Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

О чем ты мечтаешь, Аннета? Скажи, скажи! Скажи, о чем! Рассказывай!

Рассказывай же!

– Что же тебе рассказать?

– Скажи, о чем ты думала.

Аннета оборонялась, но в конце концов ей всегда приходилось сдаваться. Сестрам доставляло огромное удовольствие – в этом проявлялась их нежность, а быть может, эгоизм, – все друг другу рассказывать. Это им не надоедало. И тут Аннета начинала распутывать свои грезы, скорее для собственного успокоения, чем для Сильвии. Она пересказывала, чуть запинаясь, очень серьезно, очень добросовестно, чем ужасно смешила Сильвию, все свои безрассудные мысли, наивные, искренние, шальные, дерзкие, иной раз даже...

– Ах, Аннета, Аннета! Ну, договаривай, раз на то пошло! – восклицала Сильвия, прикидываясь, будто негодует.

Вероятно, и ее внутренняя жизнь была не менее странной (не менее и не более, чем у всех нас), но она над этим не задумывалась и ничуть этим не интересовалась, ибо, как и подобает существу практичному, она раз и навсегда уверовала лишь в то, что видит и что осязает, в трезвую и низменную мечту, которая облечена в плоть всего земного, и отстранялась от всего, что могло смутить ее покой, считая, что это чепуха.

Она хохотала до упаду, слушая сестру. Вот так Анкета, кто бы мог подумать! С невиннейшим видом, вполне серьезно говорит порой сногсшибательные вещи! А от самых простых, всем известных вещей иной раз смущается. И поверяет их Сильвии с преважным видом – смех да и только! Бог знает, какие нелепые мысли приходят ей в голову! Сильвия считала, что сестра у нее хорошая, сумасбродная и черт знает до чего нескладная. Ужасно любит ломать себе голову над всем, о чем стоит только «петь, как поется!»

– Как петь, – говорила Аннета, – когда во мне звучите полдюжины мелодий?

– Да это превесело, – замечала Сильвия, – совсем как на празднике в честь Бельфорского Льва.

– Ужас! – восклицала Аннета, затыкая уши.

– А я это обожаю. Три-четыре карусели, тиры, звон трамваев, шарманка, бубенцы, свистульки, все кричат, ничего не разберешь, стараешься перекричать других, все ревет, все гогочет, все грохочет, все веселит сердце...

– Ты у меня простолюдинка!

– Положим, ваше аристократство, ты сама такая же, только что призналась! Ну, а не нравится – бери пример с меня. Порядок у меня во всем.

Каждая вещь на своем месте. Всему свой черед!

И она говорила правду. Какой бы сумбур ни царил у нее в комнате на площади Денфэр или в ее умишке, она все живо расставляла по местам. Мигом навела бы порядок в самом беспросветном беспорядке. Умела сочетать все свои, такие разноречивые, запросы – и духовные, и материальные, и близкие, и чуждые обыденной жизни. И для каждого – свой ящик. Аннета говорила:

– Ты – настоящий комод... Вот ты что!

(И показывала на заветный шкафчик времен Людовика XV, где лежали письма отца.).

– Да, – с лукавым видом отвечала Сильвия, – «он» похож на меня.

(Не о шкафчике шла речь.).

– А главное, именно я и есть «всамделишная»...

Ей хотелось позлить Аннету. Но Аннета больше не «попадалась на удочку». Ей уже не хотелось владеть всем наследием отца. Свою долю его черт она унаследовала... И уступила бы их охотно. В иные дни эти жильцы порядком мешали!

Как это случилось, она и сама не знала, но за последний год логика начала ей изменять, стали оступаться крепкие ноги, прежде твердо стоявшие в мире реального; она не могла представить себе, как теперь обретет все это снова. Дорого бы она дала, чтобы ей впору пришлись туфельки Сильвии, уверенно, без колебаний стучавшие по земле каблучками. Она чувствовала, что оторвалась от той каждодневной, каждоминутной жизни, которую ведут все вокруг. В противовес сестре она жила своим внутренним миром и ее почти не захватила жизнь мира, освещенного солнцем. Конечно, и он бы захватил ее, если б она не попалась в могучую западню чувственного влечения, а мечтатели попадают в нее куда как скоро и куда как неловко. Опасный час близился. Силки были расставлены...

Только удержать ли надолго и этим силкам душу – большую, вольнолюбивую?

Но пока она кружила вокруг да около, разумеется, не думая об этом, а если б и подумала, то отпрянула бы с гневом и возмущением. Все равно! С каждым шагом она все ближе подходила к западне.

Пришлось признаться себе: еще год назад она держалась с мужчинами спокойно, ровно, по-товарищески, ну, разумеется, чуточку кокетливо, мило, но равнодушно – ничего от них не желала, не боялась их; теперь же смотрит на них совсем иными глазами. Она наблюдала за ними, она жила в тревожном ожидании. После встречи с Туллио она утратила весь свой душевный покой-покой безмятежный, завидный.

Теперь они знала, что без них ей не обойтись, и отцовская улыбка трогала ее губы, когда она вспоминала свои ребяческие рассуждения о браке.

Осиное жало страсти осталось в ее теле. Целомудренная и темпераментная, наивная и искушенная, Аннета прекрасно понимала все свои желания; она заточала их в глубь своего сознания, но они заявляли о своем присутствии, приводя в смятение все ее мысли. Деятельность ума была нарушена. Способность мыслить была парализована. Когда она занималась – читала или писала, – то чувствовала, что теперь воспринимает все гораздо хуже.

Сосредоточиться на чем-нибудь могла только ценой невероятных усилий; быстро уставала, раздражалась. И напрасно старалась: узел ее внимания тотчас же развязывался. Все, о чем только она ни размышляла, заволакивалось тучами. Те цели, которые она поставила перед собой на пути к познанию, ясно очерченные – отлично очерченные и отлично освещенные, – терялись в тумане. Прямая дорога, которая шла к ним, вдруг обрывалась. Аннета, приуныв, думала:

«Никогда мне до них не добраться».

Было время, когда она гордо утверждала, что женщины наделены такими же умственными способностями, как и мужчины, а теперь униженно говорила себе:

«Я ошиблась».

Она изнывала от тоски и, раздумывая, пришла к выводу (может быть, правильному, может быть, не правильному), что некоторые изъяны женского ума, пожалуй, можно объяснить тем, что у женщин веками не вырабатывалось той привычки к отвлеченному мышлению, к активной деятельности ума объективного, не засоренного ничем личным, которая нужна настоящей науке, настоящему искусству, а также тем – такое объяснение еще вероятнее – что женщина втайне одержима всесильными священными инстинктами, заложенными в нее природой, тем, что этот щедрый вклад обременяет. Аннета чувствовала, что быть одной – значит быть неполноценной, неполноценной и умственно, и физически, и в сфере чувств. О двух последних областях она старалась раздумывать поменьше: слишком усердно они напоминали о себе.

Для нес наступила та пора, когда больше нельзя жить без спутника. И особенно женщине, ибо любовь пробуждает в ней не только возлюбленную, она пробуждает в ней мать. Женщина не отдает себе в этом отчета: оба чувства сливаются в одно. Аннета еще не задумывалась ни над тем, ни над другим, но всем сердцем стремилась отдать себя существу, которое будет и сильнее ее и слабее, которое обнимет ее и приникнет к ее груди. И думая об этом, Аннета изнемогала от нежности: если бы кровь ее превратилась в молоко, она всю кровь свою отдала бы ему... Пей! Пей, любимый мой!

Отдать все!.. Нет, нет! Все отдать она не может. Это ей не дозволено... Все отдать! Ну да – свое молоко, свою кровь, свою плоть и свою любовь... Но ведь не все же! Не свою же душу! Не свою же волю! И на всю жизнь?.. Нет, нет, она знала: ни за что так не сделает. Не могла бы, даже если бы захотела. Нельзя отдать то, что не наше, – свою свободную душу. Свободная душа мне не принадлежит. Я принадлежу своей свободной душе. Нельзя ею распоряжаться. Спасать свою свободу – не только наше право, а наш священный долг.

В рассуждениях Аннеты не было широты, в этом сказывалось наследие матери, но Аннета все переживала страстно, бурная ее кровь словно горячила самые отвлеченные мысли... Ее «душа»!.. «Протестантское» слово! (Она так говорила, часто повторяла это выражение!) Разве у дочери Рауля Ривьера была только одна душа? У нее было целое полчище душ, и две-три сами по себе прекрасные души: в этом скопище порой не уживались...

Однако внутренняя борьба велась в области бессознательного. У Аннеты еще не было случая испытать на деле свои противоречивые страсти. Их борьба пока была игрой ума, азартной, волнующей, но не опасной; ничего не нужно было решать, можно было позволить себе роскошь мысленно предпринимать тот или иной шаг.

Сколько они с Сильвией хохотали, обсуждая одну из таких проблем нашего сердца, которыми упивается юное сердце в пору праздности и ожидания, пока жизнь сама сразу все не решит за тебя, ничуть не заботясь о прекрасных твоих воздушных замках! Сильвия очень хорошо понимала раздвоенность в чувствах Аннеты, но для нее самой ни в чем не было противоречия; и Аннете нужно поступать так, как поступает она: нравится тебе – люби, а не нравится – будь свободной...

Аннета покачивала головой:

– Нет!

– Что нет? Объяснять она не хотела.

Сильвия, посмеиваясь, спрашивала:

– Считаешь, что это подходит только мне? Аннета отвечала:

– Да нет, дорогая. Ты ведь знаешь, что я люблю тебя такой, какая ты есть.

