— Про кого? — уточнил Аверьян.
— Да про них же, сволоту эту, эстонцев ебаных. — Они сидели в кабине экскаватора. Бугор приподнял ковш и опробовал командоконтроллером привод тяги, поначалу на первом положении, на себя. Двадцатикубовое чудовище послушно двинулось навстречу, цепляя метровыми зубьями верхний слой грунта. — Так я и говорю, — удовлетворенный то ли работой тягового движка, то ли будущим анекдотом, продолжил бугор, — построил он себе дом, в одну комнату…
— Да кто построил-то? — никак не мог уразуметь Аверьян.
Бугор задумчиво посмотрел на помощника, вздохнул и, спокойно чеканя слова, ответил:
— Ебаный эстонец этот построил. А его после спрашивают: «А почему только одна комната-то?» А он спокойно так отвечает: «Меньше смысла не ппыло…»
— Как это? — снова не очень врубился Аверьян. — Меньше одной, в смысле? — он пожал плечами. — Так это и есть мало, чего там — одна-то всего…
Бугор вновь глянул на него, довольно обреченно, и подвел итог сообщению:
— Меньше одной. Вот такие они все, инородцы. Вместе с латышами. Понял теперь?
Он поставил тягу на тормоза и включил привод поворота. Огромная махина дернулась, затем мягко выбрала зазор и плавно пошла влево, неся ковш низко над землей. К концу года экипажу был план — шесть миллионов кубов по вскрышным работам…
Как и его бугор, Аверьян двинул на север не от хорошей жизни. К моменту, когда к ним на Алихановский угольный разрез, что под Кривым Рогом, прибыл вербовщик из Ковдора, северного заполярного города, донбассовский уголек, и так изначально тощий сам по себе, истощился почти вовсе, да и тот, что оставался, залегал неглубоко, порой выходил пластом наружу и упирался каменным краем в почвенный дерн снизу, по косой. Иногда кирзовый сапог натыкался через траву на что-то твердое, и это всегда оказывалось куском черного, блестящего на сколе антрацита. Так что работы на вскрыше, по остатку, хватало одному шагающему и на два экипажа впопеременку, не больше. Аверьян сроду не ходил в машинистах, не аттестовывался, а в условиях безработья и подавно — вторыми руками в экипажах ходили тоже машинисты, все — сами бывшие бугры, одни хохлы — других новые начальники брать не велели, поэтому выбора не было, работы, получается — тоже, а обещанный капитализм в украинском варианте не просматривался даже в кочубеевские окуляры, что висели под стеклом в музее Героев Гражданской войны, в соседней Шепетовке. Ловить здесь чего по профессии русскому Аверьяну в его сорок пять стало нечего совершенно, а больше ничего он делать не умел. С другой стороны, Аверьян всегда ловко и с удовольствием натягивал и закреплял троса, сорвавшиеся со стрелы или лопнувшие от износа, не забывал делать экскаватору профилактику — следил за смазкой, за износом зубьев, не забывая в то же время учинять натянутым тросам исправную проверку, особенно после того случая, когда трос лопнул, со свистом выстрелил в воздух и длинным его концом убило Мыколу, подсобника, третьего на шагающем члена бригады. Ему просто разорвало наполовину бок, там, где печень, и пока к ним на Алихановку приехала дежурка, единственная из-за отсутствия бензина разгонная на все карьероуправление, крови вытекло столько, что Мыкола уже не дышал… Трос оказался бракованным, но по срокам безопасной эксплуатации был еще годным для работы — Аверьян отслеживал, — поэтому у них на разрезе никого не посадили. Сняли кого-то там, в ОТК, на заводе-изготовителе. Или говорили, что сняли… Аверьяну же, по случаю, наоборот, вышла негласная благодарность от руководства, правда, это так, без денег и почетной грамоты.
