Лев Васильевич Успенский
По закону буквы
Художники Г. Бойко, И. Шалито.
Буквально два слова
Азбуку учат, на всю избу кричат…
Поговорка
Увидев этот заголовок, повздорили между собой три моих приятеля.
Первый, скептик и иронист, ехидно заметил:
— Ну конечно! «Буквально два слова»! А напишете две тысячи два. Зачем эти гиперболы: «буквально»?
— А затем, — откликнулся второй, — что вы-то и есть презреннейший из буквалистов. Вас смущает простейший языковой троп. Преувеличение. Или преуменьшение.
— Он не буквалист. Он — буквоед, — вступился третий. — Если сказано: «Петух сидел на коньке», он спросит: «На кауром или на саврасом?» Или потребует, чтобы сказал: «Сидел на стыке плоскостей двускатной крыши».
— Ни на йоту правды! Я этого не говорил…
— Неважно, кто сказал «а», тот скажет и «бе»…
Такого разговора не было. Но он мог быть, поэтому я и сочинил его. Зачем? Чтобы показать, что говорящим по-русски очень свойственно играть словами двух разрядов. Либо прямо произведенными от основы «буква», либо же теми, которые представляют собой «переносные значения» от самих названий букв в азбуке. Их «азбучные имена».
«Буквалист», «буквоед»… «Кто скажет «а», скажет и «бе». «Ни на йоту…» Для чего это мне понадобилось?
А разве пристрастие нашего языка к «букве» и ее производным не удивительно?
Как много у нас разных производных от этого слова! Как много всевозможных пословиц, крылатых слов с ним связано. Подумайте сами: в совершенно естественном диалоге сразу подряд и «буквально», и «буквалист», и «буквоед»… И тут же рядом «от а до я», «ни аза ты не понимаешь»… И не в одном русском языке.
Выражение «буквально» по-французски прозвучит: litteralement.
Можно передать его и по-немецки. Получится: buchstablich. Французское выражение связано с франко-романским словом littera — «буква». Немецкое происходит от Buchstabe, что опять-таки значит «буква».
А как поступили бы с нашим «буквально» итальянцы? Они сказали (или написали бы): alla léttera. Датчанин в этом случае выразился бы: bógstavelig. Иначе говоря, все народы Европы (каждый, конечно, на своем языке) воспользовались бы словами, тесно связанными все с тем же понятием «буква».
В романских языках они оказались бы напоминающими латинское littera. Говорящие на языках германского корня употребили бы слова, связанные родственными отношениями с немецким Buchstabe. В славянских языках мы встретили бы слова, очень близкие к нашим: по-украински — «буквально»; у болгар — «буквално»…
Возьмите теперь венгерский язык, никак не родственный остальным индоевропейским. У венгров «буква» — betű, а «буквально» — betűszerint.
Может быть, так получилось потому, что венгры много веков живут в кольце европейцев, испытывая влияние их языков?
Но поговорите с турками: турецкий язык всегда существовал, так сказать, на обочине европейского мира, за его пределами. И всё же, если «буква» по-турецки harf, то «буквально» прозвучит harf harfine.
А ведь это при чуть-чуть вольном переводе и получится «буква в букву».
Не знаю, что подумаете про все это вы, но мне такая общность в стремлении совершенно разных народов связывать между собою два совершенно различных представления — высшей точности, с одной стороны, и «письменного знака» — с другой, представляется и любопытной и поучительной.
Это такая редкость, что мимо нее равнодушно не пройдешь. Каждый, кто сталкивается с этим явлением, кого интересуют проблемы «психологии языка», так или иначе попытается найти ему какое-нибудь объяснение.
Мне кажется, что такая связь между далекими друг от друга представлениями может возникать в понимании говорящих лишь в определенных условиях их существования и на строго определенном уровне развития — как бы сама собою. И тотчас же становится в их глазах чем-то само собою разумеющимся. Почему?
Попробуем рассуждать вот как. На начальных ступенях культуры (так же, как и в малолетстве каждого из нас) люди прежде всего привыкают выделять из живого потока речи СЛОВО. Вначале именно оно осознается ими — людьми и народами — как некий «речевой атом», как неделимая первооснова языка. Лишь много позже (я говорю тут не об ученых, не о науке) они овладевают умением разлагать этот атом на его элементарные частицы.
Мы-то с вами теперь без труда и уверенно утверждаем: такими частицами, с которыми люди осваиваются раньше, чем они вырабатывают в себе способность находить более сложные элементы структуры слов, оказываются в их глазах звуки и состоящие из них слоги.
Но вспомните своё собственное прошлое. Когда у вас родилось представление о звуке, о звучащем слоге?
Я убеждён, вы скажете: не до того, как вы научились читать и писать, а после этого. В крайнем случае — в процессе обучения чтению и письму и в самой прямой связи с ним. В тот самый миг, когда мы вдруг уразумели, что такое «буква» и что такое «слог», не звучащий, а закрепленный на письме. Письменный.
Чему удивляться? Трудно вообразить положение, когда ребенку понадобилось бы разлагать слова, звучащие слова, на составляющие их звуки — слышать слово «мама» как ряд из четырёх звуков: м-а-м-а. Ведь мы, обучаясь говорить, никогда не «складываем» слов из звуков. Мы познаем их, сживаемся с ними, как с трепетными, неделимыми и живыми целыми.
И только при переходе к обучению письму дело осложняется самым прискорбным образом. Неожиданности подкарауливают нас на каждом шагу, и мы не сразу наловчаемся парировать их и избавляться от ошибок.
В двенадцать лет мне поручили обучить чтению деревенских ребят, брата и сестру, маленьких старообрядцев. Ученики были года на четыре моложе учителя.
Поначалу все пошло отлично: малолетки оказались смекалистыми и буквы разучили прекрасно. Я решил перейти к чтению слов.
У нас был букварь с картинками и подписями.
На букву П там фигурировала «пчела» —
На букву Ш — «шайка» —
Я вызвал первым Прокопа, парнишку. Мальчуган уставился в книгу:
— П-ч-е… Пче!.. — от усердия завопил он на всю комнату. — Л-а, ла…
— А что вместе будет?
— Восва, которая кусается, — последовал неожиданный для учителя ответ. «Восва» на псковском диалекте означает «оса».
И востроглазая Марфушка не принесла мне радости. Она точно так же назвала все буквы — «ш-а-й-к-а», но прочитала слово с милой улыбкой: «Кадочка!»
С той поры я начал подозревать, что между знанием названий отдельных букв и умением соединять их в слова лежит пропасть.
Думается, мой случай был далеко не исключительным. Весьма возможно, что и человечество — во время оно все до последнего жителя земли говорливое, но неграмотное — сначала в лице мудрейших своих открыло тайну письма. И лишь много позже, когда письмо это уже прошло долгий путь от рисуночного до звукового (буквенного), — лишь на одном из поздних этапов этого пути оно уразумело, что и живые слова делимы. Что их, оказывается, можно расчленять на звуки, потому что элементы эти, почти вовсе неслышимые порознь в сплошном потоке речи, начинают, применяя гоголевское словцо, «вызначиваться», как только вместо живых, пульсирующих, переливающихся всеми цветами радуги слов звучащей речи перед нами возникают их как бы засушенные таинственным волшебством подобия, призраки, отпечатки: слова письменного языка.
