Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Известие о дальнейших судьбах собаки Берганца[1]

Как Оссиановы призраки из густого тумана[2], вышел я на вольный воздух из комнаты, полной табачного дыма. Ярко светила луна, — на мое счастье: покамест всевозможные мысли, идеи, замыслы, подобно мелодии души, лились во мне под гармонический аккомпанемент шумного говора гостей, я не слышал боя часов и оттого засиделся; теперь же, чтобы попасть обратно в город, мне надо было еще с четверть часа идти пешком через парк. Известно, что в У. тебя прямо от трактира сперва перевозят через реку, а затем, на другом берегу, ты попадаешь в парк, который тянется до самого города. Следуя указанию перевозчика — неукоснительно держаться широкой аллеи, ибо так я никоим образом не заблужусь, я быстро зашагал в ночной прохладе и успел уже миновать ярко мерцавшую в лунном свете статую Святого Непомука[3], как вдруг услышал, что кто-то несколько раз тяжело и горестно вздохнул. Я невольно остановился — у меня мелькнуло радостное предчувствие: вдруг да со мной случится что-то необыкновенное, к чему в этой однообразной будничной жизни всегда были устремлены мои желания и мольбы, и я решил отыскать вздыхавшего. Пойдя на звук, я очутился в зарослях позади Святого Непомука, возле дерновой скамьи. Тут вздохи разом прекратились, и я было уже подумал, что ослышался, как вдруг услыхал прямо у себя за спиной глухой дрожащий голос, который с трудом и надрывом произнес такие слова:

— Жестокий рок! Проклятая Каньисарес, значит, твоя злоба сохраняет силу и после смерти? Разве не встретила ты в аду свою мерзкую Монтиелу вместе с ее сатанинским отродьем? О! О! О!

Лола и единственная свидетельница

Я никого не видел, казалось, звуки исходят откуда-то снизу, и вдруг передо мной встал на ноги черный бульдог, лежавший у самой дерновой скамьи, но тут же опять упал в страшных конвульсиях и как будто бы испустил дух. Несомненно, это он вздыхал и произносил те слова, и, по правде говоря, это показалось мне немного странным, ведь я еще никогда не слыхал, чтобы собака разговаривала так внятно, однако я собрался с духом и порешил, что стоит постараться и оказать всю посильную мне помощь этому страждущему животному, коему в эту светлую лунную ночь возле статуи Святого Непомука страх смерти, должно быть, впервые развязал долгое время скованный язык. Я зачерпнул шляпой воды в протекавшей неподалеку реке и обрызгал бульдога, после чего он раскрыл горящие глаза и рыча оскалил зубы, каких не постыдилась бы и борзая, загнавшая в одиночку зайца. Мне стало при этом как-то не по себе, однако я подумал, что от понятливой собаки, которая говорит, а стало быть, и понимает, что говорят ей, можно добром добиться всего.

— Сударь, — начал я, — только что вам было немного худо. Вы, так сказать, чуть было не пошли псу под хвост, невзирая на то, что вы сами, видимо, изволите быть псом. Воистину! Тем, что вы сейчас еще бросаете такие устрашающие взгляды и можете еще что-то прорычать, вы обязаны исключительно воде, которую я зачерпнул в протекающей поблизости реке и принес вам в своей совершенно новой шляпе, презрев явную опасность промочить сапоги.

Изабель Абеди

Пес с трудом поднялся и, пока он устраивался поудобней, вытянув передние лапы и повернув туловище вбок, он смотрел на меня долгим, правда, уже более мягким взглядом, чем раньше; казалось, он обдумывает, стоит ему говорить или нет. Наконец он заговорил:

— Так ты мне помог? Право же, если бы выражался ты не столь изящно, я бы мог усомниться в том, что ты и впрямь человек! Но ты, верно, слышал, как я разговаривал, ведь у меня есть дурная привычка разговаривать с самим собой, когда небо наделяет меня даром речи, так что скорее лишь простое любопытство побудило тебя оказать мне помощь. Искреннее сочувствие к собаке — это нечто вовсе не свойственное человеку.

Для Альмы — от Изабель Абеди.

Придерживаясь однажды взятого вежливого тона, я пытался объяснить собаке, как я вообще люблю ее племя, а среди этого племени особенно ту породу, к которой принадлежит она. Мопсов и болонок я бесконечно презираю, как изнеженных паразитов, лишенных всякого героического чувства. Найдется ли здесь, на грешной земле, такое существо, что станет отворачивать ухо от сладостного звука лести? И вот, даже ухо этого бульдога охотно склонилось к моей благозвучной речи и едва заметное, но грациозное повиливанье хвостом подтвердило растущее благоволение ко мне в душе этого пса Тимона[4].

И для Гамбургского Крысолова — от Лолы Фелозо.

— Мне кажется, — начал он глухим, чуть слышным голосом, — мне кажется, ты послан небом для вящего моего утешения, ибо ты вызываешь у меня доверие, какого я не знал уже давно! И даже вода, которую ты мне принес, чудесным образом освежила и подбодрила меня, будто она заключает в себе совершенно особую силу. Если же теперь я позволю себе говорить, то для меня будет облегчением вдосталь наговориться на людской манер о моих горестях и радостях, ведь ваш язык, видимо, для того и предназначен, чтобы внятно излагать события словами, придуманными для столь многих предметов и явлений на свете, хотя касательно внутренних состояний души и вытекающих отсюда всевозможных отношений и сочетаний с вещами внешними, то, как мне сдается, для выражения оных и моего ворчанья, рычанья и лая, настроенных на тысячу ступеней и ладов, не менее, если не более достаточно, чем ваших слов, и нередко, не будучи понят на своем собачьем языке, я полагал, что дело тут скорее в вас, ибо вы не стремитесь меня понять, нежели во мне, не сумевшем выразиться подобающим образом.

© Loewe Verlag GmbH, Bindlach/Germany, 2014

— Дорогой друг, — перебил я его, — ты только что затронул и впрямь глубокую мысль о нашем языке, и мне кажется, что ты сочетаешь в себе разум с душой, а это встречается поистине очень редко. Пойми при сем правильно выражение «душа» или, вернее, не сомневайся в том, что для меня это не просто пошлое слово, как для многих вполне бездушных людей, которые без конца его повторяют. Однако я тебя перебил!

© ООО Издательство «Ранок», 2018

— Признайся честно, — возразила собака, — только страх перед необычным, мои невнятные слова, мой облик, а в лунном свете он не больно-то способен внушить доверие, — сделали тебя поначалу таким покладистым, таким вежливым. Теперь же ты проникся ко мне доверием, ты говоришь мне «ты», и мне это нравится. Хочешь, мы проболтаем с тобой всю ночь — быть может, сегодня ты развлечешься лучше, чем вчера, когда ты, весьма не в духе, выкатился вниз по лестнице из ученого собрания.

— Как, ты меня вчера?..

Художник: Генце Дагмар

— Да, теперь я и в самом деле припоминаю, что именно ты чуть было не наскочил на меня в том доме; как я туда попал — об этом после, теперь я хочу тебе как старому другу, без околичностей открыть, с кем ты говоришь!

Переводчик: Колесник Светлана

— Видишь, с каким нетерпением я слушаю.



— Так знай же: я та самая собака Берганца[5], которая более ста лет тому назад в Вальядолиде, в госпитале Воскресения Христова…

Имя Берганца так наэлектризовало меня, что сдерживаться долее я не мог.



— Приятель! — вскричал я в приливе радости. — Как? Вы и есть тот замечательный, умный, рассудительный, добродушный пес Берганца, в существование коего ни за что не хотел верить лиценциат Перальта, но чьи золотые слова хорошенько намотал себе на ус поручик Кампусано? О Боже, как же я рад, что нынче я с глазу на глаз со славным Берганцой…

— Стоп, стоп, — воскликнул Берганца, — а как я рад, что именно той ночью, когда ко мне вернулась речь, я снова встретил в лесу хорошо известного мне человека, который уже не одну неделю, не один месяц попусту тратит здесь время, носясь иной раз с веселой, реже — с поэтической фантазией, вечно без денег в кармане, зато, тем чаще, — с лишним бокалом вина в голове; который сочиняет плохие стихи и хорошую музыку, которого девять десятых сограждан терпеть не могут, так как считают его неумным, которого…

— Тихо, тихо, Берганца! Я вижу, что ты уж слишком хорошо меня знаешь, а потому отбрасываю всякую робость. Прежде чем ты все же расскажешь мне (а я надеюсь, что ты это сделаешь), каким чудесным образом ты сохранился со столь давних времен и, наконец, попал из Вальядолида сюда, скажи-ка, почему тебе, как мне сдается, столь не по душе мое житье-бытье?

1. Триста закорючек и три начала

— Ничего подобного, — возразил Берганца, — я уважаю твои литературные труды и твое поэтическое чувство. Так, например, наш сегодняшний разговор ты без сомнения запишешь и отдашь печатать, а посему я буду стараться показать себя с наилучшей стороны и говорить так красиво, как только смогу. Однако, друг мой, уж поверь, с тобой говорит собака с большим опытом! Кровь, что течет у тебя в жилах, слишком горяча, твоя фантазия из озорства часто разрывает магические круги и бросает тебя, неподготовленного, без оружия и защиты в некое царство, где враждебные духи могут однажды тебя уничтожить. Чувствуешь ты это, так пей поменьше вина, а дабы примириться с теми девятью десятыми, что считают тебя неумным, повесь у себя над рабочим столом, на дверях комнаты и где бы ты ни пожелал еще золотое правило отца-францисканца[6], согласно коему надо предоставить вещам в мире идти своим ходом, а об отце настоятеле не говорить ничего, кроме хорошего! Но скажи мне, мой друг! Нет ли у тебя с собой чего-нибудь такого, чем бы мог я хотя бы немного заглушить тот волчий аппетит, что вдруг у меня разыгрался?

Не знаю даже, как и начать. Бабушка говорит, что от этого страдает большинство писателей, а дедушка добавляет, что всем известно, до чего тяжело начинать. Энцо предлагает начать все, как в кино, Фло говорит, что слишком много мыслей — это плохо, а тетя Лизбет утверждает: «Тебе нужно вдохновение!»

Я вспомнил про бутерброд, который брал с собой на одинокую утреннюю прогулку, но не съел, и нашел его в кармане еще завернутым.

— Колбаса или вообще кусок мяса были бы мне больше по вкусу, но на безрыбье и рак рыба, — сказал Берганца и с удовольствием съел бутерброд, который я кусками клал ему в рот. Когда все было съедено, он попытался раз-другой прыгнуть, но прыжки получились довольно натужными и неловкими, причем он много раз громко всхлипывал и чихал по-человечьи; потом он улегся в позе сфинкса прямо перед дерновой скамьей, на которой я сидел, и, уставившись на меня своими сверкающими глазами, так начал свою речь:

Вдохновение — это интуиция, просветление или озарение, и моя маленькая тетя абсолютно права. До трех лет ничего такого подобного она сказать не могла, только баловалась и бросалась виноградом. Теперь ей четыре, и она бросается умными словами. Да, тетя у меня умная, а вот я — больная. Нет-нет, голова тут ни при чем, не подумайте плохого! И вообще это все только временно!

