Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Милорд, вижу, вы покинули Кеннингхолл…

– Вы не ошиблись, – говорит Суррей.

– …и осчастливили своим присутствием двор.

Суррей наступает на них. Норфолк прав, думает он, молодой человек выглядит нездоровым: лицо осунулось, щеки запали.

– У меня дело к лорду Бошану. С вами мне обсуждать нечего.

Эдвард Сеймур говорит:

– Суррей, стойте, где стоите.

– Либо сделайте шаг назад, – добавляет Ричард Кромвель. – Искренне вам советую.

– Я остановлюсь где захочу, – говорит Суррей. – Не указывайте, где мне останавливаться.

– Вооружен, как мужчина, – замечает Ричард, – а говорит, как трехлетний ребенок.

Суррей все же делает шаг назад, как будто хочет лучше их видеть: слуг в серых ливреях, Грегори, Ричарда и Сеймура в павлиньих шелках и лорда Кромвеля, его дородное тело под мягкими складками темно-синего платья. Борзая отступает бочком, ворчит и скалится; Дик Персер тянет ее за поводок из опасений, что цапнет; наверное, ляжка Суррея очень аппетитна, молодое мясцо под пламенеющим шелком. Суррей указывает пальцем на него, хранителя малой королевской печати:

– Сеймур, вы так влюблены в деньги этого мужлана, что готовы вывалять семейное имя в грязи? Когда мне рассказали, кто женится, я не поверил своим ушам. Такого я не ждал даже от вас.

– Он про меня, – говорит Грегори. – Это я женюсь.

– Про вас, про вас, недомерок подзаборный. – Суррей дергается, длинное тело блестит, словно гадючье. – Какой бес дернул вас отдать сестру этим стригалям, этим овцепасам… я вас спрашиваю, что за поношение вашему фамильному гербу, имени покойного Отреда, столь достойного мужа…

– Отред умер, – говорит Грегори. – Умер и похоронен со всеми своими достоинствами.

– Он вас видит! – визжит Суррей.

– А я вижу вас, выродок несчастный. – Ричард Кромвель делает шаг вперед. Суррея не трогает, но пригвождает взглядом.

Он, лорд Кромвель, хлопает себя по груди; там кинжал, однако здесь нельзя обнажать оружие. Лицо Суррея перекошено злобой.

– Суррей, вы не в себе, – говорит он и за локоть тянет Ричарда назад. – Ваш батюшка сказал мне, вы до сих пор оплакиваете молодого Ричмонда, упокой Господи его душу.

– Уже год, – говорит Суррей, – как мой друг гниет в могиле в Тетфорде, а мерзавцы вроде вас по-прежнему ходят по земле. Я приехал сюда, а весь двор гудит, как мухи над навозной кучей. Два десятка мерзавцев задумали уничтожить Говардов. Их так гложет зависть, что они готовы переломать себе обе ноги, чтобы сгубить нас.

– Вы сами себя погубите, если не сдадите назад, – говорит Ричард.

– Мой отец мог бы стать королем севера. Все великие семейства его поддерживают. Однако он засвидетельствовал свою верность. Он отказался от всех предложений переметнуться…

– Правда? – спрашивает Эдвард. – И кто же ему это предлагал?

– И какова награда? Разве он не заслужил больше наград, чем все остальные подданные? А вместо этого мы, люди благородного рождения, должны стоять и смотреть, как подлецы отнимают имения у тех, кто владел ими спокон веков, и намерены смешать свое семя с лучшей кровью этой земли. Как король терпит подле себя воров и мошенников? Вышвыривает из совета родовитых людей…

Он берет Суррея за плечо, но тот отбрасывает его руку:

– Кромвель, вы задумали извести всех дворян. Вы будете рубить нам головы, пока в Англии не останется только подлая кровь, и тогда вы станете править единовластно.

– Это моя ссора. – Эдвард Сеймур делает шаг вперед и кладет руку воина на оранжевый атлас и серебряную бахрому.

Суррей, рванувшись вперед, хватается за кинжал. Собака испуганно лает. Мэтью кричит:

– Спрячь оружие, Оглобля!

Лорд – хранитель печати рычит:

– Живо все опустили руки!

Они испуганно подчиняются, однако Суррей замахивается, Мэтью выставляет ладонь и в следующий миг приваливается к хозяину. На плиты брызжет алая кровь.

Суррей смотрит в ужасе. На лице пот мешается со слезами. Ричард выдергивает кинжал у него из руки: это было все равно что ребенка обезоружить, скажет он позже. Ему запомнится, какие были у Суррея пальцы: холодные, синие, безвольные.

Мэтью уже выпрямился и яростно сосет рану на ладони. Борзая облизывает плиты: подлая кровь.

– Царапина, – говорит Мэтью, но по подбородку у него течет алая струйка.

Грегори достает носовой платок:

– Держи.

Появился встревоженный Калпепер, по галерее и со стороны кордегардии бегут другие джентльмены.

– Сухожилие цело? – спрашивает Ричард.

– Калпепер, бегите за врачом, – распоряжается Грегори.

Среди гвалта он отмечает, как спокоен его сын.

Эдвард говорит:

– Еще дюйм, Суррей, и вы рассекли бы ему вену. Юноше, не сделавшему вам никакого зла.

– Ну, Мэтью назвал его Оглоблей, – вставляет Грегори. – И я тоже называю.

Суррей трет лицо и в ярости смотрит на Грегори:

– Встретимся с вами в полях, Кромвель… хотя нет, я не стану с вами драться, вы мне не ровня. Найдите дворянина, который выступит за вас, если сумеете, и я его проткну, а вы приходите забирайте труп.

– Никого вы не проткнете, – говорит Ричард. – Даже собственный обед. Вы и в носу поковырять не сможете, ведь у вас не будет правой руки.

– Что? – спрашивает Суррей.

Эдвард говорит:

– При дворе запрещено проливать кровь. Любое такое действие – угроза королю.

– Его здесь нет, – отвечает Суррей, как дурак.

– Однако здесь королева, – говорит Ричард, – с ребенком в утробе. И королевская дочь-девица.

Он произносит спокойно и строго:

– Милорды, джентльмены, вы все свидетели. Был нанесен один удар, и нанес его милорд Суррей.

– Суррей, вы знаете, какова кара, – говорит Эдвард.

Собака усердно вылизывает плиты у их ног. Суррей разглядывает свою правую руку, держа ее перед лицом; она безвольно поникла, как будто уже ему не принадлежит.

– Я не хотел его ранить, только напугать. И он ведь не сильно пострадал?

Мэтью начинает соглашаться, однако Суррей поворачивается к нему:

– Мэтью… тебя так зовут? Я уверен, что знаю тебя под другим именем.

Без сомнения, думает он. Вы видели его в каком-то неблагонадежном доме, где Мэтью подавал на стол или таскал уголь, выполнял белую работу или черную ради безопасности королевства.