Одним словом, продал он дом за гривны, обменял с потерей на рубли, прихватил отца-инвалида — все одно здесь на такую пенсию не прожить, купил на дорогу компас, завернул шматок украинского сала и налегке стронулся на север — трудиться на Верхнем Ковдорском, по профессии, и заодно брать новое гражданство…
Экскаватор сделал поворот на триста шестьдесят градусов и замер. Бугор повернул рычаг, компрессор шумно выпустил воздух, и тормоза легли на поворотники. Он развернулся в кресле и довольно подмигнул помощнику:
— Крутит…
В кабине было тепло, калориферы работали исправно и жара нагнали даже больше чем нужно.
— Дверь открой, — кивнул он Аверьяну.
Помощник шустро вскочил и немного отжал дверь, повернув ручку. В тот же миг в кабину вбежала мышка, небольшая серая полевка, за ней еще одна, совсем маленькая. Они быстро зыркнули по сторонам и моментально разбежались, спрятавшись под металлические шкафы с аппаратурой управления. Бугор захохотал:
— Ах вы, разбойницы! Греться пришли, ближе к калориферу. У нас в Силламяэ тоже водились, на сланцах. Мы их там топали, на счет. На семочки.
— Как бы провода не перегрызли, — озаботился Аверьян, — а то после все контакты поперенапутывают, опять наладчиков вызывать.
— Не-е-е, — протянул бугор, — они хлорвинил не едят, это крысы едят, а эти — только по людской жратве. Схоранивать весь продукт придется, в железе… — он поднялся и пересел на табурет. — Смотри-ка, я щас их топну, на раз, — он достал из кармана ватника семечку и положил ее под ноги. Потом занес над ней кирзовую ступню, оперев пятку на пол, и сказал: — Теперь замри…
Сам он тоже замер, слышно было только, как воет за окном кабины ледяной полярный ветер. Мышка, которая покрупнее, высунула нос первой. Мертвую тишину, отсутствие всякого движения и лежащую на полу приманку она учуяла одновременно. Медленно, не доверяя ничему вокруг, она сделала несколько пробных шажков, а затем стремительным броском юркнула к семечке и схватила ее зубами. Она не учла единственного и самого для нее главного — ее звериной хитрости и голодному отчаянию противостояла интеллектуальная мощь бугра, машиниста шагающего экскаватора, со стажем работы не менее двадцати лет, все двадцать из которых пришлись на вскрышные работы в полевых условиях продвинутой западной части бывшей Родины. Пискнуть мышка тоже не успела. Сапожиная твердь размазала ее по полу, оставив там замызганную кровью и кишками шкурку.
— Смотри — и даже семочка осталась, — бугор невозмутимо взял шкурку за хвост и выбросил за окно, в поле. — Щас мы другую топнем. Замри по новой… — бугор снова изготовил инструмент в виде семечки и сапога и повторно занес ступню.
В этот момент внизу хлопнула металлическая дверь, и машинист раздосадованно произнес:
— А, черт! Чен, наверно. Щас охоту спугнет.
Раздались шаги по лестнице, кто-то поднимался по ступеням в кабину. Дверь отжалась еще больше, и в получившуюся щель, смешно озираясь по сторонам, просунулась лохматая щенячья морда. Щенок перепрыгнул через порог и оказался в теплой кабине. Он повилял хвостом и вприпрыжку понесся сначала обнюхивать бугра, как старшего, а потом — Аверьяна, второго по главности экскаваторщика. Вслед за щенком на пороге возник третий член экипажа, Сережа Чен, второй, неглавный, помощник, а попросту говоря, подсобник.
— Кого это ты приволок? — спросил бугор. — Зачем он тут? Твой, что ли?
