Высоко механизированная промышленность не требовала от великих особого внимания, и в изобили предоставляемый досуг был исполнен разнообразных художественных и интеллектуальных трудов.
Науки были вознесены на невероятный уровень развития, а искусство буквально животворило существование, хотя во времена моих снов его пик и полдень уже был прейден. Непрерывная борьба за выживание и сохранение физической структуры огромных городов, порождаемая чудовищными тектоническими сдвигами тех первостихийных времен, сильнейшим образом подстегивала технологию.
Преступность, до удивительного, не процветала, и с ней справлялись весьма эффективными мерами законоблюдения. Наказания колебались от отчуждения привилегий и тюремного заключения до лишения жизни или слова ведущей эмоциональной установки; и никогда не налагались без кропотливого изучения мотивов преступления.
Войны, последние несколько тысячелетий преимущественно гражданские, но иногда затеваемые против крылатых астроцефалов-предначальных, сосредоточенных в Антарктике, были нечастыми, но безмерно разорительными. Гигантская армия, снабженная напоминающим проектор оружием, дающим сильнейший электрический разряд, содержалась в готовности по причинам, редко упоминаемым, но явно связанным с непроходящим страхом перед темными, древними руинами и огромными запечатанными люками на самых нижних подземных уровнях.
Этот страх подразумевался без слов или, в лучшем случае, становился делом уклончивых речей не во всеуслышанье. Все, что бы ни имело конкретного к нему касательства, вопиюще отсутствовало в книгах, открытых для общего доступа. Это был единственный предмет, подлежащий полнейшему табу и связанный, казалось, не столько с минувшими страшными бедами, сколько и с той грядущей опасностью, которая понудила однажды племя выслать своих быстроумцев в грядущие времена.
Как бы неполно и фрагментарно ни представало из снов и преданий все остальное, этот предмет затемняли еще более густые завесы. Туманные древние мифы избегали его — возможно, все ссылки по какой-то причине подверглись изъятию. И в сновидениях — и в моих собственных, и в чужих — намеков было специфически мало. Представители Расы Великих никогда не заговаривали на эту тему, и то, что было собрано по крупицам, собралось лишь благодаря большей проницательности того или иного разума-узника.
По этим обрывочным сведениям, страх зиждился на существовании древней расы полипчатых, совершенно иновидных животно-растений, явившихся из безмерно далеких галактик и обладавших Землей и еще тремя планетами Солнечной системы около шестисот миллионов лет назад. Они были лишь отчасти материальны — в том смысле, как мы понимаем материю, — а тип их сознания и восприятия далеко расходился с земным типом. Например, в их способности не входил дар зрения, их умозрительный мир бытовал как мозаика удивительных невизуальных представлений.
Тем не менее они были достаточно материальными, чтобы прибегать к обычным материальным орудиям, когда попадали в те части космоса, где таковые имелись; и они нуждались в жилище — пусть даже и особого рода. Хотя для их чувств не существовало материальных преград, для их плоти они были; и электрическая энергия определенного свойства могла их целиком уничтожить. Они обладали даром летать по воздуху, вопреки отсутствию крыльев или любой видимой снасти для левитации. Склад их сознания был таков, что Раса Великих не могла проделывать с ними никакого обмена.
Твари эти, явившись на Землю, воздвигли исполинские базальтовые города безоконных башен и люто терзали все живое, что им попадалось. Так было, когда быстроумцы Расы Великих прянули через бездну из того неведомого мира по другую сторону галактики, что в спорных и смущающих покой Элтданских Воскрылиях именуется Йит.
Новоявленные пришельцы, с помощью орудий собственного изобретения, справились без труда с хищными тварями, позагнав их в те полости в самом чреве земли, которые они присовокупили к своим обиталищам и начинали уже обживать.
Тогда они запечатали входы, предавая лютых тварей их судьбе, а позднее заняли большинство их величественных городов, сохранив некоторые важные здания больше из суеверия, чем безразличия, самомнения или рвения исторического и научного.
Но проходили эоны, и стали являться смутные, лихие знаки, что древняя нежить в земной утробе прирастала в числе и силе. В каких-нибудь маленьких удаленных городах Расы Великих и в заброшенных, древних, ими не заселенных — там, где проход к подземным безднам не был запечатан или не охранялся подобающим образом, — случались отдельные вылазки, самого мерзейшего свойства.
После этого принимались меры большей предосторожности, и многие из проходов были замкнуты навек — хотя несколько, запечатанных люками, было оставлено для пользы стратегии в борьбе против древней нежити, буде прорвется она на поверхность в непредугаданном месте.
Вылазки древних тварей были, должно быть, ужасными сверх всяких слов, ибо они неизгладимо сказались на психологии Расы Великих. Страх был таков, что самый внешний вид тварей обходился молчанием. Мне так и не дали ясно понять, как они выглядели.
Темно намекалось на противоестественную податливость их плоти, их временные исчезновения из зримого плана; по другим же обрывочным слухам, они имели силу над могучими ветрами и пользовались ими в бранных целях. Особенные свистящие звуки и колоссальные следы, состоящие из отпечатков пяти круглых пальцев, также связывались с представлением о них.
Очевидно, грядущим роком, до последней крайности устрашающим Расу Великих — обреченность рано или поздно послать миллионы своих быстроумцев в чужие тела через всю пропасть времени в более безопасное будущее, — станет успешный и окончательный прорыв на поверхность древней нежити.
Ментальные проекции, направленные из будущего в глубину веков, недвусмысленно предрекали эту погибель, и Раса Великих твердо стояла на том, что все, кто может ее избежать, должен это сделать. То, что набег будет делом, скорее, мести, чем попыткой опять завладеть верхним миром, они знали из более поздней планетарной истории — их проекции провидели приход и уход других чудовищных тварей.
Возможно, эти существа и предпочли бездонное чрево земли изменяющейся, обуреваемой стихиями поверхности, лишь потому, что свет им был не нужен. Возможно также, они медленно угасали по мере того, как уходили эоны. Действительно, было известно, что они окончательно вымрут в то время, когда место человека заступит раса жуков, в которых и вселятся спасающиеся бегством умы.
Между тем Раса Великих поддерживала неусыпное наблюдение, постоянно во всеоружии своей мощи, вопреки тому, что, движимая страхом, прогнала сей предмет с языка, из обыденной речи, и с глаз, из письменных хроник. И безымянный страх навсегда осенил предвечные черные безоконные башни и запечатанные железами люки подземных уровней.
V
Вот мир, глухие, беспорядочные отголоски которого доносили каждую ночь мои сны. Нечего и надеяться, чтобы я смог дать сколько-нибудь истинное понятие о страхе и ужасе, заключавшееся в этих отголосках, поскольку одно их вполне неосязаемое свойство — пронзительное чувство псевдопамяти — было главным, от чего эти страхи зависели.
Как уже говорил, в своих штудиях я постепенно обрел защиту от этих чувств под видом рациональных психологических объяснений, и спасительное это воздействие усиливалось неуловимым налетом привычности, приходившей вместе с течением времени. И все же, ни на что не взирая, смутный знобящий ужас возвращался снова и снова. Однако он не захлестывал меня с головой, как бывало, и начиная с 1922 года я жил пренормальной жизнью, чередуя дело с бездельем.
Шли годы, и я начинал чувствовать, что опыт, изведанный мной — купно со случаями сродственного заболевания и фольклорными корреляциями, — следовало бы окончательно суммировать и опубликовать для пользы серьезных исследователей; стало быть, я подготовил цикл статей, бегло охватывающих весь материал и проиллюстрированных грубыми набросками личин, пейзажей, орнаментальной высечки на камне и иероглифов, упомненных мною.
Статьи появлялись в разное время в течение 1928–1929 годов в «Газете американского Психологического общества», но особенного внимания не привлекали. Между тем я продолжал записывать свои сновидения до мельчайших подробностей, хотя растущая кипа отчетов начинала меня смущать своими размерами.
10 июля 1934 года Психологическое общество переправило мне письмо, которое послужило прологом к ужаснейшей кульминационной стадии моего безумного странствия. На конверте стоял почтовый штемпель «Пилбарра, Западная Австралия» и имя человека, который, по наведении справок, оказался горным инженером, весьма видным в своей области. К письму были приложены престранные снимки. Я приведу текст письма полностью, и каждый, кто бы его ни прочел, поймет, какое громадное впечатление письмо и фотография на меня оказали.
Взятый оторопью, я был почти не в силах сразу поверить; ибо хоть я и часто задумывался о том, что некоторые мотивы предания, влияющего на мои сны, должны иметь под собою то или иное фактическое основание, тем не менее не был готов к чему-то вроде осязаемых на ощупь реликтов мира, канувшего в такой дали, — это не укладывалось в воображении. Убийственнее всего оказались фотографии — на них в холодной, неоспоримой достоверности выступали на фоне песков известного рода каменные глыбы, стертые временем, источенные водой, изрытые ветрами, чьи слегка горбатые верхние стороны и лунчатые исподнии вели свое собственное повествование.
Всматриваясь в них с увеличительным стеклом, я среди выбоин и ямок разглядел, и даже слишком ясно, следы того гигантского орнамента из выпукло-вогнутых линий и отдельные иероглифы, ставшие столь пугающе значимыми для меня. Но вот письмо, говорящее само за себя.
Дампье-стрит, 49
Пилбарра, З. Австралия
18 мая 1934
Ам. Психологическое общество
41-я стрит 30 Е
Нью-Йорк, США
для передачи профессору Н. У. Писли
Дорогой сэр!
Недавний разговор с д-ром Е. М. Бойлом из Перта и Ваши статьи в газетах, только что им присланных, убеждают меня рассказать Вам о некоторых вещах, виденных мною в Великой Песчаной пустыне к востоку от наших золотых приисков. Имея в виду эти особые легенды о древних городах с громадными каменными постройками и странные орнаменты и иероглифы, описываемые Вами, представляется, что я натолкнулся на нечто весьма существенное.
Чернокожие с их всегдашними россказнями об «огромных меченых камнях» испытывают, кажется, жуткий страх перед ними. Они их каким-то образом связывают с общеплеменным мифом о Буддайе, старике-исполине, который спит веками в недрах земли, положив голову на руки, и однажды, проснувшись, пожрет мир.
Есть очень старые полузабытые сказания о громадных подземных хижинах, сложенных из огромных камней, где ходы уводят все дальше и дальше вниз и где когда-то творились ужасные вещи. Чернокожие утверждают, что однажды какие-то воины, спасаясь от врага, спустились в одну такую и уже не вернулись, однако вскоре оттуда задули пугающие ветра. Правда, в том, что говорят эти туземцы, обычно смысла не много.
Но мне есть что рассказать кроме этого. Два года назад, когда я вел изыскания в пустыне примерно на 500 миль к востоку, я натолкнулся на массу странных тесаных камней, наверное, 3×2×2 футов в размере, выветрившихся и выбитых до предела.
Вначале я не мог обнаружить тех меток, о которых говорили чернокожие, но, приглядевшись более пристально, различил, несмотря на ноздреватую поверхность, несколько глубоких высеченных линий. В них была специфическая кривизна, которую именно и пытались описать аборигены. Похоже, там было 30 или 40 глыб, некоторые почти занесены песком, и все в пределах одной окружности диаметром примерно в четверть мили.
Заметив несколько штук, я стал осматриваться в поисках других и при помощи инструментов точно вычислил их местонахождение. Я также снял на пленку 10–12 наиболее характерных, прилагаю для Вас отпечатанные снимки.
Информацию и фотографии я передал властям в Перте, но они ничего не предприняли.
Потом я познакомился с доктором Бойлом. Он прочитал Ваши статьи в «Газете американского Психологического общества»; и как-то мне случилось упомянуть об этих камнях. Он страшно заинтересовался; когда я показал ему снимки, он разволновался не на шутку, сказав, что камни и знаки на них были точно такими же, какие Вы видели в своих снах и какие описывались в легендах.
Он собирался написать Вам, но получилась задержка. Между тем он прислал мне большую часть газет с Вашими статьями, и я сразу понял по Вашим рисункам и описаниям, что мои камни именно то, что Вы имеете в виду. Вы можете в этом убедиться по фотографиям. Позднее доктор Бойл свяжется с Вами напрямую.
Я понимаю, насколько все это окажется для Вас важным. Нет сомнения, что перед нами остатки неизвестной цивилизации, такой древней, что и во сне не снилось. Это на их основе складывались те Ваши легенды.
Как горный инженер я имею некоторое представление о геологии и могу сказать, что при одной мысли о древности этих глыб делается страшно. В основном это песчаник или гранит, хотя одна почти наверняка сделана из какого-то странного бетона или цемента.
Они несут на себе следы водяного воздействия, как будто эта часть земного шара уходила под воду и снова поднялась на поверхность спустя долгие века — уже после того, как эти плиты были сделаны и отслужили свой срок. Это дело сотен тысяч лет — скольких, один Бог знает. Даже думать об этом не хочется.
Имея в виду прежний Ваш неутомимый труд по исследованию легенд и всего, что с ними связано, могу ли я сомневаться, что Вы захотите организовать экспедицию в пустыню и произвести археологические раскопки. Доктор Бойл и я, мы оба готовы участвовать в таком предприятии, если Вы — или организации, известные Вам, — сумеют выделить средства.
Я могу подобрать с дюжину горнорабочих для тяжелых землекопных работ — от чернокожих толку не будет, я обнаружил, что они прямо-таки одержимы страхом перед этим местом. Бойл и я храним все эти сведения в тайне, поскольку совершенно очевидно, что право первенства на открытие и признание следует предоставить Вам.
До этого места из Пилбарры можно добраться дня за четыре на мототягаче — он понадобится для нашего оборудования. Это несколько на юго-запад от той трассы, которой шел Уорбёртон в 1873, и в сотне миль на юго-восток от Джоанна-спринг. Мы могли бы сплавить вещи вверх по реке Де-Грей, вместо того чтобы трогаться из Пилбарры, но это все можно обговорить потом.