Ричард говорит:

– Даже будь у него столько имен, сколько у евреев для Бога, это бы ничего не изменило. Вы причинили ущерб не слуге, а королевской законности.

Суррей тянется к кошельку:

– Я заплачу слуге возмещение.

– Предложите это возмещение королю. – Эдвард так суров, будто уже председательствует в суде. – Ваш отец придет в ужас, когда услышит о случившемся. Он знает, какое положено наказание, а вы, Говарды, всегда говорите, что старые обычаи следует блюсти.

Для наказания требуется десять человек. Старший костоправ со своими инструментами, старший по дровяному двору с плахой и деревянным молотом. Главный повар – он приносит мясницкий нож; старший кладовщик, знающий, как разделывать мясо, старший коваль с железом, чтобы прижечь рану, йомен из свечного хранилища с вощеной тканью, йомен из буфетной с миской углей – калить железо, и миской воды – охлаждать, старший виночерпий с вином и элем, старший хранитель столового белья с тазом и полотенцами. И главный птичник с петухом. Ноги у птицы связаны, она бьется и кричит, когда ее кладут на плаху и отсекают ей голову.

После жертвоприношения птицы виновному приказывают оголить и опустить на плаху правую руку. Мясник приставляет нож к суставу. Читают молитву. Затем кисть, способную держать меч, отсекают, рану прижигают, а бесчувственного преступника заматывают в ткань и уносят прочь.



Он, как и обещал, на два дня освобождает себя от дел: первого августа оставляет короля в саннихиллском охотничьем доме и приезжает в Мортлейк второго, накануне свадьбы, чтобы пятого вновь быть с королем в Виндзоре. Церемония скромная, они не гонятся за знатью, но на жениха и невесту светит солнце, и гости веселятся от души.

– Где Зовите-меня? – спрашивает Грегори.

Ему приходится отвести сына в сторону.

– Дома. Малютка его умер.

– Господи помилуй. Король знает?

Он думает: Грегори придворный, таким я его сделал. При самом грустном известии первая мысль – о короле.

Он говорит:

– Незачем сообщать королю. Монарх обычно не спрашивает о наших сыновьях и дочерях. – (Например, не упоминал Женнеке, хотя наверняка от кого-нибудь о ней слышал.) – Вряд ли он знает, сколько у Ризли детей, и не дело, если про Уильяма он услышит первый раз в связи с его смертью.

Они в Мортлейке; Кромвели празднуют в своих родных краях. Что сказал бы Уолтер, узнай он, что его внук стал свояком королю? Хотя именно Уолтер всегда утверждал, будто Кромвели не простого рода. Обещал документы показать, потом сказал, их крысы съели. Уолтер говорил, твоя мать из хорошей семьи, стратфордширской, дербиширской, откуда-то с севера; они не нищие. Это, может, и правда. Однако те незнакомые люди, что пишут ему, набиваются в родню – что бы они сказали, приди он к ним в детстве? Небось спустили бы его с лестницы. Оторвали бы его пальцы от железной решетки своих ворот.

Грегори говорит:

– Суррей арестован по тяжкому обвинению. Может быть, король его освободит в качестве свадебного подарка мне?

– Три возражения, – говорит он. – Во-первых, я надеюсь, король подарит тебе аббатство. Во-вторых, оскорбленная сторона не ты, а корона, это дело не личное. И в-третьих, мне казалось, ты ненавидишь Суррея.

– Нет, это он меня ненавидит, – отвечает Грегори. – Хотя ведь я не недомерок, верно?

– Ни в коей мере, – говорит он. – Ты счастлив? Вы с Бесс вроде ничуть друг друга не робеете.

– Да, я счастлив, – отвечает сын. – Мы оба счастливы. Так что, пожалуйста, не глядите на нее. Разговаривайте с ней в присутствии других и не пишите ей. Я об этом прошу. Я никогда не просил многого.

У него падает сердце. Значит, Бесс ему рассказала.

– Грегори, я себя не оправдываю. Мне следовало выражаться яснее. – Он смотрит на сына и видит, что этих слов недостаточно. – Когда она думала, что жених я, то согласилась только из чувства долга, потому что уж точно не предпочла бы меня молодому красавцу, а что до путаницы, так ты сам знаешь, какой Сеймур торопыга. Один джентльмен недослушал другого, такое бывает.

– Бывает и не такое. Но я этого не допущу.

У него вспыхивают щеки.

– Я человек чести.

Грегори может сказать: какой чести? Той, что в Патни?

– Я хочу сказать, – добавляет он, – я человек слова.

– Столько слов, – говорит Грегори. – Столько слов, клятв и дел. Когда в грядущем люди станут об этом читать, они усомнятся, что такой человек, как лорд Кромвель, и впрямь ходил по земле. Вы все делаете. Всем владеете. Вы вообще всё. Так что прошу вас, уступите мне дюйм вашей земли, отец, и оставьте мою жену мне.

Грегори уходит, но потом оборачивается:

– Бесс говорит, что не могла съесть завтрак.

– Для нее это большой день, много волнений.

– Она говорит, это значит, она понесла. Так у нее было раньше, с обоими детьми.

– Поздравляю, Грегори. Ты времени даром не терял.

Ему хочется встать и обнять сына, но, возможно, не стоит. До сегодняшнего дня они не сказали друг другу ни одного резкого слова, а сказанное сейчас не столько резко, сколько печально. Печально, что сын дурно думает об отце, будто тот – чужой, от которого неизвестно чего ждать, прохожий, который может ободрить тебя приветливым словом, а может ограбить, убить и бросить в канаву.

– Грегори, я рад от всего сердца. Не говори Бесс, что я знаю, она может обидеться.

– Еще что-нибудь? – спрашивает Грегори.

– Да. До зимы никому знать не обязательно. А пока это еще одно, чего не следует говорить королю.

Генрих подумает, почему для некоторых все так просто? Почему дети настолько дешевы, что младенцев подбрасывают к порогу, откуда их потом собирают и растят на приходские средства, а король Англии вымаливает у Бога одного-единственного сына? Почему другим все настолько легко, что жаркий поцелуй в садовой беседке ведет к купели и крестильной рубашечке, а наше законное супружество еще не принесло желанного плода?

– И еще, – говорит он, – нам не нужны разговоры, что сын Кромвеля не дотерпел до церковного благословения брака.

– Так и есть, – отвечает Грегори. – Я в нем не нуждался. В гробу я видел церковное благословение. Что священники знают о браке? Король запрещает им жениться, вот пусть и не лезут в нашу семейную жизнь. Они тут все равно что безногие на состязании по бегу.

– Не спорю. Хотя предпочел бы, чтобы у них было по две ноги.

– Ах да, вы дружите с архиепископом, – говорит Грегори. – Любопытно, что будет Кранмер делать в раю, где ни женятся, ни выходят замуж. Ему нечем будет себя занять.

– Не говори про жену Кранмера.