— Наш теперь будет, — засмеялся в ответ узкоглазый мужичонка. — Твой и мой, — он кивнул на Аверьяна, — и его тоже. В общем, на бригадном довольствии…
Сережей, кроме рано умершей матери, Чена не называл никто и никогда, даже жена-кореянка. Чен была его фамилия, а сам Сережа, несмотря на вполне русское имя, был чистокровный кореец. Советский кореец. Правда, это было поначалу, первые сорок лет его жизни дома, в Казахстане. Потом, после разлома, советским он быть перестал, а казахским — так до конца и не получилось, не взирая на восточную свою близость к местному населению. Рос Чен в Аркалыке, Богом забытом городишке посреди тургайских степей. Поначалу там стояли почти одни чумы или, может, юрты. Но потом, когда стали разрабатывать найденные там бесчисленно алюминиевые бокситы, открыли разрез, протянули коммуникации и понастроили пятиэтажек, место это стало потихоньку превращаться в город, с памятником Ленину, вечно неработающим и неотапливаемым Домом культуры и постоянной нехваткой электроэнергии, которую всю почти забирал на себя Аркалыкский разрез. Электричество не отбирали только лишь у космонавтской гостиницы, которую построили тут же, в городе, в конце шестидесятых. Космонавты после полетов, то ли начиная с самого Гагарина, то ли уже после него, валились с неба все в одном примерно месте — километрах в восьмидесяти от Аркалыка, и первые реабилитационные дни проводили именно в этой спецгостинице, пока их не вывозили на большую землю, в саму Москву.
Казахов, тех, что были местные, начали переселять в пятиэтажки, и многие поселялись в хрущебные однушки вместе с телками, баранами и очагами для разведения огня с целью приготовления привычной степной пищи на живом пламени, а не на этом шайтанском — без дров. Юрты же свои раскидывали посреди помещения, в центре единственной комнаты, и спали там на полу, внутри. Многие из новоселов продолжали ходить до ветру в прямом смысле — во двор, не признавая керамический казан с ручкой и не желая осквернять новое принудительное жилище. Сколько Чен себя помнил, он всю жизнь работал на луке, с другими корейцами, и сызмальства, и потом, когда уже вырос и отслужил в стройбате. Лук он выращивал репчатый, самых обычных и понятных сортов — круглый, твердый, с сухой шелухой — и очень много, потому что выращивать его умел и никогда не ленился. Это уже потом, когда город стал расти и оттеснять Чена от его луковых дел, это место заняли казахи, местные и пришлые, но по уговору с новой клановой властью.
Объявление, что вывесил северный вербовщик, Чен случайно обнаружил на доске в карьероуправлении, куда привез на продажу мешок лука, последний из двух оставшихся у него после рухнувшего бизнеса. Решение они с женой приняли в одночасье — российский заполярный Ковдор по-любому для работящего корейца будет лучше Тургайского края, с луком или без лука. Последний луковый мешок ушел ровно на взятку в кадры управления взамен на липовую справку о стаже работы подсобником экскаваторного машиниста на ЭШ-15/70.
Хрущебку свою Чен продал за тенге, с потерей обменял их на рубли и вскоре попал на Верхний Ковдорский, как раз в тот самый по времени года тусклый промежуток, коротко зажатый между двумя затяжными длиннотами — световой и бессветной. Именно в такие дни солнце над железорудным карьером плавно выкатывалось из горизонта не самым своим светлым краем, лениво светило, совсем чуть-чуть, и снова заваливалось куда-то вниз и вбок, а потом пропадало из виду совсем, и полярный день отступал уже окончательно. А такая же длинная ночь, как раньше день, наоборот, незамедлительно, в считанные дни начинала набирать беспросветные обороты, темно-серые поначалу, а уж потом и вовсе черные…
— …Ну, вот сам и корми, — бугор недовольно покосился на собаку. — А то, вишь, на бригадное довольствие замахнулся…
Между тем щенок быстро освоился в новом пространстве и сунул нос под аппаратурный шкаф. Оттуда стремглав выскочила недобитая на семечку мышь и в отчаянии заметалась по кабине. Щенок весело гавкнул и погнался за грызуном. Аверьян с Ченом расхохотались:
— Ишь, крысолов… — А Аверьян добавил: — Ты, бугор, теперь на семочках своих здорово сэкономишь. С таким подсобником.
— Откуда взял-то? — бугор улыбнулся в ответ и сменил гнев на милость: — Чего он жрет-то, кобелек твой?