— Двадцати дней и ночей, дорогой мой друг, не хватило бы на то, чтобы поведать тебе обо всех удивительных событиях, разнообразных приключениях и необычайных переживаниях, коими была заполнена моя жизнь с того времени, как я покинул госпиталь Воскресения в Вальядолиде. Однако тебе надобно знать лишь о том, каким образом я оставил службу у Махуда, и о последних перипетиях в моей судьбе, но и рассказ об этом будет столь длинным, что я принужден тебя просить пореже меня перебивать. Лишь несколько слов, лишь иногда какое-то рассуждение могу я тебе позволить, если оно будет толковым, если же оно глупо, то оставь его при себе и не мешай мне без нужды, ибо у меня хорошие легкие и я могу говорить долго, не переводя дыхания.

У меня в тетради триста закорючек и три начала, которые кажутся мне подходящими. И все равно не могу решить, какое из них лучше.

Я пообещал это, протянув ему правую руку, в которую он вложил свою сильную правую переднюю лапу, а я пожал и потряс ее на славный немецкий манер. Один из прекраснейших дружеских Союзов, какие когда-либо довелось освещать луне, был заключен, и Берганца продолжал свою речь.

Ох-х-х!

Берганца. Ты помнишь, что в ту пору, когда мне и моему усопшему другу Сципиону (да ниспошлет ему небо отрадное воскресение) впервые был дан дар речи, поручик Кампусано, который, терзаясь чудовищными болями, безмолвно лежал в госпитале на матраце, подслушал наш разговор. А поскольку превосходный дон Мигель де Сервантес Сааведра поведал миру об открытии Кампусано, то я вправе предположить, что мои тогдашние дела, о которых я сообщил моему дорогому незабвенному другу Сципиону, тебе в точности известны. Стало быть, ты знаешь, что моей обязанностью было нести фонарь впереди нищенствующих монахов, собиравших милостыню для госпиталя. И вот случилось так, что на самой отдаленной от нашего монастыря улице, где одна старая дама каждый раз щедро нам подавала, пришлось мне дольше обыкновенного стоять со светильником, так как благодетельная рука все не показывалась из окна. Махуд крикнул мне, чтобы я уходил подальше от этого места, — о, если бы я послушался его совета! Но злые враждебные силы объединились в гибельную комбинацию, она-то и решила мою злосчастную судьбу. Сципион предостерегающе выл, Махуд просил меня жалобным тоном. Я уж хотел было уйти, но тут в окне что-то зашуршало — какой-то узелок упал вниз, я бросился к нему, но почувствовал, что меня обхватили сухие руки-змеи, длинная аистиная шея вытянулась над моим затылком, морды моей коснулся острый, холодный, как лед, ястребиный клюв, синие губы с чумными испарениями дохнули на меня смертоносным дыханием ада, — зубы мои разжались, выпустив фонарь, и он был разбит ударом кулака.

А может, я как писательница имею право писать, что вздумается? И кто сказал, что у моей истории не может быть трех начал? Это уж пусть решают читатели.

«Наконец-то я тебя поймала, ублюдок ты этакий, — мерзкий, любимый Монтиель! Теперь уж я тебя не отпущу, о мой сын Монтиель, славный мой мальчик, теперь уж я тебя не отпущу!»

Так кричал мне в уши трескучий голос страшилища! Ах, я был вне себя проклятое исчадие ада, окаянная Каньисарес, — это она вспрыгнула мне на спину и крепко обхватила руками; дыхание у меня пресеклось. Я бы отважился сцепиться с искуснейшим вожаком ищеек и его подручными — такой я был откормленный и сильный, но тут мужество меня оставило. О, чтоб Вельзевул тысячу раз утопил тебя в своем серном болоте! Я чувствовал, как этот отвратительный труп впивается мне в ребра. Ее груди болтались у меня на шее, словно кожаные мешки, меж тем как длинные высохшие ноги влачились по земле, а разорванное платье обволакивало мне лапы! О, страшный, злосчастный миг!

Здесь я приведу три неплохих начала, а уж вы просто выберите то, какое вам понравится больше, договорились?

Я. Что такое, Берганца, голос твой пресекся, я вижу слезы у тебя на глазах? Разве ты способен плакать? Научился ли ты этому от нас или это выражение скорби у тебя природное?

НАЧАЛО НОМЕР ОДИН

Берганца. Благодарю тебя. Ты так вовремя прервал мой рассказ, теперь впечатление от той жуткой сцены смягчилось, но прежде чем я продолжу, я могу тебе кое-что сказать о природе моих дорогих собратьев, и ты хорошо сделаешь, ежели как следует это запомнишь. Неужто ты никогда еще не видел, как плачет собака? Конечно, нас тоже, как вас, природа со странной иронией принудила искать во влажной стихии выражение растроганности и боли и, напротив того, совсем отказала нам в том сотрясении диафрагмы, благодаря коему возникают дурацкие звуки, какие вы зовете смехом. Так что смех, должно быть, гораздо человечнее, нежели плач. Однако вместо вашего смеха нам благосклонно даровано возмещение в виде особого организма, одушевляющего ту часть нашего тела, в коей природа вам отказала вовсе, или же, как утверждают некоторые физиологи, кою вы сами, не признавая и отвергая ее красу, постоянно произвольно отбрасывали и под конец утратили совсем. Я имею в виду не что иное, как то стократно видоизменяемое движение нашего хвоста, посредством какового мы умеем показать все нюансы нашего удовольствия, от тишайше шевельнувшейся радости вплоть до самого разнузданного веселья, и каковое вы называете достаточно скверно — виляньем. Благородство души, величие, сила, прелесть и грация у нас заявляют о себе положением хвоста, и потому эта часть столь же прекрасно передает выражение нашего душевного благополучия, как совершенно спрятанный, поджатый хвост есть выражение величайшего страха, мучительнейшей печали. Однако вернемся-ка к моему жуткому приключению.

Я. Твое размышление о тебе и твоем племени, дорогой Берганца, свидетельствует о присущем тебе философском уме, а посему я охотно пойду на то, чтобы ты время от времени прерывал свою историю.

«Я знаю историю о девочке, которая поскользнулась на подгузнике своего младшего брата и оказалась после этого в инвалидной коляске…»

Берганца. Я все больше надеюсь убедить тебя в благородстве моего племени. Разве движение хвоста, свойственное кошкам, не казалось тебе с давних пор раздражающим, даже невыносимым? Разве не служат эти извилистые, спиралеобразные повороты изъявлением притворной дружбы, скрытой коварной насмешки, ожесточенной ненависти? И напротив, с каким открытым простодушием, с какой непритворной веселостью виляет хвостом наш брат! Задумайся над этим, мой дорогой, и цени собак!

Я. Неужели нет! Ты, дорогой Берганца, внушил мне искреннее почтение к тебе и тебе подобным, какое я буду питать к вам всю жизнь! А теперь продолжай свой жуткий рассказ.

Примерно так могла бы начаться одна из жутких маминых историй. Она знает их огромное количество, но я сомневаюсь, что большинство из них случились в действительности.

Берганца. Я стал бешено кусаться направо и налево, но чудовище даже не ранил. Плотно прижимаясь к стене, я наконец с силой наступил на платье, обвившееся вокруг моих лап, так удалось мне стащить эту бабу вниз. Тут я хватил ее зубами за руку, она испустила ужасающий крик, и, сделав мощный отважный прыжок, я отшвырнул ее далеко назад.

Я. Слава богу, спасен.

К сожалению, эта история правдивая.

Берганца. О, послушай-ка дальше. В полном исступлении пронесся я мимо госпиталя, за городские ворота, — прочь, прочь оттуда, без удержу, в ночной мрак. Издали мне блеснул навстречу огонь, в три прыжка я очутился на перекрестке. Посреди него под треножником, на котором стоял котел странной формы, пылал огонь, замеченный мной еще издалека. У котла сидела, выпрямившись, огромная жаба, испещренная безобразными яркими пятнами, и помешивала в нем длинной ложкой, так что кипящее варево, пенясь, шипя и брызгая, бежало через край, прямо в огонь, откуда вылетали кроваво-красные искры и в гнусных сочетаниях падали на землю. Ящерицы с глупо смеющимися человеческими лицами, зеркально гладкие черные хорьки, мыши с вороньими головами, всевозможные мерзкие насекомые, — все вперемешку дико носились вокруг, все более и более сужая круги, а большой черный кот со сверкающими глазами жадно хватал то одного, то другого и, урча, поедал добычу. Я стоял как околдованный, мороз подирал меня по коже, и я чувствовал, что шерсть моя стала дыбом, как щетина. Жаба с ее неизменным и неустанным помешиванием в котле, с ее харей, которая, неся в себе нечто человеческое, надо всем человеческим издевалась, являла отвратительное зрелище. Но кот — вот на кого я хотел налететь! Да ведь этот черный тип — из того мурлыкающего, мяукающего, льстивого, игривого, лживого племени, подумал я, которое от природы тебе претит? И я вмиг почувствовал в себе мужество побороть даже всю эту чертовщину, коли она представляется в образе моего природного врага. Прыгнуть, вонзить клыки — и всей этой нечистой силе конец! Я уже поджидал благоприятный момент, когда кот достаточно приблизится ко мне, чтобы я мог надежно и цепко его схватить, как вдруг вверху раздался пронзительный голос: «Монтиель! Монтиель!»

Потому что именно я — та девочка, с которой она произошла.

Я. Ах, Берганца, я чую неладное. Но продолжай.

Берганца. Ты видишь, как рассказ выводит меня из равновесия: однако картина той роковой ночи и ныне оживает во мне точно так же, как бывало всегда, когда мое существование… Но я не хочу забегать вперед.

Это случилось вечером в последний день школьных занятий. Мама раздела Леандро и купала его в ванной. Мы с Фло радовались, что скоро приедут Сол и Алекс. Уже целую неделю мы строили планы о том, чем займемся, и как раз этим вечером собрались выбрать все самое лучшее. И тут у тети Лизбет случилась очередная истерика: ей захотелось поиграть в игру, в которой главное правило — передвигаться по комнате, не касаясь пола.

Я. Так рассказывай дальше.

Берганца. Друг мой! Слушать-то легко, а вот рассказчик потеет и едва переводит дух, стараясь должным образом облечь в слова, в стройные периоды все чудеса, все странные приключения, что запали ему в душу. Я чувствую себя ужасно измотанным и ужасно тоскую по хорошо приготовленной жареной сардельке, моему любимому кушанью; но поскольку тут ее не получить, то мне, разумеется, придется без всякого подкрепления продолжать повесть о моих приключениях.

— Ну, хорошо, — уступила я. — Но только пятнадцать минут, обещаешь?

Я. Я очень этого жду, хотя не могу побороть невольную дрожь. То, что ты умеешь говорить, больше не кажется мне чем-то необыкновенным, только я все время вглядываюсь в деревья, не высунется ли оттуда, смеясь, такая вот противная ящерица с человечьим лицом.