– Знаю, – отвечает Грегори. – Это отправляется в огромный сундук тайн, на крышке которого сидит великан-людоед.

Ребенок родится в конце весны, думает он. Я стану дедом. Если мы протянем эту зиму.

– Иди к молодой жене, – говорит он. – Ты слишком надолго ее оставил. – И тут же добавляет: – Грегори, ты хозяин своего дома, глава семьи, и никто в этом не усомнится.

А я – скиталец Одиссей, просоленный, обветренный, ищу в тумане дорогу к своему дому, полному крикливыми чужаками. Когда я вижу впереди простое человеческое счастье, горизонт кренится, и мне предстает что-то иное. А теперь я, как дряхлый старикашка, бурчу: «Если мы протянем эту зиму». Как будто я дядя Норфолк и ною, что сырость меня доконает.



Для следующего дела он берет с собой Фицуильяма; они скачут вдогонку Генриху и застают того скучающим под крышей в дождливый день. Даже сидя, король выглядит почти точь-в-точь как на фреске в Уайтхолле – не так богато разодет, но взгляд такой же грозный. И все равно он им рад:

– Томас! Я думал, вы будете охотиться со мной. Ждал вас. А теперь вот погода испортилась.

Он открывает рот, чтобы сказать королю о кипе бумаг у себя дома. Генрих говорит:

– Что такое мы слышим, будто император и Франциск перестали воевать? Неужели это правда?

– На следующей неделе снова начнут, будьте покойны, – заверяет Фицуильям. – Однако, ваше величество, мы здесь по поводу молодого Суррея. Вы же не можете отрубить ему руку, сами понимаете.

Король говорит:

– Полагаю, Томас Говард вам написал? Молил о снисхождении?

Так и есть. Можно было видеть пятна, проступающие сквозь бумагу: пот, слезы, желчь. Добрый лорд Кромвель, удружите мне, потрудитесь для Томаса Говарда, вашего пожизненного должника, ежедневно возносящего за вас молитвы. Пусть моего дурака-сына накажут как угодно, только не увечат, Говарду невозможно жить без руки, держащей меч…

– Норфолк думает, вы мной вертите, – говорит король. – Что вы скажете, то и сделаю. Думает, я у вас на побегушках, милорд хранитель печати.

Он не может придумать ответа. По крайней мере, безопасного.

Генрих говорит:

– Почему мне нельзя наказать Суррея по обычаю? Послушаем ваши доводы.

Потому что, отвечает Фицуильям. Потому что изувечить дворянина почти что хуже, чем убить. Это попахивает варварством или, в лучшем случае, чужими обычаями.

Он, Томас Кромвель, подхватывает: потому что Суррей молод и опыт умерит его гордыню. Потому что ваше величество мудры, дальновидны и милосердны.

– Милосерден, а не мягкосердечен. – Генрих сердито ерзает в кресле. – Я знаю Говардов. Они ждут наград, когда должны ждать взысканий. Я сохранил Правдивому Тому жизнь, хотя мог отрубить ему голову за вероломное поведение с моей племянницей.

Он говорит:

– Мой совет, сэр, подержите Суррея в страхе. Такой урок он не забудет. И останется у вас в долгу.

– Да, но вы всегда так говорите, Кромвель. Мол, пощадите их, они станут лучше. Три года назад жена Эдварда Куртенэ поддержала лжепророчицу Бартон, и вы сказали, простите ее, она всего лишь слабая женщина. А теперь она наверняка вновь строит козни.

Фицуильям говорит:

– Я уверен, что жена Куртенэ не замешана в нынешних беспорядках. А если замешана, Кромвель это скоро выяснит, у него в ее доме осведомительница.

– А семейство Полей, которое я поднял из нищеты и бесчестья? Чем они мне отплатили? Реджинальд разъезжает по Европе, называя меня Антихристом.

Он говорит:

– Возможно, нужна другая политика. Однако умоляю ваше величество, не надо для начала отрубать руку Суррею.

Фиц добавляет:

– Прошу, не проливайте без надобности древнюю кровь.

– Древнюю кровь? – смеется король. – Разве первый Говард не был стряпчим в Линне?

– Да, ваше величество, был.

Два с половиной века назад – и что это, если не мгновение в стране, где над деревьями торчат головы великанов?

Он вспоминает их: Болстера, Вада, Гроха. Смотрит на Генриха. Тот готов сдаться и пощадить мальчишку, но Суррей должен об этом знать. Король как хищный сорокопут, что подманивает безобидных птах, подражая их пению, а затем насаживает жертву на шип и съедает на досуге. Он говорит:

– Если исключить ваше величество, все мы, копни глубже в прошлое, были стряпчими. В Линне или где-нибудь еще.

– А еще раньше мы все были дикими зверями. – Генрих улыбается, но улыбка быстро меркнет. – Отправьте мальчишку в Виндзор. Скажите, ему запрещено покидать пределы замка. Может гулять в парке, но предупредите, что за ним будут следить. Когда мы приедем туда, он не должен к нам приближаться, пока мы сами не разрешим. – Он смотрит в пространство. – Милорд Кромвель, доброе дело примирить великие семейства. Но вы же не думаете, что Норфолк когда-нибудь станет вашим другом?

– Не думаю, – отвечает он. – И о милосердии прошу не для того, чтобы ему угодить.

– Ясно. Не для того, чтобы ему угодить. Однако, мне сказали, вы говорили с ним о большом приорате в Льюисе? Говардовские края и ваши, если не ошибаюсь?

Король совещался с Ричардом Ричем, спрашивал, какой джентльмен хочет какое аббатство и почему. Лайл, например, пытался заполучить Болье, Саутуик и Уэверли, прежде чем согласился на более скромный монастырь в Девоне. Он, Кромвель, покупает земли в Сассексе, где намерен теснить Говардов, подбираться к их границам.

– Я подумал, когда аббатство Льюис будут сносить, если ваше величество не возражает, дом приора можно будет перестроить для моего сына.

Королевский гнев улегся. Он вспомнил, что должен быть Генрихом Великодушным.

– Грегори и его жена могут ждать от меня всех возможных милостей. Только, милорд, в Льюисе ведь очень большая церковь, на ее снос уйдет несколько месяцев?

– Я не буду ее сносить, я ее взорву.

– Правда? – Король смотрит уважительно.

– Я знаю одного итальянца, он считает, это возможно.

– Приходите ко мне после ужина, принесите планы. – Генрих оживился, как ребенок.



Капитул ордена Подвязки собирается у короля в Виндзоре. Генрих проглядывает список и объявляет:

– Одно место мы оставляем для принца, который, Божьей милостью, скоро у нас родится. Второе мы отдаем лорду – хранителю печати.

Приглушенный то ли ропот, то ли гул. Джентльмены гудят, но не находят в себе сил сразу зааплодировать. Они знали, что так будет, и все равно в ужасе. Сын пивовара. Такое надо переварить.