Петро протянул вниз указательный палец, заскорузлый и темный, получившийся таким от многолетней экскаваторной жизни, и приманил им щенка. Тот радостно подскочил, забрал бригадиров палец в пасть, весь, целиком и немножко почмокал в поисках питательного результата. Ничего вкусного в этом не оказалось, тогда он слегка прикусил палец острыми зубками и вопросительно глянул на бугра. Бугор оттаял окончательно:
— Глянь, боится меня, разрешения спрашивает, покусать чтоб, — он взял кутенка на руки. — Ладно, живи, дохлятина. Кличут-то как щеняру?
— Да я хотел Апрелем назвать, ко дню рождения как бы, первого у меня, — обрадованно доложил начальству Чен. — Первый апрель — никому не верь, нормально?
— Ну, Апрель так Апрель, — добродушно разрешил бугор. — Только чтоб не срал здесь, ну и не пысал нигде тоже. Нигде вообще, в экскаваторе. Считай, как в танке, — он ухмыльнулся, довольный найденным образом, и добавил: — «Три танкиста и собака» — кино такое было. Они там тоже все разных наций были, как у нас.
— Ты чего, бугор? — искренне удивился Аверьян. — Это ж собака. Какая ж собака где живет гадить будет? — он сделал на пальцах козу, вытаращил глаза и страшно пошел на бугра с щенком на руках. — А кто насрет тут или еще чего, то мы того порешим, шкуру обдерем, а самого на мясо пустим. Понял?
Щенок часто-часто заморгал, соскочил с бригадировых рук и в испуге забился под кресло. Чен еще раз благодарно подхихикнул в сторону бугра и весело уточнил Аверьянов прогноз:
— И еще на колбасу сготовим. С кашей… Грешневой…
— С какой еще грешневой? — не понял Аверьян. — Под гарнир, что ль?
— А вы, чего, не знаете? — на этот раз удивился Чен. — Это ж корейское блюдо, народное. Самое лучшее из всей еды — ну, когда берут пса лишнего и растят его потом. В убой…
— Зачем, в убой? — спросил Аверьян. — В какой убой, в армию, что ли? В резерв?
— Почему в армию? — успокоил бригаду Чен. — В армии своя кормежка есть. А это как для праздника, ну, как деликатес, вроде. Вот смотри… — он подошел к пульту управления, убрал в сторону схему электрических маркировок, забытую наладчиками, и поставил ладонь вертикально на ребро. — Во-первых — не кормят их, кого в убой, неделю почти и пить тоже не дают, чтоб внутренняя кишка совсем очистилась, ну, от говна там разного и вообще, — он передвинул ладонь чуть правее и поставил ребро по новой. — Потом пить дают много, до отвала, одной воды. Потом она проссытся до конца, и уже кишка тогда станет чистой окончательно и помытой вроде как изнутри, — он еще подвинул руку и пристукнул ей для пущей убедительности. — Теперь смотри: дают жрать много, кашу грешневую запаривают и мешают со всякой приправой, ну, там острое разное, корейское в основном. А потом, как обычно — лук, чесночок, по вкусу. И дают… — больше продвигаться Ченовой ладони было некуда, поверхность пульта закончилась, и тогда он стукнул ребром по старому месту, откуда начал объяснять. — Теперь снова смотри: она все сжирает без остатка, потому что наголодалась, и набивает сама себя, кишку в смысле, изнутри, уже чистую. И вот тут, сразу после, пока переварка не пошла, ее в расход пускают, в убой. И всегда по-одинаковому: берут за ноги задние — и головой об стенку. Или об дерево, чтоб наверняка, потому что об стенку — по косой получается и не убить можно тогда. А об дерево — всегда убивается, — подсобник перевел дух и завершил деликатесное повествование. — Ну а потом все как обычно — разделывают: мясо — на жаркое или рагу, кто как, а колбасу кишковую — пекут и едят, кишка-то сырая была потому что… Вот! — он по очереди победно посмотрел на бугра, Аверьяна и притихшего Апреля и поставил завершающий в этом деле аккорд — рубанул ладонью прямо в середину пульта. Пришлось как раз по красной кнопке аварийного отключения систем, включая автоматику на трехфазный ввод, силовой, тот, что с фидера.