С грубой прикидкой, камни расположены 22°2′14″ южной широты, 125°0′39″ восточной долготы. Климат тропический, условия в пустыне тяжелые.
С радостью готов продолжать переписку по этому делу и полон поистине великого желания способствовать любому предложенному Вами плану действий. После Ваших статей я глубоко впечатлен значимостью этой проблемы. Доктор Бойл спишется с Вами позже. Если потребуется срочно связаться, можно передать радиограмму в Перт.
С глубокой надеждой на скорый ответ и заверениями в преданности
Роберт Б. Ф. Маккензи
О ближайших последствиях этого письма можно немало узнать из прессы. Мне очень повезло заручиться поддержкой университета Мискатоника, а мистер Маккензи и доктор Бойл оказали неоценимую помощь в улаживании дел с австралийской стороны. Перед публикой мы не входили в излишние подробности относительно наших целей, поскольку менее солидные газеты придали бы всему делу неприятно сенсационный и балаганный оборот. В результате газетные сообщения были скудными, но их появлялось достаточно, чтобы освещать наши поиски означенных австралийских руин и дать хронику различных предварительных этапов.
Профессор Уильям Дайер с геологического факультета — руководитель антарктической экспедиции, снаряженной университетом Мискатоника в 1930–1931 годах; Фердинанд К. Эшли с факультета древней истории и Тайлер М. Фриборн с факультета антропологии, вместе с моим сыном Уингейтом — отправлялись со мной.
Мой австралийский корреспондент, Маккензи, приехал в Аркхэм в начале 1935 года и помог нам в последних приготовлениях. Он оказался человеком лет пятидесяти, приветливым, премного сведущим и на зависть начитанным, и во всех тонкостях знакомым с особенностями путешествия по Австралии.
В Пилбарре нас ждали его тягачи, и мы зафрахтовали небольшой грузовой пароход, достаточно маневренный для того, чтобы подняться вверх по реке. Мы приготовились производить раскопки самым тщательным образом, буквально перебирая каждую песчинку и не смещая ничего, что могло бы находиться в своем изначальном или близком к этому положении.
Отправившись из Бостона 28 марта 1935 года на борту пыхтящего «Лексингтона», мы неторопливо прошли Атлантику и Средиземное море, через Суэцкий канал по Красному морю и через Индийский океан добираясь до своей цели. Нет надобности говорить, сколь подавляюще подействовало на меня плоское песчаное побережье западной Австралии и какое отвращение вызвал неухоженный городишко с мрачными золотыми приисками, где происходила окончательная погрузка на тягачи.
Встречавший нас доктор Бойл оказался в летах, умным и милым, а его познания в психологии не раз вовлекали его в долгие беседы с моим сыном и мной.
Странная смесь беспокойства и предвкушения одолела едва ли не всех нас, когда наконец компания наша из восемнадцати человек загрохотала по выжженным милям песка и скал. 31 мая, в пятницу, мы вброд перешли приток реки Де-Грей и вступили в царство полнейшего запустения. Определенный, несомненный ужас возрастал по мере того, как мы подступали к реальным становищам допотопного мира — ужас, подогреваемый, конечно, и тем, что смущающие мой покой сны и псевдовоспоминания осаждали меня по-прежнему с неослабной силой.
Был понедельник, 3 июня, когда мы увидели первую из полупогребенных глыб. Не могу описать чувства, с которым я по-настоящему, собственной рукой, прикоснулся к обломку циклопической кладки, во всех отношениях повторяющему глыбы в стенах, виденных мной во сне. Явственно проступал след высечки — и руки у меня задрожали, когда я узнал фрагмент выпукло-вогнутого орнамента, омерзевшего мне за годы мучительных, помрачающих рассудок кошмаров.
Месяц раскопок принес в общей сложности 1250 глыб на разных стадиях разрушения. Больше всего было тесаных мегалитов с криволинейным верхом и исподом. Малую долю составляли меньшие по размеру, более плоские, с ровной поверхностью квадраты или восьмиугольники — вроде тех, из которых в моих снах были сложены полы и мостовые, несколько же было особенно массивных и скругленных таким образом, что предполагал их использование при возведении сводов и куполов или для устройства арок и оконных проемов.
Чем глубже и дальше на север и восток мы копали, тем больше глыб находили, хотя система их расположения, даже приблизительно, нам все еще не давалась. Профессора Дайера ужасал не поддающийся измерению возраст этих руин; Фриборн нашел полустертые символы, таинственно укладывающиеся в некие известные папуасские и полинезийские мифы безначальной древности. Состояние этих глыб и разметанность их по поверхности вопияли без слов о головокружительных оборотах времени и космическом буйстве земной коры.
При нас был аэроплан, и мой сын Уингейт часто поднимался на различную высоту и прочесывал пустынные пески и скалы, выискивая приметы полустертых, охватывающих большую территорию контуров — будь то разница в уровнях песка или тянущиеся цепочкой разрозненные глыбы. Результаты у него практически отсутствовали из-за бегучих, переносимых ветром песков: если он и думал, что приметил нечто знаменательное в неровностях почвы, то в следующий же вылет обнаруживал, что это впечатление сгладилось другим, столь же эфемерным.
Правда, раз-другой эти летучие намеки оказывали странное и неприятное воздействие на меня. Они на какой-то странный и страшный лад сочетались с чем-то, что я читал или видел во сне, но чего мне уже было не вспомнить. Их осеняла какая-то ужасающая привычность — и это почему-то заставляло меня, украдкой и боязливо, озирать отвратительную бесплодную местность.
Примерно к первым числам июля у меня развилась необъяснимая эмоциональная установка касательно всего северо-восточного района. Был страх и было любопытство, но, более того, была и стойкая, доводящая до исступления иллюзия воспоминания.
Я прибегал ко всевозможным психологическим уловкам, чтобы прогнать от себя эти выдумки, в чем так и не преуспел. Бессонница забирала все большую власть надо мной, но я почти готов был ее приветствовать как сокращение цикла сна, приходящегося на сновидения. Я приобрел привычку к долгим одиноким прогулкам по пустыне поздними вечерами — обычно на север или северо-восток, куда меня, казалось, неуловимо подталкивало единство моих новых, странных побуждений.
Во время этих прогулок я иногда спотыкался о полупогребенные песком обломки древней каменной кладки. Хотя на первый взгляд глыб здесь было меньше, чем там, откуда мы начали, я с уверенностью чувствовал, что под песком их должно быть великое множество. Поверхность здесь была не такой ровной, как вокруг нашего лагеря, и неутихающие сильные ветры наметали песок фантастическими, недолговечными холмами, обнажая одни низлежащие следы древних камней и одновременно скрывая другие.
До странности я был снедаем желанием захватить под раскопки и эту территорию и в то же время страшился того, что тут могло обнаружиться. Несомненно, я приходил в весьма скверное состояние — куда более скверное из-за того, что не находил ему объяснения.
Показателем моего дурного нервного самочувствия может послужить то, как я отозвался на странную находку, сделанную мной в одно из бесцельных ночных хождений. Это было вечером 11 июля, когда блёклая луна заливала таинственные дюны удивительной бледностью.
Забредя чуть дальше обычного, я наткнулся на огромный камень, который заметно отличался от тех, что нам уже попадались. Он был почти весь занесен песком, но я наклонился и, расчистив песок руками, стал его внимательно изучать, добавив к лунному свету свет моего фонаря.
В отличие от других самых больших глыб эта была совершенно квадратной, без выпуклых или вогнутых граней. И толщь ее выглядела темным базальтом, абсолютно не схожим с гранитом, песчаником или изредка встречающимся монолитом ставших уже привычными руин.
Вдруг я выпрямился и бросился к лагерю с быстротой, которую позволяли ноги. Это был абсолютно безотчетный и бездумный порыв, и только уже у своей палатки я полностью осознал, почему побежал. Тогда меня осенило. Необычный черный камень, о котором я что-то читал или видел во сне, и это «что-то» было связано с запредельным кошмаром вековечного предания.
То была одна из тех базальтовых плит предначальных хоромин, наводящих страх и ужас на баснословную Расу Великих, — высящиеся безоконные руины, оставленные той полуматериальной, чернодумной, иновидной нежитью, устроившей в преисподней земли свое гноище, против незримых, ветроподобных ратей которой были запечатаны железами люки и выставлены не знающие сна часовые.
Всю ночь я не смыкал глаз, но под утро понял, как глупо с моей стороны позволять мифической тени нарушать мое душевное равновесие. Мне бы не пугаться следовало, а радоваться радостью первооткрывателя.
Наутро я рассказал о своей находке. И Дайер, Фриборн, Бойл, мой сын и я отправились смотреть аномальный камень. Нас ожидал, однако, провал. У меня не сложилось ясного представления о местоположении камня, а ветер придал совершенно другой вид дюнам зыбучих песков.
VI
Теперь я подступаю к критической и самой сложной части моего повествования — сложной тем более, что я не могу быть вполне уверенным в его достоверности. По временам я испытываю чувство неприятной уверенности, что это был не сон и не бред; и как раз это чувство, беря во внимание последствия колоссальной важности, которые могла бы произвести объективная истинность пережитого мною, и заставляет меня сделать мое сообщение.
Мой сын — психолог со специальным образованием, понимающий суть моего заболевания, — да будет первейшим судьей моим словам.
Сперва я позволю себе набросать внешние обстоятельства дела, как оно представлялось тем, кто находился в лагере. Вечером 17 июля, в конце ветреного дня, я спозаранку улегся, но заснуть не сумел. Поднявшись чуть раньше одиннадцати и захваченный, как обычно, тем странным ощущением, касающимся области на северо-востоке, я отправился в свою очередную ночную прогулку, при выходе за пределы лагеря повстречавшись и перекинувшись парой слов лишь с единственным человеком — австралийским горнорабочим по имени Таппер.
Уже ущербная луна светила с ясного неба, и древние пески утопали в белесом, гнилостном свечении, казавшемся мне почему-то бесконечно зловещим. Ветра уже никакого не было, и не было его еще часов пять, по единодушному свидетельству и Таппера, и других, кто видел меня идущим через бледные, тайнохранительные дюны на северо-восток.
Примерно в 3.30 утра поднялся неистовый ветер, перебудивший в лагере всех до единого и поваливший три палатки. Небо было чистым, и вся пустыня светилась по-прежнему белесовато-гнилостным светом луны. Приводя в порядок палатки, лагерь заметил мое отсутствие, но, имея в виду прежние мои прогулки, никто не встревожился таким обстоятельством. И однако не менее чем троим — все они австралийцы — как-будто почудилось что-то зловещее в воздухе.
Маккензи растолковал профессору Фриборну, что этим страхом они заразились от чернокожих и их фольклора — туземных хитроплетений зломудрого предания о лютых ветрах, проносящихся по пустыне при ясной погоде. Ветры эти, по слухам, дуют из огромных каменных подземных хижин, в которых творились страшные дела, а почувствовать их можно лишь около тех мест, где разметаны огромные меченые камни. Часам к четырем буря так же неожиданно утихла, как и поднялась, оставив песчаные дюны в новом и непривычном облике.
Было самое начало шестого, и вздутая ноздреватая луна закатывалась на западе, когда я приковылял в лагерь — с непокрытой головой, оборванный в клочья, с лицом в ссадинах и кровоподтеках и без электрического фонаря. Большинство наших людей разошлись уже спать, но профессор Дайер, сидя у своей палатки, покуривал трубку. Увидев меня задыхающимся и полубезумным, он позвал доктора Бойла, вдвоем они уложили меня на койку. Мой сын, разбуженный этой возней, присоединился к ним, и все втроем они пытались меня принудить лежать спокойно.
Им хотелось, чтобы я заснул, но о сне не могло быть и речи. Мое психическое состояние было абсолютно экстраординарным — отличным ото всего того, что я испытывал прежде. Через некоторое время, настояв на своем, я стал говорить, подробно и возбужденно объясняя свое состояние.
Я рассказывал о том, как, почувствовав утомление, прилег на песок вздремнуть. Начались сновидения еще более пугающие, чем обычно, и когда меня неожиданно разбудил сильный ветер, мои нервы, натянутые до предела, не выдержали. Я ударился в паническое бегство, то и дело падая, запинаясь о полузанесенные камни, чему и обязан своим грязным и оборванным видом. Спал я, должно быть, долго — этим и объясняется мое многочасовое отсутствие.
Я и намека не дал, что видел или пережил нечто необычное, проявив в сем отношении величайшее самообладание. Но, заговорив о том, что в мыслях у меня произошла перемена касательно всех работ экспедиции, я стал убеждать прекратить всякие раскопки в северо-восточном направлении.
Мои доводы явно хромали — я ссылался на скудное число камней, на нежелание обидеть суеверных горнорабочих, на возможность сокращения дотаций от университета и на все, что было не так, даже если оно не имело отношения к делу. Естественно, никто не обратил ни малейшего внимания на мои новые настроения — даже мой сын, чья забота о моем здоровье была настолько очевидной.
На другой день я был на ногах, ходил по лагерю и его окрестностям, но в раскопках никакого участия не принимал. Из-за своих нервов я решил как можно скорее вернуться домой, и сын обещал доставить меня самолетом в Перт — за тысячу миль к юго-западу, — как только обследует тот самый район, который я бы желал оставить как есть.
Если то, что я видел, все еще в поле зрения, мне, может быть, и следовало бы предостеречь их особо, даже оказавшись при этом в смешном положении. Вероятно, горнорабочие, знающие местные поверья, могли бы меня поддержать. Желая мне угодить, мой сын в тот же день совершил облет территории, которую я мог захватить в своей прогулке, однако ничего необычного не обнаружил.