Он преклоняет колено перед королем и рассыпается в красноречивых благодарностях. Генрих надевает на него цепь, тридцать унций золотых звеньев-узлов и эмалевых роз. На цепи висит знак ордена Подвязки, изображение святого Георгия, золотой всадник на золотом коне.

– Встаньте, милорд, – шепчет король.

Недостает лишь дракона; тот не убит, думает он, а лежит, свернувшись, на припеке. Сестра Кэт рассказывала ему про дракона, который съедал по семь женщин каждую субботу, даже Великим постом.

Генрих говорит:

– Вы вступили в священное братство. Все, что нужно знать о предстоящих ритуалах, вам расскажет милорд Эксетер. Либо Николас Кэрью или кто-нибудь еще из моих достославнейших собратьев. Все они любезны моему сердцу, как и вы, дорогой Томас. Желаю вам прожить долгие годы в вашем новом рыцарском достоинстве.

Рыцари выражают одобрение ревом и грохотом. Генри Куртенэ, маркиз Эксетерский, присоединяется к остальным с опозданием. Церемония состоится в конце августа. В Европе по-прежнему мир. Король говорит, Писание можно дать народу, новый перевод годится; епископы ставят подписи на разрешениях и отправляют их печатнику.



Накануне церемонии он едет в Виндзор, где каноники встречают его приветливо, однако он видит, что они смущаются, боятся его обидеть. Милорд, мягко советует один, сегодня вечером вам нужно подумать о своих грехах и, если захотите, исповедаться. Завтра вы должны быть безупречны, ибо завтра вы вступите в орден, в котором, соберись всего его члены, вы бы оказались в одной процессии с королями Франции и Шотландии и даже с самим императором Священной Римской империи Карлом.

Знаете ли вы, говорит ему служитель гардеробной, что король по-прежнему хранит здесь орденские одежды юного Ричмонда? Они висят на прежнем месте. Если бы тот спустился с небес, то мог бы шагнуть прямиком в них.

В доме одного из каноников стену завивает написанная листва с тюдоровскими розами и огромными гранатами. Это единственное дозволенное изображение этих плодов, объясняет каноник, а почему дозволенное? Потому что, видите, здесь над дверью нарисован Артур, принц Уэльский, когда тот женился на испанской принцессе, а вот и она сама, на нее указывает колесо, символ мученичества ее святой покровительницы Екатерины. И мы, каноники, всегда говорили, что это прекрасная живопись, и мы можем ее сохранять без страха, ведь наш король, хоть и отрицает, что был женат на принцессе Арагонской, никогда не отрицал, что она была женой его брата.

– Но все это было очень давно, – замечает он.

– Вы так думаете? – удивляется каноник. – А мне кажется, не так уж и давно.

Здесь с незапамятных времен располагалась певческая школа. Высматривая изображение старой королевы, он слышит, как дети разучивают мотет, и звук выводит его на яркое солнце под древними стенами. Он видел их в классе, гнездо певчих птичек, тесно прижатых тельцами, их пение взмывало над обстоятельствами их жизни; что с ними будет, когда голоса начнут ломаться, придется ли им жить в бедности? Они станут учителями музыки, будут учить игре на верджинеле балбесов с толстыми пальцами и девчонок-ломак, тянущих шею и ловящих свое отражение в стекле. Они будут петь в воскресенье в церкви, быть может, стихи из новой Библии. У него такие же дети в собственном доме, хоть не столь вымуштрованные, как у короля. В певческой школе ноты нарисованы на стене, чтобы весь класс зубрил их одновременно. Когда дети выучатся, ноты замажут побелкой. Однако песни не исчезнут. Они уйдут глубоко в штукатурку, навсегда поселятся в стене.



Завтра все должно пройти без заминки, поэтому лорд Эксетер и Кэрью проводят с ним репетицию; Фицуильям тоже здесь, ободряет его своим присутствием. Все лежит под рукой: его лазурная мантия, шляпа с белым плюмажем. Он выставил королю счет на восемнадцать ярдов темно-красного бархата и девять ярдов белой тафты. Все готово и для украшения его почетного места: шлем, подушка, знамя, как предписано уставом. Рыцари прошествуют в часовню Святого Георгия, где в зале Ордена с него снимут плащ, облачат его в сюрко и вручат меч. В сопровождении двух рыцарей он с непокрытой головой пройдет к хору, положит руку на Библию и принесет клятву. Дальше, объясняют ему, вы подниметесь на почетное место, и герольд Подвязки – он будет стоять вот здесь, запомните, пожалуйста, – передаст мантию сопровождающим рыцарям, и те опустят ее вам на плечи. Затем они возьмут цепь и – приготовьтесь – наденут ее на вас. После этого будет прочитано благословение, молитва святому Георгию, дабы тот направлял вас в бедах и благополучии сего мира.

Вот что нам нужно, думает он: помощь в благополучии. Мы можем собраться с силами, чтобы преодолеть семь лет тощих, но, когда придут тучные годы, будем ли мы готовы? Мы не умеем жить хорошо.

Я упустил Женнеке, думает он. Получил ее и не удержал. Мне вручили драгоценный сосуд, а я от неожиданности выронил его из рук. Прошлое не подготовило меня к такому дивному дару, я был целиком занят тем, что белил мою стену для грядущего.

Маркиз Эксетер спрашивает резко:

– Вы меня слушаете, милорд? Когда читают благословение, вы берете в руку книгу устава. Потом надеваете шапку. Кланяетесь алтарю. Кланяетесь королевскому трону. После чего занимаете свое место среди достославных рыцарей.

Присутствующих и отсутствующих. Живых и мертвых.

Эксетеру трудно называть его «милорд», слово застревает в аристократическом зобу. Четыре года назад, думает он, я спас тебя и твою жену Гертруду, а теперь король подозревает меня в попустительстве, считает, я ищу вашей дружбы. Вы с лордом Монтегю зашли слишком далеко. Еще шаг – и вы увидите, правда ли я к вам благоволю.

В ту ночь он пораньше читает молитвы и укладывается спать. Я не болен, говорит он Кристофу, не пугайся. Ему нужно пространство – наблюдать, как будущее принимает очертания, пока туман стелется по реке и парку, скрадывая древние деревья; там есть соловьи, но больше мы их в этом году не услышим. Завтра все глаза будут устремлены не на то рыцарское место, которое займет он, а на пустое, где еще нерожденный принц потянется к книге устава и склонит незрячую головку в плодной оболочке. Почему будущее ощущается так похоже на прошлое, его склизкое и холодное касание, шорох брачных простыней или савана, потрескивание огня в запертой комнате? Как туман от дыхания на стекле, как отзвук соловьиной песни, как еле ощутимый аромат ладана, как пар, как вода, как топоток ног и смех в темноте… он со злостью убеждает себя спать. Однако он устал от попыток проснуться в другом настроении. В сказках некоторые люди, если увидеть их на рассвете либо закате на влажной открытой местности, колеблются в воздухе, словно духи, или выпускают кожистые крылья. Он не из этих волшебников. Не змея, способная сменить кожу. Он – то, что отражает зеркало, заново собирая его каждый день: славный Том-весельчак из Патни. Или вы можете предложить что-нибудь получше?

