Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А какой зверь у вас самый нелюбимый?

Даша снова улыбнулась и ответила:

— Машенька, самый нелюбимый мой зверь — головоногие моллюски: улитки, мидии и устрицы. У меня на них пищевая аллергия. Особенно на устриц. Кстати, они грубочешуйчатые и изменчивы по форме.

— В таком случае, я — устрица, — во всеуслышанье объявила Машка и села на место, очень довольная тем, как все вышло.

Класс грохнул… Вместе со всеми смеялась и Даша. С того момента началась любовь класса с Дарьей Палной. Но, назначив тогда саму себя устрицей, Машка так до конца двустворчатым моллюском и осталась…



— Истинно, истинно говорю вам: наступает время и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут. Ибо, как Отец имеет жизнь в самом себе, так и Сыну дал иметь жизнь в самом себе. И дал ему власть производить и суд, потому что он есть Сын человеческий… — Отец Николай, в черной до пола рясе, с кадилом в руке, необыкновенно красивый в этой храмовой строгости, продолжал читать из Евангелия: —…И изыдут творившие добро в Воскресение жизни, а делавшие зло — в Воскресение осуждения…

Родня в черном и люди вокруг перекрестились, и четыре тетки из приходского хора затянули:

— Со святыми упок-о-о-й, Христе, душу раба-а-а Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконе-е-е-е-чная-я-я…

Машка неумело перекрестилась вместе со всеми и подумала:

«Что-то очень важное в жизни я все-таки упустила…»



Ее никогда не привлекало православие. Что-то насильно-жестокое, натужное и искусственное присутствовало во всей этой коленопреклоненной и челобитной режиссуре. Нельзя сказать, что и лютеранство, с которым она довольно тесно соприкоснулась за годы жизни в Стокгольме, особенно растревожило ее адвокатское нутро, но были все же в нем — и она не могла этого не заметить — сдержанность, достоинство и пусть порой стерилизованное — этого она тоже не могла упустить из виду, но вежливое внимание к каждому прихожанину, рассматриваемому местным пастором как отдельную личность. Да и учителей у нее по этой части особенно не обнаруживалось. Русскую маму свою Машка знала только по сохранившимся фотографиям — та умерла, когда дочери едва исполнился годик. Валентину Рахметовну, татарку, новую гражданскую жену отца, а впоследствии законную мачеху, женщину сколь хищную, столь и безликую, но, тем не менее, вовремя успевшую на исходе мужских лет завоевать расположение отца своим выбритым налысо, на мусульманский манер, лобком, интересовали в основном его деньги, получаемые им не столько за бесконечно издаваемые научные труды и публикации, сколько за работу в качестве признанного международного эксперта на аукционах Сотби и Кристи. Что же касается самого отца, Дмитрия Георгиевича Вайля, этнического потомка давным-давно обрусевшей немецкой семьи, то как к вере со всеми ее видами, подвидами, отрядами и классами вероисповеданий, так и непосредственно к Господу Богу Отцу Небесному, а также к хорошо известному верующей общественности Сыну его и, соответственно, их Святому Духу он имел отношение наипрямейшее — понимал про все это настолько, насколько требовал раздел «Мифы и легенды Древней Греции» в объеме читаемого им на истфаке МГУ курса истории искусств.

Лева, первый ее муж, еврей по паспорту и выкрест по правозащитной деятельности, напротив, в те годы увлекался православием неистово, но в связи с повальным, от слабого до умеренного, похолоданием интереса радио «Свобода» и «Свободная Европа» так же, как и общества изнутри страны в целом к этой самой Левиной деятельности, он к моменту их первого с Машкой в Генриховой квартире соединения решил уже не тревожить священное лоно православия своим присутствием и просто тихим и незаметным образом отошел в интеллектуальную тень — безработно-перестроечное безденежье… Со временем, когда денежные дела окончательно прокисли даже в надеждах, Лева начал подумывать о безболезненно мягком переходе в иудаизм с одновременной возможностью получения в Израиле какого-нибудь гранта…

Но в то же время, не вставая с дивана в столь критический для его невостребованного интеллекта период, он подтолкнул Машку перевестись с дневного юрфака на вечерний, чтобы она хоть с какой-нибудь неответственной зарплаты подтаскивала в дом привычного вкусненького — всего понемножку.

Неответственная зарплата при помощи Дмитрия Георгиевича, с которым Машке к тому времени удалось помириться при посредничестве, как это ни было странно, мачехи-татарки, образовалась в Центральном Доме Художника, что незадолго до этого открылся на Крымском валу. Там, будучи на побегушках, она и наткнулась на чуть поддатого Жан-Люка, которого нетрезвая судьба забросила в тот момент в Первопрестольную на открытие выставки современного европейского экологического плаката. На Жан-Люковом плакате в пучины Мирового океана уходила подводная лодка, выполненная в сюрреалистической манере в виде океанического моллюска-устрицы с приоткрытыми створками, откуда цепью пузырьков выходил воздух. Было ясно, что субмарина уже неуправляема и путь ее лежит ко дну. Плакат вопрошал: «Кто следующий?» Роман завязался мгновенно, и на какое-то время Жан-Люк даже свел потребление островного жидкого продукта до минимума. Машка окунулась в роман с легкостью, страха за Левку уже не было — в этом смысле на горизонте уже просматривалась любимая подруга — надежнейшая и сердобольная Лерка…

Что же касается самого Жан-Люка, ставшего вскорости вторым Машкиным партнером по безбожью, то он, в отличие от всех предыдущих, знал о Боге и Вере все. Также он знал все о Надежде и Любви. Знал и верил вдохновенно, особенно когда творил… Однако знания эти плохо сочетались с предпочитаемым им всему прочему жидкому (и даже без устриц) ямайским ромом и потому, когда дело доходило до духовного параграфа, то к моменту своих потенциальных откровений Жан-Люк ничего толкового на этот счет уже припомнить не мог и в результате сосредотачивался на устричной открывалке…

В невеселом этом перечне учителей по части познавания Божественности окружающего мира Бьерну досталось место по остатку — снизу, с самого края. Божий вопрос для него решался с детства и самым несложным образом: по возможности не доставлять никому беспокойства и вовремя платить налоги, имея в виду те из них, которые невозможно отстоять в ходе судебного заседания.

— Лютеранство, — сказал он как-то Машке, задумчиво пожевав дужку очков, — очень комфортный способ веры.

Так на полном серьезе и сказал: «Комфортный». И все-таки тогда она приняла сказанное им за шутку. Но по прошествии времени, вспомнив об этом разговоре, решила, что шутка места на самом деле не имела. К Божьим делам в чистом виде они больше никогда не возвращались, только к меценатским…



…Тетки допели службу, отец Николай подымил туда-сюда кадилом и заговорил:

— Все мы знаем, что раба Божья, Дарья, была истинной христианкой. Нельзя жить истинной и достойной жизнью здесь, не готовясь к смерти и не имея постоянно мысли о смерти, о жизни вечной… Смерть, самое страшное для человека, верующему не страшна, как не страшны для крылатого существа все бездны, пропасти и падения…

Машка отвела взгляд от алтаря, подняла глаза вверх и сквозь цветной витраж подкупольных окон посмотрела в небо. Облака нестройной кучкой текли мимо храма Феодора Стратилата, последовательно меняя цвет: друг за дружкой они вползали сначала в красное витражное стекло, затем в синее и, наконец, медленно вытекали из последнего, зеленовато-желтого, успев изменить за время проползания свою изначальную форму.

«Грубочешуйчатые и изменчивы по форме», — вспомнился ей внезапно первый Дашин урок…



…Новенький появился в классе на следующий день, второго сентября.

— Это Коля Объедков, — представила его Даша. — Он будет учиться в вашем классе.

— Объедок… — зашелестело по классу тут же сочиненное прозвище.

Худощавый русоволосый мальчик с глазами цвета небесной лазури никак не отреагировал. Спокойно и оценивающе он окинул взглядом кабинет и молча прошел к пустующему сзади столу.

«Не приживется прозвище», — почему-то подумала тогда Машка.

Так оно и случилось, вернее — и не случилось…

Учился Объедков старательно, но неважно. Однако неудовлетворительные оценки свои воспринимал с несвойственным подростку достоинством. Друзей у него в школе не было, да, собственно говоря, никто к нему в друзья и не набивался. Иногда, правда, он после двух-трехдневного пропуска занятий приходил в школу с начинавшим уже желтеть синяком на шее или щеке, все больше молчал, и тогда ребята, чувствуя какую-то тайну в поведении новичка, старались сменить проявляемое к нему равнодушие на дружеский нейтралитет.

К концу первой четверти к Объедкову в классе попривыкли, и он уже не казался таким странным, хотя все еще держался особняком. Иногда Даша оставляла его после уроков, и они о чем-то говорили. И тогда тайна его ненадолго снова занимала ребят. Но когда кто-нибудь из них пытался так, между прочим, поговорить с Колькой на эту тему, Объедков как-то странно смотрел на него своими ясной голубизны глазами и молчал, так молчал, что тому делалось не по себе…

Деньги стали пропадать из карманов ребячьих пальто и курток сразу начиная с первых октябрьских холодов. Сначала педсовет не придавал этому особого значения, списывая все на случайность. Но скоро это вошло в систему, и по школе поползли слухи.

— Подумаешь, — сказала как-то Лерке Машка. — Если бы я захотела, то тоже запросто могла бы украсть и никто не заметил бы. Спорим?

Девочки поспорили на компот с марципаном. В этот день Машка уходила домой на один урок раньше, по просьбе родителей. До конца переменки оставалось почти четыре минуты и нужно было успеть…

Машка засекла его спину, уловив движение по легкому покачиванию пальто в противоположном конце раздевалки. Спина моментально взмокла от страха, дрожь пробила позвоночник, весь, без остатка, до самой острой косточки, на копчике, внизу.

Сжав в потной руке несколько смятых рублей, она успела прошмыгнуть за старый фанерный щит, служивший уличной доской объявлений, который вытаскивали два раза в год на школьный двор для подведения итогов между классами по результату сборов макулатуры. Рядом раздались чьи-то шаги, и сразу вслед за этим кто-то тихо произнес:

— Тебе сейчас лучше выйти оттуда, Устрица.

Дрожа всем телом, с зажатыми в руке деньгами она вышла из-за щита и увидела перед собой Колю Объедкова, который, не говоря ни слова, смотрел на нее так, как только он один умел смотреть на людей.

— Нет, Коля, нет… — голос у Машки дрожал, — это не я… Это мы просто… Это игра… — Она умоляюще смотрела на мальчика, и спасение было в его руках. — Это в первый раз, мы больше не будем… — Глаза у нее блестели от подступивших слез. — Не надо так думать… Пожалуйста…

— Тебе нужно положить это на место, — тихо сказал Объедков и кивнул на смятые рубли. — И больше не делать этого. Никогда…

Он повернулся и вышел из раздевалки. Машка трясущимися руками запихала рубли в первую попавшуюся детскую шубку и нашла свое пальто. Дрожь в руках не унималась. Она сняла его с вешалки — пальто оказалось неожиданно тяжелым и потянуло вниз. Страх тоже не отпускал. Она попробовала снова приподнять свое пальто, но оно оказалось сильнее Машки — стало еще тяжелее. Тогда она опустила его на пол и потянула шарф из рукава. Это оказалось ей по силам. Машка рассеянно накинула шарф на плечи, но промахнулась, и он завис у нее на голове. Она нагнулась, чтобы поднять упавшее пальто, и в этот миг шарф превратился в стальной обруч, обруч стянулся вокруг Машкиной головы и со страшной силой сжал ее так, что вокруг все стало темно, до черноты темно и больно, очень больно, невыносимо больно и страшно темно…

Через сорок минут Машку в бессознательном состоянии нашли в раздевалке рядом с брошенными на пол пальто и мягким вязаным детским шарфиком. С этого дня кражи в школьной раздевалке прекратились. С этого же дня начались неизлечимые, неизменно в силу неизвестных медицине законов и причин возникающие тяжелейшие спазмы сосудов головного мозга… Машкиного мозга…



Отец Николай поднял голову, обвел взглядом скорбное собрание и, подержав паузу, продолжил:

— Смерть близких — это еще одно подтверждение нашей веры в бесконечность. Наша любовь к ушедшему — это еще одно утверждение бытия другого мира. Мы вместе с умершим доходим до границы двух миров — мира призрачного и мира живого: смерть доказывает нам реальность того, что мы считали призрачным, и призрачность — того, что мы считали живым… — На секунду он замолчал, задумчиво посмотрел в одну точку, затем прикрыл глаза и положил руку на сердце. — Жизнь — драгоценный и единственный дар, а мы бессмысленно и бесконечно тратим ее, забывая о ее краткости. Мы всегда ждем будущего, когда будто бы должна начаться настоящая жизнь. А настоящая жизнь в это время уходит в этих мечтах и сожалениях…

Митька Раушенбах легонько толкнул Машку в бок:

— Кто бы мог подумать, а, Устрица? — Он незаметно для окружающих кивнул головой в сторону священника. — Колька-то наш кем стал… Все молчуном раньше ходил, а сейчас, смотри, соловьем поет… Даша бы послушала…

Машка, не поворачиваясь к Мите, прошептала:

— А она слышит, Мить… Наверняка…



…Первой после отца с мачехой к ней в палату пустили классную руководительницу, Дарью Павловну.

— Ну как ты тут, Устрица? — улыбнулась Даша и положила руку Машке на лоб.

— Мы… Я не виновата, Дарья Пална… Я не хотела… Я не знала, что так получится… — Машка с испугом смотрела на учительницу.

— Ну конечно, ты не виновата, девочка, — мягко ответила Даша, поняв ее слова по-своему. — Разве кто-нибудь говорит о твоей вине? Сейчас все хотят, чтобы ты поскорее выздоровела и вернулась в школу. Все ребята тебя очень ждут и просили меня сказать тебе об этом. — Она вынула из сумки банановую гроздь и положила на прикроватную тумбочку. — Между прочим, у тебя гость… — Даша слегка замялась и добавила: — Мне почему-то кажется, вы должны подружиться. Во всяком случае, мне бы этого хотелось…

После Дашиного ухода в палату вошел Объедков. Машка вздрогнула… Коля взглянул на нее своим гипнотическим взглядом, от которого всегда хотелось съежиться, и присел на край кровати:

— Здравствуй…

Машка молчала, не зная как себя вести. Коля как будто не заметил ее настороженного ожидания и тихо сказал:

— Я пришел тебе сказать, что ничего не было… И чтобы ты поправлялась и была… — Он помолчал. — И была как все… И еще вот. — Он вынул из кармана небольшой сверток, упакованный в газетный лист, и положил на тумбочку рядом с бананами. — Это тебе для здоровья. Гостинец… Обязательно…

Объедков встал:

— Прощай, Устрица… — И неслышными шагами покинул палату…

Машка развернула сверток. В руках ее оказалась пачка индийского чая со слоном на желтом картоне. Ни одного слова Машка так и не произнесла, но, странное дело, ей казалось, что ни с его, ни с ее стороны никаких слов и не потребовалось — просто что-то тихое и доброе пролетело над ее, Машкиной, кроватью и недолго повисело где-то сверху и немного в стороне, около окна, там, где в палату проникал солнечный свет, с таким трудом вырабатываемый враз надвинувшейся на всех скупой московской зимой…

С этого дня началась их дружба — Устрицы и Кольки Объедкова…



Панихида отходила… В этот момент Машка поняла, что неотрывно слушала каждое слово, которое отец Николай негромко изрекал в полумраке храма. И каждое слово это западало ей в душу, находило там свой небольшой укромный уголок, просачиваясь сквозь неведомые ей раньше щелки, просачиваясь и оставаясь…

— От скорби по умершим не защитит нас ни любовь наша к жизни, ни мужество перенесения страданий, ни мудрость наша… Смерть — явление двустороннее: умирает уходящий от нас, а болит и замирает наша душа. Но мы не должны отступать перед страданиями, мы должны всем напряжением своих духовных сил пройти сквозь страдания и выйти из них укрепленными и умудренными…

Все, кроме Вадьки и Ирки Берестовой мужа, не сговариваясь, перекрестились. Машка перекрестилась вместе со всеми. Тонкая свечка из мутного парафина в ее руке прогнулась, оторвалась, вспыхнула горячая густая капля и упала на тыльную сторону ее ладони. Машка вздрогнула. Решение пришло, нет, не внезапно, просто — само собой, и она ему не удивилась.

«Я хочу, чтобы отец Николай меня крестил, — отчетливо подумала она, забыв в этот момент о Стокгольме, Бьерне, о ярко-красном металлике „Корветте“ и даже о Даше, чья деликатная душа, очевидно, была где-то рядом, завершая окончательный отрыв от учительского тела… Закрыв глаза, она повторила про себя фразу по слогам: — Я… хо-чу… крес-тить-ся…»



Правду о Кольке она узнала позднее, через год, когда он первый раз пришел к ней в дом. К Машкиному удивлению, несдержанная и неприветливая, как правило, Валентина Рахметовна на этот раз являла собой образец радушия и хозяйской ласки по отношению к совершенно незнакомому мальчику из падчерицыной школы.

— Ну и чем же угощать вас прикажете, молодой человек? — спросила она Кольку с добродушной улыбкой на лице, чем глубоко поразила Машку. Та даже растерялась, предвидя какой-нибудь очередной мачехин подвох.

Коля сдержанно улыбнулся в ответ и сказал:

— Я бы выпил стакан индийского чаю. Без всего… — Глаза его оставались холодными…

Тогда же, после чая, в Машкиной комнате он рассказал ей, что мать его пьет, а напившись, дерется, и что живут они трудно. Отца у него не было никогда…

Потом, оставшись одна, Машка плакала, потому что ей было жаль этого необыкновенного русоволосого, с лазоревыми глазами мальчика: тихого, сильного и до конца никем не понятого…

К концу пятого года их дружбы, зародившейся с того самого, с газетным свертком и индийским слоном, дня, и вплоть до выпускных экзаменов Машка уже плохо могла представить себе свободное время, проведенное вне зависимости от Колькиного в нем присутствия, в отличие от него самого, впадающего все чаще и чаще по мере приближения к школьному финалу в состояние умиротворенной задумчивости и не свойственного возрасту созерцательного покоя. Слабые Машкины попытки расшевелить друга, больше чем друга, по крайней мере, так об этом думала она сама, ни к чему конкретному не приводили. Бывать у Вайлей Колька почти перестал, что обрадовало Дмитрия Георгиевича, с большим сомнением относившегося к странному дочкиному увлечению, и, наоборот, расстроило мачеху… Но однажды, за пару дней до экзамена по обществоведению, она притащила Кольку к себе — якобы просмотреть конспекты. Дома не было никого. Они протопали профессорскую квартиру по всей длине и зашли в Машкину комнату. В гостиной гулко ударили напольные часы, восемнадцатый век, отцова гордость. Колька уже тогда все знал и сказал, как только она прикрыла за ними дверь:

— Устрица, я знаю, что ты хочешь со мной поговорить, но мне нечего тебе сказать. Извини… У тебя не найдется индийского чаю?

Машка подошла к нему вплотную и заглянула в чужие, отстраненные глаза:

— Где ты? — тихим голосом спросила она его. — Я хочу, чтобы ты очнулся… Я люблю тебя. Ты меня слышишь? Люблю, это ведь так просто… И я не хочу, чтобы ты уходил. Ни сейчас, ни вообще…

Он спокойно выдержал ее взгляд:

— Дело в том, Устрица, что я скоро уеду. И, вероятно, навсегда…

Машка с неподдельным удивлением посмотрела на Колю:

— Куда уедешь? Зачем? — До нее окончательно вдруг дошел смысл сказанного. — Когда? — И, побледнев, снова переспросила: — Когда же?

— Сразу после экзаменов. — Он был совершенно спокоен. — Поступать в Духовную семинарию, в Загорск. Я так решил. Это мой выбор…

— Нет… — Машка не могла поверить услышанному, не хотела верить. Но она поняла, что это было правдой, страшной для нее и окончательной — для них обоих…

В гостиной снова бухнули часы: Машка не успела заметить, как прошло полчаса, но понимала, что уже не тридцать минут и не сто и не еще больше минут и часов стоят между ними — вечность, вечность своей безжалостной правдой вторгалась в ее дом, забирая у нее будущее, те его драгоценные посевы, что не успели еще даже прорасти, тем более, взойти, но уже успели стать за эти пять лет самыми родными и близкими…

— Не пущу… — Она подняла на него глаза. — Не пущу ни в какую семинарию! — Резким движением Машка стащила через голову блузку и, коснувшись рукой застежки, быстро сбросила на пол лифчик. На мгновение она замерла, испугавшись того, что натворила. Коля стоял молча и смотрел на ее неразвитую еще грудь, не в силах отвести глаз. Машка сделала шаг к нему навстречу, обвила руками шею и прижалась губами к его губам. Он дернулся было в сторону, но тут же замер, подавленный ее напором…

В эту же секунду распахнулась дверь комнаты. На пороге стоял отец, щека его мелко подрагивала и слегка тряслась правая рука:

— Пошел вон! — кивнул он в Колькину сторону.

Его продолжало мелко трясти, как будто бил температурный озноб:

— Моя дочь — шлюха!

Машка продолжала стоять, не разрывая рук вокруг Колькиной шеи. В глазах ее не было испуга, впрочем, как и покорности, скорее, удивление…

— Ты подслушивал, папа? — Теперь уже она намеренно не размыкала рук, невольно делая Кольку заложником дикой ситуации.

Дмитрий Георгиевич, наконец, взял себя в руки, щека дернулась в последний раз и замерла. Он открыто кивнул на Кольку и, покачав головой, с плохо прикрытой горечью в голосе произнес:

— И с кем… С этим… Как же ты не видишь… Это же…

Затем он круто развернулся, вышел из комнаты дочери и захлопнул за собой дверь. Вслед за дверным хлопком бухнули часы в гостиной, обозначая еще больший разрыв в и так уже надорванной вечности…



… — Вечность… Перед лицом ее так ничтожны все наши трудности и горести. Будем снисходительнее, любовнее друг к другу — всем нам так нужна взаимная помощь и любовь… — Отец Николай на секунду умолк, обвел присутствующих ясным взором и спросил сам себя:

— Как не простудиться на морозе? Как не охладеть в мире? — Он выдержал скорбную паузу и ответил: — Быть внутренне согретым… Обложить сердце теплотой благодати Духа Святого… — Он перекрестился в последний раз и негромко сказал: — Дорогие родные и близкие! Те из вас, кто не едет на кладбище, можете попрощаться с усопшей. Отпевание окончено…

Он поклонился всем и скрылся в алтаре. Родня в черном и прочие окружили гроб с Дашиным телом и в очередь стали губами прикасаться к ее лбу. Кто-то слегка подвывал…

Машка вышла из храма и пошла к «Корветту». Через пять минут дверь машины открылась, и к ней склонился Николай. Он снова был в ветровке:

— Устрица, еще пару минут подожди, я с Дерой попрощаться хочу. Заводись пока…

Он сунул дипломат в машину, на пакет с подушкой, и прикрыл за собой дверь. Дипломат соскользнул на коврик внизу, замки были защелкнуты не до конца, и от удара он раскрылся. Аккуратно сложенная ряса, тяжелый серебряный крест остались неподвижно лежать внутри. В сторону отлетела лишь небольшая книжка в небесно-голубой мягкой обложке, разваленная при падении на две неравные части. Машка подняла ее, зажав пальцем по развалу страниц, и заглянула в текст. Посреди страницы текст был выделен зеленым маркером:

«Как не простудиться на морозе? Как не охладеть в мире?.. Быть внутренне согретым… Обложить сердце теплотой благодати Духа Святого…»

Сбоку, на полях рукой было приписано: «Панихида спец.».

Не только одного слова целиком — нескольких букв было достаточно ей, чтобы определить руку, их начертавшую. Твердый, рано сформировавшийся, с небольшим постоянным наклоном влево почерк этот был знаком ей слишком хорошо и за двадцать лет совсем не изменился. Машка заглянула в обложку: «Жизнь во Христе. Александр Ельчанинов. Записи». Она убрала книжку в дипломат и защелкнула замки до конца…

— Все! Едем! — Николай возник внезапно.

— Сейчас, Коля… — Машка дернулась убрать в багажник глупую плюшевую устрицу.

— Ничего, все нормально, я это на коленях подержу… — Коля ловко поднырнул под мягкую упаковку и зажал дипломат между ног. — Вперед, Устрица! Вперед!..

Машка тронулась с места и рванула вперед по Архангельскому, свернула направо на Кривоколенный, тоже любимый ею переулок, и вырулила на Мясницкую…

— Ну вот мы и встретились, Устрица. — Николай с любовью посмотрел на Машку. — Я слышал, ты теперь адвокат и, говорят, хороший? — Они уже летели по Ленинскому проспекту в сторону области.

— Я хочу креститься, Коля, — не поворачивая головы, ответила Маша. — Сегодня решила… Во время панихиды…

— Правда? — искренне удивился Николай. — Я очень рад… — Он поправил мешок у себя на коленях и добавил: — Это дело хорошее. Ну, впрочем, об этом еще поговорим. Никуда от нас не убежит… — Он почесал в районе виска и сказал: — Тут вот что, Маш. Мне поддержка твоя нужна. По юридической части и… довольно срочно.

«Корветт» свернул на улицу Кравченко и понесся в сторону Вернадского. Машка молчала и слушала.

— Ну, мы люди свои, буду говорить как есть. — Теперь он сидел почти полностью развернувшись к Машке лицом и пронизывал ее небесными глазами. — Понимаешь, приход у меня специфический. Почти одни старики. И все — древние. Там у нас дом большой рядом, типа инвалидский или социальный…

Машка продолжала слушать молча… Странно, она никак не могла нащупать связь с сидящим рядом с ней человеком. Не с тем, который стоял там, у алтаря, у гроба с неживой Дашей и говорил те слова, которые она, возможно, ждала все долгие двадцать лет их разлуки, и которые она, вероятно, могла бы не услышать больше нигде и никогда в своей математически простроенной жизни, а с этим, с дипломатом, в ветровке и Бьерновых часах, который несся сейчас вместе с ней в ее ярко-красной, похожей на стрелу машине по каким-то важным своим делам. И словно рассыпались и растворялись во времени и пространстве, ударяясь о лобовое стекло «Корветта», те самые годы, пять лет, пять драгоценных лет ее, Машкиной, жизни, а растворившись, исчезали в вечности, разломанной теперь кем-то уже до основания. И это было так и не так одновременно.

— Ты что, о благотворительности? — Маша продолжала смотреть на несущуюся на них дорогу, прямо перед собой.

— Благотворительности, говоришь? — Он снова задумчиво почесал у виска. — Не совсем. Хотя, как посмотреть… В общем, можно сделать деньги. Большие. Ну, если захотеть, то и на благотворительность тоже останется, хотя лучше это сюда не мешать. — Машка вздрогнула и напряглась. Отец Николай продолжал: — Понимаешь, они готовы квартиры свои церкви завещать, на нужды прихода как бы. — Он улыбнулся. — В полном соответствии со специальным курсом лекций, в смысле проповедей. А церкви, как ты понимаешь, это мне, значит. Но я не хочу, честно говоря, это делать впрямую, нужно через кого-нибудь, очень доверенного, кто упадет в долю и все оформление на себя возьмет, в юридическом аспекте. Но и не подставит, естественно. Я думаю, Устрица, ты — лучший вариант. Помнишь, как в Писании сказано: «Нет встреч случайных: или Бог посылает нам нужного человека, или мы посылаемся кому-то Богом, неведомо для нас»?

Справа, со стороны Очаково, на проспект выполз панелевоз и подымил в сторону Теплого Стана, заняв перед «Корветтом» полторы полосы.

— Сейчас я тебе один документ покажу… — Николай поднял дипломат и положил его на колени…

В этот момент панелевоз выпустил огромное облако сизого дыма, и одновременно с этим раздались два замочных щелчка, хлестких, очень громких и с металлическим привкусом. Сизый дым панелевоза резко потемнел и стал совершенно черным. Вокруг стало темно и очень больно, невыносимо больно. Запахло соком свежевыжатого лимона. Жан-Люк давил и давил лимон на целое блюдо с устрицами. Сок, почти прозрачный, с лимонными прожилками, тонкой струйкой стекал на кубики льда, лед плавился и шипел, а Жан-Люк все давил и давил, и сок все не кончался и не кончался… Жан-Люк обернулся и посмотрел на хохочущую Лерку. Она сидела рядом на плюшевой подушке, окантованной толстым серебряным шнуром, и радостно подпрыгивая на ней, каждый раз выкрикивала сквозь смех:

— Младшенькому? Да ни в жизнь! Себе оставлю, на память, да, Левчик?

Лева угрюмо кивнул головой и ответил:

— Остреа Острейде Ойстрс. Каждому свое!

— А нам чужого и не надо, — надулась Валентина Рахметовна. — Нам своего девать некуда. У нас, Вайлей, все всегда на своих местах и вовремя.

В этот момент бухнули напольные часы в гостиной.

— Ну вот, видите, я же говорила… — Она протянула руку и взяла устричную открывалку. — Могу я вас попросить? — Мачеха вежливо тронула Бьерна за рукав и указала на пачку индийского чая со слоном. — Это необходимо открыть и заварить.

— Мне без всего, — сказал Ларс Бентелиус на прекрасном русском. — И если можно, покрепче…

— А мы сейчас не будем, — синхронно произнесли Митька Раушенбах с Вадькой Егиазаряном. — Мы его лучше потом, с устрицами, вместе с Устрицей.

— Потому, что все они — ХУЙ! — обиделся Бенькт, младший Бьернов партнер. — Все до единого. — И посмотрел на Вадьку с Митькой.

Даша строго посмотрела на всех и сказала:

— Пожалуйста, потише, ребята, а то может нехорошо получиться…

— Вот именно, — насмешливо подхватил Дмитрий Георгиевич. — Давно пора. — Он стоял со скрещенными на груди руками в проеме двойных зеркальных дверей в камзоле церемониймейстера. — Впрочем, как изволите…

Фалалеев, который все это время неслышно просидел в углу на рояльном стуле-вертушке, так же, ни слова не говоря, медленно повернулся вокруг своей оси и посмотрел назад. Все, не сговариваясь, повернулись назад, к раздевалке. И Машка тоже повернула голову и… засекла его спину, уловив быстрое движение руки, и успела в этот же самый момент прошмыгнуть за старый фанерный щит, служивший уличной доской объявлений, который вытаскивали два раза в год на школьный двор для подведения итогов между классами по результату сбора макулатуры. Мальчик переложил добычу в карман, развернулся лицом к Машке и тенью выскользнул из раздевалки.

Это же новенький, Коля… Объедков… — удивилась она, продолжая видеть перед собой русоволосый призрак вежливого мальчика с голубыми глазами. — Значит, и он тоже…



…В этот миг стальная удавка разошлась, боль схлынула, стало совсем светло, и она посмотрела по сторонам. Николай опустил дипломат между коленей и протянул бумагу Машке:

— Взгляни, образец заявления…

— Ты… — Машка смотрела на Кольку, голубоглазого вежливого подростка в заношенной школьной форме, протягивающего ей бумажный лист, и не видела больше ничего вокруг. — Это ты был там… В раздевалке… Тогда… И всегда… — Лицо у мальчика начало вытягиваться…

Зажегся красный свет, и панелевоз, не успев проскочить перекресток, ударил по тормозам.

— Ты! Ты! Ты! — заорала Машка и со всей силы нажала на акселератор. «Корветт» взревел и всеми тремя с половиной сотнями диких лошадей, обезумевших, ярко-красного металлика, ринулся на панелевоз…



Панихида отходила… Отец Николай, голубоглазый священник, приглашенный на отпевание в храм Феодора Стратилата, что на Архангельском, завершал слово. На лбу его, с правого края, чуть выше виска, был приклеен аккуратный пластырь, совсем небольшой кусочек, так незаметно, что совершенно не отвлекал его от службы:

— Зрелище смерти всегда поучительно… Какая бы она ни была, она всегда — чудо и таинство. Наша мысль, а если это близкий человек, — отец Николай перекрестился и поглядел на гроб с Машкиным телом, — то наша любовь вместе с умирающим как будто переступает через эту грань, заглядывает в иной мир и удостоверяется в его существовании…

Затем священник деликатно посмотрел на часы, те самые, как у Бьерна, и тихо сказал:

— Панихида окончена. Дорогие родные и близкие! Сейчас вы можете в последний раз попрощаться с усопшей. После этого тело будет отправлено к месту захоронения.

Он первым подошел к мертвой Устрице, поцеловал ее в лоб и перекрестил воздух над краснодеревянным гробом. Затем он приблизился к Бьерну, молча посмотрел в опухшие за стеклянной оправой глаза, пожал ему руку и отошел в сторону, зацепив по пути за руку рыдающую Леру. Он отвел ее в сторону, в угол храма, и взял за плечи:

— Девочка моя. Горе наше с тобой огромно, и если б не твоя подушка, оно бы было еще больше… — Он поцеловал ее в лоб. — Послушай меня теперь… — Лерка подняла на него глаза… — Маша перед смертью собиралась, да не успела тебе сказать. О деле… О нашем общем деле… Твой опыт… Теперь это ляжет на тебя, она так хотела… тебе помочь. Сюрприз готовила… — Он не снимал рук с Леркиных плеч. — Но это после… После… Считай, это ее завещание… Устрицы…

— Конечно, Коленька… Все, что надо… Для нее и тебя… — Она повернулась и медленно пошла в сторону гроба — попрощаться в последний раз с Машкой до ее могилы в неизвестной земле.

К отцу Николаю подскочила шустрая старушка, из храмовых придурковатых приживалок, и мелко кланяясь, шепеляво пробормотала:

— Благослови, батюшка… — Тут же, не дожидаясь ответа, затянула по дурному из Символа Веры: — Ч-а-а-а-ю воскресения м-е-е-ртвых…

Отец Николай машинально перекрестил бабку, протянул ей руку для поцелуя и подумал:

«Действительно… Чаю бы надо купить. Индийского. Чай-то весь вышел…»