Снова повторялась история с аномальной базальтовой плитой — пески, перемещаясь, стирали малейший след. На миг я почти пожалел, что в паническом ужасе потерял некий внушающий трепет предмет, но теперь сознаю, что потеря была милосердной. Я и дальше могу полагать помрачением пережитое мною, если, как я искренне уповаю, эта адская бездна не будет найдена.
20 июля Уингейт привез меня в Перт, отказавшись, однако, оставить экспедицию и вернуться домой. Он пробыл со мной до 25-го, когда отплывал пароход в Ливерпуль. Сейчас, сидя в каюте «Императрицы» и мучаясь долгими лихорадочными раздумьями, я прихожу к выводу, что, по крайней мере, мой сын должен быть осведомлен, давать ли всему делу более широкую огласку; это я возлагаю уже на него.
Чтобы предвосхитить любую случайность, я подготовил эту сжатую предысторию — иным уже известную в более разбросанном виде, а теперь расскажу, насколько возможно кратко, что, как мне кажется, произошло во время моей отлучки из лагеря в ту жуткую ночь.
С нервами, натянутыми до предела, приведенный в какое-то противное естеству нетерпеливое возбуждение тем необъяснимым, с примесью страха, мнемоническим позывом на северо-восток, я брел под зловидной горящей луной. То здесь, то там мне попадались полускрытые песчаной пеленой первобытные циклопические плиты, оставшиеся с незапамятных времен.
Неисследимый век и гнетущий ужас этой чудовищной пустыни начинали тяготеть на мне, как никогда, и я не мог не думать о своих доводящих до безумия снах, о страшных легендах, лежащих в их подоплеке, и о нынешних страхах туземцев и горнорабочих, относящихся к пустыне и ее тесаным камням.
И тем не менее я брел дальше, словно на какое-то нездешнее свидание, все более и более одолеваемый фантазиями, безотчетными побуждениями и псевдовоспоминаниями, от которых бросало в оторопь. Я представил себе возможные очертания, создаваемые рядами камней, если посмотреть на них, как мой сын, с воздуха, и поразился, почему они показались одновременно столь зловещими и столь знакомыми. Как будто нечто теребило и дергало засов моей памяти, тогда как иная неведомая сила пыталась удержать врата на запоре.
Была безветренная ночь, и волны бледного песка казались застывшей морской зыбью. Я не знал своей цели, но прокладывал путь с какой-то роковой предопределенностью. Мои сны пробили себе русло в мир яви, так что каждый утонувший в песке мегалит выступал частью бесконечных залов и коридоров, возведенных прежде человека, покрытых резьбой и эмблематическими пиктограммами, слишком мне знакомыми по моим годам пребывания разумом-узником Расы Великих. Поминутно мне представлялось, что я вижу этих всеведущих конических чудовищ за их обыденными занятиями, и я боялся потупить взгляд, дабы не найти в себе их подобия. Все это время я видел укрытые песком плиты так же, как и залы с коридорами, зловидную горящую луну так же, как и лампы светлого хрусталя, бесконечную пустыню так же, как и трепещущие папоротники за окнами. Это был и сон, и явь одновременно.
Не знаю, как долго и в каком направлении я шел, когда приметил в первый раз груду плит, обнаженных ветром за день. Это было самое большое их скопище, и это с такой пронзительностью меня поразило, что видения баснословных эонов вдруг растаяли.
Снова была лишь пустыня, и зловидная луна, и черепья незнамого и негаданного прошлого. Подступив ближе, я пролил свет своего фонаря на нагромождение плит. Ветром смело песчаную горку, и взору предстала приземистая, неправильной круглой формы группа мегалитов и более мелких обломков около сорока футов диаметром и от двух до восьми футов высотой.
С самого начала я понял, что у этих камней было некое абсолютно беспримерное свойство. Уже одно только число их не находило никакого сравнения, а тут еще заглаженные песком остатки какого-то орнамента, который буквально приковал мой взгляд, когда я рассматривал плиты при смешанном свете луны и фонаря.
Не то чтобы какая-нибудь из них существенно отличалась от наших прежних находок — нет, тут было нечто более тонкое. Никакого ощущения не возникало, если я смотрел на одну только плиту, а вот когда я пробегал глазами по нескольким кряду, меня охватывало странное чувство.
Наконец меня осенило. Мотивы выпукло-вогнутых линий на многих плитах почти совпадали — это были фрагменты единого обширного орнаментального замысла. В первый раз наткнулся я в этой вековечной пустыне на часть кладки в ее изначальном положении — обрушившуюся, правда местами, но тем не менее весьма значимую в очень конкретном смысле.
С трудом продвигался я среди нагромождения камней, то здесь, то там очищая песок и беспрерывно силясь истолковывать вариации в композиции, форме и стиле рисунка.
Спустя какое-то время я догадывался уже смутно о сути этого канувшего в лету сооружения, так же как и орнамента, когда-то покрывавшего обширные каменные поверхности первобытных построек. Полная тождественность того и другого с некоторыми моими отрывочными визиями ужасала меня, лишая присутствия духа.
Когда-то это был циклопический коридор 30 футов шириной и 30 высотой, мощенный восьмиугольными плитами и с массивными сводами над головой. По правую сторону должны были отходить залы, в дальнем же от меня конце один из тех странных наклонных скатов должен был уводить все дальше и дальше вниз в еще более глубокие недра.
Меня сотрясла сильнейшая дрожь, когда эти представления дошли до меня, ведь они заключали в себе больше того, что можно было извлечь из самих плит. Как мог я знать, что этот этаж должен быть глубоко под землей? Как мог я знать, что позади меня должен быть скат, уходящий вверх? Как мог я знать, что длинный подземный коридор к площади Колоннады должен лежать слева этажом выше? Как мог я знать, что зал механизмов и ведущий направо к центральным архивам туннель должен находиться двумя этажами ниже? Как мог я знать, что в самом низу, четырьмя этажами долу, будет один из тех страшных люков, схваченный железными полосами? Смятенный этим прорывом из мира снов, я дрожал, обливаясь холодным потом.
И тут, как последний, нестерпимый штрих, я почувствовал это слабое, исподволь, течение холодного воздуха, просачивающегося из провала почти в самом центре гигантского нагромождения. Мгновенно, как уже было, померкли мои видения, и снова я видел лишь злой лунный свет, гнетущую пустыню и расползающийся курган оставленных палеогеном камней. Нечто реальное и осязаемое, преисполненное в то же время бессчетных намеков на мрачные тайны, ныне вставало у меня на пути. Ибо это течение воздуха могло знаменовать лишь одно — огромную скрытую пустоту под каменными завалами на поверхности.
Первыми в голову мне пришли зловещие сказания чернокожих о громадных подземных хижинах, где творятся ужасные дела и где свили себе гнездо лютые ветры. Потом мысль вернулась к моим собственным сновидениям, и я ощутил, как неясное псевдовоспоминание стучится в сознание. Что это было за место, лежащее подо мной? На пороге открытия какого предначального, умонепостижимого источника вековечных мифов и неотвязных кошмаров мог я стоять?
Если и колебался я, то лишь миг, ибо нечто большее, чем любопытство и исследовательский раж, понукало меня и не поддавалось растущему во мне страху.
Казалось, я двигался, как заведенный, словно в когтях неодолимого рока. Убрав фонарик в карман и приложив силы, о существовании которых в себе не мог и помыслить, я отворотил сначала один гигантский обломок, потом другой, пока оттуда не хлынул сильный воздушный поток, влажностью странно и резко отличающийся от сухого воздуха пустыни. Открылось черное зияние расселины, а когда я раскидал все обломки, которые мог стронуть с места, белесоватый свет луны озарил отверстие достаточно широкое, чтобы меня пропустить.
Я вытащил фонарь и направил яркий сноп света в открывшееся зевло. Подо мной был хаос каменных развалин, явно образовавшихся в результате какого-то давнишнего обвала сверху и уходящих примерно к северу и вниз под углом где-то в 45 градусов.
Между их поверхностью и уровнем земли был слой непроницаемой тьмы, по верхней границе которого угадывались гигантские, напрягаемые бременем своды. В этом месте, по-видимому, пески пустыни возлежали на каком-то гигантском сооружении времен земного младенчества — каким образом уцелевшем на протяжении целых эпох геологических потрясений, я ни тогда ни теперь не возьмусь и гадать.
Оглядываясь назад, самая мысль об одиноком спуске в такие ненадежные бездны, когда ни единая живая душа не знала о месте моего пребывания, представляется верхом безумия. Возможно, так оно и было, однако в ту ночь я без колебаний предпринял подобный спуск.
Роковая неизбежность, с самого начала, казалось, предопределявшая мой путь, гнала меня вперед. Попеременно включая и выключая фонарь, чтобы поберечь батареи, я начал безрассудно спускаться вниз, карабкаясь по зловещей циклопической осыпи за расселиной — иногда спиной к ней, отыскав надежные упоры для рук и ног, иногда оборачиваясь лицом к нагромождению мегалитов, если мое продвижение на ощупь становилось особо рискованным.
По обе стороны от меня далекие стены из тесаных крошащихся плит смутно нависали, высвеченные моим фонарем. Впереди, однако, стояла тьма.
Карабкаясь вниз, я потерял всякое понятие времени. Столь пугающими образами и предощущениями бурлил мой мозг, что вся объективная реальность отошла, казалось, на неизмеримое расстояние. Физические чувства были мертвы, и даже страх оставался бесплотной, вялой химерой, бессильно скалящейся на меня.
В конце концов я достиг ровного пола, усеянного вывалившимися плитами, бесформенными каменными обломками, песком и каменным мусором. По обе стороны — наверное, в 30 футах одна от другой — поднимались массивные стены, сходящиеся в гигантские своды. То, что они были покрыты резьбой, я еще различал, но суть резов была за пределами моего восприятия.
Что поразило меня больше всего, это своды над головой. Луч моего фонаря не досягал до самого верха, но нижние части чудовищных арок отчетливо выступали. И столь безошибочным было их сходство с теми, которые видел я в бессчетных снах о предначальном мире, что я впервые содрогнулся.
Позади и высоко наверху смутное пятно света говорило о далеком подлунном мире. Какая-то слабая искра самосохранения остерегала меня терять этот лунный косяк из виду, дабы не лишиться вехи на обратном пути.
Я направился к стене по левую руку, где следы высечки на камне были отчетливее. Преодолевать завалы на полу было почти так же трудно, как и спускаться по каменным нагромождениям, но мне удалось проложить свой нелегкий путь.
В одном месте я отпихнул какие-то глыбы поменьше и раскидал обломки, чтобы взглянуть, как выглядит пол, и пришел в трепет от полнейшей, роковой узнаваемости огромных каменных восьмиугольников, которые, перекосившись, держались еще кое-как вместе.
Добравшись на подходящее расстояние от стены, медленно и внимательно навел я фонарь на истертые до последнего следы. Поверхность песчаника испытала, казалось, воздействие давно канувшего водяного потока; странные же наносы на ней я не смог объяснить.
Местами кладка совсем расшаталась и деформировалась, и я спрашивал себя, сколько же еще веков это первобытное, скрытое от глаз сооружение сможет удерживать то, что еще оставалось от его облика.
Но что сильнее всего меня поразило, это сама резьба. Несмотря на причиненное временем разрушение, с близкого расстояния ее очертания было относительно легко проследить; и полнейшая, глубинная узнаваемость каждой детали едва не лишала меня сознания. То, что эти седые от древности стены узнавались в своих основных чертах, еще не выходило за грань вероятия, но эти орнаментальные символы!..
Мощно запечатлевшись в умах мифотворцев, от которых пошло известное предание, они нашли свое воплощение в традиции тайноведения, которое попав в сферу моего внимания во время амнезии, вызвало яркие образы в моем подсознании.
Но какое объяснение мог я найти той точности, с которой каждая линия и завиток этих странных рисунков совпадала до мельчайших деталей с тем, что я видел во сне в течение более двух десятков лет? В какой неизвестной, забытой иконографии могли быть воспроизведены все эти неуловимые оттенки и штрихи, столь последовательно, навязчиво и неизменно осаждавшие меня в сонных видениях из ночи в ночь?
Ибо это не было ни случайным, ни приблизительным сходством. Окончательно и определенно, сокрытый веками, уходящий в глубь тысячелетий коридор, где я стоял, был прообразом того, который я узнал во сне столь же близко, как знал собственный дом в Аркхэме на Крейн-стрит. В снах, правда, мне это место являлось в своем лучшем, не тронутом упадком виде, но подлинность его тем не умалялась. Теперь, хоть и охваченный ужасом, я мог сориентироваться…
Здание, в котором я находился, мне было известно. Известно было и то, где оно расположено в страшном древнем городе снов. Я мог бы безошибочно наведаться в любую точку не только этого здания, но и этого города, избежавшего перемены и разорения бессчетных веков, — это я осознал с истинной и жуткой уверенностью. Что, во имя Господа Бога, могло это значить? Как мне случилось познать то, что я знал? И какая ужасающая реальность могла крыться в подоплеке древних сказаний о существах, обитавших в этом лабиринте первобытных камней?
Слова лишь отчасти передают тот сумбурный хаос недоумения и ужаса, которые снедали мой дух. Я знал это место, знал, что находится подо мной и надо мной до того, как мириады высящихся этажей пали пылью, и прахом, и пустыней. Теперь нет нужды, подумал я с содроганием, держаться в виду того смутного лунного косяка.
С роковой неизбежностью я разрывался между желанием ринуться прочь и лихорадящей смесью жгучего любопытства. Что претерпел чудовищный мегаполис древности за миллионы лет, прошедших со времени моих снов? Те запутанные подземные переходы, связующие под городом все исполинские башни, — сколько из них пережило судороги земной коры?