Наутро перед церемонией он просыпается рано. Думает, надо лежать недвижно, как надгробное изваяние, и ждать ритуала. Вместо этого он встает. Зажигает свечу, потом она становится не нужна; он открывает ставни и впускает бледный рассвет. Рыцарь ордена Подвязки начинает день, как любой другой человек: мочится, потягивается, трет щетину на подбородке. Если слышишь суету слуг, трудно спать после восхода. Звуки умолкают лишь в самые темные часы; замок высится над городом, и телеги, доставляющие провиант, постоянно грохочут по булыжнику. Когда идешь по Виндзору, эпохи сталкиваются, как будто монархи в доспехах налетают друг на друга; стена, выстроенная одним из Генрихов, утыкается в стену, которую воздвиг один из Эдуардов. Все эти святые короли давно обратились в прах; время рушит их труды, словно осадные машины, и, спустившись на ступеньку, идешь по другому уровню прошлого.

Ему хочется пройтись, быть может, обменяться пожеланием доброго утра с живым человеком, который рассеет его сны. Кухни и кладовые просыпаются, готовясь принять доставленный провиант. Люди трут заспанные глаза, движутся вслепую, будто плывут по серому морю; никто не говорит, все только моргают и сторонятся его, словно он скользит через их сны или наоборот. Наконец он слышит на лестнице решительные шаги и устремляется за ними, вниз, вниз, до помещения с мощеным полом, через которое идет глубокая сточная канава. Вода в канаве бурая и журчит, как ручей.

Ребенком в Ламбете он видел, как рубят привезенные туши, говяжьи, свиные и бараньи. Он научился не вздрагивать, когда рядом свистит острая сталь. Научился ценить людей, уверенно держащих мясницкий нож, вонзающих вертел в податливое мясо, раздирающих крюками суставы. Он видел, как туши расчленяются и становятся едой, как кухонное начальство сгребает положенные ему части, шею и корейку, подбедерки и голяшки, свиные ножки и требуху, говяжью голову, баранье сердце. Он научился выметать кровавые опилки, отмывать от плит ошметки легких и печенки, сгустки запекшейся крови. Научился делать это, не чувствуя рвотных позывов, спокойно, отрешенно. Рубят туши на рассвете или на закате, свет один и тот же, сумеречно-серый; мясники проходят мимо него, не видя, смотрят прямо перед собой, взгромоздив свою ношу на плечи.

Он отступает к стене, чтобы не мешаться под ногами. Мясники не обращают на него внимания – видимо, приняли в полутьме за учетчика. Они идут и идут, волоча на себе туши размером с человеческие; идут, опустив голову, глядя в пол из-под капюшона, безмолвные, неостановимые, давят башмаками кровавые ошметки, вниз по винтовой лестнице и, на звук журчащей воды, во тьму.

III

Преломлено о тело

Лондон, осень 1537 г.

Что есть жизнь женщины? Не думайте, будто слабый пол не сражается. Спальня – ристалище, где женщина показывает свою доблесть, комната, где она рожает, – ее поле брани.

Она знает, что может не выйти живой из этой кровавой битвы. Перед родами разумная женщина улаживает свои дела. Если она умрет, ее оплачут и забудут. Если она выживет, то должна будет прятать свои раны. Это тайна, которую ее сестры обсуждают вполголоса. Это Евин грех рвет ее изнутри. Мы благословляем старого солдата и даем ему милостыню, жалеем его, слепого или безногого, но не славим женщин, изувеченных в родовых схватках. Если она искалечена настолько, что не может больше рожать, мы жалеем ее мужа.

Долгими летними днями, до того как придет ее срок, Джейн прохаживается по личному саду королевы. Все следы Анны Болейн, занимавшей прежде эти покои, уничтожены. Новая галерея с видом на реку соединила комнаты Джейн с королевской детской. Ее беременность совсем не такая, как у леди Лайл. Ребенок в ней пинается и ворочается, почти слышно, как он сетует: я здесь зажат у матери под юбкой, когда снаружи деревья стоят зеленые и живые гуляют по траве.

Когда приходит ее время, женщина отдаст состояние за нитку из пояса Богородицы. В схватках она прикалывает к рубахе молитвы, испытанные ее бабками и прабабками. Когда рубаха замарается кровью, повитуха приложит пергамент к животу роженицы или привяжет ей на запястье. Роженица будет пить воду из кружки, над которой ее друзья прочли литанию святым. Матерь Божия поможет ей, если не поможет повитуха. Ева нас погубила, но Мария своими радостями и скорбями ведет нас к спасению; жемчужина бесценная, роза без шипов.

Когда Мария родила своего и нашего Спасителя, страдала ли она, как другие матери? Богословы расходятся во мнениях, но женщины считают, что страдала. Они думают, и она тоже переживала эти мучительные часы. В рождестве и по рождестве дева, она стала источником, из которого пьет весь мир. Богородица защищает от чумы, учит жестокосердых плакать и сострадать, жалеет моряка, смытого соленой волной, спасает от наказания даже воров и блудников. Она является нам за час до смерти и предупреждает, чтобы мы успели помолиться.

Однако по всей Англии мадоннам приходит конец. Богородицу Ипсвичскую надо сбросить на землю. Богородицу Уолсингемскую надо увезти на телеге. С Богородицы Вустерской сняли мантию и серебряные туфельки. Фиалы с ее молоком разбили – в них оказался мел. И теперь мы знаем, что когда она двигала глазами и проливала кровавые слезы, то была кровь животных, а глаза двигались на веревочках.

Есть большая книга, в которой изложено, что делать, когда рожает королева. Книга эта написана рукою писца, но пометы на полях оставила Маргарита Бофорт, матушка старого короля. Она была при дворе короля Эдуарда, присутствовала при рождении его десятерых детей и твердо считала, что Тюдоры должны блюсти тот же порядок.

– Ох уж эта святая карга, – говорит Генрих. – В детстве я боялся ее до дрожи.

– И все же, сэр, мы должны выполнить ее предписания. Дамы не любят перемен.

Его новая дочь Бесс рассказывает ему обо всем, что происходит в покоях королевы. Грегори не хотелось расставаться с молодой женой, однако это время особенное, к тому же он уже осуществил мечту каждого молодожена – заделал ей ребенка. У Эдварда Сеймура лицо заостряется с каждым днем – сказывается напряжение. Он уезжает охотиться в Вулфхолл и пишет оттуда: дичи в этот год на удивление много, жаль, вы не со мной, дорогой Кромвель.