Но Сильвия не ошибалась. Аннета из любви к ней отказывалась осуждать (тихонько вздыхая) свободную любовь Сильвии. Однако она не допускала мысли, что может поступать так сама. Сказывались не только пуританские убеждения матери, для которой это было бы позором. Цельность ее натуры, полнота ее чувства не позволяли ей разменивать любовь на мелочи. Несмотря на невнятный, но могучий зов чувственности, жившей своей жизнью, Аннета в ту пору не могла без возмущения подумать о том, что бывает такая любовь, когда твое существо, чувства твои, сердце, ум, уважение к себе, уважение к другому, священный порыв души, охваченной страстью, не пируют все вместе. Отдать тело и приберечь душу – нет, об этом не может быть и речи... Это предательство! Итак, оставалось одно решение: выйти замуж, полюбить на всю жизнь. Могла ли сбыться эта мечта у такой девушки, как Аннета?

Могла или нет, а помечтать не возбранялось. И она мечтала. Она вышла на опушку леса своей юности в тот прекрасный миг, когда, нежась напоследок в тени, под покровом грез, вдруг видишь, на равнине, залитой солнцем, длинные, нехоженые дороги, убегающие вдаль. На которой же останется след твоих ног? Не спеши выбирать: время терпит. Ум, помедлив, со смехом выбирает все. Счастливая девушка, не ведающая житейских забот, озаренная светом любви, собравшая целые охапки надежд, видит, что сердцу ее предлагаются на выбор десятки жизней, и, даже не спросив себя: \"Какую же предпочесть? – берет весь сноп: ей хочется вдохнуть его аромат. Аннета любила представлять себе картину будущего, и ее избранником был то один, то другой, то третий, она отбрасывала надкусанный плод, пробовала другой, снова брала тот, что бросила, и тут же отведывала еще один – и все не выбирала. Пора колебаний, беспечная восторженная пора! Но и в эту пору человек скоро начинает узнавать, что такое усталость, удручающий упадок сил, а иногда и сомнение без надежд.

Так мечтала Аннета о своей жизни – о предстоящих ей жизнях. Она поверяла свои неясные чаяния одной лишь Сильвии. А Сильвию забавляло, что сестра растревожена, истомилась и ничего не может решить. Все это ей было не очень понятно, ибо она привыкла (и хвасталась этим, приводя Аннету в негодование) сначала принимать решение, а потом уж выбирать. Но решаться сразу. Будет еще время выбрать.

– По крайней мере, – говорила она с самодовольной усмешкой, – знаешь, о чем идет речь!

Аннета пользовалась большим успехом в свете. За ней ухаживали почти все молодые люди. Поэтому девушки, – а многие были красивее Аннеты, – недолюбливали ее. Особенно их уязвляло, что Аннета как будто и не старалась понравиться. Она казалась рассеянной, какой-то отсутствующей и ничего не делала, чтобы возбудить интерес у мужчин, волочившихся за нею, или польстить их самолюбию. Спокойно пристроится, бывало, где-нибудь в уголке гостиной, позволяет им подходить, будто и не замечает их присутствия, улыбается, слушает (но никто не знал, слышит ли); ее ответы не выходят за рамки самой обычной любезности. И все же мужчины окружали ее, старались понравиться, все – и светские львы, и блестящие собеседники, и просто милые молодые люди.

Завистницы уверяли, что Аннета притворяется, что ее безразличие-прием опытной кокетки; они начали замечать, что с некоторых пор Аннета стала одеваться не в своем чересчур уж строгом стиле, а элегантно и нарядно, и что оригинальные туалеты придают яркость, как они говорили, ее бесцветной, некрасивой внешности. Злые языки добавляли, что вокруг нее увиваются поклонники не ее прекрасных глаз, а ее состояния. Искусство изящно одеваться, впрочем, не было заслугой Аннеты; то было творчество Сильвии, ее вкуса, ее выдумки. Конечно, Аннета была «хорошей партией», кружок ее вздыхателей, разумеется, принимал это в расчет, поэтому он изъявлял ей нежные чувства с особым уважением, но только такую рель и играло это обстоятельство. Была бы она бесприданницей – поклонников у нее не стало бы меньше, только ухаживали бы они за ней смелее.

Сила ее обаяния заключалась в другом. Аннета не была кокеткой, но за нее действовали инстинкты. Могучие и неодолимые инстинкты. Могучие и неодолимые инстинкты сами знали, что нужно делать, и действовали наверняка, потому что воля ее держалась в стороне. Пока Аннета улыбалась, замирая и словно погружаясь в свой внутренний мир, плывя по ласковым волнам неясных своих грез, все видя и слыша в каком-то сладостном полусне, плоть говорила за нее; непреодолимое очарование исходило от ее глаз, губ, от всего ее свежего, сильного тела, от молодого ее существа, отягченного любовным томлением, как глициния – цветами. Велико было ее обаяние, и никому (кроме женщин) и в голову не приходило, что она некрасива.

Она говорила мало, но стоило ей обронить слово в пустой болтовне, как открывался широкий кругозор ее незаурядного ума. Поэтому к ней стремились те, кто ищет в женщине душу, и желали ее те, кто отгадал, что в дремлющем ее теле (спящей заводи) покоится сокровищница неизведанных наслаждений.

Она как будто ничего не видела, а на самом деле видела отлично. Таково свойство женщин. У Аннеты вдобавок была богатая интуиция: она часто бывает свойственна натурам сильным и жизнедеятельным; благодаря ей мы без слов и жестов сейчас же начинаем понимать тот безмолвный язык, на котором разговариваем друг с другом. Когда Аннета казалась рассеянной, это означало, что она прислушивается к голосу своей интуиции. Темный лес сердец!.. И они и она охотилисьВыслеживали. Аннета некоторое время шла то по одному, то по другому следу и, наконец, сделала выбор.

Молодые люди, среди которых она могла выбирать, были представителями той крупной буржуазии, образованной, деятельной, передовой (по крайней мере все они так думали), к которой принадлежал и Рауль Ривьер. Недавно отшумел ураган, поднятый делом Дрейфуса. Он сблизил инакомыслящих – их объединило общее для всех инстинктивное стремление к социальной справедливости. Это инстинктивное стремление, как выяснилось потом, оказалось не очень устойчивым. Социальная несправедливость свелась для Ривьера к одной лишь этой несправедливости. И таких, как Ривьер, были тысячи: беззакония, творившиеся на свете, не мешали ему спокойно спать; он даже умудрился без зазрения совести заключить превыгодные сделки с султаном – в те времена, когда его величество, не моргнув глазом, изволило под боком у снисходительной Европы учинить первую армянскую резню, и тем не менее он был глубоко искренне возмущен пресловутым делом Дрейфуса.

Нельзя слишком много требовать от людей! Раз в жизни они сразились за справедливость – и уже выбились из сил. Зато они раз в жизни были справедливы – так будем же им признательны! Они и сами себе признательны за это. Круг Ривьера, те семьи, отпрыски которых увивались сейчас за Аннетой, нисколько не сомневались в том, что они немало преуспели в защите права и что в приумножении своей славы они не нуждаются. Раз и навсегда люди эти возомнили себя сторонниками прогресса и сложили руки.

Успокоенные к тому же международным положением в то переходное время, когда социальная борьба почти заглушила национальные распри, не считая застарелой англофобии, этой головни, разгоревшейся в дни Англобурской войны и еще чадившей, наделенные умеренными патриотическими чувствами, весьма не воинственными, склонные к терпимости и благодушию, ибо принадлежали к партии-победительнице и были хорошо обеспечены, – они составляли ту часть общества, которая, по-видимому, жила припеваючи, проповедовала свободную мораль с налетом какого-то неопределенного гуманизма, а вернее – утилитарную, полную скептицизма, без особых принципов, но и без особых предрассудков... (Доверяться чрезмерно не следовало!..) В их рядах насчитывалось несколько католиков-либералов, немало протестантов, еще больше евреев, костяк же составляла добропорядочная французская буржуазия, чуждая религии и заменившая ее политикой; носила она самые разнообразные ярлычки, но не совсем отрешилась от республиканского духа, который, продержавшись тридцать лет, приобрел наиболее удобную форму – форму консерватизма. Были тут и поклонники социализма – молодые, богатые и образованные буржуа, покоренные красноречием и примером Жореса. Еще длился медовый месяц социализма и республики.

Аннета никогда серьезно не интересовалась политикой. Так богата была ее внутренняя жизнь, что у нее не оставалось для этого времени. Но была пора, когда она, как и другие, горячо принимала к сердцу дело Дрейфуса.

Любовь к отцу заставляла ее на все смотреть его глазами. По велению сердца, из свободолюбия, заложенного в ее натуре, ей суждено было всегда принимать сторону угнетенных. Вот почему она познала минуты сильного волнения, когда Золя и Пикар бесстрашие напали на лютого Зверя – на общественное мнение, сорвавшееся с цепи. И когда она проходила мимо тюрьмы «Шерш-Миди», вероятно, и у нее, как у многих девушек, сердце громко стучало от тревоги за того, кто там томился. Но она не отдавала себе отчета в этих чувствах; Аннета не могла заставить себя внимательно проанализировать дело Дрейфуса. Политика внушала ей отвращение; она попробовала было приглядеться к ней, но тотчас же отпрянула – так стало ей скучно и противно, а почему – в этом она даже не пыталась разобраться. Она всегда смотрела правде в глаза и видела, что каждая сторона, в общем, убога и нечистоплотна почти в равной степени. А сердцу, не такому ясновидящему, как ее глаза, все хотелось поверить, что партия, которая ратует за идеи справедливости, должна состоять из людей самых справедливых. И Аннета упрекала себя в том, что от лени – так ей казалось – не разузнала получше об их деятельности. Вот почему она относилась к ним с каким-то выжидательным доброжелательством, не более, – так, слушая новое музыкальное произведение, порукой которому служит имя знаменитого композитора, невольно проникаешься к нему благоговением, хотя и не понимаешь его, заранее готов поверить, что оно прекрасно, и, быть может, только значительно позднее откроешь его для себя.

Аннета, человек с чистым сердцем, верила в незапятнанность ярлыков, не ведая, что нет большего обмана, чем в торговле идеями. Она еще верила в жизнеспособность иных наспех сфабрикованных «измов», этикетки на которых возглашали о различных политических настроениях, и ее привлекали те, которые возвещали о партиях передовых. Она заблуждалась, в глубине души надеясь, что именно там и встретит спутника жизни. Она привыкла к вольному воздуху и тянулась к тем, кому, как и ей, претили застарелые предрассудки, заплесневелые привычки и спертый воздух в здании прошлого.

Она и не думала чернить это старинное жилье. Ведь оно было хранилищем мечты целых поколений. Но воздух там был скверный. Если кому угодно, пусть там и остается! А ей нужен чистый воздух. И она глазами искала друга, который помог бы ей перестроить дом, сделать его просторным и светлым.

В гостиных собиралось немало молодых людей, казалось бы, способных понять ее, помочь ей. Многие – с ярлыком и без ярлыка – отличались смелостью взглядов. Но, к несчастью, их смелость шла иными путями. «Жизненный порыв», по выражению одного философа, у них был ограничен. Сразу он никогда не распространяется во все стороны. Редко, крайне редко встречаешь умы, которые освещают все вокруг и идут вперед. Большинство тех, кому удалось зажечь светоч (а таких немного), озаряют своим факелом только часть, крохотную часть пути, лежащего перед ними, вокруг же царит непроглядная тьма. И даже можно сказать, что, продвигаясь вперед, почти всегда платишься тем, что в другом направлении отступаешь. Революционер в политике иногда бывает бездарным консерватором в искусстве. А если он и отбросил горсточку своих предрассудков (из тех, которых придерживался меньше всего), то еще крепче цепляется за оставшиеся.

Ни в одной области с такой силой не обнаруживалось в ту пору, до чего неровен ухабистый путь в будущее, как в моральной эволюции полов. Женщина, стараясь порвать с ошибками прошлого, вступала на одну из тропинок, ведущих к новому обществу, и редко удавалось ей встретиться с мужчиной, который тоже стремился бы к новым формам жизни. Он выбирал иной путь. И если их крутым дорогам и суждено было на миг скреститься на вершине горы, то они поворачивались друг к другу спиной. Такое различие целей особенно изумляло в ту эпоху во Франции, где умственное развитие женщин прежде отставало, а вот уже несколько лет готовилось сделать скачок, в чем мужчины тогда не отдавали себе отчета. Да и женщины не всегда ясно представляли себе это, пока в один прекрасный день не наталкивались на стену, отделявшую их от попутчиков. Удар был страшен. Аннете привелось – и это обошлось ей дорого – столкнуться с таким печальным недоразумением.

Души целым роем витали вокруг Аннеты, и ее глаза, ее рассеянные глаза, которые неприметно оглядывали каждую, только что сделали выбор. Но ничего не сказали. Ей хотелось подольше притворяться перед самой собой, будто она все еще колеблется. Когда тебя больше не мучит нерешительность, так приятно мысленно повторять: \"Ведь я еще ничем не связана – и напоследок широко распахнуть врата надежды.

Их было двое – два молодых человека лет двадцати восьми – тридцати.

Марсель Франк и Рожэ Бриссо – между ними и колебалась Аннета, строя планы на будущее, хотя отлично знала, кто именно ее избранник. Оба принадлежали к состоятельным буржуазным семьям, были изысканны, учтивы, умны, но и среда, окружавшая их, и характеры были у них совсем разные.

В Марселе Франке, наполовину еврее, было то обаяние, которое нередко порождается смешанным браком лучших представителей двух рас. Рост средний, фигура тонкая, стройная, изящная, матовый цвет лица, синие глаза, нос с горбинкой, светлая бородка; удлиненный, чуть-чуть лошадиный профиль напоминал профиль Альфреда де Мюссе. Такой же умный, ласковый взгляд-то нежный, то дерзкий. Его отец, богатый коммерсант, занимавшийся торговлей сукном, оборотистый делец и увлекающийся человек, имевший пристрастие к современному искусству, поддерживавший молодую журналистику, покупавший полотна Ван-Гога и таможенного чиновника Руссо, женился на красавице тулузке, – она получила вторую премию в театральном училище и некоторое время была на первых ролях у Антуана и Пореля. Иона Франк, человек напористый, сначала взял ее приступом, потом вступил с ней в законный брак; тогда она покинула сцену, несмотря на шумный успех, и с большим так-том стала вести одновременно и дела мужа, и свой литературный салон, хорошо известный в мире искусств. Супруги жили в согласии: по безмолвному сговору они сквозь пальцы смотрели на поведение друг друга, во имя общих интересов все так ловко устраивали, что избегали пересудов, и воспитали единственного сына в атмосфере взаимной дружбы – насмешливой, но снисходительной. Марсель Франк усвоил мысль, что труд и удовольствие гармонируют, что в мудром их сочетании и состоит искусство жить. И он изучал это искусство так же глубоко, как всякое другое, и стал его тонким знатоком. Служил он в управлении национальных музеев и давно уже славился как искусствовед. Его медлительный, проницательный, дерзкий и в то же время снисходительный взгляд умел читать не только по картинам, но и по живым лицам. И лучше всех вздыхателей Аннеты умел читать в ее душе. Она это хорошо знала. Иной раз только очнется от туманных своих грез или, говоря об одном, начнет думать совсем о другом – и вдруг взглядом встретится с его любопытным взглядом, как будто говорившим ей:

«Аннета, вижу вас всю – нагишом».

И вот что странно: она, целомудренная Аннета, ничуть не смущалась. Ей хотелось спросить:

«Что ж, я вам нравлюсь?»

Они обменивались понимающими улыбками. Пусть срывает с нее покровы, ей было все равно: она знала, что никогда не будет ему принадлежать.

Марсель читал это в ее душе, но встревожен не был. Думал:

«Поживем – увидим!»

Ибо он знал другого.

Другой, Рожэ Бриссо, был его товарищем по лицею. Франк отлично понимал, что Аннета отдает предпочтение Бриссо. Во всяком случае, пока...

«Ну, а дальше?.. Посмотрим!..» Бриссо был хорош собой: открытое, красивое, простодушное лицо, веселые карие глаза, правильные, грубоватые черты, полные щеки, крепкие зубы, чисто выбрит, над умным лбом по-юношески густая грива черных волос, расчесанных на боковой пробор. Высок, широк в плечах; ноги длинные, руки мускулистые; легкая походка, порывистые движения. Говорил он хорошо, очень хорошо, голос у него был задушевный, мелодичный, низкий и звучный, который так всем нравился, который нравился ему самому. В учении он соперничал с Франком, был на редкость способен, схватывал все на лету, привык к тому, что занятия идут у него успешно, однако не меньше наук любил упражнения, развивающие мускулатуру. Бывая в Бургундии, – земли его родителей, леса и виноградники граничили с усадьбой Ривьеров, – ходил без устали, охотился, ездил верхом. И Аннета не раз встречалась с ним, гуляя в тех краях. Но тогда она мало думала о спутнике, любила бродить одна; да и Рожэ, попав на вольные просторы, вырвавшись из Парижа на несколько месяцев, разыгрывал юного Ипполита: притворялся, будто ему веселее проводить время с конем и собакой, чем с девушкой. Встречались молча, обменивались поклоном и взглядами. Но и это не прошло бесследно. Осталось приятное воспоминание, бессознательное влечение двух физически хорошо подобранных существ.

Родители Рожэ думали об этом не раз. Не только юная пара, – казалось, и имения были созданы для того, чтобы соединиться. Однако, пока был жив Рауль Ривьер, отношения хотя и были добрососедскими, но холодноватыми и отчужденными. Презабавно было то, что Ривьер, который никогда не поступался своим свободолюбием, брал заказы на архитектурные работы в аристократических и реакционных кругах, из хитрости кадил им и (на сей раз без метафоры) хаживал к обедне, если было нужно для дела, чтобы обратить на себя внимание, за что и прослыл среди радикальных республиканцев, у себя в провинции, реакционером, даже клерикалом (что очень его потешало). А Бриссо были столпами радикализма. Все представители рода, принадлежавшего к судейскому сословию, – адвокаты и прокуроры – кичились тем, что уже больше века род их – приверженец республики (и так оно и было во времена Первой Республики, но все они по забывчивости не упоминали, что их предок, бывший член Конвента, был награжден орденом Лилии, когда вернулись Бурбоны), верили в республику, как иные веруют в господа бога, и воображали, будто они – носители всех ее традиций: положение обязывает!

Поэтому-то Бриссо и считали своим долгом сурово порицать Рауля Ривьера и держались от него на расстоянии; такое отношение, впрочем, ничуть не огорчало Рауля, ибо он не ждал от них заказов. Но вот началось знаменитое дело Дрейфуса, и Ривьер – это было ясно для всех – очутился неожиданно для себя в прогрессивной партии. И мигом его обелили; поставили крест на прошлом; открыли в нем высокие общественные и республиканские качества, – он их в себе и не подозревал, но, вероятно, не преминул бы извлечь из них выгоду, если б смерть не спутала все его планы.

На планах Бриссо это не отразилось. Эти убежденные республиканцы, которые на протяжении века умело сочетали благоговейное отношение к своим принципам с благоговейным отношением к своим выгодам, были богаты и, разумеется, стремились стать еще богаче. Было известно, что Ривьер оставил дочери изрядное состояние. Недурно было бы присоединить бургундское ее имение к владениям Бриссо. Правда, единомышленники Бриссо отводят второстепенное место расчету на богатство, хотя это – первое, что приходит им в голову: когда речь идет о браке, утверждают они, прежде всего следует принимать в соображение, что представляет собой сама девушка. В данном случае девушка удовлетворяла всем требованиям. То, что было известно о ней, укрепляло Бриссо в их мнении: и ее положительный характер, и то, что говорили о ее преданности отцу. Изумительные способности, простота. Превосходно держится в обществе. Уравновешенна. Неглупа. Здорова. Правда, находили что-то неестественное в ее занятиях в Сорбонне, в ее исследованиях, диссертации. Но полагали, что образованная, скучающая девушка придумала себе такое развлечение и что все это до первого ребенка. Кстати, неплохо показать всем, что они, Бриссо, поклонники просвещения, даже просвещения женщин, лишь бы оно не было помехой. Аннета, слава богу, была бы не первой образованной женщиной в семье. Г-жа Бриссо, мать Рожэ, и его сестра, мадемуазель Адель, слыли – для этого были известные основания – и не только сердечными, но и умными женщинами, участвовали и в духовной и в деловой жизни мужчин Бриссо. Образование Аннеты служило порукой, что по крайней мере тут нечего опасаться веяний клерикализма, а это так важно! Вообще в новой семье ее нежно опекали бы, и это оберегало бы ее от всяких пагубных увлечений. Их дорогой девочке так легко будет слиться воедино с теми, чью фамилию она будет носить, – она осиротела и как же будет счастлива, когда попадет под крылышко второй матери и сестры постарше, которые только одного и хотели: руководить ею. Ведь дамы Бриссо – а были они весьма наблюдательны – находили, что Аннета пресимпатична, благовоспитанна, мягка, вежлива, сдержанна, робка (по их мнению, это не являлось недостатком), холодновата (а это уже было почти добродетелью).

Итак, Рожэ с согласия всего своего семейства – вопрос предварительно обсудили – стал ухаживать за Аннетой. Он ничего не утаивал от своих, всегда был уверен, что его одобрят. Все близкие обожали этого взрослого ребенка. Платил он тем же. В семье Бриссо царило взаимное преклонение.

Правда, некоторая иерархия соблюдалась, но каждый расценивался высоко.

Право же, нельзя было не признать, что все они наделены незаурядным умом, приятной внешностью, богатством. И они – люди благовоспитанные – признавали это, даже весьма охотно, но не показывали этого людям, которых считали недостойными себя. Впрочем, кто мог бы сомневаться во всем этом, видя, какой спокойной уверенностью дышат их лица! Они были уверены в себе и всего увереннее в Рожэ. Он был их любимцем, гордостью и, пожалуй, не без оснований. Никогда еще древо рода Бриссо не приносило такого сочного плода. Рожэ был наделен лучшими чертами своего рода, а если и обладал его недостатками, то они не раздражали: он был так мил, так молод, что их не замечали. А талантов у него была пропасть: все ему легко давалось, особенно ораторское искусство. Красноречие было ленным владением Бриссо. В их роду уже прославился один адвокат, у них у всех была врожденная склонность к витийству. Было бы несправедливо утверждать, будто им нужно говорить, чтобы думать, как говорунам-южанам. Но одно бесспорно – говорить им было нужно. В пышных фразах словно расцветали все их способности – Бриссо зачахли бы от молчания. Отец Рожэ, в прошлом один из знаменитейших болтунов, прославивших трибуну палаты депутатов, – избиратели сыграли с ним плохую шутку, не избрав вторично, – задыхался от красноречия, замкнувшегося в своей скорлупе, и Рожэ, которому в ту пору было шесть лет, наивно говорил, когда они вдвоем сидели у камина:

– Папа, произнеси-ка для меня речь! Теперь он делал это сам. Первые же выступления молодого человека на собраниях адвокатов и в суде создали ему блестящую репутацию. Под стать всем Бриссо, он отдал свои дарования на службу политике. Превосходным трамплином были для него митинги по поводу дела Дрейфуса; он бросился в бой, он наговорился всласть. Юношеский пыл, смелость, красивые слова, лившиеся потоком, прекрасная внешность – все привлекало к нему симпатии восторженных дрейфусисток и молодежи. Семейство Бриссо, – а оно только и думало, как бы не отстать по дороге прогресса, и больше всего боялось, как бы не сделать слишком рано лишний шаг вперед, – осторожно разведав почву, наставило своего наследника, свою гордость и надежду, на путь социализма, однако весьма благомысленного. Впрочем, и самого Рожэ чутье влекло на этот путь. Он, как все лучшие представители молодежи того времени, подпал под обаяние Жореса и старался перенять приемы великолепного оратора, речи которого были полны пророческих предначертаний и всяческих иллюзий. Он провозгласил, что долг народа и интеллигенции – сблизиться. И это стало темой весьма красноречивых его выступлений. Если народ, у которого просто не хватало на это досуга, многого и не понял, зато это скрасило досуг молодых представителей буржуазии. Рожэ – ему помогла подписка и узкий круг друзей – основал кружок, газету, партию. Сам же он потратил на это уйму времени и немножко денег. Все Бриссо умели рассчитывать, умели и тратить с толком.

Им льстило, что их чадо – вожак нового поколения. И они подготовляли почву для приближающихся выборов. Для Рожэ было намечено местечко в будущей палате депутатов. И он об этом знал, Рожэ привык, что в него с самого детства верят все близкие, и уверовал в себя; он толком не знал, какие же у него убеждения, однако нисколько в них не сомневался. Никакого высокомерия. Он был полон самодовольства и ничуть не скрывал этого.

Ему везло во всем; он привык к этому, ему казалось, что это вполне естественно; он и не думал этим гордиться и был бы потрясен, если бы удача ему изменила: устоям, которые он свято чтил, был бы нанесен сокрушительный удар. Он был такой славный! Эгоистом он был, сам того не ведая, и отнюдь не закоренелым, а каким-то наивным, был добряком, красавцем, мог бы давать другим, но намеревался от других только брать и не представлял себе, что кто-то может ему в чем-либо отказать; простой, славный, сердечный, требовательный юноша все ждал, что к его ногам падет весь мир. Право же, он был весьма привлекателен.

И Аннета увлеклась. Хотя она и составила о нем довольно верное суждение, но оно не помешало ей полюбить его еще сильнее. Ее умиляли его слабости, они были ей бесконечно дороги. Ей казалось, что именно из-за них в нем столько ребяческого, – больше, чем мужественного. И эта двойственность радовала ее сердце. Ей нравилось, что Рожэ ничего не скрывает: сразу было видно, какой он. Его наивное восхищение собою говорило о том, какая у него непосредственная натура.

С Аннетой он был особенно откровенен оттого, что влюбился в нее. Пылко, безудержно. Он не знал половинчатости в чувствах. А вот видел все лишь наполовину.

Любовь к ней вспыхнула как-то вечером, в одной из гостиных, – он был в ударе и блистал красноречием. Аннета не проронила ни слова. Но она была чудесной слушательницей. (Так по крайней мере ему казалось.) В ее умных глазах он читал свои собственные мысли и находил, что они стали еще яснее, еще возвышеннее. Ее улыбка радовала его – значит, он хорошо говорил, а еще более глубокую радость доставляло ему сознание, что она разделяет его мысли. А как прекрасна была его слушательница! Какой замечательный ум, какая возвышенная душа светилась в ее пристальном и выразительном взгляде, в ее проникновенной улыбке! Он говорил один, а ему казалось, что он разговаривает с нею. Во всяком случае, теперь он говорил только для нее и чувствовал, что этот мысленный диалог – таинственный, безмолвный – возвышает его...

Аннета, по правде говоря, и не слушала. Она была так умна, что быстро схватила главную мысль Рожэ и с привычной рассеянностью следила лишь за красивыми, гладкими фразами. Но она воспользовалась тем, что он был поглощен собственными речами, и решила получше его рассмотреть: глаза, рот, руки и как, когда он говорит, у него двигается подбородок, как раздуваются красивые ноздри, словно у заржавшего жеребца, и какая милая у него манера произносить некоторые буквы, и что же все это выражает – и внешне и внутренне...

Смотреть она умела. Видела, как ему хочется, чтобы им восхищались, видела, как ему нравится, что он нравится, и то, что она считает его красивым, умным, красноречивым, удивительным. Она не находила, – нет, пожалуй, чуть-чуть, совсем чуточку! – что он смешон. Напротив, была полна умиления.

(\"Да, милый, ты хорош собой, ты чудный, умный, красноречивый, удивительный... Тебе хочется, чтобы я улыбнулась? Вот, милый, я даже два раза тебе улыбнулась... и смотрю на тебя так ласково... Ты доволен? \").

И в глубине души она смеялась, видя, как он счастлив, как торжествует, – еще громче заливается, словно вешняя пташка.

Он смаковал похвалы, пил их, не разбавляя, не подбавляя к ним ни капли собственной иронии, жаждал еще, никогда не пресыщался. И, упиваясь своим пеньем, сливал с ним и ту, которая им любовалась. Он вообразил, что она – воплощение всего, что было в нем самого лучшего, чистого, гениального, и стал обожать ее.

А та, чьей души с первых же взглядов коснулась любовь, почувствовала, что тонет в его обожании, и совсем перестала сопротивляться. Исчезла даже ласковая ирония, которой она прикрывала, будто латами, свое трепещущее сердце, и она подставила страсти свою незащищенную грудь. Как жаждала она любви! Как сладостно утолить жажду (она предвкушала это), прильнув к губам того, кто ей так нравился! А то, что он предвосхитил ее желание и так пылко тянулся к ней губами, наполняло ее какой-то восторженной благодарностью.

Пламя разбушевалось. Каждый воспламенялся от страсти другого и питал ее своею страстью. И чем пламеннее было чувство влюбленных, тем большего они ждали друг от друга и тем больше старались превзойти взаимные ожидания. Это очень утомляло. Но у них в запасе были нерастраченные силы молодости.

А пока силы Аннеты дремали в бездействии. Им не давали воли. На нее нахлынуло чувство Рожэ. Она тонула. Он не позволял ей передохнуть. Натура у него была общительная, безудержная, и его потребностью было все высказать, всем поделиться: мыслями о будущем, о настоящем, о прошлом.

Как пространно он говорил! Это было его свойство. А к тому же он хотел все узнать, все присвоить. Он вторгался в тайны Аннеты. Аннета, отступая, напоследок с трудом защищалась. Все это ее отчасти возмущало, отчасти радовало и забавляло; не раз пыталась она рассердиться на Рожэ за этот натиск, но завоеватель был так мил! И она с наслаждением шла на уступки; она не сопротивлялась насилию чужой воли (\"Et cognovit lam – он совсем ее не знал!..), а втайне подчас вся горела то от негодования, то от удовольствия.

Да, не очень благоразумно без сопротивления отдать себя целиком.

Иногда, забыв обо всем на свете, поверишь свои тайны, а потом тот, кому ты доверился, обернет их против тебя же. Но Аннета и Рожэ мало об этом заботились. В ту пору их любви ничто друг в друге не могло им разонравиться, ничто не могло поразить. Все то, что поверял любимый, не только ничуть не удивляло любящую, но, казалось, совпадало с ее невысказанным мнением. Рожэ теперь не следил за собой – следил еще меньше, чем прежде, и Аннета слушала его откровенные признания снисходительно, однако, помимо воли, все запоминала до мелочей.

Радостно было, что у них столько общего в прошлом, а еще радостнее, что и настоящее и прошлое утопают в мечтах о будущем, – их будущем, ибо хотя Аннета и ничего еще не сказала, ничего не обещала, но на ее согласие так полагались, так рассчитывали, так его требовали, что она в конце концов и сама вообразила, будто уже дала его. Полуприкрыв свои счастливые глаза, она слушала, как Рожэ (он принадлежал к тем, кто наслаждается завтрашним днем больше, чем нынешним) с неиссякаемым воодушевлением описывал блистательную жизнь, богатую мыслями, заполненную полезной деятельностью, приуготовленную... Кому? Ему, Рожэ. Ну и ей, разумеется, тоже, ведь она отныне – частица Рожэ. И она не сердилась, что от ее личности ничего не остается, она слишком была поглощена чудесным своим Рожэ, – не могла его наслушаться, на него наглядеться, нарадоваться. Он много говорил о социализме, справедливости, человеколюбии, об освобожденном человечестве. Поистине был великолепен. На словах душевное его благородство было безгранично. Это волновало Аннету. Ей казалось отрадной мысль, что и она примет участие в его деятельности во имя всесильного добра. Рожэ никогда не спрашивал ее, что она об этом думает. Подразумевалось, что она думает так же, как и он. Да и не могла она думать иначе. Он говорил за нее. Он говорил за них обоих – ведь он говорил лучше.

Он ронял:

– Вот что мы сделаем... У нас будет...

Она ничего не оспаривала. Напротив, чуть ли не благодарила. Планы были так необъятны, так расплывчаты, так бескорыстны, что просто не было причин считать себя обделенной. Рожэ стал для нее светом, стал для нее свободой... Пожалуй, в этом было что-то неопределенное. Аннете, пожалуй, и хотелось, чтобы все было поточнее. Но ведь все это придет позже, ведь сразу всего не выскажешь. Продлим же удовольствие. Будем сегодня наслаждаться неоглядными планами на будущее...

Больше всего она наслаждалась, глядя на его очаровательное лицо, чувствуя, как жадно тянутся друг к другу их влюбленные тела, по которым внезапно пробегали электрические токи, огонь желаний, пылавший в них обоих, сильных силою непорочной молодости, здоровых, крепких, горячих.

Всего красноречивей был Рожэ, когда внезапно умолкал. И тогда слова, отзвучав, рисовали перед ними упоительные картины, а глаза встречались: им казалось, будто они вдруг прикоснулись друг к другу. Налетал такой порыв страсти, что захватывало дыхание. Рожэ больше не думал ни обольщать, ни говорить. Аннета больше не думала ни о будущем человечества, ни даже о своем будущем. Они забывали обо всем, обо всем, что их окружало: о том, что они в гостях, о том, что вокруг люди. В эти секунды они сливались в единое целое, словно воск на огне. Ничего не существовало, кроме их влечения друг к другу – этого закона природы, единого, всепоглощающего и чистого, как огонь. У Аннеты темнело в глазах, щеки у нее вспыхивали, а немного погодя, поборов головокружение, она с трепетной и томительной уверенностью думала о том, что придет день и она поддастся соблазну...

Ни для кого их страсть уже не была тайной. Они не могли ее скрывать.

Пусть Аннета молчала – глаза говорили за нее. Они так красноречиво выражали согласие и без слов, что, по мнению всех, да и самого Рожэ, она как бы уже безмолвно связала себя обещанием.

И лишь семейство Бриссо не теряло из виду, что Аннета еще далека от этого. Признания Рожэ Аннета выслушивала с явным удовольствием, но ответа не давала, уклонялась, ловко переводила разговор на какую-нибудь возвышенную тему, а простачок Рожэ приносил добычу в жертву ради миража и, очертя голову и млея, пускался в рассуждения. Аннета отмалчивалась.

Бриссо – люди, умудренные опытом, – два-три раза подмечали ее маневр и решили сами взяться за дело. Конечно, они ничуть не сомневались в согласии Аннеты: ведь для нее такая блестящая партия-счастье. Но, знаете ли, надо считаться с прихотями взбалмошных девиц! Бриссо знали жизнь. Знали все ее ловушки. То были хитрые французские провинциалы. Если решение вопроса задерживается, надо пойти навстречу – так советует предусмотрительность. И обе дамы Бриссо пустились в путь.

Существовала особая улыбка, которую в кругу их знакомых, в Париже, звали улыбкой Бриссо: умильная и елейная, приветливая и снисходительная, шутливая, вместе с тем осторожная, все предугадывающая, изливающая благоволение, но совершенно безразличная; она сулила щедрые дары, только дары эти так и оставались посулами. Обе дамы Бриссо улыбались именно такой улыбкой.

Госпожа Бриссо, мать Рожэ, высокая, представительная дама, широколицая, толстощекая, жирная, грузная, с внушительной осанкой и пышным бюстом, говорила вкрадчиво и такие преувеличенно лестные вещи, что Аннете, всегда такой искренней, становилось не по себе. Льстила она не только Аннете (которая это скоро, и с облегчением, заметила). На похвалы вообще не скупилась. И вечно все пересыпала шутками – так Бриссо из вежливости проявляли присущую всем им самоуверенность, желая показать, что относятся к этой своей черте с добродушной иронией, принимают этот дар благодушествуя.

У сестры Рожэ, мадемуазель Бриссо, тоже высокой и полной, волосы были такие светлые, даже обесцвеченные, что казались чуть ли не белыми, как у альбиноски. Вдобавок – слой рисовой пудры на щеках и подмазанные губы.

Она подделывалась под пастели времен Людовика XV. Натье написал бы с нее Фебу Бургундскую – жеманную, бесцветную и дородную. Мать называла крепкую девицу «бедной крошкой», ибо мадемуазель Бриссо, хоть и чувствовала себя великолепно, решила, созерцая в зеркало свои бледные ланиты, что здоровье у нее слабое, но не сочла выгодным холить себя. Зато воспользовалась предлогом, чтобы показать, какая она стойкая и как она презирает изнеженных представительниц своего пола, которые стенают из-за пустячной царапины. И правда, она была просто изумительна-деятельна, неутомима, все читала, всюду бывала, все знала, разбиралась в живописи, понимала музыку, рассуждала о литературе, ежедневно вместе с г-жой Бриссо наносила визиты, входившие в число тех двухсот – трехсот визитов, которые им надлежало сделать за определенный промежуток времени, в свою очередь, принимала визитеров, давала обеды, посещала концерты, театры, заседания палаты и выставки, не поддавалась усталости и не жаловалась на нее, – только, если выпадал подходящий случай, вздыхала, но тотчас же мужественно пересиливала себя; однако, истязая свою плоть, она умела и поддерживать силы – любила плотно покушать (как все семейство) и спала крепко, без снов. Она была хозяйкой и своего сердца и своего тела. Она не спеша подготовляла почву для своего замужества с неким политическим деятелем лет сорока, который сейчас был губернатором одной из крупных заморских колоний. Она и не подумала поехать туда за ним. Отказаться от Парижа и фамилии Бриссо она намеревалась лишь в том случае, если осчастливленный избранник предложит ей во Франции положение, достойное ее. Вообще же постаралась, чтобы в высоких сферах его не забыли. Они вели задушевную и деловую переписку. Этот роман на расстоянии длился уже не один год. Придет время, и она выйдет замуж. Она не спешила. Муж будет уже в летах.

Тем лучше – так считала мадемуазель Бриссо. Голова у нее была светлая.

Да и у всех Бриссо голова была на плечах. А у мадемуазель Бриссо она была в высшей степени склонна к политике. Мадемуазель Бриссо, по словам ее мамаши, была настоящей Эгерией. Г-жа Бриссо восторгалась познаниями мадемуазель Бриссо. Мадемуазель Бриссо восторгалась хозяйственностью и умом г-жи Бриссо. В их отношениях было много показного, жеманного. При Аннете они то и дело целовались. Ведь это было так мило!

Однако с некоторых пор они стали умеренно восхвалять друг друга – они льстили теперь Аннете. Они рассыпались в комплиментах ей, ее дому, туалетам, вкусу, уму, красоте. Они так захваливали Аннету, что ей это было неприятно; однако нельзя совсем равнодушно относиться к тому, что другие о тебе лестного мнения, особенно если они, эти другие, в твоих глазах посланцы того, кого ты нежно любишь. Да и как было не поверить похвалам: ведь дамы Бриссо то и дело упоминали имя Рожэ, о чем бы ни зашел разговор. В похвалы ему они вплетали похвалы Аннете; шутливо и назойливо намекали на то, какое впечатление произвела на него Аннета, на то, что знают, о чем она ему говорила, – он тотчас же все с восхищением им пересказывал (все пересказывал; Аннета и сердилась и тем не менее была тронута). Они рисовали, не жалея красок, его блестящее будущее, и голос у г-жи Бриссо звучал проникновенно, когда она высказывала надежду, даже уверенность, что Рожэ найдет – да, собственно, уже и нашел – достойную подругу жизни. Они не называли ее, но все было понятно. Все эти уловки были видны издали невооруженным глазом. Так нарочно и делалось. Напоминало это саленную игру в фанты: разговор затевался ради одного слова, которое у каждого вертелось на языке, но которое нельзя было вымолвить.

Казалось, г-жа Бриссо с улыбкой подстерегает это слово, готовое слететь с губ Аннеты, чтобы провозгласить:

«Фант!»

Аннета улыбалась, открывала рот. Но слово не слетало...

Бриссо приглашали Аннету на семейные вечера в свою квартиру на улице Прованс. Она познакомилась с самим Бриссо-отцом – высокий, тучный, хитрые глазки, глядящие из-под густой чащи бровей, лицо красное, седая бородка, повадки стряпчего-ловкача, притворы; его избитые остроты и любезности просто удручали Аннету. Он тоже попытался было поиграть в салонную игру, но все время садился в лужу со своими иносказаниями. Они вспугнули Аннету. Г-жа Бриссо сделала знак мужу не вмешиваться. Тогда он вышел из игры, стал следить за ней втихомолку, посмеивался и был вполне согласен, что это не его забота – гораздо лучше справятся женщины.

Госпожа Бриссо искусно повела дело: сначала она пригласила вместе с Аннетой всего лишь трех-четырех близких друзей, потом – двух, потом одного, потом – никого, кроме нее. И Аннета очутилась одна лицом к лицу с четверкой Бриссо. «В кругу семьи», – с елейным видом говорила г-жа Бриссо материнским, многообещающим тоном. Аннета чувствовала, что она в западне, но не убегала, – так хорошо было ей около Рожэ. Из любви к нему она снисходительно относилась к его родным, закрывала глаза на все то, что в их среде ее глухо раздражало. Тонкое женское чутье предупредило дам Бриссо (хоть и велико было их самолюбие, но оно никогда не вредило их интересам): по молчаливому соглашению они стушевались – меньше говорили, взвешивали свои слова, часто оставляли влюбленных наедине, не вмешивались в их разговоры. Но лучшим защитником дела Рожэ был он сам. Он становился все влюбленней, все больше тревожила его Аннетина сдержанность, которая не так уж волновала бы его, если б мать и сестра не указали ему на нее, и никогда он не был так обаятелен, как с той поры, когда поколебалась его самоуверенность. Он больше не разглагольствовал, его красноречие угасло. Впервые в жизни он старался читать в душе другого.

Он сидел рядом с Аннетой, и его покорный, горящий, ненасытный взгляд молил живую загадку, пытался ее разгадать. Аннета наслаждалась и его смятением, и несвойственной ему робостью, и тем, с каким боязливым ожиданием он подстерегает каждое ее движение. Она колебалась. В иные минуты она готова была согласиться, произнести решительное слово. И все же не произносила. В последнюю секунду инстинктивно отстранялась, сама не зная почему; вдруг начинала избегать признания в любви, которое собирался сделать Рожэ, и согласия. Она вырывалась из рук...

Но вот западня захлопнулась. Мать и дочь Бриссо обычно вслушивались в бесплодный разговор, притаившись в одной из соседних комнат. Иногда с деловым видом проходили по гостиной, улыбались. Бросали несколько приветливых слов, но не останавливались. А влюбленные продолжали долгую свою беседу.

Однажды вечером они рассеянно перелистывали альбом, чтобы иметь предлог сблизить головы, обменивались вполголоса своими мыслями и вдруг замолчали; Аннета тотчас почувствовала опасность. Она хотела было вскочить, но рука Рожэ обвилась вокруг ее талии, а жадные губы прильнули к ее полуоткрытым губам. Она попыталась защититься. Но как защищаться от самой себя! Ее губы вернули поцелуй, а хотели его избежать. И все же она вырвалась, но тут, с другого конца гостиной, затрубил растроганный голос г-жи Бриссо:

– Ах, милая моя дочь!

И она стала звать:

– Адель!.. Господин Бриссо!..

И не успела ошеломленная Аннета оглянуться, как ее окружило все семейство Бриссо – сияющее, умиленное. Г-жа Бриссо осыпала ее поцелуями, прикладывала к глазам носовой платочек и твердила:

– Любите же его! Мадемуазель Бриссо повторяла:

– Сестричка! А г-н Бриссо, как всегда, промахнулся:

– Наконец-то! Сколько времени даром потеряли!..

Пока все это происходило, Рожэ стоял перед Аннетой на коленях, целовал ее руки, робким, пристыженным взглядом просил о прощении и твердил:

– Не отказывайте! Аннета, словно окаменев, принимала поцелуи; мольба глаз, которые она так любила, путами связала ее. Она сделала последнее усилие, попробовала сопротивляться:

– Да ведь я ничего еще не сказала! Но в глазах Рожэ мелькнуло такое искреннее отчаяние, что она не могла это перенести: заставила себя улыбнуться; и когда лицо Рожэ засветилось от счастья, то ее лицо тоже засияло от радости, которую она ему даровала. Она сжала его голову руками.

Рожэ вскочил, крича от восторга. И они поцеловались под благословляющим взглядом родителей поцелуем обручения.

Когда вечером Аннета осталась дома наедине с собой, то почувствовала, что сражена. Больше она себе не хозяйка. Она отдала себя... Отдала себя!

Жизнь свою отдала... Сердце сжималось от тоски.

Аннета преувеличивала прочность уз, принять которые только что согласилась. Она была не из тех современных девиц, которые при женихе, мило кокетничая, говорят о разводе. Она не давала одной рукой, чтобы Другой отнять. Больше она не принадлежала себе. Принадлежала всем этим Бриссо.

И вдруг ей показалось, что все Бриссо – ее враги. Все то, на что за последние недели она насмотрелась, предстало теперь перед ней в ярком свете: и все их старания сблизиться с нею, чтобы опутать ее, и заговор против ее свободы, и, наконец, эта комедия вынудили дать согласие, застали ее врасплох... (Уж не был ли соучастником и Рожэ, сам Рожэ?) И она ощетинилась, как зверек во время облавы, который видит, что его теснят со всех сторон, чувствует, что сейчас погибнет, и вот-вот ринется, наклонив голову, на загонщиков, чтобы проложить себе путь или умереть, но зато отомстить. В первый раз все, что ей так претило в Бриссо, но о чем до сих пор она старалась не думать, показалось ей таким пошлым, гадким, невыносимым... Даже сам Рожэ!.. Никогда не станет она жить, замкнувшись в мирке этого человека, этой семьи, этого круга интересов, которые не были ее интересами, которые никогда ими не будут. Она решила порвать...

Порвать? Но как же! Ведь она только что связала себя обещанием! Согласится ли Рожэ? Нужно, чтобы согласился! Ему не помешать ей... И Аннета возненавидела его, подумав, что он, пожалуй, станет противиться. Сейчас уже не шли в счет страдания другого: без колебания она разбила бы его сердце, только бы вернуть себе свободу. А потом представились ей его умоляющие глаза, и ее сердце дрогнуло... Но все равно! Эгоизм погибающего, инстинкт самосохранения пересилили все, пересилили нежность, пересилили жалость! Надо было спасаться. И горе тому, кто преградил бы ей выход!

Всю ночь напролет она ворочалась с боку на бок, ее истомила лихорадочная бессонница, она заранее переживала встречу с Рожэ. Она сказала, она перебрала все слова, которые он скажет ей, а она – ему. Пыталась убедить его, спорила, выходила из себя, жалела его, ненавидела. Очнулась на заре – измученная, но полная решимости. Она пойдет к Рожэ... Впрочем, нет! Напишет ему – так будет легче выразить до конца, что хочется, и никто не прервет ее. Все будет кончено. А чтобы Бриссо и не пытались снова завладеть ею, она уедет из Парижа – на несколько дней скроется в какой-нибудь гостинице за городом. Аннета встала, написала письмо – тысячу раз передумала все слова, а потом торопливо начала собираться.

Сборы были в разгаре, когда явился Рожэ. Она и не подумала, что надо охранять вход в дом, не ждала, что он придет так рано. Рожэ вошел, горя любовью и нетерпением, – он опередил слугу, докладывавшего о его приходе. Он принес цветы. Был полон счастья и благодарности. И был так нежен, так молод, так обаятелен, что Аннета, увидев его, не нашла в себе сил поговорить с ним. Все ее мудрые решения были позабыты, с первого же взгляда у нее снова отняли сердце. С удивительной недобросовестностью, свойственной любящим, она тотчас нашла ровно столько же доводов в пользу замужества, сколько минуту назад находила против. Она пыталась бороться, но радость сияла в ее глазах, обведенных кругами после всего, что пережила она ночью. Она смотрела на своего Рожэ, который впивался в нее восхищенным взглядом, и думала:

«Однако ведь я решила... Ведь я должна, однако, решить... А что же я решила?»

Но где тут знать, когда существует на свете этот взгляд, выпивающий до дна твою душу! Думать? Как тут думать, как тут обрести себя вновь!

Она сама ничего не знала, она гибла... А пока – до чего же хорошо, когда тебя так любят! Лишь одно она и могла сделать – для этого понадобилось невероятное усилие: попросить Рожэ не торопиться со свадьбой. И выражение лица Рожэ сразу стало таким разочарованным, таким удрученным, что у Аннеты не хватило мужества продолжать. Разве можно огорчать родного своего мальчика? И она поспешила приласкать его, успокоить, сказать, что любит его; она робко попыталась настаивать на отсрочке, но он так рьяно воспротивился, будто дело шло о его жизни. Наконец, после нежных препирательств, они согласились уступить друг другу наполовину и решили, что поженятся в середине лета.

А потом Рожэ уехал. Аннета посмотрела в зеркало на свое растерянное лицо и снова заколебалась. Как выпутаться! Она взглянула на вещи, приготовленные было к отъезду.

– Поработала! Пожала плечами, засмеялась. Что за прелесть этот Рожэ!

Снова спрятала в комод одежду и всякие мелочи, которые собиралась уложить в чемодан.

«И все же, – думала она, – я не хочу, не хочу!..»

Вспылив, уронила рубашки. Бух! Вслед полетели туалетные щетки... Она отшвырнула ногой ворох одежды, рассердилась...

Потом стала поднимать – нагнулась до полу. Но, не закончив уборки, вдруг почувствовала усталость и уселась прямо на паркет – гордиться силой воли было нечего.

– Полно! – заметила она, вытянувшись на ковре. – Впереди у меня целых четыре месяца, – успею переменить решение...

Зарылась лицом в подушки и, лежа на животе, принялась считать дни...

Бриссо благоразумно пошли навстречу желанию Аннеты отложить свадьбу: они боялись, что, поспешив, испортят дело. Но сочли необходимым пока окружить Аннету заботами. Нельзя предоставлять ее самой себе: девушка со странностями, как бы не выскользнула из рук.

Приближалось Вербное воскресенье. Бриссо пригласили Аннету провести Пасху в их бургундском имении. Аннета приняла приглашение неохотно: было соблазнительно и страшно-страшно, что отягчит цепи, которые уже связывали ее, страшно, что совсем потеряет себя или все разорвет, страшны были и всякие другие вещи, поопаснее, в которых ей не хотелось разбираться.

Она и не пыталась расстаться с влюбленностью и нерешительностью, которыми убаюкивала себя, – все это немного тяготило ее, но была в этом и своя прелесть. Хотелось, чтобы такое состояние продолжалось долго, долго. Но она хорошо понимала, что это вредно и что она не имеет на это права... перед Рожэ.

В конце концов она решилась откровенно сказать о своих тревогах сестре. Она еще и словом не обмолвилась Сильвии о своей любви к Рожэ, а ведь поверяла ей все: часто рассказывала о других своих вздыхателях. Да, но других-то она не любила! А вот имя Рожэ утаивала.

Сильвия разахалась, назвала ее «тихоней» и хохотала как сумасшедшая, когда Аннета попыталась объяснить ей причину своей нерешительности, своих сомнений, терзаний.

– Ну, а твой птенчик хорош собой? – спросила она.

– Да, – ответила Аннета.

– Любит он тебя?

– Да.

– И ты его любишь?

– Люблю.

– Что же тебя удерживает?

– Ах, все это так сложно! Как бы это объяснить? Я его люблю... Очень люблю... Он премилый!

(Она принялась с увлечением описывать его под насмешливым взглядом Сильвии. Вдруг замолкла.).

– Очень, очень люблю его... И в то же время не люблю... В нем есть что-то... Не буду я жить вместе с ним... Никогда не буду... И потом...

Потом он чересчур уж меня любит. Так и съел бы меня.

(Сильвия расхохоталась.).

– Правда, так всю и съел бы, всю мою жизнь, мысли мои, воздух, которым Я дышу... О, мой Рожэ любит поесть! Одно удовольствие видеть его за столом. Аппетит у него хороший. Но я-то не хочу, чтобы меня съели.

Она тоже смеялась от души, и Сильвия смеялась, обняв ее за шею и сидя у нее на коленях. Аннета продолжала:

– Ужасно вдруг почувствовать, что тебя, вот так, живьем, проглотили, что не осталось у тебя ни капельки своего, что ты не можешь больше ни капельки своего сохранить... А он этого даже и не подозревает. Любит меня до сумасшествия, но, по-моему, он, знаешь ли, и не старается меня понять, даже не думает об этом. Пришел, взял, унес...

– Чертовски приятно! – вставила Сильвия.

– У тебя одни глупости на уме! – сказала Аннета, обнимая ее.

– А что же у меня должно быть на уме?

– Замужество. Это дело важное.

– Важное? Положим, не такое уж важное!

– Что? Отдать всю себя, ничего не сохранить – и это не важно?

– Да кто об этом говорит? Только сумасшедшие!

– Но он хочет завладеть всем! Сильвия хохотала, извиваясь, как рыбешка.

– Ах ты. Птичка! Преглупенькая! Простачок-дурачок!..

(Ничего сложного, казалось ей, тут нет: говори, что хочется, отдавай, что хочется, а все остальное сохраняй да помалкивай! Она, любя, трунила над мужчинами и их требованиями. Не очень-то они хитры!).

Да, но ведь и я-я тоже не хитра, – сказала Аннета.

– Уж это так! – воскликнула Сильвия. – Ты все принимаешь всерьез.

Анкета с сокрушенным видом согласилась.

– Просто несчастье какое-то! Хотелось бы мне быть такой, как ты. Вот ведь выпало человеку счастье!

– Давай меняться! Уступи мне свое! – предложила Сильвия.

Аннета совсем не хотела меняться. Сильвия ушла, приободрив ее.

И все же Аннета не понимала себя! Была сбита с толку.

«Занятно! – раздумывала она. – Я хочу все отдать. И хочу все сохранить!..»

На другой день – то был канун отъезда, – когда она, уложив все нужное в чемодан, опять начала мучить себя, пришел нежданный гость и усилил ее тревогу, которую она вдруг осознала яснее. Ей доложили о Марселе Франке.

Он любезно и учтиво поговорил о чем-то, а потом намекнул на помолвку – Рожэ не делал из нее тайны. Мило поздравил Аннету; в его тоне и глазах было что-то ласково-насмешливое, сердечное. Аннета чувствовала себя с ним непринужденно, как с прозорливым другом, которому не нужно все говорить и от которого нечего скрывать, потому что понимаешь его с полуслова. Заговорили о Рожэ, которому Марсель Франк завидовал – и с улыбкой признался в этом. Аннета знала, что он говорит правду, что он влюблен в нее. Но это им ничуть не мешало. Она спросила, какого он мнения о Рожэ, – молодые люди были хорошо знакомы. Марсель рассыпался в похвалах, но она настаивала, чтобы он рассказал о нем не такие общеизвестные вещи; поэтому Марсель шутя ответил, что описывать Рожэ не к чему, – ведь она знает его так же хорошо, как и он. И, говоря это, он в упор смотрел на нее таким проницательным взглядом, что Аннете стало не по себе и она отвела глаза.

Потом она тоже в упор посмотрела на него, подметила его тонкую усмешку, доказывавшую, что они поняли друг друга. Разговор зашел о пустяках, как вдруг Аннета прервала его и озабоченно спросила:

– Скажите откровенно: вы находите, что я не права?

– Никогда не осмелюсь заявить, что вы не правы, – ответил он.

– Без любезностей, пожалуйста! Только вы и можете сказать мне правду.

– Вы же знаете, что положение у меня особенно щекотливое.

– Знаю. Но ведь я знаю и то, что оно не повлияет на искренность наших суждений.

– Благодарю! – сказал он.

Она продолжала:

– Вы считаете, что Рожэ и я – мы не правы?

– Считаю, что вы ошибаетесь.

Она опустила голову. Помолчав, сказала:

– И я так считаю.

Марсель не ответил. Он все смотрел на нее и все улыбался.

– Почему вы улыбаетесь?

– Уверен был, что вы так думаете.

Аннета вскинула на него глаза.

– Теперь скажите, какое у вас мнение обо мне?

– Ничему оно вас не научит.

– Зато поможет лучше во всем разобраться.

– Вы влюбленная бунтарка, – ответил Марсель. – Вечно влюбленная (простите!) и вечно бунтующая. У вас потребность отдавать себя и потребность сохранять себя...