Не наткнулся ли я на целый мир, погребенный в дьявольской архаичной тьме? Смогу ли я все еще отыскать дом учителя по письму и башню, где С’гг’ха, разум-узник из плотоядных растений-астоцефалов Антарктики, начертал на стене некоторые изображения?
Не забит ли и проходим ли коридор, ведущий со второго этажа вниз, в зал разумных чужан? В этом зале разум-узник, принадлежащий невероятному желеобразному обитателю пустотных недр неведомой, грядущей через 18 миллионов лет планеты за Плутоном, хранил некий предмет, вылепленный им из глины.
Я зажмурился и закрыл руками глаза в жалкой, тщетной потуге изгнать эти обрывки безумных снов за порог сознания. Тогда, в первый раз, меня остро проняло сыростью и холодом потустороннего сквозняка. Содрогаясь, я осознал, что огромная череда черных провалов, веками не знавших жизни, действительно должна зиять где-то впереди и ниже меня.
Я мысленно представил себе пугающие покои, коридоры и скаты, какими я помнил их по сновидениям. Доступен ли еще путь к центральным архивам? Опять эта движущая мной предопределенность заныла в моем мозгу, стоило мне лишь припомнить те внушающие трепет летописания, что покоились когда-то в футлярах по прямоугольным своим гнездам нержавеющего металла.
Там, вещали сны и легенды, хранилась вся, былая и грядущая, история всего пространственно-временного континуума, записанная разумом-узником с любой и каждой небесной сферы, из каждой и любой эпохи мироздания. Безумство, конечно, но разве ныне я не наткнулся на мир помрачения, такой же безумный, как и я сам?
Я представил себе запертые металлические полки и хитроумное кручение ручек, нужное, чтобы открыть любую из них. Собственная моя полка отчетливо встала перед моим умственным взором. Сколько раз я совершал замысловатую процедуру многочисленных поворотов и нажатий в секции «земных позвоночных» самого нижнего этажа! Каждая деталь была памятна и свежа.
Если ниша, подобная той, какую я видел во сне, существовала, я мог бы в минуту ее отомкнуть. Тогда-то и забрало меня окончательное безумие. Лишь миг миновал, и я уже мчался, спотыкаясь о каменные завалы, в сторону знакомого по памяти ската, уводящего в самые недра…
VII
С сего момента и впредь едва ли можно полагаться на мои впечатления — я, право, не оставляю еще последней отчаянной надежды, что все это составляет лишь какой-то бесовский сон или помрачение, вызванное горячкой. Лихорадка сжигала мой мозг, и я воспринимал все как бы сквозь пелену — порой с некоторыми пробелами.
Луч фонаря бессильно падал во всепоглощающий мрак, выхватывая химерические видения знакомых до дурноты стен и резьбы, погубленной вековым упадком. В одном месте обрушился громадный кусок сводчатого потолка, так что мне пришлось перебираться через высокую гору камней, досягающую почти до самых иззубрин уродливых сталактитов на исковерканном своде.
Все это был кошмар, доведенный до своего абсолюта, который еще усугублялся кощунственным зудом воспаленной псевдопамяти. Привычно знакомым не было только одно — мой собственный рост в отношении к великанским стенам. Меня угнетало непривычное чувство собственной малости, словно видеть эти дыблющиеся стены с высоты человеческого роста было совершенно внове и противу естества. Снова и снова я нервно окидывал себя взглядом, смутно расстроенный своим обликом человека.
Все дальше сквозь черноту бездны, спотыкаясь и снова кидаясь вперед, стремился я; часто падал и ранил себя, а однажды едва не разбил фонарь. Я знал каждый камень и закоулок этой дьявольской бездны и во многих местах останавливался, чтобы направить луч света в проемы обваливающихся, запруженных мусором, но тем не менее знакомых арок.
Некоторые залы постигло окончательное разрушение; другие стояли голыми или полными исковерканных обломков. В нескольких я видел скопища металлических остовов, то почти нетронутых, то изломанных, раздавленных или расплющенных, которые я признавал за колоссальные постаменты или столы из своих сновидений. Чем они могли быть в действительности, я не рискнул гадать.
Я нашел ведущий вниз скат и начал спускаться; спуск, однако, вскоре был прерван разверзнутой пропастью с неровными краями, в самом узком месте никак не меньше четырех футов. Здесь кладка провалилась насквозь, обнаружив немереные, черные, как сажа, бездны.
Я знал, что в этом гигантском здании есть еще два подвальных уровня, и содрогнулся в приступе панического страха, вспомнив забранный железными скрепами люк на самом нижнем из них. Теперь его можно было не охранять, ибо то, что гнездилось под ним, давно сделало свое страшное дело. Ко времени постантропоморфной расы жуков смерть возьмет его окончательно. И все же при мысли о туземных легендах меня заново пронизала дрожь.
Мне стоило страшного усилия преодолеть зев этой пропасти, поскольку усеянный обломками пол не позволял сделать разбега, но безумие гнало меня вперед. Я выбрал место у стены по левую руку, где расселина была
уже и пятачок, на который я должен был приземлиться, относительно чист от угрожающих осколков, и, пережив катастрофический миг, в целости и сохранности достиг противоположного края.
Добравшись наконец до низшего уровня, я миновал, спотыкаясь, арочный вход в залу с механизмами, в которой был фантастический металлический лом, полупогребенный под рухнувшими сводами. Это место было мне знакомо, и я уверенно одолел завал, преграждающий вход в огромный поперечный коридор. Он-то и проведет меня подо всем городом к центральным архивам.
Казалось, развернулась бесконечная вереница веков, пока я полз, продирался и спотыкался по этому запруженному каменным сором коридору. Раз за разом я различал очерки резьбы на изъеденных временем стенах — отчасти знакомые, отчасти добавленные как будто уже с того периода, который охватывали мои сны. Поскольку это была подземная дорога, связывающая дома, здесь не встречалось арок; коридор вел через нижние уровни многоразличных зданий.
На некоторых из этих перекрестков я сворачивал в сторону ровно настолько, чтобы заглянуть в хорошо памятные мне залы. Лишь дважды я обнаружил какие-то перемены — и все равно в одной из зал я мог проследить очертания замурованной арки, сохраненной моей памятью.
Сильнейшая дрожь сотрясала меня, когда я, едва волоча ноги, прокладывал вынужденный путь через крипту в одной из тех разрушенных безоконных башен, чей чужевидный базальт нашептывал об их страшном происхождении.
Этот пресущный склеп, круглый, на полных двести футов в поперечнике, был выложен исчерна-темным камнем без всякой резьбы. Сквозь песок и пыль, укрывающие пол, я увидел отверстия, уходящие вверх и вниз. Не было ни лестниц, ни скатов — действительно, мои сны рисовали эти башни оставленными в полной неприкосновенности баснословной Расой Великих. Те же, кто строил их, не нуждались ни в лестницах, ни в скатах.
В сновидениях уходящее вниз отверстие было крепко-накрепко запечатанным, ныне оно было отворено — черное зевло, исторгающее холодный поток воздуха. Я старался не думать о тех бескрайних подземных вертепах вечной ночи, которые вынашивали свой гнет внизу.
Продираясь полузаваленным участком коридора, я достиг места, где своды полностью провалились. Каменный сор вздымался горою, и, перелезая через нее, я миновал обширное пустое пространство, где луч моего фонаря не обнаружил ни сводов, ни стен. Это должно быть, соображал я, подвал дома поставщиков металла, который выходил на третью площадь недалеко от архивов. Что тут стряслось, я мог лишь строить догадки.
Я снова обнаружил коридор позади гор каменного сора, но, чуть отойдя, попал в тупик: упавшие своды почти соприкасались с угрожающе просевшим потолком. Как я сумел отворотить и оттащить прочь достаточно глыб, чтобы открыть проход, и как рискнул потревожить плотно слежавшиеся обломки, когда малейшее нарушение равновесия могло низвергнуть тонны налегавшего сверху камня и раздавить меня в прах — этого я не знаю.
Чистое безумие, ничто иное, помыкало и правило мной — если только приключение мое под землей не дьявольское помрачение и не дальнейший сон. Но я проделал-таки проход, в который сумел протиснуться. Извиваясь ужом по каменной насыпи, сжав в зубах постоянно горевший теперь фонарь, я чувствовал, как обдираюсь о фантастические сталактиты.
Я был уже неподалеку от гигантских подземных архивов. Сползая и оскальзываясь с дальней стороны завала, пробираясь по оставшемуся отрезку коридора, то включая, то выключая зажатый в руке фонарь, я подошел наконец к низкой круглой крипте, чудом сохранившейся в целости по сю пору, с арками, открывающимися на все стороны.
Стены или ту их часть, куда досягал свет моего фонаря, густо испещряли иероглифы и резные символы характерных выпукло-вогнутых очертаний, отчасти добавленные с того периода, который охватывали мои сны.
Это и было, осознал я, роковой целью моего путешествия; я тотчас свернул в знакомую арку налево. То, что я сумел отыскать беспрепятственный ход на все уцелевшие верхние и нижние уровни, как ни странно, не вызвало у меня особого удивления. Эта необъятная, хранимая земной твердью громада, укрывшая в себе анналы всей Солнечной системы, была выстроена с таким неземным мастерством и крепостью, чтобы держаться до тех пор, пока существует сама Солнечная система.
Глыбы, ошеломляющие размером, с математической гениальностью уравновешивающие друг друга и связанные скрепами неимоверной прочности, сочетались в тело такое же твердое, как сердцевинный камень земли. По прошествии эонов, постичь которые, сохраняя здравый рассудок, невозможно, его погребенная махина стояла, почти полностью сохранив свой абрис. Запорошенные пылью полы лишь кое-где были завалены обломками, создающими тот хаос, который царил во всех прочих местах.
Относительная легкость дальнейшего продвижения поразила меня. Все мое отчаянное нетерпение, по сю пору не утоленное из-за препятствий, теперь прорвалось такой лихорадочной спешкой, что я буквально ринулся под низкие своды до боли знакомого прохода за аркой.
Впрочем, меня уже даже не удивляла узнаваемость того, что видел. По обе стороны громоздились огромные, в иероглифах, дверцы металлических полок; одни еще на своих местах, другие стояли настежь, погнутые и покореженные, — никакие геологические возмущения не могли разрушить титаническую кладку.
То здесь, то там покрытые пылью груды под зияющей пустотой полок как будто указывали, где футляры были сброшены на пол земными корчами. На некоторых стойках сохранились крупные индексы, разбивавшие тома по группам и подгруппам.
Раз я остановился перед открытой нишей, завидев привычные металлические футляры; дотянувшись, я не без труда снял один из более тонких и устроил его на полу, чтобы рассмотреть. Название было выписано иероглифами преобладающего выпукло-вогнутого очертания, но нечто в их расположении казалось неуловимо другим.
Причудливая механика крюкообразных застежек была мне в совершенстве знакома, я отщелкнул все еще не тронутую коррозией крышку и извлек книгу. В тонкой металлической обложке с корешком наверху она, как и следовало ожидать, была где-то дюймов двадцать на пятнадцать площадью и дюйма два толщиной.
На плотных целлюлозных страницах пережитое коловращение мириадов веков не оставило, казалось, изъяна, и я с неотступным ощущением полупробудившихся воспоминаний вглядывался в знаки, выведенные кистью и странного цвета пигментом, не похожие ни на привычные выпукло-вогнутые иероглифы, ни на любой из известных ученым алфавит.
До меня доходило, что это язык разума-узника, с которым я знался во сне, — разума с гигантского астероида, где еще уцелела архаическая жизнь и премудрость той первосущной планеты, которой он приходился частью. Одновременно я вспоминал, что этот уровень архивов был отведен под фолианты, трактовавшие о планетах за пределами Солнечной системы.
Оторвавшись от этих невероятных свидетельств, я заметил, что луч моего фонаря начинает слабеть, и, стало быть, поспешно вставил запасную батарейку. Потом, во всеоружии более яркого света, возобновил свое лихорадочное метание в бесконечных извивах проходов и переходов, то здесь, то там узнавая какую-нибудь знакомую полку и смутно досадуя на акустические свойства пространства, разносившего мои шаги эхом, несообразным этим катакомбам.
Самый отпечаток моих башмаков в непотревоженной за тысячелетия пыли, повергал меня в содрогание. Дотоле никогда, если в моих сумасшедших снах была хотя бы толика правды, на эти вековечные плиты не ступала нога человека.
В чем именно состояла цель моей дикой гонки, я не имел ни малейшего понятия. Некая зломочная сила, однако, влияла на мою угнетенную волю и подавленные воспоминания, так что я смутно чувствовал, что мечусь не наобум.
Добравшись до ската, уводящего вниз, я последовал им в самые глубинные недра. Стремительно спускаясь, я миновал один этаж за другим, но нигде не останавливался, чтобы произвести разведку. В моем смятенном мозгу начал выстраиваться некий известный ритм, заставлявший дергаться в унисон мою правую руку. Я хотел отомкнуть нечто и чувствовал, что знаю все хитроумные обороты, для этого необходимые. Что-то вроде современного сейфа с цифровым замком.
Сон или явь, когда-то я знал их, знаю и поныне. Каким образом сон или подсознательно впитанные крохи предания могли преподать мне детали столь мелкие, столь изощренные и столь сложные, этому я даже не искал объяснения. Я зашел слишком далеко для любой связной мысли. Разве переживаемое мной чудовищно точное совпадение всего того, что было передо мной, с тем, на что могли надоумить лишь сны да крохи предания, не кошмар, зашедший слишком далеко для любого рассудка?
Возможно, глубинной моей верой тогда — как и поныне, в наиболее мои здравые минуты, — было то, что это не наяву и что весь погребенный город есть порождение горячечного бреда.
Наконец я достиг самого нижнего уровня и повернул направо от ската. По какой-то туманной причине я старался смягчать свою поступь, даже теряя из-за этого в скорости. На этом последнем, погребенном в недрах этаже было пространство, которое я страшился пересекать.
Уже приближаясь к нему, я вспомнил, чего именно я там боялся. Это был один из тех забранных железами и бдительно охраняемых люков. Теперь стражи не будет, и из-за этого я трепетал и шел на цыпочках, как уже проделывал в той черной базальтовой крипте, где зияло отверстие такого же люка.
Ощутив движение сырого холодного воздуха, какое ощущал и там, я пожалел, что мой путь не лежал в другом направлении. Почему я должен идти именно этим путем, я не знал.
Подойдя к самому месту, я увидел фантастически отверстый зев люка. За ним снова шли полки, и на полу перед одной из них я заметил груду недавно обрушившихся футляров. В то же мгновение паника по какой-то неведомой мне причине захлестнула меня новой волной.
Груды беспорядочно опрокинутых футляров попадались нередко, ибо этот погребенный лабиринт, в кромешной тьме, веками терзали земные передряги. Лишь когда уже почти пересек все пространство, осознал я, почему столь мучительно содрогнулся.
Не самая груда, но что-то в покрытой пылью ровном полу пугало меня. При свете моего фонаря казалось, что слой пыли был не таким равномерным, как следовало, — местами он выглядел более тонким, словно его потревожили месяц-другой назад. Я не был уж так уверен, и все же некий намек на упорядоченность в примерещившейся неравномерности слоя вызывал сильнейшее смятение.
Когда я навел луч фонаря на одно из тех чудных мест, видимость упорядоченности усугубилась. Сложносоставные следы как будто шли правильной чередой по три, каждый площадью чуть больше фута и состоящий из пяти почти круглых отпечатков в три дюйма, один несколько выступал вперед.
Эти следы вели, казалось, в двух направлениях, как будто они уходили и возвращались. Очень бледные, они, конечно, могли быть одной видимостью, но весь ужас состоял в том, как они шли. Ибо в одном их конце лежала груда футляров, рухнувших, должно быть, не так давно, в другом же — невозбранно зиял безднами, недоступными воображению, зловещий люк, дышащий холодным сырым ветром.
VIII
То, что странное чувство одержимости было во мне глубинным и всепоглощающим, явствует из того, как оно побороло мой страх. Никакой осмысленный повод не смог бы подвигнуть меня на дальнейшие действия после того жуткого подобия следов и подирающих по коже воспоминаний о привидевшемся во сне, которые те возбуждали. И тем не менее правая моя рука, хоть и дрожавшая от страха, продолжала ритмично подергиваться в своем нетерпении отомкнуть замок, который чаяла найти. Не успев опомниться, я миновал недавнюю груду рухнувших футляров и на цыпочках двинулся по переходам изначально нетронутой пыли к месту, которое, казалось, знал до болезненного расстройства ужасающе хорошо.
Мой рассудок задавался вопросами, чьи истоки и приложения я только еще начинал угадывать. Возможно ли дотянуться до той полки с высоты человеческого роста? Управятся ли мои человеческие пальцы со всеми, от века памятными, оборотами замка? Не поврежден ли замок? Сработает ли он? И что стану я делать — что посмею делать? — с тем, что одновременно чаял и страшился найти? Будет ли этим доказана приводящая в трепет, умопомрачительная истинность того, что превосходило здравое понимание, или же станет очевидно, что я сплю?
Опомнился я, лишь когда замер, уставясь на вереницу до помешательства знакомых полок с иероглифами. Были они в полной сохранности, и лишь три дверцы из близлежащих распахнулись настежь.
Чувства мои при виде этих полок не поддаются описанию — столь абсолютным и неотложным было ощущение давнишнего знакомства. Я смотрел, запрокинув голову, на один из верхних, целиком вне моей досягаемости рядов, раздумывая, как всего лучше взбираться. Могла бы помочь открытая дверца в четвертом снизу ряду, а замки запертых дверей предоставят упоры ногам и рукам. Фонарь надо зажать в зубах — это я уже проделывал в тех местах, где требовались обе руки. Прежде всего, я не должен производить шума.
Спустить вниз необходимый футляр будет трудно, но я, возможно, сумею зацепить подвижную застежку за воротник куртки и нести свою добычу, как рюкзак. Снова я задавался вопросом, не будет ли замок поврежден. В том, что мои пальцы сумеют с ним совладать, я не ведал ни малейшего сомнения. Только бы замок не заскрипел и не щелкнул…
Еще занятый этими мыслями, я зажал фонарь в зубах и начал взбираться. Выступающие замки давали неважный упор, но открытая дверца, как я и думал, помогла изрядно. Я использовал и болтающуюся дверцу, и край самой ниши и сумел избежать громкого скрипа.
Балансируя на верхней кромке дверцы и сильно подаваясь вправо, я как раз дотягивался до нужного замка. Пальцы, затекшие от карабканья, поначалу не слушались, но я сразу понял, что по своей анатомии они подходят. Но память о доведенных до автоматизма движениях засела в них крепко.
Хитроумный шифр из глубин незнамого времени всплыл в моей памяти до малейшей детали: не минуло и пяти минут, как в ответ на мои попытки раздался щелчок, звуком тем более пугающе знакомым, что на сознательном уровне я не предвосхищал его. В следующий момент металлическая дверца медленно распахивалась, издавая едва слышное скрежетание.
Оторопело я оглядел ряд сероватых корешков, испытывая сильнейший прилив какого-то абсолютно необъяснимого чувства. Справа от меня был футляр, выпукло-вогнутые иероглифы которого заставили меня передернуться в муках куда более изощренных, чем муки простого страха. Все еще содрогаясь, я сумел извлечь его и подтянуть к себе, осыпав тучу крупчатой пыли, но без малейшего резкого звука.
Подобно другому футляру, побывавшему у меня в руках, этот был размером чуть больше двадцати на пятнадцать дюймов, с вырезанным лонгиметрическим орнаментом выпукло-вогнутого свойства. В толщину он едва превосходил три дюйма.
Заклинив его кое-как между собой и вертикальной плоскостью, по которой лез, и повозившись с застежкой, я наконец освободил защелку. Откинув крышку, я переместил тяжелую поклажу за спину и зацепил за воротник. Освободив руки, я неуклюже спустился на пыльный пол и приготовился рассмотреть свой трофей.
Встав на колени и развернув футляр наоборот, я положил его перед собой. У меня тряслись руки, и я страшился извлечь книгу почти так же, как и желал — и ощущал понуждение — это сделать. Исподволь мне стало ясно, что я там должен найти, и понимание этого едва ли не парализовало мои чувства.
Если она там и это мне не приснилось, то последствия этого далеко превосходят все, что человеческое разумение в силах вынести. Чем я терзался все более, это моей сиюминутной неспособностью почувствовать, что все окружающее мне снится. Ощущение реальности было ужасным до дурноты — стоит только вызвать в памяти эту сцену, возвращается и оно.
В конце концов я с трепетом извлек из футляра книгу и уставил завороженный взгляд на хорошо знакомые иероглифы на обложке. Она казалась в наилучшем состоянии, и выпукло-вогнутые символы погрузили меня в гипнотическое состояние едва ли не так, как если бы я мог их прочесть. Право, не поручусь, что действительно не прочел их, когда мимолетно и жутко подступала паранормальная память.
Не знаю, много ли прошло времени, прежде чем я рискнул открыть эту тонкую металлическую обложку. Я мешкал, выискивая для себя оправдания. Вынув фонарь изо рта, я выключил его, чтобы поберечь батарейку. Потом, во мраке, собравшись с мужеством, открыл наконец обложку и посветил на открывшуюся страницу, наперед скрепясь, чтобы подавить любой звук, что бы ни увидел.
Один миг я смотрел, прежде чем рухнуть наземь. Однако, сцепив зубы, я не издал ни звука. Повалясь на пол, прижал руку ко лбу среди всепоглощающей черноты. Вот оно — то, чего я ждал и боялся. Или я спал и видел сон, или пространство и время лишь пустая насмешка.
Наверняка я сплю и вижу сон, но попробую проверить кошмар, забрав этот футляр с собой и показав его моему сыну, если он действительно существует. Перед глазами у меня все плыло, хотя что могло плыть в непроглядном мраке?.. Неприкрыто ужасные представления и картины, возбужденные теми видами, которые открыл воображению мимолетный взгляд, роем теснились вокруг, дурманя чувства.
Я подумал о тех вероятных следах в пыли, и при этой мысли звук собственного дыхания заставил меня задрожать. Еще раз зажег я фонарь и посмотрел на страницу, как смотрела бы жертва в глаза и на жало змеи.
Потом в темноте, непослушными пальцами, закрыл книгу, спрятал ее в футляр, захлопнул крышку и хитрый замок с защелкой. Это я должен был взять с собою во внешний мир… если она истинно существовала… если вся эта бездна истинно существовала… если я сам да и внешний мир истинно существовали…
Когда именно я поднялся на неверных ногах и начал исход, точно не знаю. Сейчас до меня доходит странность того — как степень ощущения моей полной отрезанности от нормального мира, — что за все жуткое пребывание под землей я ни разу не посмотрел на часы.
В конце концов, с фонарем в руке и зловещим футляром под мышкой, я нашел себя в тихой панике пробирающимся на цыпочках мимо дышащего холодным сквозняком люка и того неявного, что напоминало следы. Взбираясь по бесконечным скатам, я уменьшил предосторожности, но не мог отделаться от дурного предчувствия, которого не испытывал по пути вниз.
Я страшился снова проходить через ту черную базальтовую крипту, что была старше самого города и где из самых недр вырывались холодные сквозняки. Я думал о том, чего убоялась Раса Великих и что может еще таиться — будь оно сколь угодно бессильным и умирающим — там, внизу. Я думал о тех пятипалых следах и о том, что повествовали о подобных следах мои сны, думал о странных ветрах и свистящих звуках, сопутствующих им, и о сказаниях современных черных туземцев, в которых толковалось об ужасе лютых ветров и безымянных развалин.
По выбитому на стене знаку я определил нужный этаж и наконец попал, пройдя мимо той другой книги, оглянутой мной, в огромное круглое помещение с разветвляющимися из-под арок коридорами. По правую руку была арка, через которую я вошел. Я вступил под нее, сознавая, что остаток пути дастся труднее из-за разрушающейся кладки за пределом архивов. Меня обременял металлический футляр, и мне становилось все труднее сохранять тишину, когда я запинался о всевозможнейшие обломки и мусор.
Тут я подошел к громоздящемуся горою в потолок каменному завалу, сквозь который проложил тесный, едва достаточный проход. Мне было бесконечно страшно опять им продираться, поскольку протиснуться им бесшумно было невозможно, а теперь, увидев те вероятные следы, шума я боялся превыше всего. А тут еще массивный футляр…
Но я вскарабкался, как сумел, на гору и протолкнул футляр в отверстие впереди себя. Потом, с фонарем во рту, протиснулся сам — спина моя, как и в первый раз, обдиралась о сталактиты.
Когда я попытался ухватить футляр снова, он загремел где-то впереди меня под уклон, возмутив тишину и вызвав раскаты эха, от которых меня прошибло холодным потом. Я бросился за ним и подобрал его без малейшего шума, но минуту спустя выскользнувшие у меня из-под ноги плитки произвели неожиданный и небывалый грохот.
Этот грохот и повлек мою погибель. Облыжно ли, нет, но в ответ на него мне почудился ужасающий отзыв из оставшегося далеко позади пространства. Мне почудился свистящий пронзительный звук, которому на Земле не сыщешь подобия и не опишешь никакими словами. В том, что последовало, не обошлось без мрачной иронии — если бы не паника…
В неистовство я впал абсолютное и не отпускающее ни на минуту. Перехватив фонарь в руку и бессильно вцепясь в футляр, я обезумело рванулся вперед, без мыслей, обуянный единым диким желанием вырваться из этих руин ночного кошмара в мир яви — пустыни, лежащей при лунном свете далеко наверху.
Не отдавая себе в этом отчета, я достиг каменного нагромождения, горою вздымающегося в непомерную черную пустоту за пределами провалившихся сводов, и, не раз поранившись, ушибившись, взобрался по крутой осыпи иззубренных плит и обломков.
Тут и стряслось великое бедствие. Как раз когда я вслепую перебирался через вершину, не ожидая впереди никакой впадины, ноги мои потеряли опору и меня захватило в дробилку лавиной поехавшей вниз кладки; с силой пушечного залпа ее гул разорвал черный воздух подземных каверн оглушительной чередой сотрясающих твердь раскатов.
Не помню, как выбрался из этого хаоса, но в мимолетном просветлении вижу, как под эту канонаду я несусь, спотыкаясь и падая, по коридору — фонарь и футляр все еще со мною.
И только успел я приблизиться к первосущной базальтовой крипте, которой так боялся, началось настоящее безумие. Ибо, по мере того как угасало вызванное лавиной эхо, мой слух отворил ужасный нездешний свист, что мне почудился раньше. На сей раз сомневаться не приходилось — хуже того, он раздавался не сзади, а впереди.
Возможно, тогда я завопил… Смутно помню, как мчался через дьявольскую базальтовую крипту древней нежити, слыша окаянные нездешние звуки, невозбранно поднимающиеся из разверстой двери в бездонный кромешный мрак. Поднялся и ветер — не просто холодный сырой сквозняк, но яростный, с умыслом, порыв, изрыгаемый дико и леденяще той омерзительной преисподней, откуда доносился мерзопакостный свист.
В памяти удержалось, как я прыгал и переваливался через разного сорта препятствия под нараставшее с каждой минутой беснование ветра и визжащего свиста, которые, казалось, умышленно свивались и свертывались вокруг меня, злобно прорываясь откуда-то сзади и снизу.
Дующий в спину ветер странным образом замедлял, вместо того чтобы ускорить мое продвижение, словно петлей или арканом он захлестнул меня. Невзирая на производимый мной шум, я с грохотом перелез через огромный завал из плит и оказался в сооружении, откуда лежал путь на поверхность.
Помнится, я мельком увидел арку в зал механизмов и почти закричал, видя скат, уводящий вниз, туда, где, должно быть, на два уровня ниже зиял один из тех окаянных люков. Я не кричал, снова и снова бормотал про себя, что все это сон и я скоро проснусь — может быть, в лагере, а может быть, у себя дома в Аркхэме. Укрепляя рассудок такими надеждами, я начал взбираться по скату на верхний уровень.
Конечно, я знал, что должен снова преодолеть четыре фута расселины, но был слишком истерзан другими страхами, чтобы во всей полноте осознать этот ужас, пока не оказался на краю провала. Идучи под гору, прыгнуть было нетрудно, но разве с той же легкостью одолеть мне, изнемогающему от усталости, проклятый провал на подъеме в гору, с грузом металлического футляра и противоестественным дьявольским ветром, тянущим назад? Эти мысли пришли мне в голову в последний миг, как и мысль о тех безымянных тварях, которые могут таиться в черных безднах пропасти.
Дрожащий свет моего фонаря слабел, но по каким-то смутным приметам памяти я подступил к самому краю расселины. Порывы холодного ветра и тошнотный визжащий свист позади на мгновение оказались благодатным дурманом, притупившим зиявший впереди ужас. Потом сознание заполонили ветер и свист прямо передо мной — скверна, волнами бьющая из бездн невиданных и непостижимых.
То, что разразилось теперь, воистину был кошмар. Меня покинуло здравое разумение, и, глухой ко всему, кроме звериного инстинкта к бегству, я просто ринулся вверх по скату, не разбирая дороги, как если бы никакой расселины не существовало. Увидев край пропасти, я прыгнул, не помня себя и собрав все свои силы, и был мгновенно захвачен злобесовским водоворотом пакостных звуков и вещественно осязаемой черноты.
Это последнее из пережитого, что я помню. Все последующие впечатления целиком относятся к области фантазмов помраченного разума. Сны, воспоминание и безумие смешались в дикую вереницу фантастических, бессвязных галлюцинаций, не имеющих ничего общего с реальностью.
Было ощущение тошнотворного провала в неизмеримость вязкой одушевленной темноты и вавилона голосов, абсолютно чужеродных всему, известному нам на Земле и в ее органической жизни. Дремлющие полуразвитые органы чувств, казалось, очнулись во мне, вещая о пропастях и пустотах, населенных летучими чудищами, и уводя к бессолнечным утесам, океанам и бурлящим движением городам безоконных базальтовых башен, куда никогда не падал ни один лучик света.
Тайное ведение о первосущной планете и незапамятных эонах молнией пронеслось в мозгу без посредства зрения или слуха, и мне стали ведомы вещи, которых не подсказывал мне ни один из прежних, самых буйно фантастических снов. И все это время холодные пальцы сырого тумана хватали и теребили меня, и тот окаянный свист бесовски верещал, перекрывая все — и гам голосов, и затишье в завихрениях окружающей тьмы.
Потом подступили видения титанического города — не руины, но точно такого, каким я видел его во сне. Я был опять в своем коническом облике нелюдя и мешался с толпой Расы Великих и разума-узников, шествовавших с книгами по величественным коридорам и пространным скатам.
Затем, наложившись на эти картины, замелькали пугающие вспышки сознания — корчи в попытках освободиться из цепких щупалец свистящего ветра, безумный полет в исхлестанной ураганом тьме и, наконец, неистовое ковыляние и барахтание в каменных развалинах.
Откуда-то сверху вкрался слабый, рассеянный призрак голубоватого свечения. Потом стало сниться, будто я карабкаюсь, преследуемый ветром, ползком выбираясь на язвительный лунный свет из каменных дебрей, которые, стронувшись с места, закружились вдруг в вихре противоестественного урагана. Именно это злое однообразно мерцание доводящего до безумия лунного света оповестило меня наконец о возвращении в мир, который был мне когда-то известен как мир объективной яви.
Царапая песок пальцами, я влачился по австралийской пустыне, а вокруг меня визжал бесноватый ветер. Одежда в клочьях, тело — одна сплошная масса ссадин и ушибов.
Сознание во всей полноте возвращалось очень медленно, и я так и не сумею сказать, когда отступал сонный бред и начинались подлинные воспоминания. Были, казалось, нагромождения циклопических плит, и бездна под ними, и чудовищное откровение из прошлого, и кошмарные видения под конец — но что из этого отвечало действительности?
Фонарь мой исчез, как и, возможно, найденный мной металлический футляр. Существовал ли такой футляр, да и бездна, да и нагромождение плит? Приподнявшись, я оглянулся и увидел лишь бесплодное волнообразие пустынных песков.
Бесовский ветер утих, и вздутая ноздреватая луна, багровея, клонилась к закату. Я с трудом встал и, пошатываясь, побрел на юго-запад в сторону лагеря.
Что со мной приключилось на самом деле? Свалила ли меня в дюнах усталость, или протащился я долгие мили всем своим истерзанным снами телом по пескам и погребенным ими каменным плитам? Если это не так, тогда разве мне все это пережить?
Ибо в свете нового сомнения вся уверенность в иллюзорности моих порожденных мифами визиях, снова тает в дьявольском изначальном сомнении. Если та бездна была реальностью, то и Раса Великих реальность, и ее кощунственные поползновения и татьба в круговерти времени, захватывающей собою весь космос, — не мифы и не ночные кошмары, а ужасная душепагубная действительность.
Неужели в те смутные загадочные дни амнезии я был в полном смысле слова умыкнут за 150 миллионов лет назад в первобытный мир прачеловека? Неужели нынешнее мое тело было храминой ужасного чужевидного сознания из тьмы палеогенных времен?
Неужели я, разум-узник этих чудищ, действительно знал тот проклятый каменный город в зените его пресущного расцвета и пресмыкался теми знакомыми коридорами в отвратительной личине захватчика? Неужели сны, мучающие меня вот уже двадцать лет, произросли из неприкрашенных чудовищных воспоминаний?
Неужели верно, что я общался когда-то с разумом из недосягаемых закоулков времени и пространства, познавал тайны Вселенной в былом и грядущем и составлял летопись собственного мира для пополнения металлических гнезд в тех гигантских архивах? Неужели и те, другие — та убийственная древняя нежить со своим отнимающим понятие ветром и бесовским свистом, — в самом деле таятся, бесконечно и грозно, обессиливаемые ожиданием, в черных безднах, пока на искореженной веками земной коре жизнь мириады тысячелетий влачит свое существование во многоразличии форм.
Не знаю. Если та бездна и то, чему она служит вместилищем, суть реальны — надежды нет. Тогда — и истинно так! — на этом мире людей лежит неимоверным глумлением тень тьмы времен. Но доказательств, что это нечто другое, чем просто новая фаза моих порожденных мифами снов, благословение судьбе, нет. Я не принес обратно с собою металлического футляра, который бы послужил таким доказательством, а те подземные коридоры не обнаружили до сих пор.
Если законы мироздания не чужды благодати, их не найдут никогда. Но я должен рассказать своему сыну о том, что я видел или что мне привиделось, и предоставить ему как психологу оценить реальность пережитого мною и довести сообщение до сведения других.
Я уже говорил, что страшная достоверность, лежащая в подоплеке моих мученических годов сновидца, целиком держится на реальности того, что мне привиделось в тех циклопических, погребенных песком руинах. Мне было тяжко, в буквальном смысле слова, предать бумаге то последнее откровение, пусть даже любой читатель не мог не догадаться о нем. Конечно, оно содержалось в той книге — книге, чей металлический футляр я извлек из-под савана пыли миллионов столетий.
Ничей глаз не видел, ничья рука не касалась той книги с приходом человека на эту планету. И вот я увидел, что буквы, окрашенные странным пигментом, на ломких пожелтелых за вечность страницах, отнюдь не были безымянными иероглифами тех времен, когда мир был иным. Вместо этого знакомые буквы нашего алфавита складывались в слова английского языка, выведенные собственною моею рукой.
Ж. Менегальдо
Эзотерический метаязык на службе фантастического начала в творчестве Х. Ф. Лавкрафта
Личность и творчество Лавкрафта долго сохраняли ореол тайны и в Европе, и в Соединенных Штатах, и многие интерпретаторы, даже из числа самых серьезных, могли предаваться истолкованиям, оказавшимся поставленными под сомнение с выходом в издательстве «Аркхэм Хауз» пятитомного собрания писем. В университетских журналах — но также, и прежде всего, в любительских журнальчиках, или фэнзинах (комиксы НФ, издаваемые любителями; от англ. «fan» — любитель, поклонник и «magazine» — журнал. — Перев.) появлялось множество статей. Статьи эти были схожи по своей общей направленности и касались взаимосвязи творчества Лавкрафта и предполагаемого эзотерического или оккультного знания. Так, специалисты, подобные Сержу Ютену, печатали статьи под зазывными заглавиями, с прицелом причислить Лавкрафта к иррационалистской тезе[6]. Критики вроде Жака Бержье, в манере более серьезной, но не менее тенденциозной, внесли свой вклад в распространение определенного представления об этом человеке и его творчестве — представления, которое уже культивировалось в предыдущие времена, особенно в сюрреалистской среде в связи с Робертом Бенайуном и журналом «Медиум». В Соединенных Штатах, при возможности доступа к письмам Лавкрафта, критики не могли предаваться подобным излишествам, но некоторые читатели, из поколения в поколение, всерьез принимали литературу, которая сама себя полагала чистым вымыслом и, более того, по словам самого автора, иллюстрировала строго материалистические убеждения.
Нашей задачей не является сейчас детальное исследование различных этапов, пройденных критикой в восприятии Лавкрафта, ввиду того что работа эта была проделана в США С. Т. Джоши, а во Франции — в пространной статье[7], относительно недавно появившейся в новом, посвященном Лавкрафту журнале «Лавкрафтианские штудии». Не во всем соглашаясь с тем, что пишет автор, а именно с доводами, к которым он прибегает, чтобы окончательно причислить Лавкрафта к писателям научной фантастики, нельзя не видеть, что его статья с полным основанием подчеркивает мистификаторство, маскирующее истинный смысл творчества Лавкрафта и весьма содействующее упрочению стереотипного образа «затворника из Провиденса», некоего пророка или первосвященника, посредника между миром обыденности и заповедным и опасным знанием. Следовательно, тем самым ставится вопрос об отношениях между фантастической фикцией и возможным эзотерическим или оккультистским референтом.
Здесь следует тщательно подчеркнуть это различие, если даже порой и трудно, в случае с Лавкрафтом, правильно определить, что относится к первому, что ко второму. Эзотеризм, согласно «Encyclopedia Universalis», связан с понятием тайны, таимного знания: хранимые с незапамятных времен тайные доктрины, которые передаются из века в век по цепочке учителей и учеников, целостное и стройное единство, образующее внушительный ансамбль основополагающих истин. Для эзотерика речь идет о том, чтобы обрести интуитивное, сверхрациональное и трансцендентное, познание.
Эзотеризм выступает как традиционное знание, не зависимое ни от какого желания его теоретиков излагать их собственные философские идеи. Это то, чем отличается эзотеризм от оккультизма, теософии и прочих спиритических учений. Эзотеризм следует по пути не синкретизма, а унифицирующего синтеза. Так, энергично критикует самозванные новые системы спиритуалистской мысли Рене Генон, цитируемый в статье из «Encyclopedia».
Оккультизм — это как будто бы созданный Элифасом Леви неологизм: оккультизм полагает себя как полная секуляризация, обмирщение, оккультного (occulte — сокровенное), как раскрытие (откровение) великих тайн, независимо от всякой преемственности серьезной традиции. Генон особенно оспаривает спиритизм и теософизм, которые он отличает от подлинной мусульманской или христианской теософии.
Что же у Лавкрафта? Эта борьба мнений почти не обнаруживает себя ни в его творчестве, ни в письмах. Лавкрафт в самом деле называл себя, и не раз, убежденным материалистом, отрицающим какую бы то ни было интеллектульную, познавательную ценность за эзотеризмом и оккультизмом:
«I am indeed a true materialist so far as actual belief goes; with not a shred of credence in any form of super-naturalism-religion, spiritualism, transcendantalism, metempsychosis, or immortality» («Я, право, настоящий материалист, если говорить о действительных убеждениях; во мне ни капли веры в религию сверхъестественного — ни в спиритуализм, ни в трансцендентализм, метемпсихоз или бессмертие»)[8].
Что же могло подвигнуть некоторых критиков рассматривать творчество Лавкрафта под спиритуалистским, если не прямо оккультистским углом зрения?
Укоренению этой иллюзии, которую усиливал действительно ореол странности, окружавший этого автора, способствовало некоторое число составляющих. В своем творчестве Лавкрафт делает частые отсылы на некие тайные общества: Тайный орден Дагона в рассказе «Тень над Иннсмутом» (The Shadow over Innsmouth), курдская секта йезидов, поклоняющихся Сатане, в рассказе «Ужас в поселке Ред-Хук» (Horror at Red Hook), секта «Звездоносная мудрость» в рассказе «Наваждающий тьму» (The Haunter of the Dark), и множество других.
Лавкрафт также ссылается на предполагаемое существование верований и оккультных практик, которые действуют во множестве стран: так, описание обрядов типа вуду в рассказе «Зов Ктулху» (The Call of Cthulhu) подразумевает существование подобных культов того же самого происхождения в других странах, откуда и представление о разветвленности и универсальности оккультного знания. Лавкрафт затрагивает также источники этого знания, содержащиеся якобы в магических книгах, некоторые из которых действительно существуют. Более того, точно приводя магические формулы, фрагменты обряда, заклинания, писатель позволяет предположить за ним подлинные знания в этой области. Кроме того, настойчиво возвращается тема инициатических поисков: человек, часто молодой, сталкивается с серией испытаний и обретает новую личность… В цикле о Кадате эти поиски иллюстрируются целой символической системой чисел и мест. Герой, Рэндолф Картер, должен низойти на семьдесят, потом на семьсот ступеней, чтобы достичь дремного края. Его поиски требуют преодоления пути-дороги (взойти на священную гору, спуститься в бездны, пересечь море-океан), встреч с таинственными существами, чудесными помощниками или чудесными противниками (см. В. Пропп. Морфология сказки. — Перев.): кумирослужителями в масках, животными, чудовищами ползучими или крылатыми, божествами наконец. В конце этой дороги, затрудняемой препятствиями и, конечно, схожей с инициатическим путешествием, Картер достигает города закатного солнца, предмета своих желаний, но тот на самом деле оказывается всего лишь городом его детства, идеализированным памятью и ностальгией… Новелла «Серебряный ключ отмыкает пути» (Through the Gates of the Silver Key) недвусмысленным образом вводит тему реинкарнации через фигуры отчуждения и трансфигурации. Картер — отдельная личность становится Картер-сущностью, которая объединяет всех прошлых, настоящих и будущих Картеров, в том числе в нечеловечьем обличье. Здесь определенно чувствуется влияние Э. Хоффманна Прайса, соавтора Лавкрафта в этой части триптиха.
Наконец — и, может быть, прежде всего — в основу вымышленного мира Лавкрафт полагает строго иерархически установленную систему теогонии: это та знаменитая, многократно анализированная критикой «мифология» Ктулху, которая своей самобытной концепцией божества и чуть ли не социологическим анализом механизмов распространения мифа закладывает основы того, что можно назвать новейшим мифом[9]. Между тем отметим, что Лавкрафт разом отдает дань религиям и мифам как древним — он часто ссылается на Древний Египет, Грецию, доколумбову Америку, — так и новейшим или переделанным во вкусе его времени, таким, как Атлантида, Лемурия, континент Му. Вдохновляется он также и литературными произведениями предшественников, особенно своего учителя, англо-ирландского писателя лорда Дансейни, также создавшего фантастическую теогонию.
Некоторые критики пытались установить связи между мифологией Лавкрафта и Алистера Кроули, одного из магов Золотой Зари. Действительно, находишь определенное сходство на уровне ономастики: так, Книга Закона, «Аль Вель Легис» у Кроули, немного созвучно арабскому названию знаменитого «Некрономикона» «Аль Азиф». Кроме того, периодически повторяющееся ритуальное выражение Золотой Зари «Великие из тьмы времен» (The Great Ones of the Night of Time) не лишено переклички с существами, которых Лавкрафт окрестил Великие Старшие (Great Old Ones). Наконец, Лавкрафт и Кроули используют один и тот же образ, первый — применительно к городу Кадат, который располагается в «холодном пустолюдье» (cold waste), второй — применительно к званию, присвоенному им себе: «Странник пустолюдья» («The Wanderer of the Waste» [Hadith]). Эти отдельные детали кажутся, однако, слишком незначительными, чтобы свидетельствовать о каком-либо сходстве образности у этих двух писателей, тем более что Лавкрафт, который без заминки называет свои первоисточники, крайне редко ссылается в переписке на Кроули.
Больше смущают на первый взгляд неоднократные аллюзии к теософии Елены Блаватской. В самих его произведениях это имя относительно часто возникает в качестве первоосновы оккультного знания, опасного и окаянного, что уже само по себе является литературно-вымышленным и драматически преувеличенным истолкованием теософии. Это имя к тому же приводится еще и вместе с другими именами эзотериков или оккультистов, реальных или выдуманных, но Лавкрафт так и не приводит фактически самих работ мадам Блаватской («Тайная доктрина» или «Покрывало Изиды»). Имена других авторов и названия произведений, относящихся к теософскому направлению, наоборот, цитируются — особенно Скотт Эллиот, автор исследования об Атлантиде, «История Атлантиды и потерянной Лемурии» (The Story of Atlantis and the Lost Lemuria) — между тем что никакого определенного представления о содержании этих произведений не дается.
В сущности, самая постоянная и недвусмысленная ссылка относится к «Стансам Дзиан» (The Book of Dzyan, «Книга Дзиан»), в действительности представляющим основы теософской доктрины, и сочинения г-жи Блаватской являются не более чем длинным и нередко пустословным комментарием на них. Эта мифическая книга могла прельщать Лавкрафта многочисленностью и спорностью своих источников. Некоторые авторы, такие, как Рене Генон, относят ее к одним из священных текстов Тибета. Другие, как Гершом Г. Шолем, возводят ее первоначало к каббалистическому тексту «Сифра ди-Цениута» (Sifra Di-Tseniuta)[10], переведенному г-жой Блаватской под названием «Сифра Дзенюта» (Sifra Dzeniuta), довольно близкому к «Дзиан» (Dzyan). Итак, книга эта многократно приводится Лавкрафтом, особенно в «Наваждающем тьму» (The Haunter of the Dark) и в «Нашептывающем во мраке» (The Whisperer in Darkness), так же как и в некоторых переработках («Дневник Алонсо Тайпера», «The Diary of Alonzo Typer»). Всё дело обстоит так, как если бы Лавкрафт называл ее возможной первоосновой своего вымысла, внушая тем самым доверие к своему собственному мифотворению. Это впечатление подлинности усиливается другими аллюзиями, рассеянными по всему его творчеству, в частности, скрытой отсылкой к тайным учителям Шамбалы, потерянного города лемурийцев. Само название не упоминается, но «Зов Ктулху» (Call of Cthulhu) заговаривает о «непричастных смерти вожатаях культа Ктулху в горах Китая» (the undying leaders of the Cthulhu cult in the mountains of China), как раз перед тем, как идет комментарий к теософским умозрениям. К тому же из рассказа в рассказ еще и множатся намеки на тибетское плато Ленг. С другой стороны, Лавкрафтом подхватываются некоторые теософские мотивы и включаются им в его творчество: так, переселение сознания, например. Первыми вдохновителями человечества будто бы были, согласно Скотту Эллиоту, венерианцы, психически вселявшиеся в человеческие тела. Лавкрафт развивает эту идею психической проекции в двух важных повествованиях, «Нашептывающий во мраке» (The Whisperer in Darkness) и «Тень тьмы времен» (The Shadow out of Time), но даже еще до знакомства с теософией он уже предвосхищает эту тему в рассказе «По ту сторону стены сна» (Beyond the Wall of Sleep).
Взаимосвязь с теософией наконец недвусмысленно устанавливается в повествовании «Тень тьмы времен»: «В некоторых из мифов возникали знаменательные сцепления с другими туманными преданиями о мире прачеловечества, особенно с теми сказаниями индусов, предполагающими головокружительные пучины времени, которые составляют часть современной теософской премудрости»[11].
Можно указать и другие мотивы или представления, обусловленные теософским подходом: например, постоянные у Лавкрафта ссылки на циклопическую архитектуру, напоминающие теософскую тезу о том, что Землю населяли расы гигантов, так же некоторые тексты косвенно намекают на ауру и астрального двойника…
Можно ли считать Лавкрафта в результате ревнителем и поборником теософии? Маловероятно — поскольку, с одной стороны, эти референции узко локализованы и зачастую тонут в других референциях; с другой стороны, поскольку весь этот повышенный интерес к затерянным континентам и расам, это представление о цикличности истории человечества были в духе времени и не являлись достоянием собственно теософии. Кроме того, передаваемая в произведениях Лавкрафта картина мира оказывается диаметрально противоположной оптимистическому в целом мировоззрению теософов. У них, по сути дела, человек движется к духовному прогрессу с помощью «учителей-мистагогов». В произведениях Лавкрафта человек изначально есть создание неверного случая, подневольное расам неземнородных, и его участь — уступить свое место другим племенам нелюдей, а именно насекомым или даже полурастительным особям. Человек не более чем случайность, побочное явление, пренебрежимое в космическом масштабе. Это ироническое, индифферентистское понимание человеческой судьбы куда как далеко от теорий г-жи Блаватской. Лавкрафт, более того, преследуемый идеей вырождения, биологического и психического регресса, он не верит в способность к духовному усовершенствованию и, еще того меньше, в нетленность души в каком бы то ни было виде.
К тому же и переписка писателя устанавливает весьма четкую дистанцию с теософами и их кредо. Так, письмо к Кларку Эштону Смиту, где Лавкрафт впервые заговаривает о теософии, хорошо показывает этот скепсис: «Я приводил в систему нечто, представляющее огромный интерес в качестве подмалевка или исходных материалов <…> т. е. предания об Атлантиде и Лемурии, в изложении новейших оккультистов и теософских шарлатанов»[12].
Еще более резок Лавкрафт, в плане идей, на сей раз в дальнейшем письме к Уиллису Коноверу: «Теософическая дребедень, попадающая в разряд умышленного надувательства, местами интересна»[13].
При любом состоянии дела познания Лавкрафта в этом предмете остаются очень ограниченными и зияют пробелами, как свидетельствуют о том другие письма, особенно к Э. Хоффманну Прайсу по поводу мифа о Шамбале: «Я испытываю искушение засыпать вас вопросами касательно источника, места происхождения, общих черт и библиографии всех этих неизвестных преданий. Где вы их отыскали? Как их можно заполучить? Каким народом или в каком краю они создавались?..»[14]
Эти различные выдержки из переписки ясно устанавливают, что Лавкрафт рассматривает теософию как материал для литературы и не более того. Ни одно письмо или документ не касается возможности приятия целиком или частично постулатов г-жи Блаватской и ее учеников. Во всяком случае, некий образ Лавкрафта-спиритуалиста и даже мистика ничем не будет подкреплен. Всё заставляет думать, что так же дело обстоит и с другими референциями к эзотеризму и оккультизму, которые для Лавкрафта не более чем псевдонауки, громоздкое наследие ветхого прошлого. Тут опять переписка полна безоговорочными высказываниями. Невзирая на некоторые регулярно встречающиеся представления, некоторые параллелизмы, на уровне образной системы в особенности, невзирая даже на всеобъемлющую теогоническую концепцию, представляется трудным оправдать какое-либо эзотерическое прочтение в том смысле, как этот термин определяется выше[15]. Функционирование и значение этих референций, стало быть, надо исследовать как метаязык, инструмент, служащий производству литературного вымысла.
Язык эзотеризма или оккультизма, каким он предстает в творчестве Лавкрафта, является гетерогенным, составным. Помимо нескольких указанных регулярно повторяющихся мотивов, в сущности, трудно установить отношения между источниками ученого знания и различными проявлениями иррационального подхода к Вселенной. Лавкрафт постоянно и сознательно смешивает различные типы книжных референций: подлинные произведения действительных авторов, выдуманные произведения существующих или существовавших авторов[16], и вымышленные произведения вымышленных авторов. Все эти произведения, сверх того, вкупе считаются пагубными и опасными, даже если в случае действительных произведений это не обязательно так: и вот Лавкрафт говорит о «заповедных страницах» Элифаса Леви, позволяя предполагать скрытый аспект произведения.
Что же касается различных проявлений иррационального подхода, Лавкрафт сплавляет элементы фольклора, обрывки ученого знания, магические формулы, принадлежащие разным культурам и разным эпохам: так, соединяет он обряды вуду, вампиризм и колдовство. Ведьму в «Кромешных снах» (Dream in the Witch-house) отпугивает распятие, что вызывает, скорее, ассоциации с фольклором о вампирах. В рассказе «Ужас в поселке Ред-Хук» (Horror at Red Hook) магическое заклинание содержит ссылку на несовместимые элементы, а именно сефироты (sephiroth), которые представляют десять ветвей Каббалы и a priori не имеют ничего общего с какой-то сектой сатанистов. Чародей Кёрвен, в «Случае Чарльза Декстера Уорда» (The Case of Charles Dexter Ward), действуя приемами черной магии, и как раз контакта с духами знаменитых людей, вызывает Метратона (тогда как нужно «Метатрон»). На самом деле Метатрон — это, точнее, трансфигурированный и трансцендентный образ патриарха Эноха, тот, кто повелевает небесным воинством. Согласно Рене Генону[17], это как будто бы слово, производное от Митры, обозначающего дождь (в связи со светом). Тогда это слово как будто бы предполагает все значения хранителя, небесного владыки, посланника и посредника. Плохо понимаешь связь с демонологом Джозефом Кёрвеном…
Эзотерический язык фрагментарен, прерывен, узко локализован. Помимо нескольких выдержек из самой знаменитой из выдуманных книг у этого автора — «Некрономикона», для которой Лавкрафт даже написал поддельную биографию ее мнимого сочинителя Абдуля Альхазреда, — и нескольких коротких цитат, чаще всего заимствованных из популяризаторских произведений[18], читатель почти не имеет возможности обрести эзотерическое знание. Описания обрядов также зияют пробелами и имеют всего лишь эстетическую функцию.
В самих недрах мифического создания Лавкрафта царит нестабильность. Что касается места действия, Лавкрафт заведомо смешивает план реальности, план вымысла и план сновидения: Аркхэм, место, где происходят все нарушения порядка вещей, так же правдоподобен, как и настоящий Провиденс, поскольку заимствует у того свои основные признаки. Неизвестно, в реальности, или в мифе, или просто в мире снов расположено плато Ленг, исходная точка различных окаянных культов и место происхождения прачеловеческих существ. Столь же зыбким оказывается и смысл книг. Так, «Некрономикон», характеризуемый как заповедная, святотатственная книга, но в то же время необходимый инструмент для каждого изучающего оккультное, становится в повести «На горах безумия» (At the Mountains of Madness) книгой предостережения, и ее автор теряет свой зловещий ореол, но также и свое мнимое знание, которое оказывается ошибочным. Магические формулы больше не являются действенными.
Согласованность (cohérence) внутри всей теогонической системы также весьма проблематична. Помимо той уже указанной смеси реального, вымышленного и сновиденческого (Дагон, Гидра и Ноденс, действительные боги, соседствуют с Ктулху и Ньарлафотепом), боги меняют и собственное лицо и статус. От рассказа к рассказу они переходят из области иррационального, не поддающегося человеческим методам исследования, в область рационального, где становится возможным чуть ли не научный подход к их природе. Теология и магия как раз уступают место антропологии в повести «На горах безумия». Так, именем «Те старшие» (Old Ones) окрестил Лавкрафт как богов из цикла о Кадате, так и прачеловеческих тварей из более поздних повествований (существа в форме звезды в «На горах безумия»), а еще и первобытных богов («Те великие старшие», Great Old Ones), какими являются Ктулху и Азаф(т)от (Azathoth). Этот последний, этимология которого уже указывает на амбивалентность (Thoth, египетский бог мертвых; Azazel, отсылка к христианской демонологии; и, возможно, также Azoth, отсылка к универсальному растворителю алхимиков), служит хорошим примером зыбкости «лика» богов. Это претворяется в многообразие парафраз, которыми описывается божество. В «Наваждающем тьму» Азафот появляется как «слепой несмысленный бог Азафот, Повелитель всех тварей, взятый в круг шаркающим роем своих бездумных и бесформенных плясунов». В одном из текстов этого же времени («Нашептывающий во мраке») используемые обороты вскрывают изменение угла зрения и даже наводят на мысль о рационалистическом истолковании: «чудовищный ядерный хаос за пределами пространственных измерений, кого “Некрономикон” милосердно укрывает под именем Азафот»[19].
Наконец, и это отчасти следствие из предыдущего момента, эзотерический (оккультистский) метаязык чаще всего связан с другими метаязыками, особенно с научным или псевдонаучным языком, что придает ему еще одно значение. Это может показаться спорным. В самом деле, приверженцы фантастического реализма, такие, как Бержье, например, могли бы, без сомнения, счесть, что сосуществование этих двух метаязыков представляет дополнительное доказательство верности их теории или интерпретации, заручающейся поддержкой (caution) объективной науки. В действительности, если Лавкрафт дает доказательство удовлетворительных познаний языка науки с определенной стороны (а именно биологии, в «На горах безумия»), связь, которую он предлагает с языком эзотеризма, чаще всего оказывается характера эстетического, поэтического, а не дидактического. Так, в «Кромешных снах» отсылка к высшей математике и к четвертому измерению позволяют Лавкрафту обновить, до некоторой степени, мотив колдовства и дает повод к весьма лиричным описаниям гиперпространства галлюцинативного по природе (onirisé), но это очевидно, что различные идеи, выдвигаемые автором, являются чистым вымыслом и не имеют научной основы.
Можно было бы сделать сравнительный анализ других рассказов, особенно же это «Нашептывающий во мраке», где научный язык является изобретением чистой фантазии, без малейшего рационального элемента (космическое перемещение существ в описанных условиях, в высшей степени, невозможно, даже если, в плане техническом, вся механика детализирована). С другой стороны, в этой новелле изобилуют элементы эзотеризма, но они не находят другого оправдания, кроме суеверия людей, не способных иначе, как через ритуал, уяснить себе феномен, который их превосходит. Заметим, что Лавкрафт прилагает старание увязать легенды действительные с легендами индейцев, правдоподобными, если не подлинными, таким образом укореняя свой миф в толще истории американского континента. На этом уровне лавкрафтианское место действия выступает как палимпсест, где герой-искатель, как сыщик, должен находить знаки присутствия (пережитки или реликвии) древних культов. Все эти особенности показывают, что Лавкрафт никоим образом не принимает всерьез эзотерические референции: что он не дает себе труда предлагать, даже на уровне вымысла, внутренне согласованную систему мысли. Его цель в другом, и, по-моему, она напрямую связана с фантастическим характером его творчества. Это стратегия, типичная для фантастического описания мира, где имеется, с одной стороны, смешение обозначающих, с другой стороны — разрастание, разлив обозначающего, чтобы компенсировать отсутствующее обозначаемое. Избыточность репрезентации скрывает здесь отсутствие референта.
Постоянные аллюзии к местам, персонажам, книгам, внутритекстуальные цитаты и т. д. составляют подразумеваемую сеть автореференций, которая занимает место внетекстуального референта. Для читателя тот факт, что из текста в текст он снова и снова встречает тех же самых богов или существ, те же самые или подобные им обряды в разных точках земного шара, способствует сокрытию вымысла под покровом достоверности. Умножение внетекстовых обоснований (cautions extra-diégétiques), частая ссылка на действительные события (открытие Плутона, экспедиции на полюс, дрейфование континентов и т. д.), использование аналогии и нарочного смешения, подразумеваемые или явные сноски на предполагаемые читательские знания (Атлантида, Му, Каббала…) вызывают у читателя suspension of disbelief (повисание между верить — не верить), необходимое, чтобы возник эффект фантастического.
В то же время эта сеть автореференций достаточно размыта и подвижна, чтобы вся приводка (repérage) оставалась проблематичной. На этом уровне можно рассмотреть более детально тот способ, каким Лавкрафт маскирует пустотность обозначаемого и отсутствие референта, в связи с выдуманной библиотекой, хранилищем оккультных знаний, накопленных от начала мира.
Лавкрафт использует систему ширм, зеркал, которые отсылают одно к другому и которые ставят вопрос об отношениях между книгой и знанием. В большинстве случаев ссылка на окаянные тексты не содержит ничего, кроме заглавия. Для читателя они, похоже, имеют функцию знака, сигнализатора, шифтера (embrayeur) фантастического. Используются различные процедуры: чистое называние, ничего не говорящее о книге, — это наиболее частый прием, еще более усиленный эффектом перечня (liste), когда в тексте идет ссылка на целую серию произведений, мешая, как мы это видели, выдуманные с подлинными. Вторая процедура смешения состоит в упрятывании смысла, в отказе от огласки содержания, путем придачи заглавия, несущего негативные коннотации. Автор к тому же упоминает книгу, но еще и отрицает за ней реальность, рассматривая ее как чистую легенду. Особую роль в возбуждении читательского интереса играет нагнетание прилагательных. «Некрономикон» — это забытая книга, написанная «безумным арабом Абдулем Альхазредом». Ее обрамляют негативные прилагательные: «чудовищная», «мерзейшая», «пугающая», «заповедная», «отвратительная»… Эта избыточность прилагательных занимает место содержания. Сам текст создает ширму, знак умолчания по отношению к оккультным знаниям, которые он, как предполагается, содержит: откуда и обилие «недомолвок», «слухов», указывающих на этот отказ, это умолчание. Поведение мнимого автора, как оно описывается, тоже выражает и усиливает эмоциональный заряд, связанный с произведением: «безумный автор “Некрономикона” взбудораженно, было, поклялся» или «даже безумный автор обсуждал с неохотой…».
Еще одна процедура — это цитирование до бесконечности, которое не содержит никакого элемента информации, а лишь отсылает к книге, которая сама отсылает к другому первоисточнику и т. д. Автор, таким образом, возвращает нас ко времени всё более и более отдаленному, к первоначалу, где смешиваются миф и реальность: «…речения Тех старших, как они излагаются в Свитках, более древних, нежели Пнакотские рукописи». Даже после того, как преодолены все препятствия, всё, что можно получить, это не более чем доступ к переводу текста, стало быть, искаженной версии, неточной по отношению к оригиналу. Этот последний почти всегда отсутствует. Автор устанавливает систему ширм, которая вуалирует истину, но усиливает концентрацию мифического в тексте, благодаря этой недосягаемости, но многообещаемости знания… Текст-код, криптограмма маркируют дополнительный уровень сокрытия. В таком случае дешифровка — это необходимый этап на пути к раскрытию (révélation). Но Лавкрафт не страдает завороженностью какого-нибудь Э. По перед тайнописью как таковой. Она для него не более чем инструмент. Важность имеет лишь ее функция ширмы по отношению к первичному знанию… Загадка иногда акцентируется отсылкой к тексту внутри текста. Так обстоит дело с пометками странными и написанными на неведомом языке, которые находит герой «Тени тьмы времен» на полях священных текстов: «…сильнейшим образом растревожили меня некие маргиналии и очевидные исправления в мерзопакостном тексте, по начертанию своему и стилю как-то странно выглядевшие нелюдски».
Наконец, последней процедурой является процедура сведения произведения до одного фрагмента. Текст порван, обгорел: от него остается не более нескольких почернелых, не поддающихся расшифровке страниц, и он, таким образом, постоянно ускользает от изучения. Так, Пнакотские рукописи оказываются фрагментами другого произведения, Книги Эйбона, которая также восходит к архаичному знанию. Сама книга отождествляется, стало быть, с утраченным первоисточником. Она не существует более, кроме как через свое отсутствие, она отброшена в мир легенд, но в то же время она функционирует как отсыл и запрос к возможному внетекстуальному референту.
Еще одна дистанция, сохраняемая с эзотерическим или оккультистским знанием и, шире, со спиритуалистским подходом к миру, это пародия, а иногда даже юмор. Эта сторона становится очевидной из переписки, особенно в связи со взаимообразными заимствованиями божеств членами лавкрафтианского кружка: Лавкрафт одалживает свои выдумки К. Э. Смиту (Clark Ashton Smith), Р. Говарду (Robert Howard), Ф. Б. Лонгу (F. B. Long) и т. д. Сам он зимствует создания других и инкорпорирует их в свой собственный миф. Но это еще не всё: приводя первоисточники в своих литературных выдумках, Лавкрафт вводит других писателей, и особенно своих собственных друзей, под едва замаскированными именами (Чемберз, Chambers, граф д’Эрлетт, Le Comte d’Erlette — A. Derlet. Перев.). В некоторых текстах пародийный элемент гораздо более очевиден. Так, Роберт Блейк, злополучный герой в «Наваждающем тьму», жертва крылатого существа Ньарлафотепа, имеет много общего с Робертом Блохом (Robert Bloch): оба они романисты с уклоном в странное. Названия произведений значащи и… юмористичны: «The Burrower Beneath» (Подземельный ройщик)… «The Vale of Pnoth» (Долина Пноф)… Лавкрафт при том признавался в письмах, что он расплатился таким образом с Блохом, который выставил его персонажем в ироническом тексте, «The Shambler from the Stars» (Ковыляльщик со звезд), где некий писатель, очень похожий на Лавкрафта, оказывается съеден существом, явившимся из гиперпространства… Трудно после этого принимать абсолютно всерьез творчество Лавкрафта, мистификаторский аспект которого с очевидностью проявляется.
Другой вид пародии проиллюстрирован в «Ужасе в Данвиче» (The Dunwich Horror). В этом рассказе язычество и христианство, религия и суеверие, магические формулы и бутафория научной фантастики одновременно присутствуют в полном наборе. Герой этой истории, как нередко, человек науки, но открытый иррациональному. Однако столь же важен и другой персонаж, и, по существу, его трагический путь является перепевом истории о Христе. Уилбур Уэйтли, более человеческий из близнецов, рожденных богом Йог-Софотом от смертной (кивок на греческую мифологию), подвергается набору инициатических испытаний. Его брат, который ближе, чем он, к космическому существу, умирает на взлобье холма, воззвав к Отцу, в атмосфере апокалипсиса по причине некоего заклинания, отправившего его в небытие. Зато, похоже, ничто, ни в этом рассказе и ни в каком другом, не сообщает морального урока. Эти существа не зловредны, а лишь безразличны к человеку и его судьбе. Лавкрафт разделяет это кредо индифферентизма с другими американскими писателями, принадлежавшими к натуралистическому направлению, такими, как Стивен Крейн, с его «Открытой лодкой», например.
Все эти модальности (modalités) дистанцирования выражают одну и ту же установку по отношению к языку эзотеризма: речь идет не более чем об инструменте — raw material (сырье), back cloth (театральный задник) — на службе специфической эстетической задачи (projet). Сверх того, Лавкрафт множество раз выражает, в письмах и в эссе, свое презрение ко всему тому, что касается спиритуализма (оккультизм, эзотеризм), и даже считает, более глубинно, религию источником обскурантизма и регресса.
Ясно в то же время, что его собственное мировоззрение — сциентическое, по своему типу соответствующее самым прогрессивным теориям его времени (теория относительности, квантовая теория) в области точных и естественных наук. Его убеждения недвусмысленно выражены в письмах и также переданы на литературном плане через использование специфической тематики, где наука играет важную роль. Лавкрафт, стало быть, писатель, весьма укорененный в своем времени, и он пристально следит за развитием знаний, вопреки взятой им позе эстета или английского джентльмена XVIII века, которая тоже, впрочем, выражается в его манере себя вести и в архаическом стиле некоторых его произведений.
Всё же дело продолжает обстоять таким образом, что Лавкрафт производит определенную выборку тем; что он не занимается тем литературным жанром, который, кажется, отвечал бы лучше его теоретическим и идеологическим посылкам и который развивался между тем в его время — научной фантастикой (science-fiction). Лавкрафт движется в этом направлении, но не без недоверия к тому, что называет с оттенком презрения: «Tales of interplanetary fiction» (рассказы межпланетно-художественной небыли). Хотя некоторые и пытаются причислить Лавкрафта к научной фантастике, трудновато согласиться огульно со всеми их доводами. Лавкрафт остается, по крайней мере на уровне стиля, в русле фантастического. Однако нужно подчеркнуть, что Лавкрафт, на протяжении почти всего своего писательского пути, относится с предпочтением к темам, образам речи, символам, которые, с одной стороны, связывают его с англосаксонской традицией, где показательные для нее писатели проявляют большой интерес к иррациональному[20]; и с другой стороны, свидетельствуют о завороженности, по крайней мере эстетической, перед этой областью.