Лето выдалось тревожное. Из страха перед чумой двор королевы сократили. Король живет отдельно в Ишере, тоже с уменьшенной свитой. Гонец по имени Болд, ежедневно сновавший между Рейфом и Кромвелями, слег с неизвестной болезнью и должен оставаться в карантине, пока не поправится или не умрет. Рейф давал указания Болду лицом к лицу, так что король велел и ему удалиться от двора, но скоро об этом забывает и спрашивает раздраженно: «Где молодой Сэдлер?»

Бога ради, пишет Сэдлер, не дайте королю меня забыть, а не то на мое место проберется какой-нибудь соперник. Вы растили и ободряли меня с младых ногтей, не допустите, чтобы я сейчас потерял все.

В эту пору, когда по утрам стелется холодный туман, король не желает обходиться без Кромвеля. Приезжайте и будьте подле меня, говорит Генрих. Проводите со мной дни. Может быть, только, ради приличия, ночуйте под другой крышей. Он подчиняется. Не забывает каждый день упоминать молодого Сэдлера, как тот горюет без света королевского лица. Пишет Эдварду, что визит в Вулфхолл придется отложить. Король зовет его Томом Кромвелем. Зовет Сухарем. Он идет по Ишерскому саду, обнимая советника за плечи, и говорит:

– Я надеюсь на этого ребенка. Будь у меня, как в сказке, три желания, я бы пожелал принца, милого и славного, и пожелал бы себе дожить до того, чтобы направлять его в пору возмужания. Вы думаете дожить до старости, Кромвель?

– Не знаю, – искренне отвечает он. – В Италии я подцепил лихорадку, и, говорят, она ослабляет сердце.

– И вы слишком много работаете, – говорит Генрих, будто не сам задает ему работу. – Если я умру прежде срока, Сухарь, вы должны…

Давайте же, думает он. Составьте документ. Назначьте меня регентом.

– Вы должны… – Генрих осекается, выдыхает в зеленый воздух. Говорит: – Такой чудесный вечер. Как бы я хотел, что бы всегда было лето!

Он думает, напишите прямо сейчас. Я схожу домой за бумагой. Приложим ее к стволу и набросаем черновик.

– Сэр? Я должен… – напоминает он.

Печатью можно будет скрепить позже.

Генрих поворачивается и смотрит на него:

– Вы должны за меня молиться.



Они ездят верхом и охотятся: Саннихилл, Истхэмпстед, Гилдфорд. Нога у короля получше, он может проехать пятнадцать миль в день. Утром до охоты Генрих слушает мессу. Вечерами настраивает лютню и поет. Шлет жене подарки в знак своей любви. Иногда вспоминает детство, умерших братьев. Потом снова веселеет, смеется и шутит, как добрый малый в кругу друзей. Поет застольную песню, которую когда-то горланил Уолтер: «Ах-ах, я даже эль пролил…»

Где Генрих мог ее слышать? В королевской версии девицу не насилуют и слова не похабные.



Шестнадцатого сентября Джейн удаляется в свои покои отдыхать и ждать. Доктор Беттс тоже ждет, однако врачей позовут, лишь когда начнутся схватки. Чем там женщины занимаются между собой, мы спрашивать не смеем. Как разъяснили наши богословы, мы не запрещаем статуи матери нашего Господа, как и направляемые через нее молитвы. Она наша посредница при небесном дворе. Только помните, что она не богиня, а человек, женщина, которая драит кастрюли, чистит овощи и загоняет скот. Застигнутая ангельской вестью, она тяжело несет непорожний живот; она измучена предстоящей дорогой, ночами, когда не знаешь, будет ли где остановиться на ночлег.

Из-за папистской девы в серебряных туфельках выступает другая, бедная, с босыми мозолистыми ногами, с запыленным смуглым лицом. В животе ее – наше спасение, и от его тяжести у нее ноет спина. Ее согревают не соболиный и горностаевый мех, а теплые бока домашнего скота, среди которого она сидит на соломе; схватки у нее начинаются в лютый ночной мороз, под небом, истыканным белыми звездами.



Двое его лучших людей, доктор Уилсон и мастер Хит, отправляются в Брюссель к предателю Полю; опытные переговорщики, они должны растолковать тому предложение короля: если он вернется в Англию и будет жить как честный подданный, его еще могут помиловать. Он, лорд – хранитель печати, не знает, долго ли будет действовать предложение и что это такое – приступ великодушия или беззастенчивый обман. Однако он передает послам наставление, которое получил сам: не называть предателя титулом и обращаться к тому просто «мастер Поль».

Он спрашивает Вулси: «Как вам это нравится? Выскочка зовет себя кардиналом Англии?» Однако покойнику нечего ответить.



Королева рожает два дня и три ночи. На второй день торжественная процессия именитых горожан направляется в собор Святого Павла вознести за нее молитвы. Народ стоит на улице с четками. Кто-то молится на коленях, кто-то просит Бога простить короля за то, что он отрекся от нашего святейшего отца в Риме; некоторые говорят, он – Крот и детей у него не будет, а некоторые – что леди Мария законная наследница трона, потому что рождена настоящей принцессой. Самых ярых крикунов забирают дозорные. Впрочем, почти всех их выпустят еще до ночной стражи. На этой неделе не будут ни бить кнутом, ни отрезать уши.

Не все верят, что в таких случаях помогает молитва. Почему Господь пощадит одну женщину, а не другую? Однако, когда идут третьи сутки родов, что остается, кроме молитвы? Если ребенок умрет, никто не убедит короля, что это случайность. Короли подвластны судьбе, не случаю. С ними не приключаются несчастья, их настигает рок. Грегори говорит, если король останется недоволен исходом, он может снова поссориться с Богом. Может порвать собственные указы, и Библия, которая сейчас в типографии, не увидит свет.

Будь лорд – хранитель печати подле королевиной спальни, он бы расспрашивал входящих и выходящих врачей. Однако гонец Болд умер, и он не смеет являться ко двору, чтобы не занести заразу.

Он занимается монашескими пенсионами, а также пишет Уайетту, который сейчас с императором. Уайетта уличили в промахе. Он не вручил императору письма от леди Марии, в которых та расписывала свое безграничное счастье и подчеркивала, что всегда будет верной слугой отца. Странное дело, говорит Ризли, ведь Уайетт же не допускает промахов? Во всяком случае, простых.

Непонятно, как такое произошло. Однако они с Ризли прикрыли Уайетта, и Генрих ничего не знает. Нам важно, чтобы Уайетта не отозвали. Уайетт лучше любого другого разгадает намерения императора. Карл и Франциск вроде бы собрались заключить мир – нужен ли им посредник? Лучше обратиться к английскому королю, чем к папе. Нам как-то нужно в это влезть.

Вне зависимости от того, подпишут ли мирный договор, император и Франциск в этом году больше воевать не будут – скоро зима. Не будет и восстания на севере.

Хотя гидра никогда не воюет честно. Она прячется в пещерах, и убить ее можно только при свете дня.