Берганца. «Монтиель! Монтиель!» — раздалось надо мной. Вдруг я увидел, что меня окружают семь высоченных тощих старух; семь раз мне казалось, что я вижу распроклятую Каньисарес, и все же это была опять не она, так как неуловимо менявшиеся черты этих сморщенных лиц с острыми ястребиными носами, с глазами, мечущими зеленые искры, с беззубыми ртами делали самое знакомое чуждым, самое чуждое — знакомым. Они завели визгливую песню и принялись с причудливыми ужимками все бешеней вертеться вокруг котла, так что их черные как смоль волосы далеко развевались по ветру, а рваные одежды едва прикрывали отвратительно желтую наготу. Их пенье перемежалось резкими вскриками черного кота, а когда он, совсем по-кошачьи, фыркал и чихал, кругом разлетались искры. Он прыгал на шею то к одной, то к другой из этих старух, и тогда все останавливались, а эта кружилась как вихрь и, танцуя, прижимала кота к себе, пока он не соскакивал вниз. Тут жаба стала все больше и больше разбухать и вдруг бросилась в дымящийся котел, его содержимое выплеснулось в огонь, и пламя, смешавшись с водой, вскипало, и шипело, и потрескивало, и взблескивало тысячами мерзких образин, а они вспыхивали и исчезали, сменяя друг друга с умопомрачительной, ошеломляющей быстротой. То были престранные уродливые звери, копирующие человеческие лица; то были люди в жутко искаженном виде, со звериными телами, — смешавшись в схватке, они бросались друг на друга, вгрызались друг в друга и, борясь, сами себя пожирали. А в густом серном дыму полыхающего котла, все бешеней вертясь, плясали ведьмы.

Тетя подняла ладошку вверх, что означало клятвенное обещание. И тут же перебралась с моих книжных полок на лошадку-качалку Леандро, а Фло повисла на гимнастической стенке и, перебирая руками, двинулась к подоконнику. Я переползла с комода на стул, который стоял на моем письменном столе, потому что папай только что менял перегоревшую лампочку в моей комнате. Стоял он не сказать, чтобы устойчиво, и у мамы тоже, наверное, случилась бы истерика, если б она меня увидела. Но лазала я почти так же ловко, как Фло, поэтому одним кошачьим прыжком переместилась со стула на письменном столе на пеленальный столик Леандро. И все бы хорошо, если б не его подгузник, который мама оставила на краю столика. Использованный, если вам это интересно.

Я. Берганца, это слишком жутко… даже на твоей физиономии… перестань, прошу тебя, ты так вращаешь своими вообще-то умными глазами…

Берганца. Сейчас не надо перебивать меня, мой друг! Послушай лучше таинственную и жуткую песню ведьм, она крепко засела у меня в памяти:

На него я и наступила. Правой ногой.



Мать несется на сове!
Слышен шум совиных крыл!


Юнкер сына обдурил.
Сын за мать вину искупит,
Кровь в огне вот-вот проступит.


Мать несется на сове!
Слышен шум совиных крыл!


Кто обман тут весь открыл?
Петуха задушит кот.
Коль петух опять солжет.


Мать несется на сове!
Слышен шум совиных крыл!


Пять и семь — прибавка сил.
Саламандры в воздух взвились,
Кобольды вослед пустились.



Швамбс!

Так звучали слова песни, которую провизжали семь страшилищ. Высоко надо мной раздавался голос: «О мой сын Монтиель, противься юнкеру, противься юнкеру!» Тут, злобно фыркая и пуская искры, на меня бросился черный кот, я, однако, собрал всю свою силу, поскольку же моим передним лапам («лапа» нравится мне куда больше, чем вялое, женственное слово «рука»! Если бы я еще мог сказать «лап», но это запрещают ваши обкорнанные Аделунги[7]!), — я хотел сказать: поскольку же моим передним лапам присуща особая крепость и сила, то я поверг моего врага наземь и крепко впился в него своими острыми зубами, невзирая на подлый ракетный огонь, с треском вылетавший у него из носа, из глаз, изо рта и ушей. Тут ведьмы подняли пронзительный вой и плач, бросились на землю и стали длинными ногтями костлявых пальцев в кровь раздирать свои свисающие груди. Но я свою добычу не выпускал. Чу! — в воздухе какой-то шум, шуршанье. Верхом на сове спускается старая седенькая бабушка, обликом своим совсем не похожая на остальных. Остекленевший глаз смеется, пронизывая меня взглядом призрака.

Ой!

«Монтиела!» — визжит семерка, тут словно ток пробегает по моим нервам, я выпускаю кота. С кряхтеньем и криками уносится он прочь на кроваво-красном луче. Меня обтекают густые клубы пара, я задыхаюсь, теряю сознание и падаю без чувств.

Я. Остановись, Берганца; твоему описанию поистине присущ яркий колорит; я вижу эту Монтиелу, крылья ее совы навевают на меня какой-то жуткий холод, — не могу отрицать, что я жажду полного твоего освобождения.

Плюх!

Берганца. Когда я снова пришел в себя, то лежал на земле; я не мог шевельнуть ни единой лапой; семь привидений сидели на корточках вокруг, гладили и мяли меня своими костлявыми ручищами. Моя шерсть сочилась какой-то жидкостью, которой они меня умастили, и неописуемое чувство дрожью пронизывало мое нутро. Казалось, я должен выскочить из своего собственного тела, временами я буквально видел себя со стороны, видел лежащего там второго Берганцу, но это же я сам и был, и тот Берганца, что видел другого под руками ведьм, был тоже я, и этот лаял и рычал на лежащего и призывал его хорошенько покусать ведьм и мощным прыжком выскочить из круга, а тот, что лежал… Но что это! Зачем я утомляю тебя, описывая состояние, вызванное адским колдовством и разделившее меня на двух Берганц, которые боролись друг с другом.

Я. Насколько я могу понять из твоей прежней жизни, из речей Каньисарес и обстоятельств слета ведьм, их целью было не что иное, как придать тебе другой облик. Ее сын Монтиель — а они ведь тебя приняли за него — должен был, наверное, обернуться красивым юношей, потому-то они и натерли тебя той пресловутой мазью ведьм, которая способна вызывать такие превращения.

Гейм овер!

Берганца. Ты совершенно верно угадал. Потому что пока ведьмы меня гладили и мяли, они глухими жалобными голосами пели песню, слова которой указывали на мое превращение:

Я ударилась левым бедром о маленькую табуретку, стоявшую возле пеленального столика, а головой — о спинку кровати.



Сынок, филин шлет поклон,
Котом был изранен он!


Сынок, вершатся дела,
Мать кое-что принесла.


Сынок, от собаки уйди,
Юнкера ты проведи.


Вертись, лихой хоровод,
Сынок, устремись вперед!



А как только они кончали песню, старуха верхом на сове принималась с треском ударять один о другой свои костлявые кулаки, и ее вой прорезал пространство отчаянной жалобой. Мои муки возрастали с каждой минутой, но тут в ближней деревне пропел петух, на востоке заалела заря, и вся сволочь с уханьем и свистом взвилась в воздух, весь кошмар рассеялся и развеялся, а я, одинокий и обессиленный, остался лежать на большой дороге.

Результат — шишка размером с теннисный мяч на лбу и закрытый перелом большой берцовой кости.

Я. Воистину, Берганца, эта сцена взволновала меня, но я поражен тем, что ты, в притупленных чувствах, так хорошо запомнил песни ведьм.

Берганца. Помимо того, что они сто раз провизжали свои ведьмачьи стихи, сказалось и сильное впечатление и муки от их напрасных колдовских ухищрений, все это глубоко запало в меня и невольно пришло на помощь моей и без того верной памяти. Ведь собственно память, в более высоком смысле, заключается, я полагаю, лишь в очень живой, подвижной фантазии, которая, получив толчок, может будто силой волшебства оживить каждую картину прошлого со всеми присущими ей красками и всеми ее случайными особенностями. По крайней мере, я слышал, как это утверждал один из моих бывших хозяев, обладавший поразительной памятью, несмотря на то что он редко запоминал имена и годы.

Планы на будущее — по-прежнему не касаться пола. По крайней мере, левой ногой, так как она на неопределенное время закована в гипс. Прогноз погоды — плюс двадцать семь, яркое солнышко, безоблачное небо. «Морген Пост» сообщает о небывало жарком лете. А в нашем списке планов на каникулы было следующее:

Я. Он был прав, твой хозяин, и надо сказать, что со словами и речами, которые глубоко проникают в душу и которые ты впитываешь в себя до сокровеннейших глубин сознания, дело тоже обстоит иначе, нежели с вокабулами, выученными наизусть. Но что же произошло с тобою дальше, Берганца?

Берганца. С трудом перебрался я, вялый, обессиленный, каким был в ту минуту, с большой дороги в ближайший кустарник и заснул. Когда я проснулся, солнце стояло высоко в небе, и ведьминское масло растопилось на моей взъерошенной спине. Я бросился в ручей, журчавший среди кустарника, чтобы смыть с себя мерзкую мазь, а потом, с обновленными силами, помчался оттуда прочь, так как не хотел возвращаться в Севилью, где, быть может, еще раз попался бы в руки подлой Каньисарес. А вот теперь примечай хорошенько, ибо сейчас и последует, как мораль после басни, то самое, что тебе необходимо знать, дабы постичь мою жизнь.

1. Катание на велосипедах.

Я. Это я и в самом деле хочу услышать. Потому что, когда я вот так на тебя смотрю, когда вот так размышляю о том, что ты уже более ста лет…

Берганца. Не продолжай! Доверие к тебе, которым я проникся, стоит того, чтобы ты меня за него вознаградил, или ты тоже один из тех людей, которые не видят ничего чудесного в том, что вишни цветут, а потом приносят плоды, поскольку потом они могут их съесть, но зато считают ненастоящим все, что до сего времени не могли ощутить физически? О, лиценциат Перальта! Лиценциат Перальта!

2. Парк аттракционов.

Я. Не горячись, дорогой мой Берганца! Как принято говорить, это все слабости человеческие; считай эти сомнения, это неверие в невероятное, которое поднимается во мне против воли, за таковые.

Берганца. Ты сам задаешь мне тон для особой мелодии, которую я скоро заведу! То, как я, вновь оживший и ободрившийся, скакал по лугам и полям, как я тем же способом, который уже известен тебе из моей прежней жизни, благополучно пристраивался то у одного, то у другого, — все это я пропускаю, дабы сразу сказать тебе, что каждый год, в тот роковой день, когда я был загнан в проклятый круг ведьм, я всякий раз особым, мучительным образом чувствовал действие того окаянного колдовства. Если ты мне обещаешь не сердиться на то, что, возможно, будет касаться тебя и твоего племени, если ты не будешь придираться ко мне, испанцу, из-за некоторых, возможно, неправильных выражений, то я попытаюсь…

3. Катание на скейтборде.

Я. Берганца! Распознай во мне истинно космополитический ум, но только в ином, а не в обычном смысле. Я не позволяю себе мелочно сортировать и классифицировать природу, и одно то, что ты вообще говоришь, да к тому же так умно, заставляет меня совершенно забыть обо всем, что подчинено этому чудесному обстоятельству. Так что рассказывай, дорогой, как своему другу; говори: каково было действие пресловутой ведьминской мази еще несколько лет спустя?

4. Ночной поход в Гамбургский лес.

Тут Берганца встал, отряхнулся и, изогнувшись, принялся левой задней лапой чесать за левым ухом. Хорошенько чихнув еще несколько раз, по случаю чего я взял понюшку и сказал ему: «contentement!»[8], он вскочил на скамью, прислонился ко мне, так что его морда едва не касалась моего лица, и разговор наш продолжался.

5. Верховая езда.

