— Однако наверху нам никто не помешает, юный джентльмен, — поясняет мистер Каннингхем, толчком открывая двойную дверь.
Они входят в разгромленную парадную гостиную, освещаемую отблеском уличных фонарей.
— Ваш полный почтения и благоговения сын прибыл, сэр, — оторвавшись от своих молитв, докладывает мистер Каннингхем, жестом пропуская Пима вперед.
Поначалу Пим видит только лоб Рика — лоб блестит, потому что на него падает свет свечи. Затем из тьмы выплывают очертания головы знаменитого человека, а вслед за этим возникает и его крупное тело — оно быстро приближается и заключает Пима в пылкие влажные объятия.
— Как ты, старичок? — кидается на него с расспросами Рик. — Как добрался?
— Прекрасно, — отвечает Пим, который в силу временной неплатежеспособности ехал на попутных.
— Значит, тебя покормили? А чем?
— Только сандвич дали и кружку пива, — говорит Пим, который был вынужден ограничиться твердым, как камень, куском хлеба из запасов Мерго.
— Вот это по-нашему, ей-ей! — азартно восклицает мистер Каннингхем. — Все ел бы да ел за обе щеки!
— Поосторожнее с выпивкой, сынок, — почти рефлекторно откликается Рик. — Вцепившись Пиму в подмышку, он ведет его по голым половицам к царских размеров кровати. — Тебя ожидают пять тысяч фунтов наличными, если не будешь курить и выпивать до своего совершеннолетия. Ладно, оставим это. Как тебе мой мальчик, дорогая?
С кровати, как тень, поднимается темная фигура.
«Это Дороти, — думает Пим. — Это Липси. Это мать Джемаймы — приехала жаловаться!» Но тьма рассеивается, и послушный мальчик видит, что женская фигура перед ним не укутана шалью, как Липси, что на ней нет похожей на колпак шляпы Дороти, а движения и жесты ее лишены дерзости и властной решительности леди Сефтон Бойд. Одета женщина по европейской моде довоенных лет, как Липси, но на этом сходство кончается. Расклешенная юбка ее затянута в талии, на блузке — кружевной воротничок, а очень маленькая шляпка с пером придает наряду элегантность. Ее груди вполне соответствуют канонам, описываемым в книге «Любовь и женщина эпохи рококо», а слабое освещение придает им еще большую округлость.
— Сынок, я хочу, чтоб ты познакомился с этой благородной и отважной дамой, познавшей в жизни как невиданное благополучие, так и невзгоды, дамой, которая боролась и жестоко страдала, будучи игрушкой в руках судьбы. И которая оказала мне величайшее доверие — большего доверия женщина не способна оказать мужчине, — обратившись ко мне в минуту нужды.
— Ротшильд, милый, — негромко произносит дама и поднимает вялую руку так, чтобы Пим мог поцеловать или пожать ее.
— Слыхал эту фамилию, не правда ли, сынок, с твоим-то образованием? Барон Ротшильд? Лорд Ротшильд? Граф Ротшильд? Банк Ротшильдов? Уже не хочешь ли ты сказать, что тебе неизвестно наименование этого великого еврейского клана, распоряжающегося сокровищами поистине соломоновыми?
— Нет, конечно, я слышал эту фамилию.
— Вот и хорошо. Тогда садись и выслушай то, что будет угодно этой даме тебе поведать, потому что дама эта — баронесса! Садись, садись, сынок. Располагайся между нами. Как он тебе нравится, Елена?
— Красивый, дорогой, — говорит баронесса.
«Он хочет запродать меня ей, — не без некоторого удовольствия думает Пим. — Я его последняя, отчаянная сделка».
Так устроен мир, Том. Все течет, и безумие оставаться на месте. Твой отец и дед сидят, тесно прижавшись к еврейской баронессе в пустоватых, похожих на бордель покоях Уэстэндского дворца с отключенным электричеством и мистером Каннингхемом, как до меня постепенно доходит, стоящим на страже у двери — глупая конспирация, сравнимая лишь с позднейшими глупыми ухищрениями, в которых упражнялись сотрудники Фирмы, — а баронесса тем временем негромким голосом начинает свой монолог репатриантки и страстотерпицы, один из тех монологов, которые я и дядя Джек слушали потом сотни раз, но с той лишь разницей, что для Пима все это совершенно внове, и бедро баронессы уютно притиснуто к бедру молодого послушника.
— Я смиренная вдова, и семья моя очень простая, хоть и набожная. Мне выпало счастье сочетаться браком, увы, столь кратким, с ныне покойным бароном Луиджи Свободой-Ротшильдом, последним отпрыском могущественной чешской ветви этого семейства. Мне было семнадцать, ему — двадцать один, можете себе представить наше блаженство! В Чехии нашей резиденцией был «Дворец нимф» в Брно, дворец этот разграбили сначала немцы, потом русские, осквернили, как оскверняют женщину — в буквальном смысле этого слова. Моя двоюродная сестра Анна поженилась с главой бриллиантового концерна «Де Бирс» в Кейптауне. Обстановку домов, которые ей принадлежат, даже вообразить себе невозможно, хотя чрезмерную роскошь я не одобряю. — Пим также этого не одобряет, о чем с набожной гримаской сочувствия пробует поставить в известность баронессу. — С моим дядей Вольфрамом я не общалась, за что теперь благодарю Господа Бога. Он сотрудничал с нацистами, и евреи вздернули его вниз головой. — Пим выпячивает челюсть в знак сурового согласия. — Мой дядя Давид отдал все свои гобелены в «Прадо». Теперь, когда он бедный, как раскулаченный крестьянин, почему бы музею не дать ему сколько-нибудь денег на то, чтобы ему кушать? — Пим сокрушенно качает головой, изображая отчаяние при мысли о низости испанской души.
— Моя тетя Уолдорф… — Тут она разражается рыданиями, в то время как Пим прикидывает, скрывает ли полумрак слишком явные признаки его физического возбуждения и не замечает ли их баронесса.
— Какой позор! — негодует Рик, пока баронесса успокаивается, пытаясь взять себя в руки. — Подумай, сынок, эти большевики могли бы как гром среди ясного неба нагрянуть в Эскот и бесчинствовать, и грабить напропалую! Дальше, дальше, дорогая! Попроси ее продолжать, сынок! Зови ее Елена, она любит, когда ее так называют. Снобизм чужд ей. Она такая же, как мы.
— Weiter, bitte,
[21] — говорит Пим.
— Weiter, — одобрительным эхом отзывается баронесса и прикладывает к глазам носовой платок Рика. — Jawohl,
[22] милый. Sehr gut!
[23]
— Но каков выговор! — восторгается, стоя в дверях, мистер Каннингхем. — Ни намека на акцент, вот это по-нашему, ей-ей, уж поверьте мне.
— Что она говорит, сынок?
— Она успокоилась, — заверяет его Пим, — и может продолжать.
— Она прелесть! Я буду не я, если не позабочусь о ней!
Пим тоже собирается позаботиться. По крайней мере — жениться на ней. Но пока, к его досаде, ему приходится слушать, как она на все лады расхваливает своего покойного мужа-барона:
— Мой Луиджи был не просто владелец огромного дворца, он был финансовый гений и до войны занимал пост президента компании Ротшильдов в Праге.
— По богатству им равных не было! — говорит Рик. — Ведь так, сынок. Ты же учил историю! Что скажешь?
— Они даже подсчитать свое богатство не могли, — от дверей подтверждает Каннингхем с гордостью импрессарио. — Правда, Елена? Спросите ее, не стесняйтесь!
— Мы такие концерты давать, милый, — доверительно сообщает Пиму баронесса, — со всего мира знаменитости! Мы строить дом из мрамора. Зеркала, культура… как здесь, — предупредительно добавляет она, указывая на бесценное, сделанное по фотографии полотно, запечатлевшее знаменитого Принца Мангуса в его лошадином загоне. — Но мы все потеряли.