Джейн разрешается двенадцатого октября в два часа ночи. Гонец прискакал во весь опор, и его будят известием. «Мальчик или девочка?» – спрашивает он. Ему говорят. К восьми знает уже весь Лондон. В девять в соборе Святого Павла поют Te Deum. Сегодня канун святого Эдуарда, в его честь и назовут младенца. Он составляет официальное письмо королевы, написанное так, будто она сама взяла перо и вывела: «…милостью Всевышнего… принц, зачатый в наизаконнейшем браке… радостная весть… процветание, мир и покой всего королевства…»

Покой? В Тауэре весь день палят из пушек, будто хотят продырявить облака. В каждом закоулке пиршество. Щедрые купцы из Стил-ярда допьяна поят нищих пивом. Рожки, волынки и барабаны не смолкают и после наступления темноты. Он думает, надо сказать Рейфу, пусть напечатает слова «наизаконнейший брак» большими красными буквами, особенно в тех экземплярах, которые, обмотанные шелковыми шнурами с тяжелыми печатями, отправятся к папскому двору, во Францию и к императору. «Прочесть вслух, милорд кардинал?» – спрашивает он в воздух, поскольку неизвестно, умеют ли призраки читать. Кардинал молчит, даже не хмыкнет. В пустом воздухе не ощущается никакого движения.

Все лорды королевства скачут разделить торжество. Они направляются на крестины в Хэмптон-корт, однако свиту вынуждены оставить дома. В Кингстоне и Виндзоре чума. Проезд ограничен. Даже герцог должен обходиться шестью спутниками, в число которых входят телохранители и слуги. Чужих не пускают. Возчиков разворачивают назад, едва они доставят груз, и королевскую детскую предписано мыть дважды в день.

Женщины говорят, королева уже сидит в постели. Она потеряла много крови, но глаза у нее сверкают. Она спрашивает: «Есть перепелки? Я очень проголодалась». Только легкая пища, уговаривают ее. Джейн пытается встать с кровати, нащупывает белыми ногами ковер. Нет, нет, нет, говорят женщины, укладывая ее обратно, вам надо лежать еще много дней.

Поговаривают, что король раздаст графские титулы. Что он сам станет графом Кентским либо Хэмптонским: для Честного Томаса возродят старый титул или создадут новый. В день крестин королеву выносят из личных покоев в кресле. Сами крестины по традиции еще одна церемония, в которых нельзя участвовать королю и королеве, – они поблизости, но не у купели. Я устал от этих традиций, думает он. Пора выставить их за дверь. На спуске с Шутерс-хилла традиционно грабят путников – это тоже считать похвальным обычаем?

Вечером Генрих на троне, Джейн рядом, принимают поздравления, дары и молитвы вассалов. Он, Кромвель, заносит подарки в опись и передает хранителю гардероба либо в сокровищницу либо отмечает, что такую-то золотую чашу или цепь надо отправить на монетный двор, взвесить и определить пробу. Английская знать с молитвами и свечами идет в королевскую часовню. Джейн закутали в меха и бархат; уходя с процессией, он видит, как королева отдергивает одежду от горла, будто та ее душит. Ей положили на колени молитвенник, но она в него не смотрит. Время от времени она что-нибудь говорит королю, и Генрих наклоняется, чтобы расслышать. Она переводит взгляд от блеска свечей на окно, как будто предпочла бы оказаться снаружи в осенней ночи.

Он в процессии, в жарком дыхании и аромате трав. Гертруде Куртенэ доверили честь держать младенца у купели. Ее муж, маркиз Эксетер, стоит рядом, и герцог Суффолк тоже. «Отлично, Сухарь», – говорит герцог. Он повторяет это каждому, словно вся Англия участвовала в зачатии. «Отлично, Сеймур». Маленькая леди Элизабет едет у Эдварда Сеймура на руках, держа драгоценный сосуд с миром; она оглядывается по сторонам и, когда ей что-нибудь интересно, силится привстать и пинает Сеймура в ребра. Николас Кэрью и Фрэнсис Брайан стоят у купели с церемониальными полотенцами; одноглазый Брайан подмигивает развратным зеленым глазом. Том Сеймур держит над младенцем парчовый покров, расшитый геральдическими знаками принца Уэльского. Сам принц – орешек в скорлупе, надо принять на веру, что он здесь, среди ярдов оборок и мехов. Наверное, он тяжелый, потому что Гертруда в какой-то миг чуть не падает, – Норфолк подхватывает ее под локоть и придерживает головку младенца. В движении чувствуется разом опыт и нежность. Затем Норфолк глядит на остальных, скаля в улыбке желтые зубы: господа, видите, мое изгнание позади? Рождение наследника примирило все ссоры.

Купель установлена на пьедестале. Великие мужи королевства со своими дамами почти ничего не видят; младенца заслоняет от них балдахин и спины еще более великих. Он в числе этих избранных; леди Мария, восприемница, стоит подле него. Она шепчет:

– Я всем сердцем радуюсь за отца. У меня словно гора с плеч упала. Никогда мне не было так легко.

Без сомнения, она думает, я никогда не стану королевой. Принц крепенький и, скорее всего, будет жить, а Джейн наверняка родит нам и принца Йоркского, и еще множество принцев. Мария говорит елейным голосом, и непонятно, насколько она искренна.

Он наклоняется, чтобы она расслышала его за музыкой, и говорит:

– Вы знаете, что у нас новый французский посол?

Звук труб оглушает. Мария что-то говорит, слов не слышно, мотает головой.

– Луи де Перро, сеньор де Кастильон. Как только прибудет, явится засвидетельствовать вам почтение. Он намерен снова сватать вас за герцога Орлеанского.

– Но Мендоса по-прежнему здесь! – говорит она. – Сватает меня за дома Луиша.

– Мендоса не вправе ничего решать. Ваш отец сказал ему, что он даром теряет время.

Мария отводит взгляд. Процессия перестраивается. Уже почти полночь. Следуя за свечами, они совершают обратный путь по двору и расходятся, возвращаются на свои орбиты, графы и графы, герцоги и герцоги, по комнатам, где собственные слуги уложат их в постель. Через два дня становится известно, кого король наградил. Его обошли. Эдвард Сеймур станет графом Хертфордским. Тома Сеймура возведут в рыцарское достоинство и включат в число королевских джентльменов. Фицуильям станет графом Саутгемптоном. Кромвель останется Кромвелем.

Почему Фицуильям, в обход его? По старой дружбе, без сомнения. Фицуильям умен и рассудителен, говорит просто и по делу. Однако без писаря он все равно что Брэндон, не может дни недели написать без ошибки. Как таким тягаться с людьми вроде Гардинера, вроде Поля, наторевшими в софистике? А вот он, лорд – хранитель печати, хоть и не учился в университете, может прочитать любой текст и сделать выжимку. Вели ему сказать речь – произнесет ее экспромтом. Поручи ему составить закон, и он не оставит ни единой лазейки.