Только человеку, изощренному в наблюдениях окружающей жизни, чудом представляется само звучащее слово.
В одной из моих книг я уже поминал тончайший отрывок из купринского «Вечернего гостя».
Автор ожидает прихода какого-то посетителя.
«…Вот скрипнула калитка… Вот прозвучали шаги под окнами… Я слышу, как он открывает дверь. Сейчас он войдет, и между нами произойдет самая обыкновенная и самая непонятная вещь в мире: мы начнем разговаривать. Гость, издавая звуки разной высоты и силы, будет выражать свои мысли, а я буду слушать эти звуковые колебания воздуха… и его мысли станут моими…»
Надо быть даровитым психологом-аналитиком, да еще художником слова, чтобы так разглядеть необычное и таинственное в обыденном и привычном. Я не припомню где-либо еще в литературе нашей с такой силой переданное удивление перед чудом языка и мысли.
А вот ощущению волшебного характера письма посвящали строки и страницы многие мастера литературы.
Резче всего, пожалуй, чувства эти переданы М. Горьким. В книге «Мои университеты» он рассказывает, как, будучи подростком, взялся учить грамоте своего не умевшего читать старшего товарища — умного и пытливого волгаря, рабочего Изота.
Великовозрастный ученик горячо взялся за дело. И наконец Алеша Пешков застал Изота в великом потрясении. Изот научился читать.
«Объясни ты мне, брат, — жадно допытывался он у своего наставника, — как же это выходит все-таки? Глядит человек на эти черточки, а они складываются в слова, и я знаю их: слова живые, наши! Как я это знаю? Никто мне их не шепчет… Если бы это — картинки были, ну, тогда — понятно. А здесь как будто самые мысли напечатаны — как это?»
Судя по тому, что рассказывает Горький, мало вероятия, чтобы так же в свое время могла удивить Изота-ребёнка способность человека узнавать мысли собеседника через звучащее слово. Она казалась ему простой и естественной, как дыхание, как зрение. И понятно: это первое чудо все мы встречаем в столь раннем возрасте своем, что сперва не умеем ему как следует поразиться, а потом привыкаем к нему.
А вот письмо, обрушивающееся на нас позднее, производит на начинающего умственно созревать отрока куда более острое и жгучее впечатление колдовства.
Изот — Россия, Волга, 80-е годы прошлого века, мир безграмотных каталей и крючников, царство великой тьмы и великого страдания…
А вот Париж середины того же XIX столетия. Вот маленький интеллигент француз, сын врача, Пьер Нозьер, в лице которого Анатоль Франс в значительной мере изобразил себя — ребенка. Между этими двумя лежат и тридцать лет, и три тысячи километров, и противоположность классовая, возрастная… И тем не менее…
«Пока я не научился читать, — вспоминает, став взрослым, Пьер Нозьер, превратившийся в Анатоля Франса, — газета имела для меня… таинственную привлекательность… Когда отец разворачивал покрытые маленькими черными значками листы, когда он читал отдельные места вслух и из этих значков возникали мысли, мне казалось, что у меня на глазах совершается чудо. С этого новенького листа, покрытого такими узенькими… строками, слетали преступления, празднества, приключения… Наполеон Бонапарт убегал из крепости Гам. Мальчик с пальчик наряжался генералом. Герцогиню де Прален убивали…»
Разница в малом: маленький парижанин слушал чтение отца; волгарь Изот сам с трудом складывал строки уличных объявлений. Но для обоих связь напечатанных букв со спрятанным в них или за ними смыслом казалась неправдоподобной тайной, волшебством, чудом из чудес.
Вполне естественно, что такое отношение, свойственное каждому человеку в детские годы, — отношение к грамоте, к чтению, к письму — к буквам! — остается характерным и для всего человечества на определенных стадиях его развития. Остается потому, что в масштабах земного шара число его обитателей, стоящих в отношении к грамоте на уровне наших первоклашек, а то и дошколят, все еще чрезвычайно велико.
Вероятно также, что в давние времена, когда пленочка «грамотеев» на океане безграмотности была еще во много раз тоньше, подавляющее большинство тогдашнего человечества больше дивилось диву чтения и письма, чем многим самым сказочным чудесам.
Ведь недаром про все, что было закреплено пером на бумаге, говорилось с печальной иронией: «Не при нас оно писано!» — и в то же время благоговейно верилось, что «написанное пером не вырубишь топором!».
Из этого противоречия чувств и родилось то восторженно-смущенное отношение и к самому письму, и, в частности, к его волшебному первоэлементу — букве, к предмету, так странно несхожему с той реальностью мира, которую буква отображает, — со звуком.
В самом деле: вы вздумали овладеть колдовским искусством письма. Хотите вы того или нет, вам приходится начинать с изучения отдельных букв, с азбуки. Ведь и сегодня вместо «с самого начала» мы то и дело говорим, как когда-то наши предки: «с азов».
Да как же не чудо? Я пишу «у меня бОк ломит», и вы жалеете меня. Но я изменил в этих словах единственную буковку: «у меня бЫк ломит», и вы уже не понимаете, удивляться вам, не верить или смеяться: весь смысл стал совершенно другим.[1]
Невольно приходишь к убеждению, что слова «точно» и «буква в букву» выражают одно и то же.
А допустимо, что большую роль сыграло и вот что.
Бессмысленно спрашивать: звучащее слово «кошка» похоже на кошку-зверюшку или нет? Кошка — предмет, существо. У нее есть вид, внешность, материя. А у слова «кошка» одно звучание. Как и что сравнишь?
А вот написанное слово «кошка» тоже предмет. По внешности оно явно ничем не напоминает кошку-животное. Но то, что грамотный человек, увидев пять странных закорючек — К-О-Ш-К-А, тотчас начинает «думать про кошку», поражает каждую наивную (или, наоборот, умудренную) душу.
Ощущение это только укрепляется оттого, что он, даже неподготовленный младенец, воспринимая звучащее слово «кошка» как нечто неделимое, в данном случае ясно видит, из чего слагается слово написанное. Из букв.
«Чудо звуков» для него не возникает, а вот «чудо букв» обрушивается на него нежданно-негаданно. И так как все это происходит не с одним-двумя, а со множеством людей и даже людских поколений, то вот поэтому мы твердо знаем «букву закона» и никогда не говорим о «звуке закона». Употребляем наречие «буквально», а не придумали слова «звукально». Называем педанта «буквоедом», но никого и никогда не окрестили еще «звукоедом». И нас не смущает, что, если рассудить «по науке», то все эти обыкновения покажутся и несправедливыми, и, пожалуй, оплошными…
Ведь никто не сказал и не доказал, что буква хоть в каком-то отношении важнее и первороднее звука. Наоборот, по отношению к нему она является скорее чем-то вторичным. Звук — истинная реальность речи; буква — бледный слепок с него, отпечаток, вроде прославленного в науке отпечатка древней птицы археоптерикса на куске окаменевшего сланца.
Да, бледный, но зато несравненно более долговечный!
Вот почему девять человек из десяти охотно повторяют выражение «буква в букву», скажут «от а до я», а никогда не выразятся более справедливо: «звук в звук» или «от знака, изображающего звук «а», до того, который обозначает созвучие «йа».
В большинстве случаев, желая определить повышенную точность, мы любим обращаться не к представлениям о звуках нашей речи, а к образам письменных знаков им соответствующих букв.
Буква вечнее звука — летучего, мгновенного, с трудом уловимого. Та птица, которая отпечаталась на литографском камне Золенгофена, где она теперь? Её и память исчезла. А отпечаток её — вот он: пережил в земле сто с лишним миллионов лет, с юрской эпохи, и теперь красуется в музее.
Сколько удалось просуществовать ей? А ему?
Звук искони веков в глазах человека был символом всего нестойкого, преходящего.
И след её существованья
Пропал, как будто звук пустой…
А. Пушкин. Полтава
В словарях «звук пустой» так и поясняется: «о чем-либо, лишенном всякого смысла и значения». Так может ли быть, чтобы язык стал к такой «пустой и незначительной вещи» относиться с тем же почтением, что и к вещи солидной и «долгоиграющей», к букве?
Подумайте о древней как мир привычке вырезать, высекать, надписывать свои имена (даже инициалы) на стенах старых зданий, на коре вековых деревьев, на отвесных обрывах утёсов…
Дело это начал, может быть, еще Дарий Гистасп, увековечивший свои деяния и царское имя свое на Бехистунском утесе в Малой Азии за пять столетий до начала нашей эры. Пойдите сегодня на гранитные спуски набережных Невы, Москвы, Сены — всюду чернеют, синеют, лиловеют надписи, которые и верно трудно «вырубить топором» и многие из которых уже пережили своих творцов…
Культурный уровень этих «писателей» весьма низок. Но у меня, филолога, к ним отношение в душе двойственное. Они как-никак верят в волшебную силу надписи. А это хорошая вера.
Возьмите тот же Бехистун. Мне неинтересны те слова, которыми Дарий поименно клеймил своих разбитых врагов или восхвалял доблести собственных полководцев. Меня поражает в этой надписи другое.
Надпись состоит из ряда фигур и словесных пояснений к ним. Фигуры изображают и сподвижников царя, и врагов. На голове крайнего из этих последних что-то вроде шутовского колпака. Под человеком короткая надпись. Когда ее расшифровали, она оказалась крайне лаконичной: «А это — скиф Скунка».
С той поры прошло две тысячи пятьсот лет. Никому из ныне живущих людей не ведомо, кем был, что сотворил в своей жизни этот скиф, что сделал доброго и что — злого? Ни об одном из его близких до нас не дошло никаких сведений — ни о его женах, ни о его воинах, детях, внуках и правнуках. Но о том, что он был, двадцать пять веков кричали с высот Бехистуна письменные знаки, надпись. И едва нашелся хитроумец, сумевший ее прочесть, имя человека зазвучало вновь.
Бехистунская надпись — всемирное чудо. Но тысячи надписей меньшего объема и значения заставляют ученых, языковедов, историков, археологов поминать добром их авторов, случайно ставших известными и в то же время оставшихся безымянными.
…Бегали по новгородской улице XIII века двое мальчуганов. Один взял кусочек бересты и чем-то острым нацарапал на нем два ряда насмешливых и лукавых букв, видно дразнилку, бывшую в ходу между тогдашними школярами:
Н В Ж П С Н Д М К З А Т С Ц Т
Е Ђ Я И А Е У А А А Х О Е И А
Непонятно? А это шифр. Прочтите надпись «зигзагом» — первая буква верхней строки, первая — нижней и так далее. И в переводе на наш нынешний русский язык с тогдашнего русского получится:
НЕВЕЖДА ПИСАЛ, НЕДУМА КАЗАЛ, А КТО СИЕ ЧИТАЛ…
Конец этого «берёста» оторван, и нам неизвестно, какую каверзную пакость по адресу читавшего он содержал. Но ясно одно: опорочив своего друга, читателя, новгородский мальчишка, живший чуть позже легендарного Садко, много раньше прославленной Марфы Посадницы, не поверил бы глазам своим, увидев тех убеленных сединами ученых, которые сквозь сверкающие лупы и микроскопы «читали» написанные им буквы, найдя их через пятьсот лет после его короткого, как молния, существования. Нет, про них он не посмел бы сказать ничего дерзкого, хотя они-то и оказались теми, «хто се цита» в непредставимом для него будущем.
Всё, что окружало его, что было живо в его время, исчезло бесследно за полтысячелетия и никогда не воскресло бы заново, если бы…
Да, если бы не буквы, не письмо. Они только и перебросили мост между нашим и его существованием…
Ну что же? Пожалуй, причины великого почтения большинства народов мира, и, в частности, нашего, русского народа, к письменному знаку, к букве, причины того особого значения, которое они придают им теперь, как-то прояснились.
И вот уже предисловие мое вроде бы как подходит к концу…
Но здесь мне вдруг захотелось сделать еще одно — попутное! — замечание: может быть, оно представит некоторый интерес. Впрочем, это нельзя даже назвать «замечанием», так, скорее вопрос к самому себе… Да, неудивительно, что буквы в глазах наших давних предков казались чем-то не в пример более твердым и определенным, чем такая «воздушная субстанция», как звуки речи. Это понятно.
Но вот что заслуживает некоторого недоумения: почему для наших пращуров менее строгим и внушающим меньшее доверие эталоном точности показались цифры?
«Грамоте не знает, а цифирь твердит!» — неодобрительно отзывается пословица о любителях на пути познания перескочить через этап. «По грамоте осекся, так и цифирь не далась», — констатирует народная мудрость, как бы указывая на искусство чтения и письма как на фундамент к счётному делу.
Почему, желая указать на точное следование чему-нибудь (ну, скажем, какому-то подлиннику), мы говорим, что следование это «буквальное»? Почему мы не называем его «чисельным» или «цифирным»?
Правда, в наши дни, произнося определение «буквальный», мы нередко вкладываем в него немного иронический оттенок: мол, буквально — значит слепо, без рассуждений, всецело подчиняясь какому-то «закону буквы». Но это уж от нашей избалованности, изощренности. Это позднейшая добавка!
Так вот, и спрашивается: почему это так? Ведь математики вправе обижаться…
Казалось бы, именно число должно выражать представление о точности, о полном соответствии чего-нибудь с чем-либо. А подите же: и предкам нашим почудилось, и мы от них это смутное ощущение унаследовали, будто точнее сходства буквы с буквой ничего и на свете нет.
Барбара Вайн
Ковер царя Соломона
По-видимому, так праотцев наших поразило великие чудо письма. И память об этом удивлении — и древнем, во дни веселого новгородского «невежи», и сравнительно новом, поразившем Пьера Нозьера в Париже и Изота на Волге, — дожила до нашего времени. Если не в наших мыслях, то в нашем языке.
Недавно я слышал, как один очень авторитетный ученый-кибернетик сказал:
Barbara Vine
«Эта модель представляет собою буквальное изображение процесса, происходящего в обществе, но в удобообозримой форме…»
King Solomon’s Carpet
© 1991 by Kingsmarkham Enterprises Ltd. This edition published by arrangement with United Agents LLP and The Van Lear Agency LLC
Я записал его формулу. Она поразила меня именно в устах математика. Было ясно, что он под «буквами» имел в виду не алгебраические символы. Он жил и рассуждал при помощи унаследованных от предков понятий и языковых образов. И подчинился инерции языка даже в той области мысли, в которой, казалось бы, ушел всего дальше от трафарета, — в математике.
Он подчинился ЗАКОНУ БУКВЫ. Силён же, по-видимому, этот старый закон!
Иллюстрация на переплете В. Коробейникова
© Резник С. В., перевод на русский язык, 2014
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
От Ромула до наших дней
* * *
Посвящается всем, кто работает в Лондонском метро, а также музыкантам, играющим в его переходах.
Буки-аз
– Да слушайте же! – страстно продолжал Сайм. – Всякий раз, когда поезд приходит к станции, я чувствую, что он прорвал засаду, победил в битве с хаосом. Вы брезгливо сетуете на то, что после Слоун-сквер непременно будет Виктория. О нет! Может случиться многое другое, и, доехав до нее, я чувствую, что едва ушел от гибели. Когда кондуктор кричит: «Виктория!», это не пустое слово. Для меня это крик герольда, возвещающего победу. Да это и впрямь виктория, победа адамовых сынов. Гилберт Кийт Честертон. «Человек, который был Четвергом»[1]
Многие мои сверстники еще помнят строчки из прославленного «На лужайке детский крик…» Василия Курочкина:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для нас.
Глава 1
Но я обследовал примерно полсотни лиц в возрасте от 30 до 50, и только семь (7!) смогли толково рассказать мне, что означают эти «буки-аз, буки-аз». Трое самых скептически настроенных ядовито пожали плечами: «Вы еще спросите, что значит «люшеньки-люли» или «ох, дербень-дербень калуга!». Такие припевы ничего не значат!..»
Никогда в жизни ей не приходилось делать многое из того, что кажется привычным другим людям. То есть вещей самых обыденных, но от которых ее ограждали деньги и слабое здоровье. Она ни разу не пользовалась утюгом или иголкой, не ездила на автобусе, не готовила еду для других, не ходила на работу, не поднималась вынужденно на рассвете, не посещала сама врача и не стояла в очередях. Прабабушка ее и одевалась-то только с помощью горничной, но времена с тех пор все же изменились, и сама она наряжалась без помощников.
Дом их, впрочем, остался все тем же: семья продолжала жить в Стивен-Темпл в Дербишире. Как и прежде, они тихо праздновали Рождество, а вот на Новый год устраивали шумную вечеринку. По традиции играли в буриме или «Что пропало?», а также еще в одну игру, изобретенную ее братом, которая называлась «Не зевай!». Либо время от времени развлекались тем, что заключали друг с другом пари о разных вещах: например, о высочайших или глубочайших местах на планете, или об их расположении, или о количестве чего-либо.
Ни один не знал, что «аз» — это название первой буквы азбуки, а «буки» — второй ее буквы. В лучшем случае я слышал: «Вольная вариация на слово азбука» или «С такими присказками раньше почему-то чтению обучали». Стало ясно: у нынешнего поколения нацело утратилась память о том, что еще для моих ровесников было реальностью их детства. Я не хочу гневно сказать: «Они не знают церковнославянского» (а откуда им его и знать?); я говорю о том, что мало кому теперь известно, почему именно совокупность наших букв именуется так странно: АЗБУКА, что обозначает именно ее первые два знака — старинные их имена: «аз» и «буки», и уж тем более — были ли раньше, — а если были, то какие именно — названия у остальных ее знаков, обозначавших и обозначающих все возможные звуки нашего русского языка. И — также! — откуда они взялись.
В тот раз один из гостей предложил сделать ставки на то, сколько в мире существует – метрополитенов. Когда его спросили, знает ли он сам ответ – иначе как они выяснят, кто выиграл? – он ответил, что, конечно, знает, а то бы не предлагал этого.
Знаю: вы, читающий эту книжку, вправе проворчать: «Ну уж, это просто автору не повезло… Я, например, отлично помню, что «аз», кроме названия первой буквы славянской азбуки, — это личное местоимение первого лица единственного числа. А «буки»…»
– Что такое метрополитен? – поинтересовалась она.
Нет, это вам повезло, ежели такое вам известно.
– Подземная железная дорога. Метро.
– Хорошо, и сколько же их?
В 20-х годах, после декретированного ещё в 1918 году упразднения в русской азбуке букв «ять» и «ер», а также «и десятеричного» (знаете ли вы, почему «и с точкой» звалось «десятеричным» и чем заслужило титул «восьмеричного» наше обычное И?), орфографическая зыбь, поднятая этим декретом, никак не могла улечься: затухала и поднималась вновь. Выяснилось, что «тотальное» уничтожение «твердого знака» вместе с выгодами принесло и некоторые огорчения.
– Как раз это я и прошу вас угадать. Ставьте десять фунтов на кон и называйте любое число по своему выбору.
Так, например, стало ясно, что замена этой буквы апострофом всюду, где она играла, как говорилось в школьных грамматиках, роль «разделителя», не кажется удачной. Появление в русском письме непривычного «диакритического» знака резало глаз. В школах ученикам апостроф был труден. Заговорили о частичном возврате «ера» в этой специальной его функции. Кое-какие типографии произвели такой возврат явочным порядком (и тем вызвали молчаливое разрешение органов власти и науки).
– Значит, во всем мире? – уточнила она.
Но воскрешение «твёрдого знака» вызвало негодование неоорфографических ортодоксов. В их глазах упразднение «ера» и «ятя» так тесно слилось со всем революционным преобразованием нашей жизни, что отказ от него представлялся им уже чем-то вроде «измены революции», ренегатством, ревизионизмом, а проще говоря — «контрой».
– Именно.
К таким резким «антиеристам» принадлежал поэт-сатирик Василий Князев. Он выступал в ленинградских газетах под псевдонимом «Красный Звонарь» и не преминул отозваться на «бесстыжую» пропаганду «ера». В одной из газет появилось его стихотворение, громившее сторонников этой «обратной реформы». Поэт призывал дать их поползновениям суровый отпор и напоминал о других, тоже бытовавших в российской азбуке буквах. Насколько я помню, он обращался к комсомольцам тех дней с пламенным призывом не поддаваться на уговоры защитников старого:
Не имея ни малейшего представления, она назвала «двадцать», подумав, что и это, наверное, многовато. Кто-то сказал «шестьдесят», кто-то – «двенадцать». Человек, предложивший пари, улыбнулся, и, заметив эту улыбку, ее сестра заявила «сто», а зять – «девяносто». Он и выиграл, сорвав банк. Правильный ответ был «восемьдесят девять».
КСИ и ПСИ — свои в грамматике
Гостомысловой Руси…
Комсомольцы! Други! Братики!
Изучайте КСИ и ПСИ!
– По одному метрополитену на каждый год нашего века, – произнес кто-то, как нечто само собой разумеющееся.
Я воспроизвожу это четверостишие по памяти и за точность цитаты не ручаюсь. Однако помню, что в те времена, на считанные годы отдаленные от «старого мира», читатели приходили в крайнее недоумение по поводу непонятных слов «кси» и «пси».
– Никогда не ездила на метро, – произнесла она.
Любопытно, что скажете по этому поводу вы, мой читатель (если, конечно, вы не филолог)? Скорее всего слова «кси» и «пси» звучат в ваших ушах впервые. Разве только в некоторых статьях по астрономии они могли вам встретиться в качестве буквенных обозначений небольших звезд в обширных созвездиях: «тау Кита», «кси Лебедя», возможно, и «пси» какого-либо еще изобилующего звездами созвездия. «Фи» известно теперь преимущественно из физико-математического обозначения — «косинус фи».
Сначала ей никто не поверил. Прожить двадцать пять лет и ни разу не побывать в подземке? Но это было именно так. Жила она в основном за городом и к тому же была богата. Опять же здоровье: вроде бы с сердцем что-то, какие-то шумы, да и клапан работал не вполне идеально. Люди постарше называли ее «субтильной». Ей говорили, что рождение ребенка может вызвать некоторые проблемы, но ничего такого, с чем нельзя было бы справиться. В принципе, она была не прочь иметь детей, но когда-нибудь потом.
В конце концов она сделалась безвольной и ленивой. К примеру, не видела ничего страшного в том, чтобы полежать после обеда. Ей нравилось, когда все суетились вокруг нее. И ей даже в голову не приходило найти себе какую-нибудь работу.
А ведь было время, когда по поводу буквы «пси» наши предки ломали копья — ну, если и не с той яростью, с какой позднее их потомки спорили о «яте» или «твёрдом знаке» (темпы и страсти в старину не те были!), то, во всяком случае, с убеждённостью вполне сравнимою.
С семнадцати лет она имела собственную машину, а когда приезжала в Лондон, авто всегда можно было взять напрокат, не говоря уже о такси, плавно перемещающихся по Мейфэр[2]. Она вышла замуж, но развелась, и у нее было около пятнадцати любовников. Семнадцать раз она побывала в Штатах, пару раз – в Африке, изъездила на машине либо исходила пешком большую часть европейских столиц и дважды обогнула земной шар. Одним словом, она совершила много чего незаурядного, а вот самые рутинные вещи прошли мимо нее. В частности, она так никогда и не побывала в лондонской подземке.
Вот «Азбуковник» XVI века. Там строго написано про букву «пси»:
И, кстати, не испытывала ни малейшего желания туда спускаться. Ведь про это самое метро чего только не рассказывают: изнасилования, грабежи, бандиты, перестрелки, поезда, стоящие из-за самоубийц, часы пик…
«ВЕЗДЕ ПИШИ ПСА ПОКОЕМ (то есть через буквы П и С), А НЕ ПСЯМИ (не с буквы Ψ — «пси», которая звуки «п» и «с» обозначала одним знаком), КОЕ ОБЩЕНИЕ ПСУ СО ПСАЛМОМ?!»
По возвращении в Лондон ее брат-близнец сказал:
Аргумент вполне в духе того времени, но требующий некоторого пояснения в наши дни.
– На твоем месте я бы не особенно расстраивался. Кому какое дело, где ты была или нет? Я, например, никогда не был в соборе Святого Павла. Сам терпеть его не могу, так бы и взорвал.
Ξ и Ψ, «кси» и «пси», были греческими буквами, некогда позаимствованными у греков составителями первых славянских азбук и затем вместе с одной из этих азбук, прославленной кириллицей, перешедшими «на русскую службу».
– Собор Святого Павла? – удивилась она.
– Да нет, метро, конечно! Все снести и сровнять с землей, как в свое время римляне поступили с Карфагеном.
Они для русского слуха (в Греции дело обстояло не совсем так) обозначали сочетание двух согласных звуков «п» (или «к») и «с». Нашим предкам было нелегко, когда им разрешали букву «пси» употреблять только в словах греческого корня — «кое слово русское, кое же — еллинское?!». Слова «псаломщик», «псалмы» они слышали не реже, чем «псарня» или «псина».
– Как можно сровнять с землей то, что находится под ней? – рассмеялась она.
– Линия проходит прямо под моим домом. Я уже не в силах выносить эти поезда – грохочут с самого утра.
Вот ведь как просто не впасть в опасную ошибку: слова церковные надлежало писать «со псями», а обыденные — «покоем». Нельзя, чтобы на соблазн миру псарь выглядел как «ψарь», точно он-то и есть псалмопевец: кое общение поганому псу со святым псалмом?!
Прочитав такое гневное предостережение, любой «недоука» того времени сначала смеялся, потом припугивался («грех-то какой!») и под конец надолго запоминал поучение.
– Так переезжай, – лениво посоветовала она. – Почему ты не переедешь?
Немного отдохнув после обеда, она поехала на такси в Хэмпстед, в магазинчик, где продавали что-то вроде этнической одежды, которую нигде больше нельзя было купить. Он находился на Бэк-лейн, сразу за углом. Там она приобрела свадебный наряд перуанской невесты: приталенный, с высоким воротничком, большими рукавами и длинной, до пола, юбкой. Все это было белым, как белоснежная роза, с белыми же атласными лентами и белыми кружевами. Ей предложили доставить наряд на дом и начали уже записывать ее адрес, когда внезапно покупательница передумала: ей захотелось надеть его этим же вечером.
На Хит-стрит и Фицджеральд-авеню не было недостатка в такси, однако она проигнорировала их и направилась прямиком к станции метро «Хэмпстед»[3], подумав, что было бы ужасно интересно вернуться домой подземкой. Покупка платья привела ее в странное возбуждение. Ее вдруг словно бы охватила какая-то одержимость.
Я вернул вас в далёкие глуби истории, в допетровское время (как мы позже увидим, преобразователь старой Руси ни «ксей», ни «псей» не затронул в своем реформаторском рвении). А ведь «азы» и «буки» входили в «программу обучения» многих еще ныне живущих старых людей. Я не говорю о том, что в гимназиях старой России был курс церковнославянского языка. Я говорю о том, что во всех церковноприходских школах ее церковная книга была основным учебным пособием, «закон божий» — главным предметом, и легко было встретить в мире пожилых людей, читавших по-старославянски куда свободней, чем «гражданскую печать». А такие люди и своих детей-внуков начинали обучать по правилу «на всю избу кричат».
Она, конечно, отдавала себе отчет в том, что в ее поступке было нечто вымученное. Что бы сказали ей все те, кто вынужден пользоваться этим видом транспорта день за днем, если бы узнали о ее мотивах? Мысль об их презрении, отвращении и зависти побудила ее сделать решительный шаг внутрь.
Покупка билета заняла несколько минут. Она не знала, что нужно говорить в билетной кассе, поэтому воспользовалась автоматом. И когда желтый билетик вместе со сдачей появился за маленьким окошком, она ощутила самый настоящий восторг. Понаблюдав за другими людьми и обнаружив, что все показывают билеты человеку в кабинке, она поступила так же.
Пожалуй, красочнее всего поведал нам об этом Максим Горький.
Дальше была лестница. Объявление у входа извещало, что это – самая глубокая станция метро в Лондоне, и, поскольку требовалось спуститься на целых триста ступеней, пассажирам рекомендовали воспользоваться лифтом[4]. Когда она подошла к лифту, его двери закрылись. Наверное, надо было подождать следующего. Именно в этот момент она поняла, насколько, оказывается, сложно путешествовать в метро. Она сама всегда считала себя умной, и другие были с этим согласны. Но почему же тогда самые заурядные люди легко справлялись с тем, что представляло для нее такие трудности?
Алёша Пешков сравнительно легко расправился со всей кириллицей «от аза до ижицы», но сумел так рассказать о первом знакомстве своем с ней, что и теперь читать про это жутковато.
Не без страха шагнула она в подошедший лифт. Больше в кабинке никого не было. А вдруг ей придется управлять лифтом самой? И если да, то как это делается? Но тут подошли другие люди, и она вздохнула с облегчением. Никто не обращал на нее никакого внимания. Наверняка если кто из них и заметил ее, то подумал, что она – такой же бывалый путешественник, как и все они. Светящееся табло приказало отойти подальше от дверей, они закрылись, и лифт сам по себе пришел в движение.
Там внизу, в недрах земли, она осознала наконец, насколько глубоко спустилась. На указателе с надписью «К поездам» была нарисована стрелка – вперед и налево. Некоторые, впрочем, вместо того чтобы идти вперед, сразу свернули налево, что несомненно демонстрировало их мастерство, опыт и нежелание следовать по пути, предписанному каким-то бюрократом. На платформе она вновь засомневалась, что поступила правильно. Чего доброго, из сердца Лондона ее увезут неизвестно куда, в какой-нибудь пригород, вроде Хендона или Колиндэйла.
«Вдруг дедушка достал откуда-то новенькую книжку, громко шлепнул ею по ладони и бодро позвал меня:
— Ну-ка, ты, пермяк, соленые уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая. Видишь фигуру? Это — аз. Говори: аз! буки! веди! Это — что?
— Буки.
— Понял! Это?
— Веди.
— Врёшь: аз! Гляди: глаголь, добро, есть — это что?
— Добро.
— Понял! Это?
— Глаголь.
— Верно. А это?
— Аз.
Вступилась бабушка.
— Лежал бы ты, отец, смирно.
— Стой, молчи!.. Валяй, Лексей…
Он обнял меня за шею горячей влажной рукой… Я почти задыхался, а он, приходя в ярость, кричал и хрипел мне в ухо:
— Земля! Люди!
Слова были знакомые, но славянские знаки не отвечали им: «земля» походила на червяка, «глаголь» — на сутулого Григория, «я» — на бабушку со мною, а в дедушке было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго гонял меня по алфавиту, спрашивая и в ряд и вразбивку. Он заразил меня своей горячей яростью, я тоже вспотел и кричал во все горло…
…Вскоре я уже читал по складам Псалтирь: обыкновенно этим занимались после вечернего чая, и каждый раз я должен был прочитать псалом.
— Буки-люди-аз-ла — бла; живете-иже-же — блаже;[2] наш — ер — блажен, — выговаривал я, водя указкой по странице, и от скуки спрашивал:
— Блажен муж — это дядя Яков?
— Вот я тебя тресну по затылку, ты и поймешь, кто есть блажен муж! — сердито фыркая, говорил дед, но я чувствовал, что он сердится только по привычке, для порядка…»
«Сердится по привычке», а картинка всё же жутковатая. Но что поделаешь: «грамоту учат — на всю избу кричат!»
К жалости, которую невольно испытываешь не только и не столько по адресу маленького Алёши Пешкова — он-то, несомненно, мог бы научиться и египетским иероглифам при его способностях, — а в отношении к тысячам и сотням тысяч несчастных малышей, «на все избы кричавшим» по всей Руси на протяжении многих веков, со дней «Слова о полку Игореве», к жалости этой прибавляется и недоумение: чего ради надо было так чудовищно осложнять овладение азами грамоты? Почему букву, означавшую звук «а», нельзя было именовать просто буквой «а», следующую — буквой «б» (даже не «бе», а именно «б») и так далее… Казалось бы, чего уж проще?!
Шум приближающегося поезда вызывал страх и трепет. Все ее силы сосредоточились на том, чтобы выглядеть в глазах окружающих совершенно беспечной. В то же время она исподтишка наблюдала за тем, что делали другие. Похоже, садиться можно было где угодно и никаких правил на этот счет не существовало. Она никогда не была слишком послушной, но здесь, в подземке, неожиданно для себя вновь превратилась в маленькую девочку, усердную и аккуратную, но не имевшую той силы духа, которая никогда не покидала ее в детстве.
А вот же оказывается, что это было отнюдь не самым простым решением вопроса. Для того чтобы дойти до простого равенства — звук «б» равен букве Б — потребовались чрезвычайные усилия педагогической и ученой мысли. Ведь еще в начале 900-х годов, когда начал учиться письму и чтению я, сейчас беседующий с вами, и то на сей счёт царило разномыслие.
Она выбрала сиденье неподалеку от дверей. Ей казалось, что находиться рядом с дверями безопасней. Она уже не помнила, что поездка должна была стать интересным приключением, маленьким опытом, которого недоставало в ее жизни. Теперь все превратилось в испытание на прочность. Когда поезд тронулся, она глубоко вздохнула, сложив на коленях подчеркнуто расслабленные кисти рук и делая глубокие медленные вдохи и выдохи. Она очень боялась застрять в туннеле – больше того, у нее внезапно возникло чувство, что эти туннели ей, оказывается, глубоко отвратительны. Это было что-то новое. У нее никогда не наблюдалось приступов клаустрофобии, даже в небольших помещениях или в лифтах. Впрочем, раньше она никогда не бывала в туннелях, за исключением тех, которые быстро проскакивала на машине.
В передовой школе, в которую отдали меня, нас учили называть буквы, просто произнося звуки, ими изображаемые. Но в кадетском корпусе, где обучался мой двоюродный брат, и в провинциальных женских гимназиях, в которых занимались его сестры, буквы еще именовались слогами: «бе», «ге», «дэ», «ша». И читать там учили все еще «по складам»: теперь уже не «буки-люди-аз» — «бла», но всё-таки: «бе-эль-а» — «бла», «жэ-э-эн-ер» — «блаженъ»!
Тем не менее она справлялась. С ней все было в порядке. Поезд пришел на «Белсайз-парк», и она с любопытством рассматривала перрон. Эта станция, как и следующая за ней – «Челк-фарм», была отделана белой и светло-коричневой плиткой, напомнившей ей ванные комнаты для прислуги в Стивен-Темпл. Она принялась изучать схему линий на противоположной стенке вагона, сообразив, что в какой-то момент ей нужно будет пересесть на другой поезд. Наверное, на «Тоттенхэм-Корт-роуд», так как именно эта станция находилась на пересечении черной и красной линий. Судя по всему, поезд должен был вскоре туда прийти, а на станции она будет следовать указателям, которые там наверняка имеются, и, таким образом, попадет на Центральную линию, ведущую на запад.
Так откуда же всё-таки родились эти азбучные трудности? И когда? И чего ради?
Тем временем поезд подъехал к станции «Кэмдэн-таун»: синий и сливочный цвета, еще одна убогая ванная комната.
Чтобы понять здесь хоть что-нибудь, придется заглянуть далеко в глубь веков, в те времена, когда читать-писать учились не вы, я, он, не те или другие люди, а народы. Если не «всего мира», то Европы. Или, скажем точнее, Средиземноморья…
И тут произошло нечто неприятное. Такие вещи происходят в плохих снах, в повторяющихся раз за разом кошмарах, от которых просыпаешься в панике и ужасе, но подобное ей не снилось никогда и присниться не могло, поскольку прежде она ни разу не была в подземке.
Следующей станцией должна была быть «Морнингтон-крезент», но ее не было. Вместо этого они приехали на «Эустон». Ей потребовалось немало времени, чтобы понять, что случилось и в чем она ошиблась. В конце концов, ей все объяснила схема. Но к тому времени, когда она разобралась, как ею пользоваться, ее уже била дрожь.
Поезд, на котором она ехала, как, похоже, и все поезда, направлялся на юг Лондона. Но шел через станцию «Банк» вместо «Тоттенхэм-Корт-роуд», описывая петлю вокруг Сити. Иначе говоря, она села не на тот поезд.
Телец — дом — верблюд — дверь…
Все это время пассажирка едва замечала, что в вагоне находились другие люди. Теперь же она обратила на них внимание. Они не были похожи на тех, с кем она обычно встречалась. Со своими свирепыми, раздраженными физиономиями, они показались ей враждебными, грубыми и даже дикими. Она повторяла себе, что должна сохранять спокойствие. Ведь ничего непоправимого не произошло. Можно выйти на станции «Банк» и там пересесть на Центральную линию, обозначенную на схеме красным.
На «Кингс-Кросс» в вагон зашло множество людей. Это была та самая станция, где недавно произошел пожар[5], она читала об этом в газетах и видела по телевизору. Ее муж – в ту пору она еще была замужем – сказал, что ей лучше такое не смотреть:
– Не стоит этим увлекаться. Поверь, твоих знакомых там быть не могло.
Впрочем, из окна ей не было видно ничего, что бы указывало на последствия пожара. К тому времени, как поезд тронулся, она вообще ничего там не видела. Более того, она едва могла видеть сами окна, так много людей набилось в вагон. Она сидела очень тихо, стараясь сделаться как можно незаметнее и зажав пакет с платьем между коленями. Говорила себе, что ей еще очень повезло занять сидячее место, что тысячи, если не миллионы, людей ездят так каждый день.
В «Садах Эпикура» Анатоля Франса есть главка, называемая «Беседа, каковую я вел нынче ночью с одним призраком о происхождении алфавита».
Одно было хорошо: больше в вагон не мог зайти никто. Впрочем, ей пришлось пересмотреть этот вывод – сначала на станции «Энджел», потом на «Олд-стрит». Ей пришло в голову, что, возможно, момент, когда уже никто не сможет поместиться внутри, никогда не наступит: все так и будут толкаться и пихаться, до тех пор, пока не передавят друг друга или пока вагон не лопнет. Ей вспомнилась избитая аналогия, сравнивающая людей в переполненном поезде с сардинами в банке, которую она много раз слышала. Если внутри банки что-то идет не так, там появляются газы, ее содержимое разбухает, и все взрывается…
Остроумнейший из французов начала XX века утверждает: как-то, когда он, устав от занятий, вздремнул при свете лампы в ночной тиши, из дыма его папиросы проглянул призрак. «Курчавые волосы, блестящие продолговатые глаза, горбатый нос, черная борода… хитрое и чувственно-жестокое выражение лица… все говорило о том, что передо мною один из тех азиатов, которых эллины называли варварами…»
После «Мургэйта» ей пришлось всерьез задуматься о том, как она собирается выходить на следующей станции.
«Я пришёл, — сказал призрак, — посмотреть, что вы такое пишете на этой скверной бумаге?.. Мне, само собой, дела нет до мыслей, какие вы излагаете. Но меня страшно интересуют знаки, которые вы тут выводите…»
Наблюдая, что делают другие пассажиры, она поняла, что ей не удастся даже встать со своего места так, чтобы никого не толкнуть. Дорогу придется прокладывать локтями, распихивая окружающих. Двери открылись, и голос в динамиках забубнил что-то неразборчивое. Если сейчас она не выйдет, то поезд помчит ее к следующей станции под названием «Лондонский мост», и тогда она вынуждена будет проехать прямо под руслом реки. Об этом на схеме извещала полоска голубого цвета, петляющая то вверх, то вниз, как водопроводная труба – Темза.
«Несмотря на изменения, которые они претерпели за двадцать восемь веков своего существования, буквы, выходящие из-под вашего пера,[3] мне не чужды. Я узнаю вот это «В», которое в мое время носило название «бет», что тогда значило «дом». Вот «L» — мы его звали «ламед», так как оно имело форму «ламеда» — стрекала — острого крюка для погоняния волов. Это «G» произошло из нашего «гимеля» с его верблюжьей шеей, а это «А» — из «алефа» — головы тельца. Что касается «D», которое я вижу вот здесь, то оно, как и наше породившее его «далет», было бы верным изображением треугольного входа в палатку, разбитую среди песков пустыни, если бы вы не закруглили очертания этого древнего символа кочевой жизни скорописным росчерком. Вы исказили «далет» так же, как и другие буквы нашего алфавита. Но я вас за это не корю. Это сделано для убыстрения. Время дорого, жизнь коротка. Нельзя терять ни минуты: надо торговать, ходить в море, чтобы нажить богатства и обеспечить себе счастье на склоне лет».
Поток выходящих людей подхватил ее и вынес из вагона. В такой ситуации было бы затруднительно остаться в поезде. Со всех сторон ее нещадно давили, пихали и толкали. Воздух на платформе оказался тяжелым и прокисшим, но после духоты вагона он показался ей свежим. Она глубоко вдохнула. Теперь следовало найти красную линию – Центральную.
Так кратко и самоуверенно излагал свое жизненнее кредо призрак. Призрак кого?
Этот же вопрос задал себе и сам Франс тогда, в ночном сумраке кабинета.
Самым удивительным было то, что ей не пришло в голову проследовать по указателям «Выход», покинуть станцию, выйти на улицу и поймать такси. Сообразила она это, только когда уже ехала на запад по Центральной линии. Почему она об этом не подумала, разыскивая переход с одной линии на другую? Все ее мысли в тот момент направлены были на то, чтобы разыскать правильный путь. Пакет с платьем был к тому времени весь измят, а светлые туфли покрыты черными царапинами. Она чувствовала себя запачканной.
«— Сударь, по вашему виду я догадываюсь, что вы — древний финикиец, — сказал он.
— Я — Кадм, тень Кадма, — просто ответило привидение».
Один раз она свернула не туда. Простояла на платформе несколько минут, ожидая поезда, и, разумеется, села бы в него, если бы представилась такая возможность. Но она не смогла заставить себя, подобно другим, лезть вперед, протискиваясь сквозь плотную людскую массу, сбившуюся в дверях. Когда двери закрылись, утрамбовывая пассажиров, она случайно подняла глаза на светящийся указатель над головой и очень обрадовалась, что так и не попыталась залезть в вагон. Поезд шел на восток, в какой-то Хейнолт, о котором она до того ни разу в жизни не слышала.
Кадм? А кто это такой — Кадм?
Когда чего-либо не знаешь, полезно справиться в энциклопедическом словаре. Есть, правда, люди, которые относятся к энциклопедиям с высокомерным презрением; кто будет спорить: «первоисточники» солиднее. Но я и сам не презираю хорошие словари, и вам не советую. В «первоисточники» мы заглянем потом…
Тогда она перешла на нужную платформу. Здесь тоже было много людей. Подошедший поезд направлялся в еще одно незнакомое ей место. Хэнджер-лейн. Но она знала, что направление верное: он должен был остановиться на Бонд-стрит, куда она и хотела попасть. Ей подумалось, что если бы она почаще пользовалась подземкой, то со временем разобралась бы, как там все устроено. Но одного раза с нее было более чем достаточно.
В «Мифологическом словаре» 1961 года про Кадма сказано:
«Миф о Кадме связывает основателя Фив с Финикией; это подчеркивалось также тем, что Кадму приписывали введение в Греции финикийского алфавита».
Впрочем, в подошедший поезд она вошла без особого труда. Не нужно было никого отталкивать, хотя сидячих мест в вагоне уже не имелось. Те, кому тоже не досталось места, стояли, поэтому ей оставалось только смириться с этим. В любом случае, это не должно было продлиться долго. Наверное, ей следовало послушаться голоса из динамиков, который просил пройти дальше в вагон. Но она осталась стоять у дверей, одной рукой ухватившись за поручень, а другой – сжимая пакет с платьем.
Старые Брокгауз и Ефрон посвятили Кадму длинную статью.
«Сын сидонского (значит — финикийского) царя Агенора был героем древних греков. Его сестру Европу похитил отец богов Зевс. Кадм и его братья Килик и Финик отправились на поиски сестры. Однако это им скоро надоело: Финик осел в Финикии, Килик — в Киликии, а Кадм, приведенный волей богов в Грецию, основал там город Фивы…»
Недалеко от нее сидел совсем молодой парень. Она ждала, что он встанет и уступит ей свое место. Всю жизнь мужчины отказывались ради нее от своих мест: вставали, увидев ее, на теннисных матчах и лошадиных бегах, уступали сиденья у окошка в самолете и удобно расположенные кресла на балконе при проезде на королевский кортеж. Этот же тип даже не пошевелился, продолжая читать «Стар». Она так и осталась стоять, вцепившись в поручень и в свой пакет.
На станции «Сент-Пол» платформу покрывала огромная толпа. Она увидела целое море лиц, и на каждом из них читалась непреклонная решимость во что бы то ни стало сесть в этот поезд. Снова, как прежде на Северной линии, она подумала, что должно быть какое-то правило, может быть, даже закон, который ограничивал бы количество заходящих в вагоны людей. Чтобы, как только положенное число было бы достигнуто, появлялся бы специальный служащий, который выгонял бы лишних.
Статья длинна, но в самом конце ее сказано также весьма кратко: «Кадму приписывалось принесение в Грецию финикийских письмен, которые поэтому назывались кадмейскими…»
Но никто так и не вмешался, даже тот бестелесный голос из динамиков, а люди все заходили и заходили внутрь, подобно наступающей армии или крушащему все на своем пути тарану, изготовленному из мужских и женских тел. Она не видела, опустела ли уже платформа, потому что не могла ничего больше разглядеть. Какой-то человек, стремясь пролезть как можно дальше вперед, зацепился за пакет с платьем, и тот выскользнул из ее руки. Она попыталась схватить его, но безуспешно: в кулаке вместо пакета оказалась зажата чья-то юбка. Она, чуть не плача, выпустила ее, увидев встревоженное выражение лица владелицы. Возможно, такое же выражение было сейчас и у нее самой.
Если проверить эти сведения по БСЭ, так и там вы прочитаете: «Греки считали Кадма изобретателем алфавита и способа обработки металла». Коротко, не очень ясно, но и вся статья занимает тут восемь полустрочек на одном из столбцов тома. Наконец, книга Ч. Лоукотки о происхождении письменности. И тут сказано о Кадме. По древним легендам, финикиянин Кадм, прибыв в Элладу, высадился не на Пелопоннесе, а на островке Фера (ныне Санторин). Оказывается, имя Кадм означало там, где-то на его родине и у братских финикийцам народов, просто Восток. Оказывается также, что в наши дан на Санторине открыт ряд древнейших надписей. И — не удивительно ли? — будучи греческими по языку, они легко читаются каждым, кто, представления не имея о греческой азбуке, знает финикийские письмена.
Пакет был смят, сжат, раздавлен ногами толпы, и не было никакой возможности его вернуть. Она не осмеливалась выпустить поручень, который изо всех сил сжимали еще четыре руки. Никогда еще лица других людей не находились так близко от ее собственного, за исключением разве что занятий любовью. Чей-то затылок прижался к ней так сильно, что волосы попали ей в рот – она почувствовала запах немытой шевелюры и увидела чешуйки перхоти. Попытавшись отвернуться, она вывернула шею, но встретилась глазами с другим человеком, смотревшим на нее так пристально, словно они с ним собирались целоваться. Но его глаза были мертвыми, намеренно остекленевшими, слепыми, не желающими ни с кем идти на контакт.
Любопытно, что сведения древних преданий и легенд на поверку почти всегда оказываются лежащими на какой-то реальной основе, на фундаменте давно забытых фактов. Видимо, Анатоль Франс, хоть и опирался на старый миф, не так уж далеко ушёл от исторической правды. Может быть, человека по имени Кадм-Восток и не существовало, но письменность в Грецию и на самом деле была занесена людьми Востока и из стран Востока…
Наконец двери с визгом закрылись и поезд тронулся. Возня, суета, перемещение туда-сюда рук по поручням прекратились, все успокоилось. Люди замерли как неподвижные статуи, будто в игре «Море волнуется – раз». Она поняла, почему это произошло. Если бы они продолжали двигаться и беспокойное шевеление не прервалось, существование внутри поезда стало бы невозможным. Люди начали бы кричать, начали бы бить друг друга, сойдя с ума от абсолютно невыносимого, насильно навязанного им состояния.