— Не совсем все, — тихонько вворачивает Рик.
— Когда пришли немцы, мой Луиджи не хочет бежать. Едва заметив нацистских свиней с балкона, он взять в руки винтовку. С тех пор известий о нем не было.
Следует еще одна необходимая пауза, во время которой баронесса аккуратными глотками потягивает бренди из хрустального графина — этот и другие такие же графины в ряд стояли на полу — а Рик, к негодованию Пима, подхватывает эстафету рассказа, частично потому, что уже устал слушать, а главным образом потому, что приближается суть рассказа, а, по кодексу его «двора», сообщать суть — это привилегия Рика.
— Барон был хорошим человеком, сынок, и хорошим мужем, он сделал то, что сделал бы всякий хороший муж на его месте, и поверь мне, если бы твоя мама могла бы это оценить, я бы тоже сделал это для нее хоть завтра!
— Я знаю, что сделал бы, — говорит Пим.
— Барон взял кое-что из самых больших сокровищ дворца, поместил их в ларец и отдал этот ларец своим очень хорошим друзьям — своим и присутствующей здесь прекрасной дамы — и распорядился: когда Англия выиграет войну, вручить его очаровательной и сейчас здесь присутствующей молодой супруге.
Баронесса знает на память все меню и опять выбирает Пима своим слушателем, для чего ей требуется привлечь его внимание прикосновением нежной ручки, которую она кладет на кисть его руки.
— Наша гутенберговская Библия в прекрасном состоянии, милый, один ранний Ренуар, два анатомических этюда Леонардо, первое издание «Каприччос» Гойи с автографом художника, три сотни золотых американских долларов, два рисунка Рубенса.
— Каннингхем говорит, что такие сокровища стоят дороже бомбы, — произносит Рик, когда баронесса, по-видимому, заканчивает свое перечисление.
— Атомной, — уточняет от дверей мистер Каннингхем.
Пим изображает тонкую улыбку, давая понять, что великое искусство цены не имеет. Баронесса перехватывает эту улыбку и встречает ее с пониманием.
* * *
Проходит час. Баронесса и ее телохранитель отбыли, и отец с сыном остаются одни в неосвещенной комнате. Шум транспорта внизу за окном затих. Полулежа бок о бок на постели, они поедают рыбу с хрустящим картофелем — блюдо, за которым был откомандирован Пим, снабженный драгоценной фунтовой бумажкой из заднего кармана Рика. Запивают они это «шато‘д‘икемом» из бутылки от «Лэрродс».
— Они все еще там, сынок? — спрашивает Рик. — Тебя они видели, эти люди в «райли», дюжие такие молодцы?
— Боюсь, что да, — отвечает Пим.
— Ты ведь веришь ей, сынок, да? Только не щади моих чувств! Веришь этой красавице или считаешь ее беспросветной лгуньей и авантюристкой до мозга костей?
— Она фантастическая женщина, — говорит Пим.
— В твоем голосе нет убежденности. Давай выкладывай, сынок. А то, что она наш последний шанс, значения не имеет.
— Да нет, просто я не совсем понимаю, почему она не обратилась к своим сородичам.
— Ты не знаешь этих евреев, как я их знаю. Среди них встречаются превосходные люди. Но можно встретить и других, которые, едва взглянув на нее, поспешили бы снять с нее последнее пальто. Я задавал ей те же вопросы. И тоже действовал без всякого стеснения.
— А кто этот Каннингхем? — спрашивает Пим, едва сдерживая антипатию.
— Старикан Канни — классный парень. Когда провернем это дело, я возьму его к себе в долю. Специалистом по экспорту и иностранным делам. Это будет настоящий сорвиголова. Уже одно его чувство юмора стоит тех пяти тысяч в год, что он станет получать. Сегодня он был не в форме. Напряжен.
— А в чем состоит дело? — спросил Пим.
— В доверии, оказанном твоему старикану, вот в чем. «Рики, — сказала она мне, она меня так называет, она ведь тоже не церемонится со мной. — Рики, я хочу, чтобы ты добыл мне этот ларец, продал его содержимое, а деньги вложил в одно из своих хитрых предприятий, и я хочу, чтоб ты снял с меня груз забот и выделил мне десять процентов в год пожизненно со всеми необходимыми гарантиями и заранее установленной суммой на тот случай, если ты скончаешься раньше меня. Я хочу, чтоб деньги эти перешли к тебе и послужили бы на благо общества, пущенные в дело таким образом, какой ты в мудрости своей измыслишь». Это большая ответственность, сынок. Если б у меня был паспорт, я занялся бы этим сам. Я послал бы Сида, если б он был достижим. Сид не отказался бы. Рогатый скот и свиньи. Вот что станет моим поприщем потом. Пора и честь знать.
— Что произошло с твоим паспортом? — спросил Пим.
— Сынок, я буду с тобой, как всегда, откровенен. Эти мерзавцы в твоей школе — ловкие сутяги. Им требуется наличность, и ни днем позже назначенного срока. Ты говоришь с ней на ее родном языке, вот что важно. Ты ей нравишься. Она тебе доверяет. Ты мой сын. Я мог бы послать Маспоула, но я не был бы уверен, вернется ли он. Перси Лофт — слишком большой законник. Он отпугнет ее. А теперь шмыгни-ка к окну и посмотри, не уехали ли «райли». И не попадай в луч света. Они не могут заявиться сюда. У них нет ордера. Я законопослушный гражданин. Выглядывая из-за облупленного зеленого шкафчика, Пим устремляет все внимание вниз на улицу, следя за теми, кто, в свою очередь, осуществляет слежку. «Райли» все еще там.
Одеял на кровати нет, и они вынуждены довольствоваться шторами и гардинами. Сон Пима прерывист. Он мерзнет и грезит о баронессе. Один раз его будит рука Рика, с силой опустившаяся на его плечо, в другой раз — придушенный голос отца — он на все лады распекает какую-то «суку Пегги». Уже на рассвете он вдруг ощущает мягкую женственную тяжесть нижней части отцовского тела, облаченного в шелковую рубашку и кальсоны, тяжесть эта неотвратимо теснит его, заставляя думать, что на полу ему было бы удобнее. Утром Рик по-прежнему не может выйти, поэтому Пим отправляется на вокзал Виктории один, уложив скудные свои пожитки в чемодан Рика — хромовый, телячьей кожи, с медными инициалами Рика под ручкой. На нем одно из верблюжьих пальто Рика, хотя пальто это и великовато для него. Баронесса, выглядящая на этот раз еще более изысканно, ждет на платформе. Мистер Каннингхем провожает их.
Уже в поезде в уборной Пим вскрывает врученный ему Риком конверт и достает оттуда пачку новеньких десятифунтовых купюр и первую в его жизни инструкцию для проведения тайных встреч.
«Ты проследуешь в Берн и остановишься в „Гранд-Палас-отеле“. Помощник управляющего, господин Бертль — классный парень, и со счетом все улажено. Синьор Лапади отыщет баронессу и отведет тебя на австрийскую границу. Когда Лапади вручит тебе ларец и ты самым решительным образом удостоверишься, что все содержимое на месте, ты отдашь ему прилагаемые деньги, но никак не раньше. Это наши сбережения, сынок. Деньги, которые ты везешь, достались нам не так легко, но, когда дело это завершится, никто из нас не будет больше знать никаких забот».
* * *
Я не стану распространяться относительно деталей «операции Ротшильд», Джек, — дни сомнений и дни надежд самым неожиданным образом сменяли друг друга. И я совершенно не помню, какие именно встречи на углу или условленные пароли предшествовали медленному погружению в безрезультатность — состояние, столь памятное мне по десяткам операций, которые проводил я с тех пор; и точно так же я не помню процентного соотношения скептицизма и слепой веры, проявленных Пимом, тогда как миссия его приближалась к своему неизбежному финалу. Вне всякого сомнения, с тех пор мне пришлось принимать участие не в одном десятке операций, проводимых со столь же малой надеждой на успех, где ставкой были вещи куда серьезнее, чем деньги. Синьор Лапади вел переговоры исключительно с баронессой, которая весьма небрежно передавала информацию мне.
— Лапади говорить с Vertrauensmann, милый, и, когда Пим спрашивает, что такое Vertrauensmann, она ласково улыбается.
— Vartrauensmann — это человек, которому можно верить. Не вчера и, может быть, не завтра. Но сегодня ему можно верить до конца…
— Лапади нужно сотню фунтов, милый, — говорит она спустя день или два. — Vertrauensmann знать человека, чья сестра знать начальника таможни. Лучше заплатить сейчас и подружиться.
Помня инструкции Рика, Пим оказывает должное сопротивление, но баронесса уже вытянула руку и очаровательно, многозначительным жестом потирает друг о друга два пальчика. «Хочешь красит дом, так придется сначала купить кисть», — объясняет она и, к изумлению Пима, задрав юбки чуть ли не до талии, засовывает банкноты в чулок. — Завтра мы купим тебе красивый костюм.
— Ты дал ей денег, сынок? — гремит вечером Рик через Ла-Манш. — Святой Боже, да кто, ты думаешь, мы такие? Позови-ка Елену!
— Ты не кричать на меня, милый, — спокойно говорит баронесса в трубку. — У тебя чудесный мальчик, Рики. Он со мной очень строгий. Я думаю, однажды он станет знаменитый актер.
— Баронесса считает, что тебе цены нет, сынок. Ты уже говорил с ней самым решительным образом?
— Только так и говорю, — заверил его Пим.
— Ты уже ел там настоящий английский бифштекс?
— Нет, мы немного экономим.
— Сделайте это за мой счет. Сегодня же!
— Хорошо, папа. Сделаем. Спасибо.
— Да благословит тебя Бог, сынок.
— И тебя тоже, папа, — вежливо отзывается Пим и, приняв позу покорности, вешает трубку.
Куда как важнее для меня воспоминания о его первом платоническом медовом месяце с этой незаурядной женщиной. Рука об руку с Еленой Пим бродил по старой части Берна, пил легкие швейцарские вина и посещал «чаи с танцевальной программой» в роскошных отелях, предоставив своему прошлому кануть в Лету. В благоухающих духами нарядных магазинчиках, которые баронесса находила словно каким-то нюхом, они сменяли ее потрепанный гардероб на меховые манто и сапожки для верховой езды а-ля Анна Каренина, которые потом скользили на схваченных морозцем плитах тротуара, и унылую школьную форму Пима на кожаную куртку и брюки, на которых не предусматривались пуговицы для подтяжек. Даже будучи неглиже, баронесса настаивала на том, чтобы услышать суждение Пима о новом туалете, и кивком приглашала его в увешанные зеркалами кабинки, где Пим помогал ей с выбором, а она как бы невзначай позволяла ему кинуть восхищенный взгляд на ее прелести — прелести женщины эпохи рококо — сосок, беззаботно обнажившуюся выпуклость ягодицы, а то и интригующую тень между округлых бедер, когда она ныряла из юбки в юбку. «Это Липси, — взволнованно думал он, — такой была бы Липси, не предпочти она смерть».
— Gefall’ ich dir,
[24] дорогой?
— Du gerállst mir sehr.
[25]
— Когда-нибудь у тебя будет хорошенькая девушка и ты говорить ей так, и она сойти с ума! Ты не думаешь, что это платье очень вызывающее?
— Я думаю, что оно прекрасно!
— О’кей, тогда мы купим два. Второе для моей сестры Зазы, она моего размера.
Поворот белого плеча, небрежное движение, которым она поправляет выбившуюся кружевную оборку белья. Приносят счет, Пим подписывает его, адресуя скуповатому господину Бертлю, и поворачивается к ней спиной, чтобы скрыть слишком явные признаки своего смятения. У ювелира в Герренгассе они покупают жемчужное колье для второй сестры, которая живет в Будапеште, а потом вспоминают еще о маме в Париже и покупают для нее кольцо с топазом — баронесса заедет к ней по пути домой. Это кольцо с топазом и сейчас у меня перед глазами, я вижу, как оно мерцает на ее свеженаманикюренном пальчике, в то время как она водит им взад-вперед, выбирая форель в аквариуме в ресторане нашего роскошного отеля, а метрдотель с сачком наготове почтительно склоняется к ней.
— Nein, nein
[26] милый, nicht
[27] эту, ту, ja, ja, prima.
[28]
На одном из таких обедов, а может быть и последнем, Пим, движимый любовью и смущением, счел необходимым поведать баронессе о своем намерении постричься в монахи.
— Не говори мне больше об эти монахи! — сердито потребовала она, с шумом бросив нож и вилку. — Я столько видела эти монахи! Монахи в Хорватии, монахи в Сербии, в России! Господи, мир погубят эти монахи!
— Ну, это спорно, — сказал Пим.
Не одна забавная история и интимно-доверительная выдумка понадобились Пиму, прежде чем в карих глазах ее опять зажегся свет.
— А ее имя было Липси?
— Так мы ее называли. Я не должен открывать вам ее настоящее имя.
— И она спала с таким малышом, как ты? Ты был с женщиной так рано? Она была проститутка, наверное?
— Может быть, просто одиночество толкнуло, — схитрил Пим.
Но она оставалась задумчивой, и, когда Пим, как всегда, проводил ее до дверей спальни, она, пристально вглядевшись в него, взяла между ладоней его голову и принялась целовать его в губы. Потом губы ее внезапно раскрылись, губы Пима — также. Поцелуи становились страстными. Пим почувствовал, как к бедру его прижалась незнакомая выпуклость. Он ощутил ее тепло и мягкость волос на шелковистой коже, когда движения ее стали ритмично повторяться. Она шепнула: «Schatz».
[29] Он услышал какой-то тонкий звук и испугался, не сделал ли ей больно. Она повернулась, и шея ее оказалась возле его губ. Доверчивые пальцы протянули ему ключ от спальни, но, пока он открывал дверь, она не смотрела на него. Он нашел замочную скважину, повернул ключ в замке и придержал дверь, пропуская ее. Возвращая ей ключ, он увидел, что свет в ее глазах потух.
— Вот так, мой дорогой! — проговорила она. Она расцеловала его в обе щеки и вгляделась в его лицо, как бы ища в нем что-то, ею утерянное. И только наутро он понял, что она целовала его на прощанье.
«Милый, —
писала она, — ты хороший, и фигура твоя — из Микеланджело, но твой папа запутался в делах. Тебе лучше остаться в Берне. Все равно Е. Вебер любить тебя всегда».
В конверте были золотые запонки, купленные нами для ее кузена Виктора из Оксфорда, и две сотни фунтов, оставшиеся от тех пятисот, которые Пим отдал ей для передачи невидимому мистеру Лапади. Сейчас, когда я пишу, эти запонки на мне. Золото их украшено коронами из крохотных бриллиантов. В баронессе всегда присутствовала некая царственность.
* * *
В доме мисс Даббер наступило утро. Сквозь задернутую оконную штору до Пима доносилось позвякивание бидонов на тележке молочника, совершавшего свой круиз. Пим потянул к себе розовую папку, кратко помеченную инициалами Р.Т.П., послюнявил указательный и большой пальцы и принялся аккуратно просматривать бумаги, пока не извлек оттуда полдюжины нужных ему документов.
Копия письма Ричарда Т. Пима отцу-настоятелю в Лайм от 1 окт. 1948 года, содержащего угрозы привлечь к суду отца-настоятеля за совращение его сына. (Из досье Р.Т.П.)