Мастер Ризли говорит:

– Вы огорчены, сэр? Если бы вас ценили по заслугам, вы были бы герцогом.

– И в конце концов, – подхватывает Ричард Рич, – доходы у вас вполне герцогские.

– Вы получили орден Подвязки, сэр, – говорит Рейф. – Разумному человеку этого должно быть довольно.

Он припоминает все последние разговоры с королем и приходит к выводу: дело в Поле. Я не убил его, как обещался, и не приволок, связанного и скулящего, к ногам Генриха. Король видит все, что делает и чего не делает министр; как судья или рьяный зритель на турнире, отмечает, когда удар пришелся мимо противника и когда копье преломлено о тело. Король наблюдает за советом, точно со сторожевой башни за началом кровавой битвы. Он дает министрам свободу, но ставит вокруг них незримую ограду своих ожиданий, колючую, как терновник. Ее не заметишь, пока не наткнешься на шипы.



Через два дня после крестин сообщают, что у королевы жар и тошнота. Доктора снуют туда-сюда, а когда они уходят, их сменяют священники. Мы думали, когда младенец родился, ожидание кончилось, но оно наступает сейчас.

Генрих собирался вернуться в Ишер, теперь не знает, ехать или оставаться. Королева ослабела, и ее соборуют. Генрих говорит, это не значит, что она умрет; таинство совершают, дабы укрепить ее силы. Вне себя от волнения, он меряет шагами комнату, молится и говорит. Да, его мать, родив последнюю дочь, проболела неделю и скончалась. Однако его сестра Маргарита после родов девять дней лежала при смерти, но оправилась и еще нас всех переживет. Суеверные говорят, это потому, что ее муж, шотландский король, совершил паломничество к мощам святого Ниниана на Галлоуэйском побережье; якобы он прошел пешком сто двадцать миль. Я пошел бы пешком в Иерусалим, говорит Генрих, однако паломничества бесполезны; Господь убережет Джейн, если я не уберег.

Некоторые духовные лица в окружении короля записывают его слова с датой и временем: король собственными устами сказал, что, хотя паломничества бесполезны, соборование – таинство. В прошлом году число таинств сократили с семи до трех, теперь их снова семь, – похоже, четыре потерянных нашлись. Так написали епископы в своей книге. Или не написали? Трудно сказать. Ее постоянно возвращают в типографию с поправками и дополнениями. В народе ее называют «Книгой епископов», но скоро, ворчат миряне, у каждого епископа будет своя книга. Прежде ты знал, что делать и сколько платить, чтобы обеспечить себе вечное блаженство. А сегодня пост от праздника толком не отличить.

Ему, лорду – хранителю печати, нечего делать на королевиной половине, и даже найди он предлог туда пойти, никто бы не сказал ему, что происходит. Так что он возвращается в Сент-Джеймс, в дом, который сдал ему в аренду король, подальше от заразных толп. Позже невестка ему скажет, в последние дни Джейн не всегда нас узнавала. По временам она не понимала, что мы говорим, пыталась сесть; мы давали ей вина для поддержания сил, но она больше проливала, чем выпивала.

Больной говорят, что малыш хорошо сосет кормилицыну грудь. Он теперь не только принц Уэльский, но и граф Корнуольский. Она кивком показывает, что рада.

Когда он жил во Флоренции, Портинари показывали ему Рождество, написанное для них в Брюгге лет за двадцать до того. Это картина с дверцами, которые открываются в зиму. В ней время исчезает и одновременно происходит много такого, чего не бывает в обычной человеческой жизни. На картине присутствует прошлое и будущее происходит сейчас. Мария не знала мужа, но однажды, и сейчас, и всегда над ней стоит ангел, святой дух касается ее сердца и утробы. А в центре лежит на голой земле новорожденный младенец, белый и беззащитный, и пастухи с ангелами расступаются перед молодой матерью, в то время как на холме все еще беременная Мария здоровается со своей родственницей, святой Елизаветой, а на другой возвышенности, далеко в будущем, Мария, Иосиф и ослик бредут в Египет.

Кто, поглядев на эту картину, поверит, что Пресвятая Дева мучилась родами? Она благоговейно смотрит на младенца, которого произвела на свет. Перед ней, в красном, Маргарита Антиохийская, покровительница рожениц, а у ног Маргариты дракон, который во время оно ее проглотил. Здесь же Магдалина с сосудом благовоний и святой Антоний с колокольчиком. На крестьянских лицах пастухов – умиленное изумление. Все наше будущее заключено между их сжатыми ладонями. Ангелы немолоды. Вид у них умудренный, крылья переливаются павлиньими глазками. Три волхва переваливают через холм. Их путь почти закончен, но они еще этого не знают.

Все это ложь, думает он: безболезненные роды, мирная жизнь в Египте, благочестие коленопреклоненных донаторов, врисовавших себя в историю. Король наверняка мечтает вскочить на быстрого скакуна, унестись по тем же горам туда, где незримо занимается новый день, где прошлое не повторяется вновь и вновь, свиваясь петлей, удавкой. Он бросил Екатерину в Виндзоре, уехал на охоту и не вернулся. В Гринвиче с Анной он встал с турнирной скамьи, сел на коня и ускакал в Лондон, прихватив Генри Норриса, – ни разу не глянул в сторону жены, никогда ее больше не видел. Он оставляет королев, пока они его не оставили.

Небольшая охотничья свита Генриха готова к отъезду, однако он остается. Надежды уже нет. В восемь часов двадцать четвертого октября он идет в спальню королевы и смотрит на нее в последний раз. Она дышит с трудом. Врачи уходят, их искусство бессильно. Что есть жизнь женщины? Апрельская роса на траве.

В Сент-Джеймсе, очень поздно, ему приносят письмо.

– Это от Норферка, – говорит Кристоф. – Написано сегодня вечером, сказал гонец.

Кристоф роняет письмо на стол, словно оно испачкано.

Потом ломает печать. «Молю вас приехать как можно раньше, дабы утешить нашего доброго государя, ибо как в жизни нашей госпоже не было равных, тем горестнее…»

Он тоже роняет письмо. Потом снова берет в руки и отдает Мэтью – убрать к другим документам. Мысли переносятся к дороге, к реке. Раскисшая грязь, снег на земле, Темза, взбухшая от воды, вышла из берегов; кардинал в Ишере, парламент готовится его уничтожить, а он, никто в шерстяном платье, силится удержать шапку на склоненной голове, в то время как черный северный ветер рвет его и лупит, как разбойник, каждую ночь норовя скинуть в канаву.

– Который час?

Кристоф смотрит на него с жалостью:

– Вы не слышали полуночного звона?

Он думает, если бы Джейн вышла за меня, она была бы сейчас жива; я бы управился лучше.



Вернувшись ко двору, он проходит в свой кабинет и молча садится за стол. Мастер Ризли говорит: