим банным полотенцем в такт Трейси Чепмен, или Элу Грину, или еще какому-нибудь паровому голосу, в синей атласной комбинации, и в конце концов она подняла голову, увидела его и улыбнулась ему своей роскошной улыбкой, внушавшей ему такое счастье, такую наполненность жизнью, словно Мелисса вливала в него чистый солнечный свет. Их многоэтажка стала небесным дворцом. По ночам она сияла огнями, как малая Эйфелева башня. Мелисса говорила, что с ним она может «просто быть», что ей не нужно притворяться, что-то изображать; и он чувствовал то же самое, поскольку их объединяло глубокое беспокойство по поводу окружающего мира – отчасти из-за его повседневной жестокости, отчасти из-за их общей отъединенности от него, свойственной детям иммигрантов: как бы они ни старались стать тут своими, их все-таки не принимали полностью, никогда не видели по-настоящему. «Я нашла тебя, – говорила она ему. – Мой милый смуглый человек, как я рада, что нашла тебя». Они согревали друг друга. Они горели друг для друга. Они «просто были» и в те времена не раз заговаривали о свадьбе, он просил ее когда-нибудь стать его царицей, а она отвечала: конечно, стану, ведь это же ты, – словно это не имело вообще никакого значения, словно она разговаривала во сне; это казалось неизбежным, словно станция, до которой они доедут на поезде. В своем дворце на восьмом этаже они прошли через «Ordinary People», «Stay With You», «Let’s Get Lifted Again», «So High» и «Refuge». Если они ссорились, то потом всегда возвращались в приятное место, они продолжали трудиться над отношениями, они шли дальше, всегда возвращаясь обратно: пламя еще высоко, такое найти нелегко. 176-й автобус одолевал Стрэнд, и Джон пел на репите:
I will stay with you[10].
Даже после одиннадцати совместных лет Мелисса исполнила для него «Stickwitu», песню группы Pussycat Dolls о том, что никто не мог бы любить ее крепче, никто не мог бы поднять ее выше, что она должна всегда держаться с ним. И сейчас, скользя в танцевальной гавани своего айпода, Майкл вспомнил один день – в Финсбери-парке, после собеседования, в их первые безмятежные годы. Стоял жуткий холод, он был в своем огромном черном пуховике. Во время собеседования он мог думать лишь о ней, своей царице, о том, как он вернется к ней домой, во дворец, что она будет поджидать его там и что имеет значение лишь это, ему не нужно ничего больше. Его не волновала работа. Его не волновали деньги. Он просто хотел, чтобы она была рядом, чтобы она дополняла и завершала его. Рядом со станцией «Финсбери-парк» есть круговой перекресток. В спускавшихся сумерках, сквозь плотный вечерний поток машин он рванул через дорогу, обгоняя других пешеходов, двигаясь гигантскими упоенными шагами, – но застрял на зеленом травянистом островке. Со всех сторон его обтекали автомобили. Она была на нем, в нем, повсюду вокруг него, она была – эти сумерки, сереющий свет, зелень, у него кружилась от нее голова, он вращался в ее вселенной. Он достал телефон и засмеялся, услышав ее голос в трубке.
– Как все прошло? – спросила она.
– Не знаю. Мне все равно.
– Когда домой?
– Уже в пути, – ответил он.
И потом закричал:
– Мелисса, я тебя люблю. Я тебя люблю!
Ну хорошо, но как же от такого доходишь до вот такого? Как от «Мой рот тоскует по твоему лону-подбородку» доходишь до «Купи туал. бумагу, пжлст», без поцелуйчика? Что сталось с Анджелиной, с Дездемоной? Как вся эта любовь может просто исчезнуть? Майкл не сомневался, что до сих пор любит Мелиссу. Его страсть к ней ничуть не угасла. Он мог затвердеть, просто глядя, как с ее пальцев соскальзывают кольца, как луч света играет на ее ключице, как она снимает носок. Она была в его сердце во все моменты и перипетии дня. Но любит ли она его до сих пор? Майкл в этом сомневался. Узнает ли она себя сейчас в песне «Stickwitu»? Глядя на него, будет ли она плавиться, как раньше, по ее словам, плавилась? Да разве это возможно, если она порой так на него смотрит, – совсем по-новому, холодно, словно хочет, чтобы он исчез?
Он знал, что разочаровывает ее: своей неинтересной работой, своей недостаточной жаждой приключений. Он с готовностью принимал сушу, а она стремилась в море. Для него приключения происходили внутри, в душе и в сердце, а для нее были чем-то внешним, вроде вулканов. Он преграждал путь к вулканам. Он стал ее плотиной, ее Джиллиан. Порой Майкл действительно не понимал, что его держит в этих отношениях, порой он задавался вопросом: возможно, он совершил полный круг и вернулся к «Used to Love U» и Мелисса теперь стала другой женщиной, такой, как в песне Джона, – высокомерной, требовательной, нетерпимой. Возможно, та, другая Мелисса ушла насовсем, и ему надо просто смириться с этим. Но он не мог. Он продолжал верить, что где-то еще горит огонь, а она, как и раньше, находится там, поджидая его. Автобус медленно продвигался по Стрэнду, мимо вокзала Чаринг-Кросс, мимо церкви Святого Мартина, куда Майкл водил Риа делать карандашные оттиски с латунных мемориальных табличек, – воспоминание об этом наполнило его глаза влагой (теплота маленькой ручки в его ладони, ее подпрыгивающая походка), и слова песни «Used to Love U» отдавались у него в голове: ложь этой жизни и усталость, нежелание длить такую жизнь. С какой-то новой злостью он почувствовал, что Мелисса и в самом деле теперь стала такой: недоброй, приземленной, мечтающей о Шоне Комбсе или о Джее-Зи, – что да, они и в самом деле проделали полный круг, и теперь он просто должен попытаться ее разлюбить. Так просто. Так просто – и при этом так трудно. Подъезжая к Трафальгарской площади в отступающем утреннем тумане, в людском водовороте, среди торопливых шагов, среди птиц, спускавшихся к ледяной чаше фонтана, он снова погрузился в воспоминание о круговом перекрестке близ Финсбери-парка: как весь мир вертелся вокруг него, а она была зеленой вселенной, совершенство и радость, и как грустно, что даже такие вещи исчезают.