Отношение от 15 сентября 1948 г., направленное отделом по борьбе с мошенничеством в отдел паспортного контроля, рекомендующее конфискацию паспорта означенного Р.Т.П. по причине следственного разбирательства. (Получено по неофициальным каналам через отдел сношений с Главным полицейским управлением.)
Письмо от казначея школы, адресованное Р.Т.П. и отвергающее предложение как сухофруктов, так и консервированных персиков и прочих поставок якобы в счет полного или частичного погашения задолженности за обучение. В письме выражено сожаление по поводу принятого Советом решения о невозможности продолжить обучение Пима бесплатно. «Кроме того, достойно сожаления, что вы отказались причислить себя к финансово несостоятельным родителям, чьи сыновья готовят себя к духовному поприщу». (Из досье Р.Т.П.)
Полное ярости письмо поверенного г-на Эберхарта Бертля, занимавшего некогда должность помощника управляющего «Гранд-Палас-отеля» в Берне, направленное полковнику сэру Ричарду Т. Пиму, кавалеру ордена «За безупречную службу», очередное письмо в череде писем, требующих выплаты в установленном порядке суммы в 11 тысяч 18 французских франков и 40 сантимов, а также процентов, исходя из 4 процента за каждый просроченный месяц. (Из досье Р.Т.П.)
Вырезка из лондонской «Кроникл» от 8 ноября 1949 года — объявление о банкротстве Р.Т.П. и о принудительной ликвидации восьмидесяти трех компаний империи Пима, в том числе, разумеется, и «Ученого содружества Маспоула с ограниченной ответственностью». Вырезка из «Дэйли телеграф» от 9 октября 1948 г. с сообщением о кончине в больнице Труро, Корнуолл, Джона Реджинальда Уэнтворта, последовавшей после долгой болезни, вызванной травмами. Покойный был горячо любимым мужем некой Пегги.
И любопытная маленькая заметка, промелькнувшая неизвестно где — о задержании на борту судна крейсерного класса «Гранд-Бретань» известных мошенников Вебер и Вульфа, он же Каннингхем, выдававших себя за герцога и герцогиню Севильских.
Один за другим Пим пронумеровал документы ручкой с красными чернилами, обозначив номер в верхнем правом углу, а затем проставил эти же номера в соответствующих местах рукописи, сделав для этого сноски. С чиновничьей аккуратностью он скрепил документы вместе скоросшивателем, поместив их в папку, озаглавленную «Приложения». Захлопнув папку, он встал, облегченно вздохнул долгим вздохом и потянулся, отведя руки назад, как делает человек, сбросивший с себя ярмо. Туманная бесформенность отрочества осталась позади. Вперед манили возмужание и зрелость, хотя неизвестно, осилит ли он дистанцию. Наконец-то он был в своей любимой Швейцарии, духовном приюте прирожденных шпионов. Подойдя к окну, он в последний раз оглядел площадь, где устало меркли английские фонари. С сумрачным видом он разделся, выпил последнюю рюмку водки, с сумрачным видом поглядел на себя в зеркало, готовясь лечь в постель. Но в душе была легкость, удивительная легкость.
Он почти парил. И словно боялся пробудиться. Проходя мимо письменного стола, он еще раз перечитал расшифрованное сообщение, которое на этот раз не потрудился сразу же уничтожить.
«Поппи, — думал он, — оставайся там, где ты есть!»
7
Пять лет назад Джек Бразерхуд пристрелил свою суку-лабрадора. Она лежала на месте в корзинке, страдая от ревматизма, дрожа всем телом, он дал ей пилюль, но ее вытошнило и она оскандалилась, запачкав ковер. И когда он, накинув куртку, достал из-за двери свою двенадцатикалиберку и позвал ее, она поглядела на него, как преступник, застигнутый на месте преступления, потому что знала, что больна и не помощница ему на охоте. Он приказал ей подняться, но она не могла. Когда он заорал ей «ищи», она приподнялась на передних лапах и тут же опять легла, жалко высунув голову из корзинки. Тогда, положив ружье, он принес из сарая заступ и вырыл для нее яму в поле за домом, на невысоком холме с хорошим видом на дельту. Потом он закутал ее в свой любимый твидовый пиджак, вынес ее из дому, выстрелил ей в затылок, раздробив позвоночник, и закопал. После этого он посидел возле нее с бутылкой шотландского виски, пока его всего не вымочила саффолкская роса, и решил, что собака умерла хорошей смертью, возможно, лучшей в этом мире, не так уж щедром на хорошую смерть. Он не поставил там ни памятника, ни скромного деревянного креста, но запомнил это место, взяв ориентирами церковный шпиль, засохшую иву и мельницу, и с тех пор, проезжая мимо, он мысленно посылал ей грубоватое приветствие — самое большее, что мог делать этот не верящий в загробную жизнь атеист. Так было и в это пустынное воскресное утро, когда он катил по безлюдным дорогам Беркшира, наблюдая, как солнце встает из-за холмов Юго-Восточной Англии. «Джек слишком давно в седле, — сказал Пим. — Фирме следовало отправить его в отставку десять лет назад». А тебя когда надо было отправить в отставку, мальчик? Сколько лет назад? Двадцать? Тридцать? Сколько лет ты уже в седле? Сколько метров проявленных пленок успел ты закатать в газету? И сколько было этих газет, кинутых в заброшенные почтовые ящики или спрятанных по ту сторону кладбищенской ограды? Сколько часов провел ты за слушанием пражского радио, держа наготове свои шифровальные блокноты?
Свежий ветер пах силосом и лесным костром, и аромат этот возбуждал его. Бразерхуд был родом из деревни. Среди его предков были цыгане, священники, лесники, браконьеры и пираты. Сейчас, когда утренний ветерок обдувал ему лицо, он опять превратился в голоштанного мальчишку, скачущего без седла на гунтере мисс Самнер по ее парку, проступок, как считалось, достойный жестокой порки. Он мерз в саффолкских болотах, ибо гордость не позволяла ему вернуться домой без трофея. Он совершил свой первый прыжок с оградительного аэростата на абингдонском аэродроме, впервые чувствуя, как ветер не дает закрыть рот, если крикнешь. «Я уйду, когда они меня вышвырнут. Уйду, но прежде мы перекинемся с тобою парой слов, мой мальчик!»
За последние двое суток он спал шесть часов — большую часть которых он провел на жесткой солдатской койке в комнате, где обычно предавались меланхолии, связисты, но он не чувствовал усталости.
— Можно вас на минутку, Джек? — спросила Кейт, весталка с пятого этажа, посмотрев на него взглядом, более долгим, чем всегда. — Бо и Найджел хотят вам еще кое-что сказать.
А когда он не спал, не отвечал на телефонные звонки и не предавался своим обычным смятенным мыслям по поводу Кейт, он наблюдал, как пролетает стороной его жизнь — неуклюжий свободный полет над вражеской территорией, вот она приближается, каменистая земля, и ноги его корячатся и извиваются, словно ветви сикомора. Он был рядом с Пимом на всех этапах его жизни, он рос рядом с ним, жил с ним, работал с ним даже тогда, в Берлине, в тот вечер, о котором он совсем забыл, а вспомнил лишь сейчас, вечер, окончившийся бурным свиданием с двумя армейскими медсестрами, с которыми они хорошо проводили время в двух смежных комнатах. Он вспомнил, как зимой 1943 года разглядывал свою изувеченную немецкими пулями руку, — вот тогда он испытал такое же чувство — недоверия и отчужденности.
— Если б только вы дали нам знать капельку раньше, Джек. Если б заметили, как все это началось!
— Да, простите меня, Бо, с моей стороны это легкомысленно.
— Но, Джек, он же, можно сказать, ваше порождение, ваш отпрыск, так ведь вы всегда говорили.
Да, так считалось, правда ведь, Бо? Это глупо, согласен.
И укор в глазах Кейт, извечный, словно она хочет сказать: Джек, Джек, где ты, Джек?
В жизни его, конечно, были и другие подобные случаи. Со времени окончания войны службу Бразерхуда регулярно сотрясал очередной скандал. Когда он был главой берлинской резидентуры, однажды его ночной сон прервали целых три телеграммы. «Джек, хватит спать, подымайся и мигом сюда!» Он мчится по мокрым улицам, напряженный, внимательный. Телеграмма первая: человек, о котором немедленно будет сообщено в следующей телеграмме, наш работник, раскрыт как агент советской разведки. Представьте короткую информацию связанным с вами людям прежде, чем они прочтут это в утренних газетах. После этого он долго сидел над своими шифровальными блокнотами, прикидывая: это он? или она? а может быть, я? Телеграмма вторая: фамилия из шести букв. Какого черта мне еще думать о фамилии из шести букв? Первая «М» — Господи, Миллер! — вторая «А» — о Боже, это Маккей! И так пока на свет не является имя, тебе вовсе неизвестное, из отдела, о существовании которого ты даже не слыхал, и, когда препарированное досье ложится наконец на твой стол — перед тобой возникает образ жалкого педераста-шифровальщика в Варшаве, считающего, что он ведет крайне хитрую игру в то время, как его единственной заботой было досадить начальству.
Но все эти скандалы были лишь отдаленной пушечной пальбой, не затрагивавшей его лично. Он считал их не столько предупреждением, сколько подтверждением укоренившихся в Фирме тенденций, которые он так не одобрял: усиления бюрократизма, псевдодипломатничанья, преклонения перед американскими методами и излишним следованием американским образцам. По контрасту с этим его собственные сотрудники — штат, набранный его руками, в его мнении только выигрывали, и, когда у его дверей собрались эти охотники за ведьмами по предводительством Гранта Ледерера и его жалких мормонов-прихлебателей и, жаждя крови Пима, принялись тявкать и ссылаться на собственные свои надуманные подозрения, основанием для которых послужил лишь несколько выявленных компьютером совпадений, не кто иной, как он, Джек Бразерхуд, стукнул по столу, за которым проходило совещание, с такой силой, что стоявшие там стаканы с водой подпрыгнули: «Прекратите сию же минуту! В этой комнате не найдется ни одного мужчины и ни одной женщины, которых нельзя было бы превратить в изменника, если начать вот так копаться в их жизни, переворачивая все с ног на голову. Не может припомнить, где он находился вечером десятого числа? Значит, лжет. Ах, все-таки может припомнить? Так это он просто нагло выдумывает себе алиби! Будете продолжать ваши штучки, и каждый говорящий правду станет выглядеть откровенным лжецом, а каждый, честно исполняющий свою работу, превратится в агента, поставляющего сведения противнику! Будете продолжать в том же духе, и вы угробите наше дело так бесповоротно, как русским и не снилось! Этого вы добиваетесь?»
И слава Богу, репутация его, и его связи, и успехи его отдела, зафиксированные в бумагах, написанных на современном жаргоне, ненавидимом им, дешевом и все же весьма удобном, помогали ему держаться на плаву и коротать день за днем, ни секунды не помышляя о том, что наступит день, когда он пожалеет, что день этот наступил.
Он закрыл окошко и остановил машину в деревне, где его никто не знал. Он прибыл слишком рано. Ему надо было выбраться из Лондона, подальше от знакомых, от взгляда карих глаз Кейт. Дайте ему еще раз бессмысленно посовещаться о том, как свести к минимуму последствия, устройте еще одно обсуждение того, как скрыть все от американцев. Еще один полный жалости или упрека взгляд Кейт или взгляды серых солдафонов Бо, этих деревенских олухов, гордых, как китайские мандарины, в их глазах читается неприкрытая ненависть, — и Джек Бразерхуд может сказать вещи, о которых все, и в первую очередь он сам, потом пожалеют. Вместо этого он и вызвался в эту поездку, и Бо со странной готовностью заявил, что это прекрасная идея, кто же лучше его с этим справится? И, едва выйдя за порог кабинета Бо, он уже знал, что они рады его отъезду не меньше его самого.
— И звоните, пожалуйста, регулярно! — крикнул вслед ему Бо. — Через каждые три часа, по меньшей мере. Кейт будет отмечать звонки. Правда, Кейт?
Найджел проводил его по коридору.
— Когда будешь звонить, я хочу, чтоб это было через секретариат. Ты не должен пользоваться прямой связью. Предварительно тебе надо будет поговорить со мной.
«Таков приказ», — догадался Бразерхуд.
— Разрешение носит временный характер и в любую минуту может быть ликвидировано.
Деревянная церковная паперть, тропинка ведет по краю футбольного поля. Минуя ферму с кирпичными службами, он почувствовал, как в осеннем воздухе потянуло парным молоком.
— Мы удаляем их слоями, Джек, — поясняет Франкель на своем нарочитом континентальном английском. — Это в том случае, если мы вообще удаляем их.
— И по моему распоряжению, — добавляет из своего угла Найджел.
Комната с низким потолком не имеет окон и освещена слишком ярко. Охранник глядит в глазок, по стенам, за своими высокими столами расположились седоватые сотрудники Франкеля. Они запаслись термосами и угощают друг друга сигаретами. Так ведут себя, придя на скачки. Франкель толст и уродлив, этакий латышский метрдотель. Вербовал его Бразерхуд, и продвигал его тоже Бразерхуд. А теперь тот должен расхлебывать кашу, которую заварил Бразерхуд. Что ж, бывает. Три часа утра. С тех пор как все произошло, минуло лишь шесть часов.
— В первый день, Джек, мы удаляем только главных агентов — Угря и Часовщика в Праге, Вольтера в Будапеште, Артиста в Гданьске.
— Когда начинаем? — спрашивает Бразерхуд.
— Когда Бо махнет флажком, и никак не раньше, — отвечает Найджел. — Мы еще оцениваем ситуацию и все еще не исключаем возможной безупречности и непогрешимости Пима как специалиста, — говорит Найджел так, будто слова эти ему трудно произнести.
— Мы удаляем их очень тихо, Джек, — говорит Франкель. — Без прощальных приветствий и букетов цветов, оставленных соседям, без поисков кошки, которая куда-то запропастилась. День второй посвящается радистам, день третий — подстраховочным, нижним чинам. День четвертый, если кто останется.
— Как мы на них выходим? — осведомляется Бразерхуд.
— Не вы, а мы выходим, — говорит Найджел.
Кейт прошла с ними внутрь. Кейт — это наша английская старая дева, бледная, красивая, с точеными чертами, тоскующая в свои сорок о несостоявшихся романах. При этом Кейт — все та же прежняя Кейт, он ясно читает это в ее глазах.
— Бывает, мы перехватываем их на улице, когда они отправляются на работу, — продолжает Франкель. — Бывает, колотим в дверь, передаем через друзей, оставляем где-нибудь записку. Пригодны любые способы, в том случае, если они еще не использованы.
— Здесь-то ты и пригодишься, если до этого дойдет, — поясняет Найджел. — Будешь говорить, что использовалось, а что нет.
Франкель задержался возле карты Восточной Европы, и Бразерхуд, отступив на шаг, ждет. Главные агенты отмечены красным, нижние чины — синим. Насколько легче удалить цветной кружочек, чем человека! Глядя на карту, Бразерхуд вспоминает вечер в Вене. Пим разыгрывает роль хозяина, а Бразерхуд — важного гостя, присланного из Лондона для выражения благодарности за десять лет безупречной службы. Помнятся любезная чешская речь Пима, шампанское, медали, рукопожатия, заверения, медленные вальсы под граммофон и эта коренастая парочка в коричневых тонах — он физик, она служащая чешского Министерства внутренних дел, очевидные любовники, — их лица так и сияют от возбуждения, когда они кружатся по гостиной под мелодии Иоганна Штрауса.
— Итак, когда вы приступаете? — вновь спрашивает Бразерхуд.
— Джек, это решает Ею, — продолжает гнуть свое Найджел, проявляя подозрительное терпение.
— Джек, Пятый этаж полагает, что самое важное — это сохранять видимость кипучей деятельности и вести себя как обычно, как ни в чем не бывало, — говорит Франкель, вынимая из письменного стола пачку телеграмм. — Используются почтовые ящики? Значит, надо опорожнять их, как обычно. Радиограммы? Шлите сигналы, как обычно, придерживаясь обычного расписания, в надежде, что противник слушает.
— Это сейчас самое важное, — говорит Найджел так, словно любого слова, сказанного Франкелем, недостаточно, пока этого не подтвердит он. — Соблюдение обычного распорядка во всех сферах. Преждевременный шаг может оказаться роковым.
— Как и запоздалый, — говорит Бразерхуд, и синие глаза его начинают метать гневные искры.
— Там вас ждут, Джек, — говорит Кейт, она хочет сказать: «Хватит, выйди».
Но Бразерхуд непоколебим, все равно это бесполезно.
— Так сделайте это сейчас, — обращается он к Франкелю. — Приведите их в посольство. Передайте предупреждение по радио. Поступите решительно.
Найджел ни слова не отвечает. Франкель взглядом ищет у него поддержки, но Найджел, скрестив руки, смотрит через плечо одной из помощниц Франкеля, печатающей сообщение.
— Мы не можем привезти в посольство этих мальчиков, — говорит Франкель и, повернувшись к Найджелу, делает многозначительную гримасу. — Verboten.
[30] Самое большее, на что мы способны, когда получим соответствующее распоряжение с Пятого этажа, это выправить им документы, снабдить деньгами, транспортом, ну и прочесть молитву-другую, конечно. Верно ведь, Найджел?
— Если получим соответствующее распоряжение, — уточняет Найджел.
— Угорь поедет на восток, — говорит Бразерхуд. — Его дочь учится в Бухарестском университете. Он отправится к ней.
— Пусть так, а куда он отправится потом? — говорит Франкель.
Голос Бразерхуда почти срывается на крик. Никакие увещевания Кейт не помогают.
— На юг, в эту чертову Болгарию, куда ж еще! Если назначить ему время и место, можно послать самолет и переправить его в Югославию.
Теперь и Франкель повышает голос.
— Выслушай меня, Джек, хорошо? Найджел подтвердит это и ты, а не то получается, что я все время все отвергаю. Никакие самолеты, никакие посольства, никакие стычки на границе для нас невозможны, сейчас не шестидесятые годы. И не пятидесятые с сороковыми. Мы не разбрасываемся самолетами и не раскидываем наших летчиков по Восточной Европе, словно конопляные семечки. Нам почему-то не улыбается мысль о приеме, который противник окажет нам и нашим агентам.
— Хорошо сказано, — поддакивает Найджел с должной мерой удивления.
— Я вынужден сказать тебе это, Джек. Вся твоя сеть в настоящий момент… Министерство иностранных дел даже в мусорный ящик ее побрезгует выбросить, ведь я прав, Найджел, не так ли? Ты пария, Джек. Уайтхолл должен обернуть руку полиэтиленом, прежде чем обменяться с тобой рукопожатием. Верно, Найджел?
Тут, как бы услышав собственные слова со стороны, он внезапно замолкает. Он кидает взгляд на Найджела, но не получает поддержки. Встретившись глазами с Бразерхудом, он смотрит на него долго, пристально и, как ни странно, с некоторой опаской — так мы разглядываем кладбищенские памятники, напоминающие нам и о нашей бренности. «Я лишь выполняю приказ, Джек. Не смотри на меня так. И будь здоров».
Бразерхуд медленно идет по лестнице Впереди него — Кейт. Кейт замедляет шаг и протягивает ему руку, чтобы поддержать. Он делает вид, что не замечает.
— Когда я тебя увижу? — спрашивает она.
Бразерхуд словно на ухо стал туговат.
* * *
Обязанности, лежавшие на плечах Тома Пима в это утро, были обычными обязанностями его первого месяца в школе, где он был старостой и капитаном «Панд». В этот день «Панды» заступали на недельное дежурство. Сегодня и последующие шесть напряженных дней Том должен будет звонить по утрам в колокол, помогать сестре-хозяйке в душевой и перед завтраком проводить перекличку. Сегодня воскресенье, значит, он должен еще отвечать за отправку писем, и читать Поучение в часовне, и проверять соблюдение чистоты и порядка в раздевалках. Потом наконец наступил вечер, но он должен будет председательствовать на собрании комитета, который рассматривает предложения учеников о том, как улучшить их быт, и, сведя все воедино и отредактировав, представить эти предложения суду и мучительным размышлениям мистера Керда, директора школы. Мучительным. Керд ничего не делает легко и в любом споре всегда понимает правоту обеих сторон. А когда он, так или иначе, провернет все эти многочисленные дела и позвонит в колокол, возвещая отбой, уже будет не за горами утро понедельника. В прошлую неделю дежурили «Львы», и дежурили хорошо. Мистер Керд заключил с резкой убежденностью, что «Львы» проявили во время своего правления истинно демократический подход при голосовании и формировали комиссии для согласования каждого спорного момента. В часовне, ожидая, когда замрут последние слова гимна, Том искренне молился за своего покойного деда, за мистера Керда и за то, чтобы в среду на матче в пух и прах разделать команду колледжа Святого Спасителя из Ньюбери, хотя и опасался еще одного унизительного поражения, так как мистер Керд до конца не был уверен в пользе спортивных соревнований. Но горячее всего он молился о том, чтоб поскорее наступила суббота, если ей когда-либо суждено наступить, — в субботу и «Панды» удостоятся похвалы мистера Керда, потому что разочаровать мистера Керда Том не мог.
Том был долговяз и уже перенял у отца характерную для британских чиновников прыгающую походку. Высокий лоб взрослил его, и, возможно, этим объяснялось его выдвижение на столь высокий пост в школе. Наблюдая, как он, сцепив руки за спиной, поднимается со своей скамьи старосты, шагнув в проход, заглядывает в алтарь, а потом поднимается на кафедру, можно было подумать, что перед вами не ученик, а один из преподавателей школы мистера Керда, штат которой был весьма молод.
Только его ломающийся голос изобличал в нем подростка, спрятавшегося под этой солидной наружностью. Том почти не слышал, что он читал. Поучение он знал сызмальства и в чтении его практиковался столько раз, что выучил его наизусть. И все же теперь, когда надо было выступать с ним, черные и красные строки словно потеряли для него всякий смысл. Только вид двух его больших пальцев, изгрызанных, с заусенцами, вдавленных по обе стороны от него в кафедру, и седой головы, возвышавшейся в заднем ряду над головами остальной паствы, возвращал его к действительности. Не будь этого, он воспарил бы в небо и плавал бы там подобно его воздушному шару, который в День Поминовения проделал путь до Мейденхеда и приземлился там, с его фамилией вместе, на заднем дворе у одной пожилой дамы, в результате чего Том получил пять фунтов на книжку, потому что сына пожилой дамы, как она сообщила в своем письме, тоже звали Том и он служил в страховой конторе «Ллойд».
«Я один трудился в давильне, — к удивлению своему, басом возгласил он, — и никто из людей там не пришел мне на помощь… так и их сокрушу я в своем гневе и раздавлю в ярости своей». Эти полные угрозы слова испугали его, и он удивился, зачем он говорит их и к кому обращает.
«И кровь их окропит мои одежды и окрасит их алым».
Продолжая читать и чувствуя, как брюки его прилипают сзади под коленками, Том размышлял о некоторых других вещах, заботивших его, хоть до этого момента он, возможно, об этом и не подозревал. Не знал он также, что даже занятый какой-нибудь работой, мозг его не сможет отрешиться от того, что происходит вокруг. В пятницу в спортивном классе он думал о проблемах латинской грамматики. Вчера на латыни он беспокоился о том, что мама его пьет. А в ходе разбора французского предложения он вдруг понял, что, несмотря на их пылкую переписку, Бекки Ледерер он разлюбил, предпочтя ей одну из дочерей школьного казначея. Мозг его под напряжением становился чем-то вроде куска подводного кабеля в их физической лаборатории — сначала провода передают сообщения нормально, действуя как положено, но потом вдруг, как не видимый глазу косяк рыбы, всплывают сообщения, которые совершенно не предназначались для передачи. Вот так же и его сознание сейчас. Когда он выкрикивал священные слова Писания, стараясь, чтоб голос его звучал пониже, звенел надтреснутым колоколом, гулко отдаваясь вдали.
«Ибо день мщения в сердце моем и год искупления грядет», — произнес он.
А думал он о воздушных шарах, и о Томе из страховой конторы, и о том, какой ужас будет, если он провалится на экзаменах, и о дочери казначея, как она мчалась на велосипеде, а встречный ветер облепливал блузкой ее грудь, и Том беспокоился, сможет ли проявить демократический подход помощник капитана «Панд» Картер Мейджер и предотвратит ли он вечером скандал в комитете. Но существовала мысль, которую сознание его отвергало, а все другие мысли были только подменой ее. Мысль эту он не мог облечь в слова или даже в живые образы, потому что она была такой страшной, что, допустив, ее можно было превратить в реальность.
— Как бифштекс, сынок? — спросил Джек Бразерхуд после паузы, которая длилась, казалось бы, всего-то секунд двадцать, за завтраком в отеле «Дигби», их излюбленном месте.
— Экстракласс, дядя Джек, спасибо, — ответил Том.
Не считая этих слов, завтрак их проходил в молчании.
У Бразерхуда была с собой его «Санди телеграф», у Тома научно-фантастический роман, который он перечитал уже не в первый раз, потому что в этой книге все кончалось хорошо, а другие таили в себе угрозу. Дядя Джек, как никто, знает, что надо делать. Даже папа так ясно не понимает того, что каждый раз все должно быть одинаково, но отличаться крохотными, восхитительными деталями. А дядя Джек знает, как надо делать, чтобы день этот проходил тихо и безмятежно и в то же время был наполнен до отказа чередой различных дел. И что в течение всего дня такая вещь, как школа, должна быть совершенно вычеркнута из памяти, словно даже и вопроса не стоит о том, чтобы возвращаться в нее. Лишь потом, в самом конце, в самые последние минуты, должна быть упомянута школа и с нею — перспектива возвращения.
— Хочешь еще кусок?
— Нет, спасибо.
— А йоркширского пудинга?
— Да, пожалуйста. Немножко.
Бразерхуд шевельнул бровями в сторону официанта, и официант явился мгновенно, как всякий официант, к которому обращался дядя Джек.
— От папы есть что-нибудь?
Том не смог сразу ответить, потому что глаза вдруг защипало и стало трудно дышать.
— Послушай, — сказал Бразерхуд, отложив газету, — что это ты?
— Да это я из-за Поучения, — сказал Том, борясь со слезами. — Все уже прошло.
— Ты великолепно прочел это Поучение. А если кто станет утверждать обратное, врежь ему как следует!
— Я перепутал дни, — пояснил Том, все еще силясь сдержаться. — Мне надо было читать другую главку, а я забыл.
— Ну и плюнь, что перепутал, — прорычал Бразерхуд столь выразительно, что пожилая пара за соседним столиком обратила к нему головы. — Если вчерашний текст хорош, так вреда не будет послушать его дважды. Выпей еще лимонада.
Том кивнул, и Бразерхуд, заказав лимонад, опять принялся за свою «Санди телеграф».
— Может, они и не поняли этого, — бросил он презрительно.
Но вся беда была в том, что Том вовсе ничего не перепутал, он прочел верный текст. Он знал это точно и подозревал, что и дядя Джек это знает. Просто ему требовалась причина для слез, более обыденная, чем эти косяки мыслей, что вьются вокруг кабеля в его голове, и та мысль, которую отвергало его сознание.
Они порешили обойтись без пудинга, чтобы не тратить зря такой прекрасный день.
Шугарлоуф-хилл был меловым бугром в беркширских холмах, обнесенным колючей проволокой Министерства обороны с запретительной надписью, и место это Тому казалось лучшим в мире, не считая его родного Плаша. Ни катание на лыжах с отцом в Лехе, ни Вена и велосипедные прогулки с мамой, ни одно из мест, где он побывал или мечтал побывать, не вызывали такого чувства уединенности, избранности, которое охватывало на этом холме, защищенном от врагов колючей проволокой, где Джек Бразерхуд и Том Пим — крестный и крестник, лучшие друзья — могли по очереди метать из катапульты глиняные мишени, сбивая их из двадцатикалиберки Тома. Когда они впервые очутились здесь, Том не поверил своим глазам. «Здесь же закрыто, дядя Джек!» — запротестовал он, увидев, что дядя Джек притормаживает. Все шло так хорошо в тот день — и вдруг все испортилось! Они проехали десять миль по карте, чтобы, к огорчению Тома, встать возле наглухо запертых белых ворот, за которые нельзя было проникнуть! Прекрасный день пропал, и уж лучше бы он опять вернулся в школу к своим добровольно-принудительным занятиям!
— Тогда беги туда и крикни «Сезам, откройся!», — посоветовал дядя Джек, вручая Тому вытащенный ключ.
Том и оглянуться не успел, как внушительные белые ворота распахнулись и, пропустив их, тут же опять захлопнулись, и вот они уже получили особую привилегию — въехать на этот холм и, открыв багажник, вытащить оттуда заржавленную катапульту, которую дядя Джек, оказывается, прятал там, ни словом не обмолвившись в течение всего завтрака. А следом за этим Том выбил девять из двадцати, а дядя Джек — целых восемнадцать, потому что он был отличным стрелком, да он и все делал отлично, несмотря на то, что был таким старым, и он никогда не поддавался и не подыгрывал никому, даже Тому, и если Том обыграет когда-нибудь дядю Джека, то в честном поединке, к чему они оба и стремятся, что ясно без всяких слов. И сегодня Тому нужно было именно это, и ничто другое — пообщаться, как всегда, помериться силами, провести время за обычной беседой, которую дядя Джек так хорошо умел вести. Том хотел запрятать самые страшные из своих мыслей в глубокой норе, схоронить их от глаз людских до того момента, когда придет его черед отдать жизнь за Англию.
Напряжение снимала сама прогулка на вольном воздухе. Дело было даже не в дяде Джеке. Том был не слишком разговорчив, а откровенничать он и вовсе не любил. Но такой хороший день бодрил и словно обновлял душу. Причиной было хлопанье выстрелов, шум октябрьского ветра, хлещущего по кустам и пробиравшегося за горловину школьного свитера. И неожиданно он начинал говорить по-взрослому, вместо того чтобы хныкать и повизгивать под одеялом, прижимая к себе надувную игрушку — ребячество, которое свободомыслящий мистер Керд поощрял. Внизу, в речной долине, ветра не было совсем, а было лишь утомленное осеннее солнце да шелестели опавшие бурые листья на тропинке-бечевнике. Но здесь, на вершине мелового бугра, ветер несся, как поезд в тоннеле, увлекая Тома за собой. Ветер гремел и хохотал, сотрясая новую башню Министерства обороны, возведенную за то время, что они не были здесь.
— Если мы собьем эту башню, сюда проникнут эти черти русские! — прокричал дядя Джек, сложив ладони рупором. — Мы ведь этого не желаем, правда?
— Не желаем!
— Так тому и быть. Чем же нам тогда заняться?
— Поставить катапульту вот здесь, рядом с башней, и стрелять! — весело крикнул Том ему в ответ и почувствовал, что вместе с криком этим его покидают последние тревоги, плечи расправляются и что этому ветру, веющему над вершиной, он может доверить все, сказав что угодно и про кого угодно.
Дядя Джек запустил для него десять глиняных мишеней, и он сбил восемь одиннадцатью патронами, что было его абсолютным рекордом, учитывая ветер. И когда наступил черед Тома запускать, дядя Джек очень старался сравнять с ним счет. И сравнял, и Том еще больше полюбил его за это. Он не хотел победы над дядей Джеком, над папой — да, может быть, но не над дядей Джеком, потому что, если победить его, кто же тогда останется? Из следующей десятки Том сбил уже меньше, потому что у него заболели руки, а значит, то была не его вина. Но дядя Джек стоял как скала и не горбился, даже перезаряжая ружье.
— Четырнадцать из восемнадцати! — крикнул Том, он собирал пустые гильзы. — Вот это стрельба, я понимаю! — И потом, так же громко и весело: — А у папы все в порядке?
— Почему бы нет? — крикнул ему в ответ Бразерхуд.
— Он показался мне грустным, когда приезжал в последний раз после дедушкиных похорон, вот почему.
— Уж наверное, он был грустным! Как бы ты себя чувствовал, закопав в землю своего отца?
Они по-прежнему разговаривали криком, из-за ветра. Это была легкая беседа за перезарядкой двадцатикалиберки и установкой катапульты для следующего этапа соревнования.
— Он все время рассуждал о свободе, — прокричал Том. — Говорил, что свободу никто не даст, пока сам ее не возьмешь. Мне даже надоел этот разговор.
Дядя Джек был так поглощен патронами, что Том не понял, слышал ли он его. А если слышал, то заинтересовался ли.
— Он прав, — сказал Бразерхуд, щелкая затвором. — Слово «патриотизм» в наши дни превратилось в ругательство.
Том пустил мишень и смотрел, как она закрутилась и рассыпалась в прах от прекрасного попадания дяди Джека.
— Вообще-то он не о патриотизме говорил, — пояснил Том.
— Да?
— По-моему, он хотел сказать, что если мне плохо, то мне надо бежать. И в письме он это говорил. Словно бы…
— Да?
— Словно бы он советовал мне сделать то, что он не сделал сам, когда учился в школе. Немножко это странно.
— По-моему, ничего странного в этом нет. Просто он проверяет тебя, и все. И говорит, что если ты мечтаешь о побеге, то дверь открыта. По твоему рассказу судя, это выглядит скорее как проявление доверия. Ни у кого из мальчиков нет такого отца, Том.
Том выстрелил и промахнулся.
— А, строго говоря, о каком письме речь? — спросил Бразерхуд. — Я думал он приезжал и повидался с тобой.
— Это так. Но еще он и письмо написал. Очень длинное письмо. И я подумал, что это странно, — не удержавшись, опять повторил Том новое понравившееся ему словечко.
— Ну ясно. Он же был расстроен. Что ж в этом такого? Его старик умирает, и он садится и пишет письмо сыну. Можешь гордиться — хороший выстрел, мальчик мой. Хороший выстрел.
— Спасибо, — поблагодарил Том и с гордостью проследил, как дядя Джек делает запись, отмечая счет. Счет всегда отмечал дядя Джек.
— Но в письме этого не было, — смущенно сказал Том. — Он не был расстроен. Он был доволен.
— Он так написал? Неужели?
— Он написал, что дедушка искорежил в нем его добрые чувства и что он хочет сам искорежить эти чувства во мне.
— Так проявилось в нем расстройство, — невозмутимо заявил Бразерхуд. — Кстати, папа говорил когда-нибудь о тайном убежище? Тихом месте, где он мог бы обрести столь заслуженный им покой?
— Да нет…
— Но у него есть такое место, правда ведь?
— Да нет…
— Где же оно находится?
— Он сказал, что я не должен никому говорить.
— Тогда не говори, — отрезал дядя Джек.
И после этого ни с того ни с сего разговор об отце стал настоятельной потребностью и необходимым признаком демократического подхода школьного старосты. Мистер Керд говорил, что долг воспитанных людей жертвовать тем, чем они дорожат в жизни больше всего, а Том любил отца до самозабвения. Он ощущал на себе пристальный взгляд Бразерхуда и был доволен тем, что заинтересовал его, хоть этот интерес не производил впечатления очень уж одобрительного.
— Ведь вы знакомы с ним очень давно, дядя Джек, правда? — спросил Том, залезая в машину.
— Если тридцать пять лет считать давним сроком.
— Да, это давно, — сказал Том, которому и неделя казалась порядочным сроком. В машине ветра совершенно не чувствовалось. — А если у папы все в порядке, — сказал Том с деланной развязностью, — то почему его разыскивает полиция? Вот что я хотел бы знать!
* * *
— Будешь гадать нам сегодня, Мэри-Лу? — спросил дядя Джек.
— Сегодня не буду, милый, я не в настроении.
— Да ты всегда в настроении, — сказал дядя Джек, и они оба громко расхохотались, а Том покраснел.
Мэри-Лу была цыганкой, так сказал дядя Джек, хотя Тому она показалась больше похожей на пиратку. Она была толстозадой и черноволосой, с густо накрашенным ртом, от помады казавшимся еще больше — вот так же рисовала себе рот помадой фрау Бауэр в Вене. Она пекла пирожные и делала чай со сливками в деревянном павильончике, приютившемся на муниципальном лугу. Том попросил себе яйца всмятку, и яйца оказались очень вкусными и свежими, совсем как в Плаше. Дядя Джек заказал себе чаю и фруктовое пирожное. Он словно напрочь забыл о том, что рассказал ему мальчик, а мальчик был только рад этому, потому что от свежего воздуха у него разболелась голова и его одолевали, смущая его, собственные мысли. Через два часа восемь минут ему предстояло позвонить в колокол, зовущий к вечерне. Он думал, что хорошо бы ему последовать папиному совету и устроить побег.
— Так что ты там говорил насчет полиции? — несколько рассеянно спросил Бразерхуд, когда Том уже давно решил, что дядя Джек забыл его слова или не расслышал.
— Они приходили к Керду. И Керд вызывал меня.
— Мистеру Керду, сынок, — вполне благодушно поправил его Бразерхуд, запив эти слова щедрым глотком чая. — А когда?
— В пятницу. После регби. Мистер Керд вызвал меня, и там был мужчина в плаще. Он сидел в кресле мистера Керда. Он сказал, что он из Скотлэнд-Ярда и ему нужен папа и не знаю ли я случайно, где он проводит отпуск, потому что после похорон дедушки папа взял отпуск, но по рассеянности не сказал никому, где он будет.
— Выдумки? — сказал Бразерхуд после долгой паузы.
— Верно, сэр. Так оно и было.
— Раньше ты говорил «они приходили».
— Я хотел сказать «он».
— Рост?
— Метр семьдесят пять.
— Возраст?
— Сорок лет.
— Цвет волос?
— Как у меня.
— Гладко выбрит?
— Да.
— Глаза?
— Карие.
Это была игра, в которую они раньше часто играли.
— Машина?
— От станции он взял такси.
— Откуда тебе это известно?
— Его привез мистер Меллор. Он возит меня на виолончель и гоняет такси от стоянки, что возле станции.
— Не ошибись, мальчик. Он приехал на машине мистера Меллора? И сам рассказал тебе, что сошел с поезда?