(Аннета привскочила – не удержалась.).

– Я обидел вас?

– Ничуть, ничуть, напротив! Как это правильно! Ну, говорите же дальше!

– Вы – сама независимость, – продолжал Марсель, – но жить в одиночестве не можете. Таков закон природы. Вы чувствуете его острее других, потому что вы жизнедеятельнее.

– Вот вы меня понимаете! Понимаете лучше, чем он. Но...

– Но любите вы его.

В тоне ни капли горечи. Они по-приятельски смотрели друг на друга и, улыбаясь, думали о том, до чего же любопытная штука человеческая натура.

– Да, не легко, – сказала Аннета, – не легко жить вдвоем.

– Ошибаетесь, было бы совсем легко, если бы люди на протяжении веков не умудрялись осложнять жизнь, мешая друг другу. Надо покончить с этим, только и всего. Но, разумеется, нашему милейшему Рожэ, как и всякому добропорядочному, косному французу, не постичь этой мысли. Все они считали бы, что пришла их гибель, если бы вдруг им перестало мешать прошлое. «Где нет помех, там нет услады», особенно когда тот, кому мешают, сам мешает своему ближнему.

– А как все же вы смотрите на брак?

– Как на разумный союз выгод и утех. Жизнь – это виноградник, которым пользуются сообща; возделывают его и собирают виноград вместе. Но распивать вино всегда вдвоем, с глазу на глаз, никто не обязан. Идут на взаимные уступки: друг у друга просят и отдают друг другу гроздь утех, которой владеет каждый, но благоразумно позволяют друг другу побывать на сборе и в ином месте.

– Уж не ратуете ли вы за свободу адюльтера?

– Устарелое, допотопное выражение! Я ратую за свободу любви – самую насущную из всех свобод.

– Ну, она-то мне меньше всего нужна, – возразила Аннета. – Для меня брак не перекресток, на котором отдаешь себя любому встречному. Я отдаю себя одному человеку. И если б я перестала его любить или полюбила другого, то ушла бы в тот же день; я и себя не поделила бы между ними и не потерпела бы дележа.

Марсель иронически пожал плечами, словно говоря: «Да важно ли это?..»

– Видите, мой друг, – заметила Аннета, – вот и оказалось, что вы мне еще более чужды, чем Рожэ.

– Значит, и вы приверженица старой доброй системы, провозглашающей:

«Да помешаем же друг другу»?

– Брачный союз оттого только и возвышен, что зиждется на единолюбии, на верности двух сердец, – возразила Аннета. – Что же от него останется, не считая кое-каких практических преимуществ, если и это утратится?

– Тоже вещь немаловажная, – заметил Марсель.

– Недостаточная, чтобы возместить жертвы, которые ты приносишь, – сказала Аннета.

– Если вы так рассуждаете, то чего же вы плачетесь? Надевайте оковы, от которых вас пытались избавить.

– Свобода, к которой я стремлюсь, – возразила Аннета, – не есть свобода сердца. Я чувствую, мне достанет сил сохранить его безупречным по отношению к тому, кому я его отдала.

– Вы вполне уверены? – с невозмутимым видом спросил Марсель.

Вполне уверена Аннета не была! И ей знакомо было сомнение. Сейчас говорила дочь своей матери, а не вся Аннета. Но ей не хотелось соглашаться, да еще в споре с Марселем. Она сказала:

– Мне так хочется.

– Капризничать в таких делах! – заметил Марсель со своей тонкой усмешкой. – Ведь это же все равно, что взять да и постановить: огню красному стать огнем зеленым. Любовь – это маяк с меняющимися огнями.

Но Аннета упрямо твердила:

– Не для меня! Я так не хочу! Она отлично чувствовала, как насущна для нее и потребность в перемене и потребность оставаться неизменной – два пламенных врожденных влечения, присущих сильной натуре. Но возмущалось по очереди то, которому, казалось, угрожает большая опасность.

Марсель, хорошо знавший гордую и настойчивую девушку, вежливо поклонился. Аннета, которая судила о себе так же верно, как судил о ней он, произнесла чутьчуть сконфуженно:

– В общем, мне не хотелось бы...

После этой уступки, на которую она пошла в силу правдивости своей натуры, Аннета продолжала увереннее, чувствуя, что она теперь в своей сфере:

– Но мне хотелось бы, чтобы, принеся в дар друг другу верную любовь, каждый сохранил бы право жить так, как подскажет ему душа, идти своим путем, искать свою правду, отстаивать, если придется, поле своей деятельности, – словом, соблюдать закон своей духовной жизни и не поступаться им во имя закона, соблюдаемого другим, пусть даже самым дорогим на свете существом, ибо никто не имеет права приносить себе в жертву душу другого, ни свою душу – другому. Это – преступление.

– Все это прекрасно, милый мой друг, – сказал Марсель, – но, знаете ли, все эти разговоры о душе не по моей части. Вероятно, это скорее по части Рожэ. Боюсь, впрочем, что в данном случае он понимает ее совсем не так. Я не вполне ясно представляю себе, могут ли Бриссо постичь в своем семейном кругу, что возможен какой-то иной «духовный» закон, кроме закона, охраняющего их, Бриссо, благополучие, политическое и личное.

– Кстати, – заметила, смеясь, Аннета, – завтра я уезжаю к ним в Бургундию на две-три недели.

– Что ж, вот у вас и будет случай сравнить свои и их идеалы, – подхватил Марсель. – Они ведь тоже великие идеалисты! Впрочем, может быть, я и заблуждаюсь. Думаю, что вы столкуетесь. В сущности, вы просто созданы друг для друга.

– Не дразните! – воскликнула Аннета. – Вот возьму и вернусь оттуда законченной Бриссо.

– Черт возьми! Веселенькая будет история! Не делайте этого, пожалуйста! Бриссо ли, не Бриссо, а нашу Аннету сохраните.

– Увы! Хотела бы я ее утратить, да боюсь, не удастся, – заметила Аннета.

Он откланялся, поцеловал ей руку.

– Как все-таки жаль!..

Он ушел. И Аннете тоже стало жаль, однако не того, о чем жалел Марсель. Он правильно разбирался в ней, но понимал ее не больше, чем Рожа, который совсем в ней не разбирался. Понять ее могли бы более «верующие» души – более свободно верующие, чем души почти всех молодых французов.

Те, кто верует, веруют в духе католицизма, а это означает подчинение и отречение от свободного полета мысли (особенно когда речь идет о женщине). А те, кто свободно мыслит, редко задумываются о сокровенных потребностях души.

На следующий день Аннета приехала на маленькую бургундскую станцию, где ее ждал Рожэ. Стоило ей увидеть его – и все сомнения улетучились.

Рожэ так обрадовался! Она не меньше. Она была бесконечно благодарна дамам Бриссо: они придумали какую-то отговорку и не явились встречать.

Ясный весенний вечер. На фоне золотого округлого горизонта нежно зеленела волнистая лента – светлая молодая листва; – и розовели вспаханные поля. Заливались жаворонки. Шарабан несся по гладкой дороге, звеневшей под копытами горячей лошадки; свежий ветер хлестал Аннету по румяным щекам. Она приникла к молодому своему спутнику, а он правил, и смеялся, и говорил ей что-то, и вдруг наклонялся, срывал с ее губ поцелуй на лету.

Она не противилась. Она любила, любила его! Но это не мешало ей сознавать, что она вот-вот снова начнет осуждать его и осуждать себя. Одно дело осуждать, другое дело любить. Она любила ег\", как любила воздух, небо, аромат лугов, как некую частицу весны... Отложим раздумья до завтра! Она взяла отпуск на нынешний день. Насладимся чудесным часом! Он не повторится! Ей казалось, будто она парит над землей вместе с любимым.

Доехали они слишком быстро, хотя от последнего поворота шагом взбирались по тополевой аллее, а когда остановились, чтобы передохнула лошадь, то долго сидели молча, крепко обнявшись, под защитой высокой ограды, заслонявшей фасад замка.

Бриссо обласкали ее. Осторожно навели разговор на воспоминания об ее отце, нашли какие-то задушевные слова. В первый вечер, проведенный в кругу семьи, Аннета поддалась ласке: была благодарна, растрогана, – так долго ей не хватало домашнего уюта! Она тешилась иллюзией. Каждый из Бриссо старался по-своему быть милым. Сопротивляемость ее ослабла.

А ночью она проснулась, услышала, как в тиши старого дома скребется мышь, и ей сразу представилась мышеловка; она подумала:

«Попалась я...»

Ей стало тоскливо, она попробовала успокоить себя:

«Ну вот, ведь я не хочу этого, вовсе я и не попалась...»

От волнения испарина покрыла ее плечи. Она сказала себе:

«Завтра поговорю с Рожэ серьезно. Надо, чтобы он узнал меня. Надо честно обсудить, сможем ли мы жить вместе...»

Наступил завтрашний день, и она так рада была видеть Рожэ, так хорошо было тонуть в его горячей любви, вдыхать вместе с ним пьянящие нежные запахи, доносившиеся из вешних далей, мечтать о счастье (быть может, неосуществимом, – но – кто знает? Кто знает? Быть может, оно совсем рядом... только протяни руку...), что отложила объяснения до следующего дня... И потом опять до следующего... И потом опять до следующего...

И каждую ночь ее охватывала тоска, такая острая, что ныло сердце.

«Надо, надо поговорить... Надо для самого Рожэ... С каждым днем он привязывается ко мне все больше, привязываюсь и я. Не имею права молчать. Ведь это значит обманывать его...»