Когда он вышел из автобуса и спустился по узкой грязной лесенке, не касаясь поручней, несмотря на перчатки, его охватило желание остановиться посреди Трафальгарской площади и снова сказать ей, что он любит ее, напомнить ей об этом. Но он не стал. Он двинулся по Уиткомб-стрит. Мимо прошла молодая женщина, поглядывая на него (на нем часто задерживали взгляд). Он повернул налево, к своей конторе, и отключил музыку. Было очень важно держать по отдельности эти две энергии, музыку и работу, чтобы музыка сохраняла свою силу, не подвергалась воздействию слишком ярких потолочных панелей, мертвых серенад ксерокса. Теперь Ледженд ушел, и Майкл напустил на себя официальный вид. Он прошел через сияние вращающихся дверей. Он двинулся через мраморный, уставленный растениями вестибюль к круглому островку в центре – другому зеленому кружку, где три энергичные секретарши бесстрастно, но любезно говорили что-то в свои микрофончики, прикрепленные к наушникам, – внятно, четко, безупречно произнося стандартное приветствие: «Доброе утро. Компания «Фридленд Мортон». Чем я могу вам помочь?» Майкл прошел мимо, украдкой бросив взгляд на девушку справа с длинными, густыми черными волосами и невероятно прекрасными глазами; о господи, эти глаза, таинственные и какие-то скорбные, карамельного, почти золотистого цвета, очерченные резкими дугами бровей. Он не знал, как ее зовут. Иногда они случайно встречались по пути в офис или из офиса – и всегда старались не смотреть прямо друг на друга, потому что между ними явно существовало притяжение; в какой-то момент не здороваться уже казалось грубым, а как только они начали здороваться, электрический разряд между ними стал слишком очевидным, и иногда она заливалась легким румянцем (смугловато-оливковая кожа легко краснела), так что теперь они зашли в тупик и иногда здоровались, а иногда – нет.
Сегодня Майкл поздоровался. И даже случайно легонько махнул рукой. Она неуверенно помахала в ответ. Смущенные, они улыбнулись друг другу.
5
Тем временем
– Доброе утро, детки! Доброе утро, мамочки! Я так рада всех вас видеть! Надеюсь, вы готовы повеселиться! Меня зовут Чуньсун Ли, и я – ваш инструктор клуба «Веселый малыш»!
Чуньсун Ли сидела по-турецки во главе прямоугольника женщин и младенцев, разместившихся на ярких ковриках под высокими потолками Центра христианского богослужения в Нанхеде; она широко раскинула руки, улыбнулась столь же широко и воодушевленно – и подалась вперед, как бы стремясь охватить всех и каждого. Мелисса сидела слева от нее, четвертой в ряду женщин; на ней была блузка Prada, доставшаяся ей бесплатно на фотосессии для журнала Open, и теперь Мелисса казалась себе чересчур нарядной. Блейк сидел перед ней, не обращая никакого внимания на Чуньсун и вглядываясь в путаный калейдоскоп своих младенческих впечатлений. Сразу справа от Чуньсун сидела худенькая чернокожая женщина, ее протеже, с лицом, отмеченным скукой и усилиями изобразить энтузиазм. Мелисса улыбнулась ей, из смутного, старомодного чувства товарищества, но женщина не ответила тем же. Было половина десятого утра, и все присутствующие сидели с босыми ногами.
– А сейчас, – сказала Чуньсун, беря в руки пачку карточек, – для тех, кто пришел сюда впервые… – Она с улыбкой кивнула Мелиссе и женщине напротив нее, чей ребенок был одет в джинсовое платьице-комбинезончик, но в остальном казался совершенно бесполым. – Мы начинаем каждое занятие с разных развлечений, веселых песенок, специальных жестов! Если вы еще не разобрались в жестах – не беда, их очень легко запомнить. Просто подпевайте нам. Попробуйте! Хорошо?! Хорошо, детки? Все готовы?
Протеже нажала кнопку на CD-плеере. Комнату заполнила тихая, мерцающая музыка, и Чуньсун принялась покачиваться. Одной рукой она поочередно поднимала карточки с изображением природных объектов – солнца, облачка, цветка, – а другой демонстрировала группе соответствующий жест. К примеру, солнце обозначалось так: из большого и указательного пальца делался кружок, а остальные пальцы растопыривались в виде лучей. Подбадривая своих младенцев, уже освоивших жестовую грамоту (что впоследствии поможет при поступлении в спецшколу), регулярные участницы тоже раскачивались и напевали, держа своих детей за ручки и помогая им складывать жесты:
Мелисса неохотно присоединилась и принялась слабо покачиваться и подпевать, показывая Блейку нужные жесты и стараясь ободряюще смотреть ему в глаза, как остальные матери. Она чувствовала себя очень глупо, но твердила себе, что это продлится всего час и что она делает это ради него. Проведя пять месяцев вне сообщества родителей с младенцами – ни групповых занятий, ни кафе для кормления грудью, – она решила, что пора показать Блейку место, где бывают другие маленькие существа. Это было ее пробное занятие, которое (как объяснила Чуньсун Ли в трех эсэмэсках и одном длинном письме) будет бесплатным, если по его окончании Мелисса запишется на десять – десять сеансов по цене девяти, – а если они придут в понедельник, сегодня, то им с Блейком повезет поучаствовать в приключении на пиратском корабле!
Пиратский корабль – крупный объект из яркой пластмассы – стоял посреди прямоугольника собравшихся на сияющем голубом листе алюминия, призванном изобразить море. Экипаж состоял из четырех игрушечных медвежат в пиратских шляпах, на палубе высилась красная мачта с большим оранжевым парусом. За пределами прямоугольника, на просторах зала, маленьких людей ожидало еще одно сияющее море – высококачественных игрушек. Там были разноцветные счеты и искрящиеся ракеты, кубики, погремушки, звуковые коврики, над которыми на войлочных дугах болтались шерстяные зверюшки. Там был сухой бассейн с шариками, пестрая палатка, многообразные мигающие ходунки и россыпь трескучих тканевых книг. В высокие окна падал белый солнечный свет, намекая на далекий внешний мир, делая цвета еще ярче, еще приторнее.
– До чего весело! – воскликнула Чуньсун Ли. – А теперь мы будем знакомиться с очень интересными звуками и фактурами, а потом отправимся в плавание на нашем чудесном пиратском корабле!
Из разукрашенного ящика протеже раздала куски папиросной бумаги, ленты, маракасы, помпоны, и, когда всех в должной мере оделили (младенцы уже вовсю трясли маракасами, наполняя воздух шипением), Чуньсун прокричала:
– А теперь, мамочки и детки, мы еще послушаем замечательную музыку и будем трясти нашими инструментами в такт! Получится? Мамочки, помогайте своим деткам, если понадобится! Идет?!
Снова зазвучала музыка – бодрый акустический фолк, и младенцы, некоторые явно ошеломленные, стали судорожно хватать ленты и бумагу, с шумом комкать их, совать в рот, даже иногда кататься по всему этому – в моменты материнского недосмотра. У Блейка был обычный для него изумленный вид, однако сейчас к нему примешивался глубокий интерес и самозабвение: он то крутил в руках маракасы, то мял папиросную бумагу. Мелисса приходила к выводу, что не стоит записываться на десять занятий по цене девяти, но радость Блейка заставляла ее вновь и вновь возвращаться к горько-сладкой идее самопожертвования. Когда тряска завершилась, младенцев пригласили взойти на борт корабля. Там хватало места только для одного или двоих, но ребенок в джинсовом платье-комбинезоне пожелал стать постоянным капитаном. Мать уговаривала его уступить – робким, напряженным тоном («Ты должна уступить кораблик другим, Изабелла»), однако двух младенцев вытолкали локотками, а третий получил по лицу. Какое-то время бушевал мини-бунт, животы ерзали по алюминиевой поверхности океана, руки и ноги цеплялись за борт, развивая моторные навыки.
– Эта штука не предназначена для самых маленьких, – пробурчала женщина рядом с Мелиссой, недовольно покосившись на Чуньсун Ли.
Затем наступило время пузырей. Они устремлялись вверх из недолговечных зеркал мыльной пленки под дуновениями Чуньсун Ли и ее ассистентки, которые обходили вокруг прямоугольника, приостанавливаясь и склоняясь, словно святые, предлагающие небесные дары. «А-а-а-а», – говорили младенцы. «О-о-о-о», – говорили матери. Ручонки тянулись и ловили пузыри. Теплые ангельские личики обращались вверх. Как зачарованные они глядели на танец воздушных сфер, танец неуловимых, прозрачных, как они неожиданно взрываются, каждая сама по себе, точно веселая смерть. Чуньсун Ли принялась выдувать пузыри в сторону второго моря, подманивая детей к ожидающим их игрушкам. Младенцы последовали за пузырями, подпрыгивая, стараясь их схватить, хлопая по воздуху. Потом их внимание поглотили удивительные кнопочки, вертящиеся штуки, сияющая изнутри розовая палатка, подбрасывание легких как перышко шаров. Их матери сидели рядом на полу, заводя бессвязные, беспокойные разговоры о таких вещах, как марки памперсов, ясли, детские рисовые хлебцы и целебные свойства арники.
– Я занималась детскими жестами с моей первой, – сказала одна из женщин. – У нее почти год ушел на запоминание, но в итоге она знала почти восемьдесят слов.
– Я измельчаю абсолютно все, – сообщила другая. – Он ест то же, что и мы, только в виде пюре. И без соли.
Мелисса оказалась втянута в разговор с усталого вида женщиной, сидевшей возле сухого бассейна.
– Зимой их труднее развлекать, – заметила она. – У меня есть такая растягивающаяся штука, которую прикрепляют к двери на резинках, чтобы он мог учиться ходить. Ему уже почти четырнадцать месяцев, а он все еще ползает.
– Моя дочка научилась ходить как раз в четырнадцать месяцев, – ответила Мелисса.
Вот опять: ее рот образовывал предложения, которые ему было неинтересно произносить, а голос звучал вяло, монотонно. В целом дух беседы оказывался почти соперническим. Если одна женщина говорила, что никогда не использует готовое детское питание, другая, чувствуя свою ущербность, пыталась эту еду оправдать. Если одна рассказывала, что применяет метод Фербера, чтобы уложить ребенка, другая принималась объяснять преимущества укачивания для формирования эмоциональной привязанности. Мелисса тоже поддалась общему настрою. Это была своего рода болезнь, очень заразная психовербальная проказа. Мелисса подумала о Майкле где-то там, в большом мире, и невольно почувствовала зависть и обиду. В этой комнате мужчины были «где-то там». Они казались далекими, виртуальными созданиями, о которых говорили по-королевски: «Мы не используем коляску», «Наша трехлетка начинает ревновать». Здесь продолжалась давняя и нерушимая традиция. Здесь обитала история в нетронутом виде, хоть и одетая по-современному, но сохранившая свою глубинную суть, точно грязную тайну.
Во время этого заполненного болтовней перерыва Чуньсун бродила среди звуковых ковриков, общаясь с матерями, выказывая интерес к их детям, напоминая о сделке «десять по цене девяти» (она отказалась от успешной карьеры в области банковских инвестиций, чтобы совместить клуб «Веселый малыш» с заботами о собственных детях, и маркетинг имел для нее огромное значение). Не успела она опуститься на корточки рядом с Мелиссой, как Блейка вырвало на магнитный планшет для рисования. Мелисса стала рыться в сумке, ища детские салфетки, а женщина, с которой она говорила, приняла слегка недовольный вид.
– Бог ты мой, – проговорила Чуньсун Ли. – Нашу пташку тошнит?
Вторая часть занятия была посвящена игре с именами, бесконтактным танцам и новым жестам. Все завершилось прощальной песенкой, причем следовало махать друг дружке с противоположных сторон прямоугольника.
– Ну как? – спросила Чуньсун за регистрационным столиком, когда все кончилось. – Вы хотели бы записаться на десять занятий?
– Вряд ли я смогу на будущей неделе. – Мелиссе отчаянно хотелось вырваться отсюда. Ей казалось, что она задыхается в невидимом тумане счастливых умирающих пузырей. – Я просто заплачу за сегодня и, возможно, приду через две недели.
Лицо Чуньсун Ли омрачилось. Она укоризненно заметила:
– В таком случае вы не получите бесплатное занятие. Необходимо посещать занятия десять недель подряд. – Она пристально всмотрелась в глаза Блейка, подергала его за ручку. – Ты хорошо повеселился, Блейк? Тебе понравился пиратский корабль? – В ответ Блейк просто смотрел на нее своим озабоченным, изумленным взглядом. – Если хотите, я могу вам дать время до пятницы, чтобы записаться на десять занятий. Просто позвоните мне. Но после пятницы… не знаю, будут ли еще свободные места.
На этом Мелисса капитулировала. Она улыбалась и махала младенцам и мамашам, уходившим из зала, рассеивавшимся в разные стороны, собиравшим свои сумки, свои молочные бутылочки, куртки, слинги, обсуждавшим в группках по двое, трое или четверо, какое замечательное, высококачественное удовольствие они только что доставили своему потомству. Снаружи образовалась медленная очередь из трех- и четырехколесных колясок, катившихся по пандусу на улицу; а там женщины разбредались в белый свет дня под четко-черными ноябрьскими ветвями платанов – к обеду, к дневному сну, к пустым домам.
Согласно книге Джины Форд – женщины из Ирландии, не имевшей детей, – Блейку следовало проспать приблизительно два часа, с 12:15 до 14:15. Сейчас было 10:45. Обедал он в 11:30. Из-за невероятного возбуждения, вызванного детским клубом, Блейк уснул в машине по пути домой. Он не шелохнулся ни когда Мелисса извлекла его из детского кресла, ни когда она сняла с него курточку в коридоре, ни когда она громко включила радио на кухне, стянула с него носки и усадила на ковер в гостиной, прислонив к диванной подушке и немного встряхнув, а потом оставила его там, включив телевизор в надежде, что его выманят из сна жизнерадостные вопли канала CBeebies, где компания говорящих овощей показывала детям, как сажать репку. В конце концов Мелиссе ничего не осталось, кроме как пойти наперекор стойкому нигерийскому убеждению, усвоенному от матери: нельзя тревожить сон младенца – и разбудить Блейка, подув ему на веки и по-паучьи пробежавшись пальцами по его щекам. Его это не обрадовало. Пока Мелисса измельчала пищу, он ревел, и, когда все было готово, он ел очень медленно, тем самым срывая срок перемены подгузников перед дневным сном (12:00). Когда она отнесла его наверх, в 12:25, сна у него не было ни в одном глазу.
Другой вариант понедельника или вторника. Мелисса не села в автобус. Она не надела деловой костюм и туфли, не проехала по черным туннелям с низким потолком в какой-то офис вдали от ее дома и отпрыска. Теперь ее рабочее место располагалось прямо в доме, наверху, возле лестницы и потолочного окна. Комната дремала в ожидании роскошного и вожделенного послеобеденного сна. Этот момент был обетованной землей, где воплощались мечты. Когда Блейк наконец засыпал – жалюзи опущены, чтобы заблокировать свет, тихонько играет колыбельная, – Мелисса тут же усаживалась за свой письменный стол и работала в течение двух сладостных часов, чувствуя, как вновь пробуждается ее мозг, как заново заряжаются механизмы разума, как к ней приходит покой зрелости – результат самореализации и добросовестного труда. Но вначале следовала прелюдия к дневному сну, которая растягивалась на все утро и состояла из таких младенческих радостей, как книжки-раскладушки, книжки про животных и книжки про машинки, читаемые одна за другой, а также целый цирк игрушек, разложенных на ковре гостиной примерно так же (хоть и менее экстравагантно), как в клубе «Веселый малыш»: пазл «Ферма», где овечку надо вставить в выемку в виде овечки, а коровку – в выемку в форме коровки и т. д. А иногда они слушали детские песенки или какую-нибудь настоящую музыку, скажем Уитни Хьюстон или Канду Бонго Мэна, и устраивали внутреннюю домашнюю дискотеку. В какой-то момент между десятью и одиннадцатью у Мелиссы возникала нехорошая эмоция, которая казалась такой потому, что была связана с ее собственным драгоценным ребенком, – скука. Мертвящее, разрушающее душу безразличие. Настойчивое, хотя и невольное желание прикрыть глаза. Она начинала остро осознавать пустоту и тишину дома, внутренность стен, кривоватые углы; так что ради смены обстановки они могли отправиться в библиотеку, до сих пор отказывающуюся признать, что книгам посреди недели нужен отдых; они могли заглянуть на грязную детскую площадку неподалеку или пойти в какой-нибудь парк, где другие женщины, взявшие передышку, гуляли среди деревьев со своими колясками в середине буднего дня, раскачивали своих малышей на качелях, пели им, щекотали их, строили им рожицы, стараясь делать все как надо, стремясь казаться идеальными, замечательными матерями.
Все это так отличалось от дней ее обычной работы для Open, когда мир вокруг был открыт. Каждый день она куда-то ходила: на показ, на презентацию, в редакцию, на вечеринку. Она путешествовала по городу, пила коктейли в «Ол Бар Уан», ходила по магазинам на Кингс-роуд, где покупала все эти яркие классные наряды, которые теперь висели в шкафу, собирая плесень и пыль. Порой Мелисса сожалела о своем решении переменить жизнь и уйти на фриланс. Фриланс, начинала понимать Мелисса, означает отстранение – не чудесную отстраненную возвышенность, а уход со сцены, из телефонной книжки, из игры, в никуда. Во время беременности она рисовала себе блаженную новую жизнь, жизнь сбалансированного творческого материнства, где Блейк счастливо лежит в плетеном кресле, солнце сочится в окно, а она счастливо работает за своим столом. Она будет сама выбирать темы. Не станет ограничиваться модой, будет писать большие статьи об искусстве, о жизни. Она могла бы откопать свои давние стихи, которые все хотела снова посмотреть. Могла бы, наконец, попытаться наладить связь с полузабытой частью себя, снова найти себя, понять себя, а значит, в полной мере быть собой – более значимой, более глубокой, более подлинной. Ибо изнутри Мелиссу грызло парадоксальное ощущение того, что она до сих пор не знает точно, что же она за человек: принадлежит ли она окружающему миру или миру души? Устремлена ли она внутрь или вовне? Поэт она или писака-поденщик? Тогда она надеялась, что сумеет рассмотреть этот парадокс в своей новой, иной, более спокойной жизни, сумеет проанализировать его, но теперь она все больше убеждалась, что двух часов в день на это попросту не хватает.
И Блейк не всегда засыпал. Иногда, вот как сегодня, ему хотелось бодрствовать, быть как солнечный свет, и он изо всех сил сопротивлялся, пока она убаюкивала его, укачивала, ходила с ним по комнате взад-вперед, держа его на руках (как сейчас). А иногда он засыпал лишь ненадолго, и ей приходилось прекращать работу, едва начав. Тогда она снова читала ему книжки. Снова пазлы, поиск выемки в виде овечки, стук по ксилофону, и она снова думала о Майкле где-то там, вовне, беспечном, отсутствующем. К часу дня она приходила в некоторое раздражение. Она принималась думать о патриархате. Обо всех этих женщинах, которые сжигали свои лифчики и умирали ради права голосовать. О том, что Викторианская эпоха на самом деле не завершилась, о тюрьме традиций, о том, как много женщин столетиями проводили жизнь за воспитанием детей, хотя могли бы достигнуть гораздо большего. О Симоне де Бовуар, о Люс Иригарей, о Глории Стайнем, об Анджеле Дэвис. Какая же она, Мелисса, неудачница, какая трусиха! Она сама позволяет, чтобы ее угнетали. Ей вспоминались все феминистские теории из университетского курса «Женская литература». К ней возвращалась вся ярость Одри Лорд и Элис Уокер, так что к двум часам Мелисса уже блуждала в ущелье гнева и депрессии, столь темной и ядовитой, что она была не в силах улыбнуться даже Блейку. Но сама эта депрессия была феминистской депрессией – всех женщин, всех притесненных женщин всего мира; и Майкл был уже не Майкл, а главный угнетатель. Он был не лучше, чем патриархальный мучитель Шарлотты Перкинс Гилман, который заточил ее в комнату с желтыми обоями и заставил исчезнуть. Он был угнетателем Джейн Эйр, изгнавшим Берту на чердак. К трем часам дня пора было забирать Риа из школы, и Мелисса катила коляску по недоброй, сделанной мужчинами улице, а потом обратно. А потом в отчаянии ждала, пока Майкл (который был уже не Майкл, а патриархальный глава семейства) вернется домой. Настоящий Майкл успевал пропасть. Многоцветного Майкла уже не было. Того Майкла, что задавал ей вопросы и пошел за ней в море. Того Майкла, который изменил конфигурацию всего, изменил ее сознание.
Любовные странствия Мелиссы отличались от маршрута, пройденного Майклом. Если бы они сопровождались песней, это была бы «Hunter» Дайдо или «I Will Survive» Глории Гейнор. Мелиссе не нужны были мужчины. До знакомства с Майклом она относилась к ним с равнодушием. Это были странные, голодные создания. У них были странные тела. Они вечно чего-то хотели. Они хотели гладить, притягивать, целовать, проникать. Ей не нравилась соленая струйка их семени. Она не желала быть фантазией, «бутылочкой колы», как ее однажды назвали. Она предпочитала идти в одиночестве. Сама по себе она была сильнее. Мужчины только отвлекали, мешали. Часто она сходилась с кем-то главным образом потому, что очень нравилась этому кому-то. Был тот ирландец, с которым она познакомилась в Париже в семнадцать (он-то и назвал ее бутылочкой колы). Был тот мальчик, который пнул ее по ноге, когда она с ним порвала. Были темнокожие парни, которым хотелось чего-нибудь побледнее, и белые парни, которым хотелось чего-нибудь смуглого, и со всеми она оставалась безучастной, нетронутой, затронутой лишь физически (это шло из детства; жестокий отец, она обратилась в камень). Единственным исключением во всем этом безразличии стал парень по имени Саймон, с которым она познакомилась в Уорикском университете. Поначалу они просто дружили (так ей казалось проще), он был лондонский мальчик, высокий, светловолосый, с добрыми глазами. Они часами болтали, платонически лежали в его комнате среди ночи, пока однажды Мелисса не осознала: она что-то чувствует. Она была не совсем уверена, что это любовь, но ей казалось, что любовь должна ощущаться примерно так, почти так, так что она сказала ему, что его любит. Но говорила она это словно бы из какого-то дальнего закоулка своего мозга, и, когда они уже лежали вместе неплатонически, она поняла: они что-то утратили. «Тебе не приходило в голову, – спросила она у Саймона, – что людям, которые друг другу нравятся, не стоит прикасаться друг к другу?»
После этого она достаточно долго была одна и за это время поняла, что одиночество дается ей легко. А потом появился Майкл. Он был – доброта, жар, убеждение, нечто неожиданное, уникальное. Он носил очки и яркие шелковые рубашки, и везде у него был ямайский флаг: на браслетах, на кепках, на полосках спортивных костюмов. В нем было странное сочетание медлительности и скорости, его движения казались стремительными, но к ним примешивалась лень; самыми быстрыми у него были руки, они ножницами резали воздух, когда он говорил, они плясали, опадали, снова вскидывались. Он не походил на Тайриза. У него не было мускулатуры Ди Энджело. Но то, чем он обладал, было гораздо важнее этих поверхностных качеств: он был добрым – и внешне, и душой, – он был невероятно чувственным, и он умел смотреть на нее так, что она таяла изнутри. Ей нравились его вопросы, в тот первый раз, в шезлонгах Монтего-Бей, и как он склонялся к ней, сверкая белейшими зубами, и с жадностью смотрел на нее в упор, но это была жажда узнать ее лучше, выяснить, что таится в глубине, под плотью. Это позволяло ей устоять, но при этом ручейками сочиться к нему, в голубой жар Ямайки, в его жар. Мелисса постепенно открыла, что в нем есть две стороны, два оттенка: мальчика и мужчины. Он был подростком и жеребцом, клоуном и любовником. Он был ее тайной, скрытой красотой, которая проявляется не сразу, не вдруг. Благодаря Майклу Мелисса поняла наконец, ради чего вся эта суета, эта жажда гладить, притягивать, целовать, проникать. Его касания, его большие гладкие ладони, производившие в ней искрение, то, как он смотрел на нее… Она лежала на спине и позволяла ему делать все. Он был ее хозяин, его энергия не знала границ, его длинные руки обезоруживали ее, он был повсюду… «Ты как осьминог», – говорила она, уступая ему снова, и снова, и снова…
Но, несмотря на такую правильность, не все у них было правильно. Иногда она чувствовала: он хочет, чтобы в ней было больше нубийского, она для него слишком англичанка, в ней чересчур много белого. Он безумно хотел, чтобы она понимала его гнев, вспыхивавший в непредсказуемые, произвольные моменты: например, на полицию, на паспортный контроль, на все и вся, что чинило ему препятствия из-за того, что он чернокожий мужчина. И она понимала его, но не всегда, потому что у них была разная жизнь, разные детские страхи. Она обнаружила, что очень непросто вот так сливаться с другим человеком, идти не в одиночестве, впускать эти различия в сознание. От этого внутри становилось тесно. Ей не хотелось сливаться. Ей не хотелось удваиваться. Но она хотела Майкла, или ту его часть, которая была такой же, как она. Даже сейчас, думала она, укачивая Блейка, вышагивая с ним взад-вперед, заканчивая одну колыбельную и начиная другую, даже сейчас Майкл еще в каком-то смысле сохранил способность убеждать ее, влиять на ее решения. Но эта власть с каждым днем становилась все слабее и слабее. С Блейком на руках Мелисса вышла на площадку, прошла в красную комнату – главную спальню, – чтобы снова его переодеть. Он был еще одним центром сознания, ей приходилось думать за двоих, забывать о себе, его беспомощность усиливала ее собственную, стирая границы ее личности, но и расширяя их. Вот так это и происходит, думала она, изо всех сил стараясь улыбнуться ребенку. Так и доходишь от «Мой рот тоскует по твоему лону-подбородку» до «Купи туал. бумагу, пжлст», без поцелуйчика; и все-таки Блейк ей улыбался, болтал ножками в воздухе, вытаскивая ее из тени, – маленькое лицо выглядывало из света. На секунду она отвернулась от него, чтобы взять вазелин…
Когда она снова взглянула на Блейка, тот уже не улыбался. Он пристально смотрел куда-то ей за плечо, сосредоточенно, изумленно. Глаза у него расширились. Он замер от потрясения – словно животное, застигнутое слепящим лучом фар.
– Что такое? – спросила Мелисса.
Она снова стояла у окна, у того самого окна. Младенцы, утверждала Элис, умеют видеть ночных созданий. Они принадлежат тому же миру. Блейк продолжал неотрывно смотреть в одну точку, и Мелисса оглянулась. Она его чувствовала – неподвижное, холодное, отстраненное наблюдение. Но за спиной опять ничего не оказалось.
– Ночное создание? Вот сейчас?
В следующее мгновение Блейк вернулся к ней. Болтая ножками в воздухе, сияя изнутри, высвободившись из хватки того, что он видел. Выходя с ним из комнаты, Мелисса продолжала оглядываться назад и озираться по сторонам. В ее сознании промелькнула картинка: под потолочным окном стоит Лили, и солнечные блики играют в ее соломенных волосах. Мелисса снова попыталась уложить Блейка в его кроватку. Он по-прежнему сопротивлялся, заплакал, когда она ушла, затих, когда она вернулась. Она снова на протяжении целой колыбельной шагала с ним и укачивала его, и лишь тогда его мышцы расслабились, а веки отяжели. Мелисса в последний раз уложила его в люльку, и он наконец уснул, сжав в руке смурфика.
Оставалось пятьдесят пять минут на то, чтобы материализоваться, заново пробудиться в обетованной земле труда. Мелисса сразу же направилась в свой кабинет, где ее поджидал письменный стол, словно покинутый корабль, и опустилась в бархатное кресло. Она уставилась на экран, содержавший два первых предложения ее колонки для Open, на сей раз посвященной возвращению желтого цвета. Начиналась она так: «В этом сезоне на подиуме сияет солнце» (довольно тупо). Мелисса попыталась припомнить, что еще ассоциируется с желтым: лютики, горчица, – но ей никак не удавалось сосредоточиться, казалось, этот день уже сформировался под воздействием чего-то другого. Сделав глубокий вдох, заставляя себя принять нужный настрой, она поднесла руки к клавиатуре и уже собралась было написать слово, начать новое, более достойное предложение, но тут во входную дверь постучали. Вначале Мелиссе подумалось, что это стучится новая фраза, так что она не обратила на звук внимания. Но потом она осознала, что это реальный стук в реальную входную дверь их реального дома, и все-таки проигнорировала его, потому что это, скорее всего, просто пришли снимать показания газового счетчика, или предлагать теплоизоляцию чердака, или новое двойное остекление, или вступить в клуб каратистов, или купить органических овощей. Мелисса упорно цеплялась за кромку желтого предложения. Тому явно хотелось удрать. Тут снова раздался стук, и она поднялась, резко отодвинув кресло, и пошла открывать. На дорожке стоял крупный, грушевидного силуэта мужчина с черным брезентовым мешком в руке, в красно-серой теплой куртке с капюшоном и вязаной шапке. У него были усы щеточкой и еле заметная британская улыбка.
– «Рентокил» вызывали? – произнес он, прикасаясь пальцем к своему бейджу.
Мелисса посмотрела на него – с удивлением, потом с непониманием. Мужчина терпеливо ждал. Наконец она вспомнила. Понедельник, 14:15. Компания «Рентокил». Мышь. Под ванной.
– Да. Точно.
– Ага, – с облегчением произнес он, заполняя прихожую своей грузной тушей, опуская на пол свою сумку. – До чего сегодня холодно, правда? – заметил он, снимая перчатки. – Зато тут у вас очень уютно и тепло. К сожалению, мышам такое нравится.
Он улыбнулся, но эта улыбка не заняла на его лице много места.
В фильмах домохозяйки предлагают зашедшим мастерам чай, вспомнила Мелисса. Это входит в сферу ее ответственности.
– Хотите чаю? – спросила она.
– Было бы чудесно. Мне с молоком. Две ложки сахара.
Он наклонился и принялся извлекать свое снаряжение из брезентового мешка. Пройдя на кухню, Мелисса нашла для него чашку. Она стала искать сахар, который обнаружился в самом дальнем углу шкафчика. Сахар в этом доме не употреблял никто. Впрочем, у настоящей хозяйки всегда имеется запасец обычно ненужных продуктов на случай, если понадобится накормить или напоить очередного захожего работника. Печенья он не нашла. А следовало бы предложить ему печенье. Значит – просто чай. Мелисса довольно долго размешивала сахар, словно у ложечки имелась собственная воля, а потом поставила чашку на обеденный стол. Мастер даже не поблагодарил.
Переходя к делу, он достал планшет с бумагами и спросил:
– Ну-с, когда и где вы заметили наших маленьких гостей?
Мелисса не сразу поняла, что он имеет в виду мышей. После того как она увидела мышь, она ни разу не принимала ванну, только душ. Она представляла себе целую мышиную деревню, живущую своей жизнью под ванной: как они там играют на скрипочках, ходят в школу, устраивают пикники в потемках.
– Чуть больше недели назад, – ответила она, проводя мастера в ванную. Она рассказала, как мышь карабкалась по боковой стенке ванной и пролезла в щель наверху.
– Всего одна? – спросил он.
– Что одна?
– Одна мышь.
– Ну, я видела только одну…
– Хм-м, – произнес человек из «Рентокила», постукивая ручкой по планшету. Их голоса отдавались эхом в холодной ванной, где гудела вытяжка. – Хм-м. Они и вправду часто селятся в ванных комнатах, особенно зимой, когда пытаются согреться. Совсем не здорово их видеть именно тут, а? – И он слегка фыркнул. – А где-нибудь еще видели?
Они ставили мышеловки? Не замечала ли она надкусов на продуктах? Мелисса отвечала «нет», внутренне оплакивая желтую фразу, осознавая, как утекают минуты. Тут разговор принял дерьмовый оборот, в прямом смысле. Помет, сообщил мастер, – лучший индикатор присутствия мышей. Его вид ни с чем не спутаешь, это небольшие коричневые гранулы размером с «тик-так», только, сами понимаете, менее аппетитные. Мужчина рассуждал о мышах, словно друг их семьи, сочувственно, но мрачно: добродушный палач.
– Они себя не сдерживают, знаете ли, – добавил он. – Средняя мышь оставляет за день около восьмидесяти порций помета.
– Правда?
Мелисса пришла в ужас. Она невольно задумалась, откуда мастер это знает. Искал информацию в интернете? Есть ли у него офис? Домик для мышей? Энциклопедия грызунов? Вот он, мой понедельник: стою и беседую о помете, подумала она. В чем же светлая сторона? Ну, лучше быть домохозяйкой, чем мышью. У меня есть человеческое достоинство. Я умею пользоваться туалетом, я знаю, как оставаться сухой и чистой. К тому же меня никто не пытается убить.
– …Даже иногда больше, если мышь крупнее, – говорил тем временем мастер. – Доходит до ста – ста двадцати. И не забывайте, что они постоянно выделяют мочу. Пробежались – пописали. Вы не видели помет?
– Нет, – ответила она.
Или видела? Может, она приняла его за почку гвоздики? Или за изюминку? И съела ее? Или дала Блейку? Необходимость избавиться от мышей становилась все насущнее.
– Ага, вот, – произнес мужчина, указывая на нижнюю часть холодильника. – Тут есть немного. Вполне предсказуемо. Тут часто забывают помыть. Когда их выводишь, половина работы – убедиться, что нигде не валяются крошки. Они за этим и приходят, знаете ли. Используют дом как большую кормушку.
Он опустился на колени, чтобы отвести припольные панели, открывая взгляду забытые сумрачные области, и поставил в темноту какое-то ярко-голубое вещество в прозрачных шестиугольных емкостях. Яд. Мастер положил его и под ванну. И за холодильник.
– Действует постепенно, – объяснил он. – Не убивает их сразу. Они его съедят, а потом найдут место, где умереть. Будем надеяться, где-то на улице.
– А если не на улице?
– О, тогда вы почувствуете запах. Рано или поздно.
– И что же тогда?
Человек из «Рентокила» был явно озадачен этим очевидным вопросом.
– Просто заметете веником на совок и выкинете в мусорный бак.
– Мм… не думаю, что я смогу.
У Мелиссы был испуганный вид, и мужчина явно это заметил. Он слегка улыбнулся. Перепуганная женщина. Может, он поэтому и стал работать с мышами, – чтобы регулярно видеть объятых страхом женщин? Может быть, иначе он сделался бы насильником? Мелисса понимала, что это нездоровая мысль.
Теперь он поднялся, – Мелисса услышала, как у него скрипнули колени, – и уселся за обеденный стол, на котором стоял его миниатюрный принтер. В рацию, которая соединяла его с остальным миром борцов с мышами, он проговорил: «Я тут почти закончил. Буду минут через тридцать пять. Конец связи». Затем он сосредоточился на отчете. Чтобы что-нибудь сказать – поскольку ее поражала незначительность, мучительная обыденность ситуации (такой крупный мужчина, такая мелкая работа), – Мелисса похвалила принтер. Выяснилось, что это не особенно оригинальное замечание.
– Если бы я получал по фунту всякий раз, когда клиенты проявляют интерес к этой штуковине или говорят, что купят себе такую же, я бы озолотился. Классная вещь, правда? Помещается в кармане. А я ведь помню время, когда мне приходилось таскать все бумажки в офис и уже там распечатывать свои отчеты. Все страшно затягивалось. А теперь я просто печатаю и ухожу. Не знаю, что я без него делал бы.
Мелисса тупо кивала. Мастер передал ей отчет, и она спросила, не знает ли он, сколько тут всего мышей. Около четырех, ответил он.
– Обычно они селятся парами, как супруги. Главные проблемы возникают, если они начинают размножаться. От этого активность сильно увеличивается.
А наверх они могут попасть?
– О да, они умеют взбираться по лестнице.
Мысленным взором Мелисса увидела мышиные парочки, и не только под ванной: они заскакивали наверх, проникали в затемненные спальни, гнездились в теплых пещерках уютных туфель и ботинок, беззаботно облегчались. Желтая фраза окончательно умерла. Мелисса слушала инструкции с напряженным вниманием: поддерживайте дом в максимально возможной чистоте, каждые три дня проверяйте, не съеден ли яд, заткните железной ватой все дырки, ведущие наружу.
– А наверху вы не могли бы проверить? – спросила она, когда мастер вышел в коридор.
Он согласился. В спальнях было все чисто, однако по поводу чердака он заметил:
– Тут у вас как-то странновато. Видна древесная крошка. Думаю, это кто-то побольше мыши. Возможно, белки.
– Это же хорошо? Наверное, лучше белка, чем мышь. Так мне кажется.
Но он покачал головой:
– Тут вы ошибаетесь. Белки – они как крысы. У них просто имидж получше. Они проедят штукатурку. Превратят ваши ковры в лохмотья. Прогрызутся сквозь дерево. Они очень серьезно трудятся, чтобы добраться до того, что им нужно. А мышь просто съест то, что доступно. В общем, последите за этим.
Мастер открыл входную дверь, впуская порыв хрустального света. И сообщил, что вернется через две недели – проверить, нет ли трупов.
Пять минут спустя послышался нарастающий плач Блейка. Они отправились забирать Риа из школы, и остаток дня прошел в сводящем с ума домохозяечьем царстве: в частности, требовалось поджарить плантаны, держа на руках младенца, и проявить бесконечное терпение, следя за тем, как Риа делает уроки; подмести с пола рисовые зерна и комочки влажного салата; обнаружить, что заканчивается средство для мытья посуды, и отправить Майклу эсэмэску (вопиюще лишенную поцелуев по имени Дездемона), чтобы он его купил; ответить на телефонный звонок, чтобы выяснить, что это маркетологическая компания, интересующаяся, довольна ли она своим пакетом домашнего интернета, ровно в тот момент, когда Блейк ударил себя краем ложки по голове и завопил, отчего Мелиссе пришлось запереться в ванной и там прокричаться. Когда в 18:37 Майкл вернулся домой, она мысленно называла его всякими дурными словами, и ее губы сами собой сжимались, проговаривая ругательства внутрь. Такой ее и увидел Майкл – стоящей у раковины в домашней одежде, не в блузке Prada, волосы в полном беспорядке, она даже голову не повернула в его сторону, и ему стало грустно. По радио звучала скрипичная соната ре мажор Пьетро Локателли – в дворцовые дни Мелисса восстала бы против такой музыки, сочла бы ее нудной и унылой, но сейчас одобряла ее: эта музыка успокаивала, способствовала взрослению, просвещала, она была более утонченной, чем Баста Раймс или дуэт Нелли и Келли, и больше подходила для сопровождения детского ужина, – что дополнительно подтверждало распад личности, утрату индивидуальности, даже в том, что касается вкусов и предпочтений.
– Приветик, – сказал Майкл.
Его слова сопровождались радостным рефреном, которым Риа с Блейком ежедневно встречали папочку: «Па-па! Па-па! Па-па!» – пела Риа, подскочив со стула и приплясывая, а Блейк вскидывал ручки в воздух, пытаясь подпевать. Каждый день они безумно радовались, завидев его. Риа вбежала в его объятия, и он закружил ее, как делают мужчины, вернувшиеся с работы, и Блейк тоже захотел, чтобы его покружили, так что Майкл вынул его из стульчика (тем самым увеличив вероятность того, что младенца стошнит) и тоже повертел. Они были в полном упоении друг от друга, эти трое, и даже «приветик», адресованный Мелиссе, прозвучал округло и радостно, был наполнен ясным, веским счастьем и благополучием. В ответ ей удалось выдавить лишь тихое, монотонное «привет».
Майкл подготовил себя к такому приему. Пока он шел от кругового перекрестка, он пытался спрогнозировать ее настроение на основе их сегодняшнего общения, которое сводилось к беспоцелуйной эсэмэске насчет жидкости для мытья посуды. К тому же погода стояла серенькая, этот фактор также следовало учесть. Общий прогноз получался неутешительный. Майкл три раза стукнул себя в грудь, поворачивая на Парадайз-роу. Не злись. Будь позитивным. Будь понимающим.
– Как у тебя прошел день? – спросил он.
– О, он был полон радости и ярких, сочных красок.
Не зная, что на это ответить, Майкл вынул телефон, чтобы подбодрить себя. Его слегка напугал ледяной, глубокий сарказм в ее голосе, словно она стала маской самой себя, какой-то самозванкой.
– А у тебя как день прошел? – осведомилась самозванка.
– Все классно, – ответил он.
Что привело ее в ярость. «Классно» не означало ничего. «Классно» – это был его ответ на множество различных вопросов, но это слово не отвечало на вопросы, в частности на этот вопрос, хотя ответ ее вообще-то и не интересовал. Ей не хотелось с ним разговаривать. Ей ни с кем не хотелось разговаривать. Но тут он отважился спросить у нее (чтобы выразить заботу, проявить понимание), удалось ли ей сегодня поработать.
– Поработать? Поработать?! Мне?! Ха! – вскричала она, словно Бетт Дейвис в «Ночи игуаны», откинув голову назад, бросая бешеный взгляд на него в этом его тонком костюмчике. Ей страшно не нравилось, как он выглядит в костюме. Костюмы его не украшали. В них он казался каким-то квадратным.
– Нет, мне не удалось сегодня поработать, – бросила она. – Блейк никак не хотел засыпать, а потом явился мастер из «Рентокила». Он сказал, что мыши могут подняться наверх по лестнице и пожениться. Сказал, что в доме, возможно, есть белки. И что белки – как крысы, только у них имидж лучше. Тебе сегодня хоть на минуту приходилось задумываться о чем-то подобном, а? Тебе известно, – одной рукой она оперлась о раковину, выставив локоть вбок, а в другой руке сжимала нож, – что в среднем мышь срет восемьдесят раз за день?
– Что? – переспросил Майкл.
– Да-да. Именно так. А иногда даже чаще. И они писают, вечно писают, куда бы ни побежали.
Майкл опустился на край дивана и беззвучно, чтобы дети не слышали, произнес: «Твою мать». Мышиная моча повсюду. Это невыносимо. Надо посмотреть в телефон. Майкл бросил взгляд на дисплей, и Мелисса засекла этот взгляд. Тогда Майкл посмотрел на экран по-настоящему, долго, словно замер на краю бассейна, готовясь плавно нырнуть; он погрузится внутрь, воды новых технологий обхватят его, и он утонет в неоновой безмятежности своего айфона…
– Он расставил отраву, – говорила Мелисса. – Они могут умереть в доме, и тогда нам – тебе – придется их вымести и бросить в мусорный бак. Знаешь, в этом доме есть что-то странное. Сегодня, когда я переодевала Блейка… Ты меня вообще слушаешь?
– Да. – Он поднял на нее глаза, словно солдат в строю перед своим полковником.
– Ты и пяти минут не пробыл дома и уже пялишься в телефон. Неужели ты не можешь просто быть здесь, когда ты наконец здесь? Не можешь просто по-настоящему присутствовать?
– Я присутствую.
Мелисса думала, что, когда Майкл смотрит в телефон, он просто сидит в нем и ничего не делает, но она ошибалась. Когда он, по ее выражению, «пялился в телефон», он не просто пялился в телефон. Он искал более интересную работу, проверял почту на предмет важных писем, читал новости, узнавал, как дела у Барака Обамы и Льюиса Хэмилтона и сколько стоят дома в более безопасных районах, покупал музыку, искал рецепты пирожков с курицей, а сейчас (вполне рациональное и актуальное поведение) решил спросить у Гугла надежные рекомендации насчет изведения мышей. В его телефоне было все, вся жизнь, весь мир информации и всевозможной деятельности. Мелисса так отстала от жизни. Она такая допотопная.
Но, все еще надеясь на мирный вечер, Майкл сунул телефон обратно в карман и прошел на кухню, чтобы показать: он действительно здесь, полностью. Мелисса держала Блейка на бедре и целовала его напряженно сжатыми губами, которые расслаблялись лишь в момент поцелуя: Блейк, моментальный преобразователь, маленький чародей, сам служащий волшебной палочкой.
– Он сказал, что нам надо заткнуть железной ватой все дырки снаружи, – продолжала она, лихорадочно вытирая разделочный стол, – потому что они приходят с улицы, чтобы использовать наш дом как большую кормушку. Так что нам надо купить железную вату. Это такая вата из железной проволоки.
– Ладно. Как ты себя чувствуешь?
– Я в порядке.
– Ладно.
Майкл хотел есть. У него урчало в животе. Он открыл буфет в поисках еды. Там были какие-то крекеры и яблочные хлебцы. В кастрюльке на плите варился рис, но к рису, судя по всему, ничего не было. Не то чтобы Майкл ожидал, что она ему приготовит ужин, о нет, черт побери, нет. Он открыл холодильник. Коробка яиц (Майкл не любил яйца), что-то протертое в маленьких пластиковых контейнерах, какие-то приправы, а также порция сливочного сыра объемом с наперсток.
– Вот блин, еды нет, – пробормотал он.
Мелисса ощетинилась. Ее внутренняя антипатриархальная мужененавистница определила: он только что отчитал ее за то, что она не заботилась о домашнем очаге в течение своего совершенно свободного дня.
– Что? – сказала она.
– Что? – сказал он, потому что на самом-то деле он говорил сам с собой, просто издал риторическое восклицание, жалея, что нечем перекусить: он любил съесть что-нибудь вкусненькое, когда по вечерам страшно голодный возвращался с работы. Но Мелисса воспринимала это иначе.
– Ты что, жалуешься, – проговорила она свысока (на самом деле снизу вверх, потому что она была невысокая, но прозвучало это как сверху вниз), – что я не приготовила тебе ужин?
– Нет, – ответил он.
– Мне показалось, что да.
– Нет. Я просто…
– Ты что, правда рассчитываешь, что я буду тебя ждать с ужином на столе?
– Нет.
– Ты думаешь, я целый день только и делаю, что готовлю тебе ужин?
– Нет.
– Думаешь, мне больше нечем заняться, кроме как ухаживать за твоими детьми?