Берганца. Ночь прохладная, согрейся немножко за счет моего животного тепла, от него в моей черной шерсти иногда даже потрескивают электрические искры, кстати о том, что я собираюсь тебе рассказать теперь, я хотел бы говорить совсем тихо. Как только наступает этот злосчастный день и близится роковой час, то сперва я ощущаю совершенно необычайный аппетит, который в другое время на меня никогда бы не напал. Мне хочется вместо обыкновенной воды выпить хорошего вина, поесть салата с анчоусами. Затем что-то заставляет меня приветливо вилять хвостом при виде людей, которые мне до смерти противны и на которых я обычно рычу. И дальше — больше. Собак, которые под стать мне по силе и храбрости, которых я обычно без страха одолеваю, я теперь обхожу стороной, зато маленьким мопсам и шпицам, с которыми я обычно охотно играю, теперь меня так и подмывает дать сзади пинка, потому что я знаю, что им будет больно, а отомстить они мне не могут. И вот что-то у меня глубоко внутри крутится и переворачивается. Все скользит и плывет перед глазами — новые, неописуемые чувства теснят и пугают меня. Тенистый куст, под которым я обычно люблю полежать и с которым словно бы разговариваю, когда ветер так раскачивает ветки, что из каждого листа, шелестя, проблескивает сладостный звук, — теперь он мне противен; на ясный месяц, перед коим облака, когда они проплывают мимо, наряжаются в роскошное золото, словно перед царем ночи, я не могу и взглянуть, зато что-то неудержимо толкает меня подняться в ярко освещенный зал. Тут мне хотелось бы ходить распрямившись, поджав хвост, хотелось бы надушиться, говорить по-французски, жрать мороженое и чтобы каждый пожимал бы мне лапу и говорил: «mon cher baron» или «mon petit comte!» — и не чувствовал бы во мне ничего собачьего. Да, в такое время для меня это ужасно — быть собакой, и, меж тем как я с быстротою мысли, в своем воображении, превращаюсь в человека, мое состояние становится все тревожней. Я стыжусь того, что когда-либо в теплый весенний день прыгал по лужайке или катался по траве. В жесточайшей борьбе с собой я становлюсь все рассудительней и серьезней. Наконец — я человек, я господствую над природой, которая лишь для того растит деревья, чтобы из них можно было делать столы и стулья, а цветы заставляет цвести, дабы их можно было в виде бутоньерки засунуть в петлицу. И вот, всходя таким образом на высшую ступень, я замечаю, что мною овладевает отупение и глупость и, все нарастая и нарастая, повергает меня наконец в бесчувствие.

6. Футбол в городском парке.

Я. Ах, ах! Дорогой мой Берганца, я же сказал, они хотели придать человеческий облик Монтиелю, которого князь тьмы употребил на что-то другое, колдовство потерпело неудачу, разбившись о могущество юнкера, который с язвительной насмешкой, как Мефистофель в кухне ведьмы, побросал в одну кучу зверей и утварь, так что полетели осколки и затрещали суставы, и тогда они уготовили тебе эту ужасную борьбу, какую ты теперь, как говоришь, вынужден выдерживать каждый год в тот злосчастный, роковой день.

7. Мастер-класс по хип-хопу.

Берганца. Однако эта борьба будто с неизменно воспроизводящей силой продлевает мне жизнь до бесконечности, ведь от бесчувствия я каждый раз пробуждаюсь помолодев и окрепнув. Особое сочетание светил, под которым я родился и которое наделило меня способностью не только слышать вашу речь, но также по-настоящему ей подражать, вступило в конфликт с колдовской силою ведьм, и теперь ни палка, ни пуля, ни кинжал не могут меня достать, я скитаюсь по свету, как Вечный Жид, и не найду места, где бы мог отдохнуть. Это поистине судьба, достойная сострадания, и ты нашел меня погруженным в размышления о моей беде, как раз когда я убежал от скверного хозяина и целый день ничего не ел.

Я. Бедняга Берганца! Когда я вот так разглядываю тебя вблизи, при лунном свете, на твоем хоть и слегка черноватом лице все больше проступают черты надежной добропорядочности, благородного нрава. Даже твоя способность говорить, впрочем несколько ошеломляющая, больше не возбуждает во мне ужаса. Ты поэтическая собака, я беру на себя смелость это сказать, а поскольку я сам, — тебе это должно быть известно, коли ты меня знаешь, — в высшей степени воспламенен всем поэтическим, то что, если ты подаришь мне свою дружбу и пойдешь со мной…

8. Посещение цирка на набережной Эльбы.

Берганца. Об этом стоит поговорить, только…

Я. Пинков не будет, тем менее — побоев. Каждый день, кроме обычной еды, на десерт — хорошо поджаренная сарделька. Да и аппетитный запах телячьего жаркого не раз будет щекотать тебе ноздри, и не понапрасну придется тебе ждать изрядной порции такового.

9. Хоккей на траве.

Берганца. Ты видишь — твое предложение не оставило меня равнодушным, я прямо не могу удержаться и тяну носом воздух, будто жаркое уже близко. Однако ты кое-что опустил, и это меня не то чтобы совсем отпугивает, но внушает большие сомнения.

Я. Что же это, Берганца?

10. Курс обучения серфингу.

Берганца. Ты говорил о поэтическом, о воспламененности.

Я. И это тебя отпугнуло?

Вам ничего не кажется странным?

Берганца. Ах, друг мой, позволь мне быть откровенным! Я всего только собака, но ваше преимущество — ходить на двух ногах, носить штаны и беспрестанно болтать что вам вздумается — не более ценно, чем уменье при долгом молчании сохранять верную душу, которая постигает природу в ее священнейших глубинах и из которой произрастает истинная поэзия. В некое дивное старое время, под южным небом, что посылает свои лучи в сердце всякой твари и возжигает ликующий хор созданий, я, произошедший от низких родителей, прислушивался к пенью людей, коих называли поэтами. Их поэзия была стремлением из самых недр души передать те звуки, которые природа на тысячи ладов повторяет, будто свои собственные, в каждом создании. Пение поэтов было их жизнью, и они посвящали этому жизнь, словно высшему смыслу, какой природа благоволила им возвестить.

Я подвела под всеми десятью пунктами жирную черту и нарисовала череп с костями.

Я. Берганца! Я поражаюсь тому, что ты так хорошо владеешь некоторыми поэтическими выражениями.

Вопрос: что будет делать двенадцатилетняя (почти!) девочка во время летних каникул в Гамбурге, если она может передвигаться только в инвалидной коляске?

Берганца. Мой друг! Говорю тебе, еще в мои лучшие годы я подолгу и охотно жил у поэтов. Хлебные корки, которые давал мне тот бедный студент, от души делясь со мной своей скудной пищей, были для меня слаще, чем какой-нибудь кусок жаркого, презрительно брошенный продажным слугой. Тогда в груди призванных еще пылало искреннее, святое стремление высказать прекрасными словами то, что они восчувствовали в сердце, и даже те, кто не был призван, обладали верой и благочестием; они чтили поэтов как пророков, которые вещали о прекрасном неведомом мире, полном сверкающих богатств, а сами даже не мыслили дерзнуть непризванными войти в святилище, о коем поэзия посылала им смутную весть. Теперь же все стало по-другому. Если у богатого бюргера, у господина профессора, у господина майора полное гнездо ребятишек, то Генсхен, и Фридрих, и Петер должны петь, играть, малевать и декламировать стихи, невзирая на то что для истинного ума все эти их упражнения просто невыносимы. Это входит в так называемое хорошее воспитание, а позднее всякий считает себя вправе лезть со своей болтовней, копаться в сокровеннейшей сути творений поэта, художника и мерить их своей меркой. Можно ли глубже оскорбить художника, чем позволив черни считать его себе подобным? А ведь это происходит каждый день. Сколько раз я испытывал отвращение, когда такой вот тупоголовый малый разглагольствовал об искусстве, цитировал Гете и силился озарить вас блеском поэзии, одна-единственная вспышка которой испепелила бы этого худосочного и бессильного недоросля. Прежде всего, — не обижайся, дружище, если окажется, что твоя жена или возлюбленная из таковских, — прежде всего мне до тошноты противны ваши разносторонне образованные, поэтичные, артистичные женщины, и как ни приятно мне бывает, когда меня гладит нежная девичья рука и я могу положить голову на хорошенький фартучек, то все-таки, если я слышал, как такая вот женщина без всякого истинного чувства, без высокого понимания сыплет заученными пустыми фразами и несет всякий вздор, мне частенько казалось, что я должен оставить ей памятку о моих острых зубах на каком-нибудь чувствительном месте тела!

* * *

Я. Ай, Берганца, постыдись! Это в тебе говорит мстительное чувство — ведь во всех твоих неприятностях виновата женщина, Каньисарес.

НАЧАЛО НОМЕР ДВА

Берганца. Как сильно ты заблуждаешься, когда строишь комбинации из чего-то, что вовсе не имело и не имеет между собой ни малейшей связи. Поверь мне, какое-либо страшное сверхъестественное явление в жизни действует как сильный электрический удар, разрушая тело, неспособное ему сопротивляться, однако сильную натуру, которая его выдержит, оно закаляет новой силой — по крайней мере, я так это понял. Когда я вживе представляю себе Каньисарес, то мои мышцы и нервы напрягаются, во всех жилах стучит пульс, но даже после недолгого изнеможения я встаю окрепшим, а потрясение благотворно сказывается на моей физической и психической деятельности. Но такая вот поэтически образованная женщина с ее поверхностным взглядом, с до боли напряженным старанием заставить весь мир поверить в то, что она в восторге от искусства, от божественного, и так далее, — ах, ах…

Я. Берганца! Что с тобой — ты запнулся? Ты положил голову на лапу?

Тем летом, которое я провела в инвалидной коляске, я была писательницей. Славу мне, в первую очередь, принесли мои мистические триллеры. Моя героиня — девочка-детектив, переболевшая полиомиелитом и прикованная к инвалидной коляске, оснащенной всевозможными суперприборами. Ее прозвали Вращающийся Глаз, а истории о ней так щекотали нервы, что каждая книга продавалась в комплекте с упаковкой успокоительного, чтобы читатели могли вынести напряжение. Первая книга называлась «Вращающийся Глаз и зло под солнцем». Вторая — «Вращающийся Глаз и ужас в полнолуние», а третья — «Вращающийся Глаз и дрожь в тумане».

Берганца. Ах, мой друг, говоря об этом, я уже чувствую губительную вялость, неописуемое отвращение, какое овладевает мною при злополучной болтовне образованных женщин об искусстве, доводя меня до того, что я нередко неделями не прикасаюсь к отменному жаркому.

На встречах с читателями я раздавала больше автографов, чем поп-звезда. Писем от поклонников было столько, что их привозили на грузовике. Я получила Нобелевскую премию как самая талантливая начинающая писательница. Сама Джоан Роулинг произнесла в мою честь великолепную речь. Вот что она сказала: «Часто бывает так, что у самых знаменитых писателей жизнь складывается нелегко. Иначе они не смогли бы написать такие великолепные книги. Я с большим уважением отношусь к героине по прозвищу Вращающийся Глаз, которая появилась на свет в результате нелегкой жизни и богатой фантазии нашей дорогой Серафимы Скриптум».

Я. Но, милый Берганца, разве не мог бы ты должным ворчанием и лаем прервать такой вот пустой разговор, ведь пусть бы тебя даже вышвырнули за дверь, зато ты избавился бы от этой чепухи?

Серафима Скриптум — это мой псевдоним. Знаменитости иногда пользуются псевдонимами, чтобы их не доставали папарацци.

Берганца. Положа руку на сердце, дружище, признайся, разве не случалось тебе нередко по совершенно особым причинам давать мучить себя без нужды? Ты находился в премерзком обществе — мог взять свою шляпу и уйти. Ты этого не сделал. То или иное опасение, не достойное того, чтобы сказать о нем без внутреннего стыда, остановило тебя. Ты не хотел обидеть того или этого, пусть бы его благоволение и ломаного гроша для тебя не стоило. Тебя заинтересовала какая-нибудь гостья — тихая девушка возле печки, которая только пила чай и ела пирожное, и ты хотел в подходящий момент блеснуть перед нею умом и сказать: «Божественная! Чего стоит весь этот разговор, и пение, и декламация — один-единственный взгляд ваших божественных глаз дороже, чем весь Гете, последнее издание…»

Я. Берганца! Ты начинаешь язвить!..

Мое настоящее имя — Лола Фелозо, и знаменитой писательницей я бываю, как вы сами понимаете, только по ночам, когда не могу заснуть.

Берганца. Ну, друг мой! Если нечто подобное случается с вами, людьми, почему бедная собака не может честно признаться в том, что она нередко оказывалась достаточно испорченной, чтобы радоваться, если, невзирая на ее слишком крупный рост для изысканных собраний, где обычно присутствуют только жеманные мопсы и сварливые болонки, она бывала милостиво там принята и с красивым бантом на шее могла лежать под диваном в изящной комнате своей хозяйки. Однако зачем я утомляю тебя всеми этими попытками доказать, сколь плохи ваши образованные женщины? Позволь мне рассказать тебе о катастрофе, пригнавшей меня сюда, и ты поймешь, почему пустой или поверхностный характер теперешних наших так называемых остроумных кружков приводит меня в такую ярость. Но сперва надо немного освежиться!

Правда, днем мне тоже нужно написать одну историю — «Как я провел лето». Такое задание мы получили в последний день занятий от нашего учителя немецкого языка герра Деммона. Вообще-то, я выдумываю истории с большим удовольствием, и когда представляю себя писательницей, со мной всегда моя муза. Музы — это такие греческие богини, покровительницы искусств, и они обладают магической силой. Они посылают творческим людям вдохновение, и у тех возникают гениальные идеи.

Берганца быстро спрыгнул со скамьи и несколько тяжеловатым галопом поскакал в кусты. Я услыхал, что он жадно пьет из ямы поблизости, где скопилась вода. Вскоре он вернулся, и, хорошенько отряхнувшись, снова уселся возле меня на задние лапы, и, обратив взгляд не на меня, а на статую Святого Непомука, заговорил глухим, скорбным голосом в таком вот духе:

Берганца. Я еще вижу его перед собой — этого доброго, прекрасного человека с бледными, впалыми щеками, мрачными глазами, неспокойным лбом; в нем жила истинно поэтическая душа, и я обязан ему не только многими прекрасными воспоминаниями о лучших временах, но и моими музыкальными познаниями.

Я. Как, Берганца? Музыкальными познаниями? Ты? Да это же потеха!

Иногда музами могут быть и люди, например, у поэтов — это их возлюбленные. Поэты слагают стихи, посвященные их улыбкам или сладким поцелуям, или даже умопомрачительной груди. У меня в дневной жизни тоже есть возлюбленный. Зовут его Алекс, и когда он меня целует, голова моя ужасно чешется, но никаких гениальных идей в ней при этом не возникает. А если я пытаюсь днем записать приключения детектива по прозвищу Вращающийся Глаз в реальной жизни, то они почему-то напоминают бред сумасшедшего, и я начинаю буксовать после первых трех фраз. Выдумывать историю — совсем не то, что ее записывать, это я вам точно говорю!

Берганца. Вот такие вы все! Сразу изрекаете приговор. Оттого, что вы часто нас мучаете пиликаньем, свистом и воплями, а мы при этом воем от сплошного страха и нетерпения, вы отказываете нам во всяком музыкальном чувстве. И тем не менее я утверждаю, что именно мое племя можно было бы воспитать очень музыкальным, если бы не приходилось нам отдавать преимущество тем ненавистным животным, коих природа наделила особой способностью производить музыкальные звуки, ибо они, как часто замечал мой благородный господин и друг, весьма изящно исполняют свои любовные песни, дуэтом в терцию, скользя вверх и вниз по хроматической гамме. Короче, когда я устроился в соседней столице у капельмейстера Иоганнеса Крейслера, я весьма преуспел в музыке. Когда он фантазировал на своем прекрасном рояле и в дивных сочетаниях замечательных аккордов раскрывал священные глубины самого таинственного из искусств, я ложился перед ним и слушал, пристально глядя ему в глаза, пока он не закончит. После этого он откидывался на спинку стула, а я, хоть и такой большой, вспрыгивал к нему на колени, клал передние лапы ему на плечи, не преминув при этом выразить тем способом, о котором мы давеча говорили, свое горячее одобрение, свою радость. Тогда он обнимал меня и говорил: «Ха, Бенфатто! (Так назвал он меня в память о нашей встрече.) Ты меня понял! Верный умный пес! Может быть, мне стоит перестать играть кому-либо, кроме тебя? Ты не покинешь меня».

Я. Так, значит, он прозвал тебя Бенфатто?

Одним словом, герр Деммон попросил нас написать о том, что мы делали во время каникул.

Берганца. Я встретил его в первый раз в прекрасном парке перед городскими воротами в ***; по-видимому, он сочинял музыку, потому что сидел в беседке с нотной тетрадью и карандашом в руках. В тот миг, когда он, в пылу восторга, вскочил и громко воскликнул: «A! ben fatto!»[9], я очутился у его ног и прижался к нему известным манером, о коем рассказал уже поручик Кампусано. Ах! почему не смог я остаться у капельмейстера! — я жил бы припеваючи, однако…

Я. Стоп, Берганца! Я припоминаю, что слышал разговоры про Иоганнеса Крейслера; поговаривали, — ты только не обижайся! — будто он в течение всей жизни временами бывал немного не в себе, покамест наконец не впал в полное безумие, вслед за чем его хотели поместить в дом умалишенных, здесь, поблизости, однако он сбежал…

Энцо предложил написать ужастик о том, как я поскользнулась на подгузнике и сверзилась вниз, добавив в него побольше шокирующих подробностей — про запах и все такое. Но, по-моему, это уж слишком! Неужели мои летние приключения на этом и закончатся, думала я, разъезжая в коляске по своей комнате. И настроение у меня было такое паршивое, что я готова была откусить собственную загипсованную ногу.

Берганца. Если он сбежал, да направит Господь его стопы! Да, друг мой, они хотели Иоганнеса убить и похоронить, а когда он, чувствуя дарованное ему божественное превосходство духа, хотел жить и действовать по своей воле, его объявляли сумасшедшим.

Я. А разве он им не был?

* * *

НАЧАЛО НОМЕР ТРИ

Берганца. О, будь так добр, назови мне того, кто как представитель человечества был когда-либо объявлен мерилом рассудка, и по температурной шкале его головы точно определили бы, какого градуса достигает рассудок пациента, или же он, возможно, стоит выше или ниже всей этой шкалы! В известном смысле любой несколько эксцентрический ум ненормален и кажется таким тем более, чем усерднее он пытается своими внутренними пылкими озарениями воспламенить внешнюю тусклую, мертвенную жизнь. Всякого, кто жертвует счастье, благополучие да и самую жизнь великой, священной идее, каковая свойственна только лишь высшей божественной натуре, непременно обзывает безумцем тот, чьи наивысшие усилия в жизни сосредоточены в конце концов на том, чтобы лучше есть-пить и не иметь долгов, и, в сущности, лишь возвышает его, полагая, будто порочит, отказываясь, как человек в высшей степени рассудительный, иметь с ним что-либо общее. Так часто говорил мой хозяин и друг Иоганнес Крейслер. Ах, он, верно, пережил нечто великое, я заметил это по его совершенно изменившемуся поведению. Внутренняя ярость иногда вспыхивала у него ярким пламенем, и я вспоминаю, как однажды он даже вздумал было швырнуть в меня палкой, но тотчас об этом пожалел и со слезами просил у меня прощения. Что было тому причиной, я не знаю, — ведь я только сопровождал его на вечерних и ночных прогулках, днем же я сторожил его небольшой домашний скарб и его музыкальные сокровища. Вскоре за тем к нему пришло множество людей, они несли всякий вздор — речь поминутно шла о разумных представлениях, о том, что надо успокоиться. Тут Иоганнес увидел мою силу и проворство, — поскольку эта публика давно была мне до крайности противна, я тем быстрее и решительнее бросился по знаку моего хозяина в гущу этого сброда и таким образом начал атаку, которую мой господин со славой окончил, выставив одного за другим за дверь. На другое утро мой хозяин поднялся вялый и обессиленный. «Я вижу, дорогой Бенфатто, — сказал он, — что мне здесь дольше оставаться нельзя, придется нам с тобой расстаться, верный мой пес! Ведь они сочли меня сумасшедшим за одно то, что я для тебя играл и говорил с тобой как с разумным существом! Если ты будешь и дальше оставаться у меня, то и к тебе может прилипнуть подозрение в сумасшествии, и подобно тому, как меня ждет постыдное заточение, какого я, однако, надеюсь избежать, так и тебя постигнет позорная смерть от руки палача, от которой ты не сможешь уйти. Прощай, славный Бенфатто».

Моя комната находится на первом этаже, окно выходит во двор. Из него я вижу соседские окна.

Рыдая, открыл он передо мною дверь, и я, свесив уши, проволочился вниз по лестнице и очутился на улице.

Я. Но, дорогой Берганца! Ты совсем забыл рассказать мне о приключении, что привело тебя сюда.

На первом этаже слева живет моя лучшая подруга Фло вместе со своей мамой Пенелопой и сводным братом Энцо. Они переехали сюда совсем недавно. В доме пять этажей, но все остальные жильцы, наверно, разъехались в отпуска, поэтому за их окнами ничего не происходит.

В доме напротив четыре этажа. На самом верху живет старушка, которая разговаривает с цветами. Они растут у нее на балконе в ящиках и горшках. Я могу разглядеть их из своей комнаты и знаю, как они называются, благодаря справочнику растений, позаимствованному у моей бабушки. Крайние слева — оранжевые анациклусы, похожие на ромашки, рядом с ними — миниатюрный перчик-чили, потом австралийские маргаритки, и крайняя справа — калея закатечичи. Вот с ней старушка и говорит дольше всего, причем низко склоняется над зелеными листиками, гладит кончиками пальцев бледно-желтые цветы, а потом закрывает глаза и крестится. К сожалению, не могу разобрать, что она при этом говорит, но мне кажется, что она молится этой травке, потому что в справочнике сказано, что испанцы называют ее «листья бога». Настой из этого растения дарит больным людям исцеляющие сны.

Берганца. Все, рассказанное до сих пор, было к тому предисловием. Когда я потом, печальный и погруженный в себя, бежал по улице, мне встретилась группа людей, и некоторые стали кричать: «Ловите эту черную собаку, ловите ее, она бешеная, конечно, бешеная!» Мне показалось, что я узнал противников моего Иоганнеса, и поскольку можно было предвидеть, что, несмотря на свое мужество, несмотря на свою ловкость, я буду убит, то я поспешно шмыгнул за угол и влетел в очень приличный дом, дверь коего была в ту минуту открыта. Все там выдавало богатство и хороший вкус, широкая светлая лестница была отлично натерта воском; едва касаясь ступеней своими грязными лапами, я в три прыжка очутился наверху и свернулся калачиком в углу за печкой. Недолгое время спустя я услышал в сенях веселый детский крик и прелестный голос уже взрослой девушки: «Лизетта! Не забудь покормить птиц, моему ангорскому кролику я что-нибудь дам сама!» Тут случилось так, будто какая-то тайная неодолимая сила принялась гнать меня наружу. И вот я вышел, чуть ли не ползком, виляя хвостом, в смиреннейшей позе, какая только для меня возможна, и, гляди-ка! — очаровательная девушка лет самое большее шестнадцати как раз шла по коридору, держа за руку резвого златокудрого мальчика. Несмотря на свою смиренную позу, я все же вызвал у них, чего я и опасался, немалый испуг. Девушка громко воскликнула: «Что за гадкая собака, как попала сюда эта большая собака!»; она прижала мальчика к себе и, казалось, хотела убежать. Тогда я подполз к ней и, прильнув к ее ногам, тихо и печально заскулил. «Бедный пес, что с тобой случилось?» — сказала прелестная девушка и погладила меня своей маленькой белой рукой. Тут уж я постарался показать, какое получаю от этого удовольствие, а под конец отважился на несколько самых затейливых своих штучек. Девушка засмеялась, а мальчик хлопал в ладоши и прыгал от радости. Вскоре он выразил желание покататься на мне верхом, как делают обычно мальчишки, сестра ему это запретила, а я прижался к полу и сам, веселым ворчаньем и сопеньем, призвал его сесть мне на спину. Наконец, сестра уступила его просьбам, и как только мальчик на меня сел, я медленно поднялся на ноги и, меж тем как сестра весьма грациозно держала его за руку, двинулся сначала шагом, а потом небольшими курбетами взад-вперед по большой прихожей. Мальчик еще громче вскрикивал от радости, а сестра еще веселее смеялась. Тут из комнат вышла еще одна девушка, увидев эти скачки, она всплеснула руками, но тотчас подбежала к нам и взяла мальчика за другую руку. Теперь я мог отважиться на более высокие прыжки и поскакал вперед мелким галопом, а когда я зафыркал и замотал головой в подражание прекраснейшим арабским жеребцам, то дети вскрикнули от радости. Слуги, горничные бегали вниз-вверх по лестнице, открылась дверь кухни, у дородной кухарки вывалилась из рук медная кастрюля и со звоном покатилась по каменному полу, когда она уставила в бока свои огненно-красные кулаки, чтобы вволю нахохотаться над этим спектаклем. Охочей до зрелищ публики все прибавлялось, крики восторга становились все громче, стены, пол и потолок дрожали от оглушительного хохота, когда я, словно истинный паяц, выкидывал какое-нибудь дурацкое коленце. Вдруг я остановился, все сочли, что я устал, но когда мальчика с меня сняли, я высоко подпрыгнул и почтительно улегся у ног темнокудрой девушки. «Поистине, — проговорила, расплывшись в улыбке, толстая кухарка, — поистине, фрейлейн Цецилия, похоже на то, что собака хочет принудить вас на нее сесть». Тут вступил хор слуг, горничных, камеристок: «Да, да! Ай да умная собака! Умная собака!» Легкий румянец покрыл щеки Цецилии, в ее синих глазах вспыхнула жажда детской забавы; приложив палец ко рту и ласково глядя на меня, она, казалось, спрашивала: «Сделать мне это? Не сделать?» Но вскоре она уже сидела у меня на спине. Гордый своей прелестной ношей, я выступал теперь как иноходец, везущий на турнир королеву, и пока спереди, сзади, по бокам выстраивалась толпа любопытных, взад-вперед, по длинной прихожей совершалось как бы триумфальное шествие! Вдруг из дверей передней комнаты вышла высокая полная дама средних лет и, пристально посмотрев на красивую наездницу, сказала: «Что это еще за дурацкие детские выходки!» Цецилия слезла с моей спины, и ей удалось так по-детски трогательно изобразить мое неожиданное появление, мой добрый характер, мое озорство, что ее мамаша наконец сказала дворнику: «Накормите собаку, и если она привыкнет к дому, то пусть остается здесь и ночью сторожит нас».

На третьем этаже живут печальная женщина и ее муж. Думаю, что она грустит оттого, что муж не разговаривает с ней за ужином. Он всегда читает газету, а женщина смотрит либо в окно, либо на газету под носом у мужа. Когда однажды она уронила на газету картофелину, мужчина раскричался, вскочил и убежал из-за стола, а эта бедняжка расплакалась.

Я. Итак, отныне ты был принят!

Берганца. Ах, друг мой, решение милостивой госпожи отдалось в моих ушах ударом грома, и не рассчитывай я в тот миг на свою придворную изворотливость, я бы немедля оттуда сбежал. Я бы только утомил тебя, ежели бы стал пространно перечислять все те средства, с помощью коих я пробрался из конюшни в прихожую и, наконец, в парадные комнаты госпожи. Об этом всего несколько слов! Верховая езда маленького мальчика, который, по-видимому, был любимцем матери, поначалу вызволила меня из конюшни, а расположение прелестной девушки, к которой я, едва увидев ее в первый раз, привязался всей душой, привело меня в конце концов в комнаты. Эта девушка так замечательно пела, что я понял, — капельмейстер Иоганнес Крейслер имел в виду только ее, когда говорил о таинственном, чарующем воздействии тона певицы, чье пение живет в его сочинениях или, скорее, их создает. Она имела привычку, по примеру хороших певиц в Италии, каждое утро добрый час петь сольфеджио; по возможности, я прокрадывался тогда к ней в залу, где стоял рояль, и внимательно ее слушал. Как только она кончала, я всевозможными веселыми прыжками показывал ей свое одобрение, за что она вознаграждала меня хорошим завтраком, который я поглощал наиприличнейшим образом, не запачкав пола. Вот так получилось, что в итоге в доме все стали говорить о моей учтивости и об особой склонности к музыке, а Цецилия особенно восхваляла мою любезность по отношению к ее ангорскому кролику, который безнаказанно теребил меня за уши и т. д. Хозяйка дома объявила меня восхитительной собакой, и после того, как я с подобающим достоинством и достойным подражания приличием присутствовал на литературном чае и концерте, а камерный клуб, которому было рассказано о моем романтическом появлении в доме, удостоил меня единогласным одобрением, я был возведен в ранг личной собаки Цецилии, таким образом цель, к которой я стремился, была действительно достигнута.

На втором этаже живет мужчина без женщины. Он не читает газет, но каждый вечер часа по три упражняется с гантелями у открытого окна — с голым торсом, покрытым татуировками. На левой руке у него вытатуирована паутина, на правой — огнедышащий дракон, а на груди написано «Dum spiro spero». Это на латыни, а переводится так: «Пока дышу — надеюсь». Перевод я нашла в Интернете. На что именно надеется этот господин, там, конечно же, не написано. Но, наверное, надежда у него очень большая, потому что во время упражнений он тяжело сопит и иногда почесывает грудь. После тренировки он выпивает бутылку молока, а потом или выключает свет, или начинает разглядывать свои татуировки.

Я. Ну да, ты попал в изысканный дом, стал любимцем, по твоим намекам, весьма милой девушки, однако ведь ты собирался говорить о поверхностном намерении, о неискренности так называемых поэтических душ, и прежде всего рассказать о катастрофе, которая погнала тебя сюда?

Берганца. Потише, потише, мой друг! Не мешай мне рассказывать так, как мне приходит на ум. Разве это не благотворно для меня, если я подольше задерживаюсь на некоторых отрадных минутах моей новой жизни? К тому же все, что я рассказал о своем появлении в доме, коему я теперь желал бы провалиться в преисподнюю, также относится к той страшной катастрофе, от которой я хотел бы отделаться как можно быстрее, несколькими словами, — беда в том, что моя проклятая склонность описывать все словами так же ярко и красочно, как это видится мне моими духовными очами, опять влечет меня туда, куда я не хотел!

На первом этаже живет семья с тремя детьми. Позавчера они уехали в отпуск. Я видела, как они паковали чемоданы. Думаю, они едут к морю, потому что укладывали панамки, ласты и маски. Старший сын хотел прихватить игровую приставку, но мама ему запретила, а когда она вышла из комнаты, он вывалил из чемодана все вещи и тайком сунул приставку на самое дно.

Я. Ну, тогда, дорогой Берганца, рассказывай дальше по-своему.

Берганца. Все же Каньисарес в конце концов оказалась права.

Я. Что это ты вдруг?

Не могу сказать, кто живет на первом этаже, потому что окна там закрыты шторами. На первом этаже есть еще небольшая пристройка, она находится всего в нескольких метрах от меня. Если перебросить доску из моего окна, я бы вполне могла попасть на крышу пристройки (если б не эта инвалидная коляска, конечно). Квартирка там совсем небольшая, обитает в ней мужчина, которого я никогда раньше не видела. Кто он и где работает, мне еще предстояло узнать, как и то, чем он занимается кроме работы.

Берганца. Принято говорить: черт разберет, что это такое; но многого не разбирает и черт, и тогда люди опять говорят: экий глупый черт! Со мной и с моим другом Сципионом это всегда оборачивалось как-то по-особому. В конце концов, я и в самом деле Монтиель, урод в семье, которому маска собаки, предназначенная ему в наказание, служит теперь для радости и увеселения.

Так и начинается моя история, которая стоила мне немало нервов. Так что и мне имело смысл обзавестись упаковкой успокоительного, чтобы выдержать напряжение.

Я. Берганца, я тебя не понимаю.

Берганца. Если бы я, с моей искренней приверженностью ко всему доброму и истинному, с моим глубоким презрением ко всему поверхностному, к чуждой всего святого суетности, охватившей сегодня большую часть людей, мог бы собрать воедино весь мой ценный опыт, богатство так называемой жизненной философии, и явился бы в представительном человеческом облике! Спасибо тебе, дьявол, что ты дал колдовскому зелью бесцельно плавиться у меня на спине! Теперь я, собака, лежу незамеченным за печкой и с издевкой, с глубокой насмешкой, коей заслуживает ваша мерзкая пустая надутость, насквозь, до глубины вижу вас, человечков, вашу натуру, которую вы обнажаете передо мной без стыда и совести.

* * *

Я. Разве люди никогда не делали для тебя ничего хорошего, что ты с таким ожесточением нападаешь на весь род людской?

Берганца. Дорогой мой друг, за мою довольно долгую жизнь мне случалось принимать некоторые, быть может незаслуженные, благодеяния, и я с благодарностью вспоминаю каждый отрадный, блаженный миг, какой мне ненамеренно доставлял тот или иной человек. Заметь себе! Ненамеренно, сказал я. Благодеяния, хочу я сказать, это дело совсем особого рода.

Ну, вот и все три начала.

Неважно, какое вам нравится больше, но каждое из них годится для той истории, которую я вам сейчас расскажу. Теперь вы уже знаете, как я провела первую неделю своих каникул. Но события начали разворачиваться только с середины второй недели. Чтобы рассказать об этом, придется отмотать ленту назад, к утру среды, когда я сидела в коляске у окна и с биноклем в руках ждала, когда же в наш дом переедет моя лучшая подруга Фло.

Если кто-то почесывает мне спину или тихонько щекочет у меня за ушами, что сразу приводит меня в приятное, мечтательное состояние, или дает мне смачный кусок жаркого, чтобы я изъявил готовность, к его удовольствию, принести ему палку, которую он закинул подальше или даже бросил в воду, или чтобы я служил, сидя на задних лапах (до смерти ненавистный мне маневр), то этим он мне никакого блага не делает: это было даяние и получение, купля и продажа, где о благодеянии и долге благодарности речи быть не может. Но крайний людской эгоизм приводит к тому, что каждый лишь хвастливо восхваляет то, что сам он дал, а полученного даже стыдится, вот почему часто получается так, что оба одновременно винят друг друга в неблагодарности за оказанные благодеяния. Мой друг Сципион, которому тоже иногда жилось плохо, служил в то время в деревне у одного богатого крестьянина, человека жестокого, который есть ему почти не давал, зато частенько угощал изрядной порцией колотушек. Однажды Сципион, чьим пороком отнюдь не было пристрастие к лакомствам, только с голоду вылакал горшок молока, и хозяин, который это обнаружил, избил его до крови. Сципион быстро выскочил из дома, чтобы избежать верной смерти, так как мстительный крестьянин уже схватил железную мотыгу. Сципион мчался по деревне, но, пробегая мимо мельничной запруды, увидел, что трехлетний сынишка крестьянина, только что игравший на берегу, упал в поток. Мощный прыжок — и Сципион очутился в воде, схватил мальчонку зубами за платье и благополучно вытащил его на зеленую лужайку, где тот сразу пришел в себя, заулыбался своему спасителю и стал его ласкать. Однако Сципион пустился наутек со всей прытью, на какую был способен, чтобы никогда больше не возвращаться в эту деревню. Видишь, друг мой, это была чисто дружеская услуга. Прости, если подобный пример со стороны человека мне как-то сразу не приходит на ум.

Я. При всем твоем ожесточении против нас, людей, которые у тебя на весьма плохом счету, я начинаю все больше тебя любить, славный Берганца. Позволь мне совершенно бескорыстно выказать тебе мое расположение способом, который, как я знаю, будет тебе приятен.

Берганца, легонько фыркая, придвинулся ко мне поближе, и я несколько раз погладил его по спине, от головы к хвосту, и почесал; постанывая от наслаждения, он мотал головой, вертелся и извивался под моей ласковой рукой. Когда я наконец перестал, разговор продолжался.

2. Сольный концерт и переезд с неожиданностями

Берганца. При каждом приятном физическом ощущении мне в воображении тоже являются прелестнейшие картины, и вот сейчас я увидел обворожительную Цецилию, как она однажды в простом белом платье, с красиво заплетенными в косы блестящими темными волосами, плача, удалилась от гостей в свою комнату. Я вышел ей навстречу и, как делал обычно, лег, свернувшись, у ее ног. А она взяла меня обеими ручками за голову и, глядя на меня своими светлыми глазами, в которых еще блестели слезы, сказала: «Ах! Ах, они меня не понимают. Никто, и матушка тоже. Так не поговорить ли мне с тобой, верная моя собака, обо всем, что лежит у меня на сердце? Ах, я даже не могу это выразить, а если бы и могла, ты бы мне не ответил, но зато и боли не причинил бы».

Я. Эта девушка — Цецилия — становится мне все интереснее.

Берганца. Господь Вседержитель, коему я поручаю мою душу, — пусть нечистому не достанется от нее ни доли, хотя это ему я, скорее всего, обязан обличьем благородного венецианца, в каком уже столько времени болтаюсь здесь, внизу, на большом маскараде, — да! Господь Вседержитель создал людей совсем разными. Бесконечное разнообразие догов, шпицев, болонок, пуделей это ничто против пестрого смешения острых, тупых, вздернутых, крючковатых носов; против бесконечного различия подбородков, глаз, лобных мышц, а разве возможно представить себе всю разницу в образе мыслей, все особенности взглядов и мнений?

Было без четверти одиннадцать. На синем небе сияло солнце, Белоснежка охотилась на бабочек, а птицы, наверно от полноты летнего счастья, орали во все горло. К сожалению, я их не слышала, так как мой маленький братец снова закатил концерт в моей комнате. В июле Леандро исполнится семь месяцев, но папаю уже и сейчас было ясно: когда-нибудь его сын станет выдающимся музыкантом. Леандро любит музыку «Олодум», бразильской группы из Сальвадора — родного города папая, исполняющей рэгги и самбу. Каждый раз, когда папай включает их компакт-диск, малыш начинает подпевать, вернее, вопить изо всех сил — как сегодня. «О-ло-ду! Ту-бо! Бо-до-ло!!!» — завел он, заглушая барабаны «Олодум». И при этом еще колотил поварешкой по подвешенным жестяным банкам и крышкам.

Я. К чему ты ведешь, Берганца?

Берганца. Прими это как общее или же как обыкновенное рассуждение.

Это Энцо смастерил ему такой ударный инструмент, и мне бы ужасно хотелось, чтобы этот инструмент оказался в комнате Энцо, чтобы тот мог на себе прочувствовать, что это за подарок.

Я. Но ты опять совсем отклонился от приключившейся с тобой катастрофы.

Берганца. Я только хотел тебе сказать, что моя хозяйка сумела завлечь к себе в дом всех сколько-нибудь значительных художников и ученых, какие были в городе, и при участии самых образованных семейств создала такой вот литературно-поэтически-художественный кружок, который она возглавляла. Ее дом был в некотором смысле литературно-художественной биржей, где совершались всевозможные сделки с суждениями об искусстве, с самими произведениями, а иногда и с именами художников. Музыканты ведь дурашливый народ!

Кроме подгузника на Леандро ничего не было. Кожа у моего братца кофейного цвета, а волосы совершенно черные.

Я. Как так, Берганца?

Он очень похож на папая, и, если честно, я даже немножко ревную. Из-за моей светлой кожи и белокурых волос никто даже не догадывается, что я наполовину бразильянка, правда, папай говорит, что зато я унаследовала мамину красоту.

Берганца. Ты разве не замечал, что живописцы большей частью упрямы и своенравны, что при дурном настроении никакие радости жизни их не веселят, что поэты чувствуют себя довольными, лишь смакуя собственные сочинения? А музыканты окрыленными стопами перепорхнут через все; любители вкусно поесть, а еще больше — выпить, они тают от блаженства перед хорошим блюдом и перед первейшим из первых сортов вина, забывая обо всем вокруг, мирясь со светом, который подчас злорадно их жалит, и добродушно прощая ослу, что его «и-а» не образует чистой септимы, ибо он всего только осел и по-иному петь не умеет. Короче, музыканты не чувствуют черта, хоть бы он сидел у них на пятках.

Сегодня мама на работе в больнице. Она уже месяц, как работает по утрам. Поэтому папай теперь отправляется в наш ресторан в вечернюю смену, а Пенелопа с дедушкой удерживают позиции в первой половине дня. Но сегодня в ресторане был только дедушка, потому что Пенелопа, Фло и Энцо были заняты переездом.

Я. Но, Берганца, к чему опять это неожиданное отступление?

Берганца. Я хотел сказать, что моя дама наивысшего почтения удостаивалась как раз от музыкантов, и когда ей удавалось, после шести недель частных занятий, не в такт и без выражения отбарабанить какую-нибудь сонату или квинтет, она слышала от них поразительнейшие восхваления, а все потому, что ее вина, от лучших виноторговцев, были превосходны, а лучших бифштексов не едали во всем городе.

Где же они? Я в который раз схватилась за бинокль и уставилась на окна квартиры напротив. Когда после короткой передышки Леандро в сотый раз завел свою песню, я выкатилась на кресле в прихожую и крикнула:

Я. Фу, Иоганнес Крейслер так бы не поступил!

Берганца. Напротив, так он и поступал. Здесь нет никакого подхалимства, никакой фальши. Нет, это добродушная снисходительность к плохому, или, скорее, терпеливое слушание беспорядочных звуков, которые напрасно силятся стать музыкой, а это добродушие, это терпение возникают из некой приятной внутренней растроганности, которую, в свою очередь, неизбежно вызывает хорошее вино, обильно выпитое после отменного кушанья. Музыкантов я за все это могу только любить, а поскольку царство их — не от мира сего, они, как граждане неведомого далекого города, кажутся в своем внешнем поведении и повадках странными, даже смешными, — ведь Ганс высмеивает Петера за то, что тот держит вилку в левой руке, меж тем как он, Ганс, всю свою жизнь держал ее в правой.

— Ну хва-а-а-тит уже! У меня скоро начнется кризис!

Я. Но почему простые люди смеются надо всем, что для них непривычно?

— Минутку! — донеслось из гостиной.

Берганца. Потому что привычное стало для них столь удобным, что они полагают: тот, кто делает или использует это по-другому, дурак, и он потому так мучается и мыкается со своим чуждым им способом, что ихнего старого, удобного способа не знает. И вот они радуются, что чужак такой глупый, а они такие умные, и смеются над ним ото всей души, за что я их, тоже ото всей души, прощаю.

Я. Я бы хотел, чтобы теперь ты вернулся к твоей даме.

Папай просидел там сегодня полдня со своим ноутбуком, разыскивая подходящие фотографии для нового сайта ресторана. Он вошел в мою комнату, подхватил Леандро и подбросил его к потолку. Мой братец радостно заколотил ножками по воздуху.

Берганца. Я как раз и собирался. У моей дамы была своеобразная манера: она хотела сама заниматься всеми искусствами. Она играла, как я уже говорил, даже сочиняла музыку; малевала, вышивала, лепила из гипса и глины; она сочиняла стихи, декламировала, и весь кружок должен был тогда слушать ее отвратительные кантаты и восхищаться ее намалеванными, вышитыми, вылепленными карикатурами. Незадолго до моего прибытия в дом она свела знакомство с одной известной мимической артисткой[10], которую ты, наверное, часто видел, и с тех пор пошло это безобразие, — то, что стало твориться отныне в кружке с мимическими представлениями. Моя дама была хорошо сложена, однако близящаяся старость еще глубже прорезала черты ее лица, и без того достаточно резкие, к тому же ее пышные формы несколько вышли за пределы пышности, тем не менее она изображала в кружке Психею, и Деву Марию, и еще бог знает сколько других богинь и святых. Черт бы побрал этого сфинкса и этого профессора философии[11]!

Я. Какого профессора философии?

— Мой малыш, мой принц! Отлично, принц! — с гордостью воскликнул он. — Правильно — давай, тренируй мышцы ног!

Берганца. В кружке у моей дамы временами обязательно присутствовали: Музыкант, обучавший Цецилию, Профессор философии и Нерешительный характер.

Я. Что ты подразумеваешь под нерешительным характером?

— А не мог бы твой маленький принц заниматься своим музыкальным фитнесом в гостиной? — пробурчала я и неодобрительно покосилась на свою загипсованную ногу, которая снова ужасно зудела.

Берганца. Я не могу иначе определить человека, о ком мне никак не удавалось узнать, что он, в сущности, думает, и раз уж я вспомнил об этих троих, то не могу не привести один разговор между ними, какой я подслушал. Музыкант видел весь мир в свете своего искусства, он был, видимо, недалекого ума, так как всякое мимолетное выражение удовольствия от музыки принимал за чистую монету и полагал, будто искусство и артиста везде высоко почитают. Философ, на чьем иезуитском лице отражалась нескрываемая насмешка над обычным человеческим житьем-бытьем, напротив того, не доверял никому и веровал в дурной вкус и жестокость, как в первородный грех. Однажды он и Нерешительный характер стояли в соседней комнате у окна, когда к ним подошел Музыкант, снова витавший где-то в неземных сферах. «Ха!» — воскликнул он… Ты уж позволь мне, дабы избежать вечного повторения «отвечал он», «сказал он», сразу начать рассказ в форме беседы. Если ты этот наш нынешний разговор вздумаешь напечатать, то надо будет надлежащим образом вставить беседу в беседу.

Лицо папая омрачилось.

Я. Я смотрю, дорогой Берганца, что ты ко всему подходишь с пониманием и знанием дела. Твои слова слишком уж удивительны для того, чтобы я, словно второй Кампусано, не стал их пересказывать. Можешь строить свою беседу в беседе, как тебе угодно, только мне думается, что внимательный издатель хорошенько втолкует наборщику, как тому следует все расположить, дабы глаз читателя воспринял это легко и с приятностью.

Берганца. Итак, вот эта беседа:

— Прости, Кокада! Сегодня мне нужно отдать все фотографии, чтобы наш сайт был готов к запуску. Что мне для тебя сделать?



Музыкант. Какая все же замечательная женщина, с таким глубоким пониманием искусства, с таким разносторонним образованием.

— Отдельную комнату и здоровую ногу! — потребовала я.

Нерешительный характер. Да, надо сказать, что мадам просто необыкновенно одарена артистически.

Профессор философии. Вот как? Вот как? Вы что, господа, в самом деле так считаете? А я говорю: нет! Я утверждаю обратное!

Папай вздохнул. Теперь и у меня на душе заскребли кошки, ведь я была неправа. Я любила Леандро, но иногда мне ужасно хотелось, чтобы моя комната была только моей. И еще больше хотелось, чтобы нога была в порядке!

Нерешительный характер. Конечно, с таким энтузиазмом, как это воспринимает наш музыкальный друг, я бы все-таки…

— Уже приехали? — спросил папай, кивнув на окно.

Профессор философии. А я вам скажу, что вон та черная собака у печки, которая так осмысленно глядит на нас, будто внимательно прислушивается к нашему разговору, ценит и понимает искусство больше, чем эта женщина, и да простит ей Бог, что она присваивает себе нечто, ей совершенно чуждое. Ее ледяная душа никогда не потеплеет, и если сердца других людей переполняются восторгом, когда они глядят на природу, на совершенство мироздания, то она спрашивает, сколько у нас градусов тепла по Реомюру и не пойдет ли дождь. Так что искусство, этот посредник между нами и вечной Вселенной, которую мы отчетливо предчувствуем только благодаря ему, никогда не зажжет в ней высокой мысли. Эта женщина со всеми ее художественными упражнениями, с ее пустыми фразами живет низменной жизнью! Она прозаична, прозаична, пошло прозаична!

Последние слова философ, с силой рубивший воздух руками, выкрикнул так громко, что в большом зале почти все пришло в движение, дабы объединенными силами побороть прозаизм, который, видимо, тихо и коварно подкрался, как вероломный враг, и которого теперь выдал боевой клич профессора. Музыкант стоял, совершенно ошеломленный, а Нерешительный характер отвел его в сторонку и, дружески ухмыляясь, шепнул ему на ухо:

Я покачала головой, попросила папая открыть окно и обрадовалась, когда он ушел обратно в гостиную вместе с музыкантом и поварешкой.

— Дружок, что думаете вы о словах Профессора? Знаете ли вы, отчего он так ужасно горячится, почему бросается такими словами: «ледяная душа», «прозаизм»? Согласитесь, для своих лет мадам еще довольно свежа и моложава. Ну и вот — смейтесь же, смейтесь! — Профессор и вздумал растолковать ей наедине весьма известные философские положения, которые были для нее слишком трудны. Она вообще совершенно отвергла тот особый философский курс, который хотел пройти с ней Профессор, а он ужасно за это обиделся и теперь ругает ее и поносит!

Тишина во дворе показалась мне райской. На четвертом этаже старушка опять поливала свои оранжевые анациклусы, и лиловые бигуди в ее волосах напомнили мне о фрау Балибар. Ведь именно ей раньше принадлежала квартира, в которую сегодня должна переехать моя лучшая подруга. С недавних пор фрау Балибар жила у своей лучшей подруги за городом, но на память о себе она оставила нам свое «словарное дерево». Фарфоровые черепки с надписями, подвешенные на веревочках, тихонько звенели на ветру, как будто сожалели, что Фло и остальные так долго не едут.

— Вы только поглядите на его похотливую рожу! Ну, теперь я от своего мнения не откажусь, — сказал Музыкант, и оба присоединились к обществу.

Но, повторяю еще раз, черт побрал бы этого сфинкса и этого профессора философии!



На третьем этаже грустная женщина убирала со стола. Я заметила, как она взяла газету и изорвала ее в мелкие клочки. Татуированного атлета со второго этажа не было дома, но я услышала голос другого мужчины. Сначала я не поняла, откуда он доносится, но потом определила, что из пристройки — прямо подо мной. И мне даже удалось заглянуть в открытое окно. Я увидела комнату и часть прихожей. Мужчина сидел за столом и говорил по телефону. На нем была черная майка, время от времени он принимался что-то быстро писать на листочке.

Я. Почему это?

Берганца. Оба виновны в том, что мне запретили присутствовать на мимических представлениях моей дамы и едва не выгнали из дома со стыдом и позором.

— Что лучше всего добавить? — услышала я его вопрос и удивилась, как хорошо все слышно. Раньше я такого не замечала, но раньше мне и не приходилось проводить все свое время в инвалидной коляске у открытого окна.

Я. Слово «сфинкс» ты, должно быть, употребляешь аллегорически, чтобы представить мне какой-то новый характер из твоего кружка?

Сосед кивнул, ухмыльнулся и снова что-то записал на листочке, и тут меня отвлек свист. Он доносился слева.

Берганца. Ничего подобного! Я имею в виду настоящего сфинкса в египетском головном уборе, с круглыми глазами навыкате.

Я. Тогда рассказывай.

В саду фрау Балибар стоял мальчик с худощавым лицом, темными глазами и в небесно-голубых шароварах, на которых были вышиты огромные ярко-красные цветы. В левой руке он держал видеокамеру. Она была нацелена на мое окно. А за ним я разглядела черные растрепанные волосы моей лучшей подруги.

Берганца. То ли из мести за неудавшийся философский курс, как уверял Нерешительный характер, то ли просто из отвращения и омерзения к никчемным, подражательным покушениям моей дамы на искусство, короче, Профессор был ее ихневмоном[12], который постоянно ее преследовал и, не давая ей опомниться, копался у нее в душе. Совершенно особым ловким способом умел он так запутать и закружить мою даму в ее собственных пустых фразах, в ее философски-эстетических суждениях об искусстве, что она забиралась в глубь поросшего бурьяном лабиринта прозаической чепухи и тщетно искала оттуда выход. В своей злобности он доходил до того, что под видом глубокомысленных философских положений сообщал ей малозначительные или сводящиеся к какой-то пошлой глупости сентенции, каковые она, с ее прекрасной памятью на слова, запоминала и всюду и везде с большой напыщенностью произносила; чем глупее и непонятней были эти сентенции, тем больше они ей нравились, ибо тем сильнее становились среди слабоумных восторг и прямо-таки обожествление этой замечательной, умнейшей женщины. Но — к делу! Профессор необычайно полюбил меня; гладил, когда только мог, и совал мне хорошие куски. Я платил ему за это расположение самой сердечной дружбой и поэтому тем охотнее последовал за ним, когда однажды вечером он поманил меня в соседнюю комнату; гости как раз собирались перейти в обшитый черным зал, поскольку мадам намеревалась показать там свои мимические представления. Как обычно, у него опять был для меня наготове хороший кусок пирога; пока я его уплетал, он принялся тихонько почесывать меня по голове и за ушами, а под конец вытащил какой-то платок, обвязал им мой лоб и с большим трудом обкрутил вокруг ушей, при этом, поглядывая на меня, он то и дело смеялся и восклицал: «Умный пес, умный пес, только веди себя сегодня и впрямь умно и не испорть мне игру!» Привыкший к костюмированию еще с моих театральных времен, я позволил ему делать со мной все, что он хотел, и тихо, безропотно последовал за ним в зал, где мадам уже начала свои мимические представления. Профессору удалось так ловко заслонить меня от глаз зрителей, что никто меня не заметил. Наконец, после того как на сцене сменились Мария, кариатиды, вышла мадам в престранном головном уборе, походившем на мой как две капли воды. Она стала на колени, вытянула руки, положив их перед собой на табурет, а свои обычно умные глаза выкатила, придав взгляду какую-то жуткую оцепенелую неподвижность. Тут Профессор тихонько поманил меня, и, нисколько не догадываясь об истинной сути этой шутки, я важно прошествовал на середину комнаты и, вытянув передние лапы, улегся на пол, в аккурат напротив дамы, в своей обычной позе. Крайне изумленный ее фигурой, имевшей очень странный вид прежде всего из-за той части, на которой обычно принято сидеть и которую природа сотворила у нее чрезмерно полной, я неприязненно уставился на нее тем серьезным, глубокомысленным взглядом, какой мне свойствен. Мертвую тишину в зале потряс безудержный дружный хохот. Только теперь увидела меня дама, погруженная во внутреннее созерцание искусства: она вскочила в ярости, с искаженным лицом и воскликнула словами Макбета: «Кто надо мной это учинил?»[13] Но ее никто не слушал, все, словно наэлектризованные этим несомненно архипотешным зрелищем, еще кричали и говорили наперебой: «Два сфинкса — два сфинкса в столкновенье!» «Убрать собаку с глаз моих долой, прочь собаку, вон из дома!» — бушевала дама, и вот уже слуги набросились на меня, но тут вмешалась моя заступница, прелестная Цецилия, избавила меня от египетского головного убора и увела к себе в комнату. Если я все-таки еще имел право оставаться в доме, то мимический зал был для меня навсегда закрыт.

— Энцо! Фло! — взвизгнула я. — Ну наконец-то!

Я. И ты, по сути дела, мало что при этом потерял, ибо наивысшую вершину этого художественного фиглярства ты, благодаря веселому Профессору, уже испытал, все дальнейшее оказалось бы блеклым, ведь всякое твое участие, естественно, пресекалось бы.

Берганца. На другой день повсюду только и разговору было, что о двойном сфинксе, и ходил по рукам сонет, который я еще хорошо помню, — вероятно, его тоже сочинил Профессор.

Сосед поднялся и закрыл окно в пристройке. У него была козлиная бородка, длинный острый нос, и когда он взглянул на меня, подняв голову, лоб у него сморщился. Но мне уже не было до него дела. Мне хотелось к Фло. Тем временем домой вернулась мама. Она взяла Леандро, и папай с Джеффом снесли меня в инвалидной коляске вниз. Джефф — друг мамы Фло и отец Алекса. У него волосы до плеч, и он собирает их в хвостик. А когда он смотрит на меня своими зелеными искрящимися глазами, я начинаю ужасно скучать по Алексу.