Вмиг стало темно и тихо. Вырубилось все, что было живого, в смысле — под внешней запиткой. Разом вырубились движки, перестали равномерно-успокаивающе гудеть трансформаторы, затихли магнитные усилители, погасли, остывая, тэны в калорифере и умолк вентилятор. В тишине раздался голос бугра:
— Что ж ты нам тут, сука, Греландию устроил? А? — он поднялся в полной темноте, сделал три шага по направлению к двери и взялся за ручку. — Все шакал твой этот… Кишку ему, бля, подавай, с кашей! — бугор стал осторожно спускаться вниз по металлическим ступенькам. — Ну, чего замер, как идол? Иди давай, фидер врубай, кулинар херов!
В темноте раздался голос Аверьяна:
— Погоди, гречка-то — наш продукт, русский. Почему ее в кишку-то корейскую?
Но, несмотря на временные трудности, носившие разовый, вполне случайный характер, экипаж сжился и быстро, если чего, замирялся под началом строгого бугра. И вообще, все трое, как-никак, были иммигранты, и пусть не в высоком, иностранном, по-старому, значении этого слова, но переезд свой на постоянку каждый их них все же совершил, хоть и не покинув пределов бывшей Родины, а просто переменив ее отдельные части. И все они, так или иначе, оставили насиженные гнезда, не разоренные, но крепко новой жизнью загаженные, разорвали нажитые связи, потеряли кучу добра и прочего имущества, обманулись или были обмануты по деньгам и не собирались возвращаться туда, где когда-то был их дом, никогда больше…
К новому году они сделали объем вскрышных с перевыполнением, подобравшись к восьмому миллиону кубов. Так уж получилось. Отмечали на месте, в кабине. Апрель был тут же, рядом…
К этому сроку он вытянулся, хорошо округлился на пищевых остатках целого экипажа, с хлебом и супом, и стал окончательно беспородной и ужасно симпатичной лохматой псиной типа кобель с умными послушными глазами, веселым нравом и преданным характером.
Днем он обычно шастал по экскаватору, с первых дней признав железного зверя в качестве охраняемого объекта особой важности, подолгу вынюхивал все углы, но ни разу не позволил себе оставить хоть какую малую метку. Теперь это был его дом, его корабль. Корабль этот плыл медленно и методично, плыл шагами. Вскрышные работы тянулись к югу, вдоль границы разведанного рудного залегания, и тогда бугор клал тормоза на все: тягу, подъем, поворот, включал дополнительно по прожектору, слева и справа, и врубал привод хода. Апрель всегда заранее знал, когда они пошагают. Знал и ждал. И еще он знал, что бугор — главный, и поэтому сразу, начиная с сознательного возраста, который совпал с его появлением на ЭШ-20/100, признал в нем капитана корабля, а значит — хозяина. Аверьян и Чен были ему просто друзья, друзья по экипажу, а значит — по службе. И бугор знал, что Апрель знал, и считал это правильным и законным… Поэтому иногда угощал его кусочком рафинада или чищенной семечкой.
— Ну-ка, Апрелька, служи! Служи за семочку! — Бугор ставил командоконтроллеры по нулям, громадный ковш, наполненный до краев породой, не добравшейся до отвала, зависал над землей, растянутый на тросах подъема и тяги, и пока он, тяжело покачиваясь, постепенно замирал в воздухе, Апрелька успевал выслужить на задних лапах три, а то и четыре семечки, всем видом выражая своему господину полное обожание.
Ходовые двигатели взвывали, гигантские шестерни снова плавно выбирали зазор, и тогда железная туша одновременно отрывала от мерзлого грунта оба своих лапчатых упора и, подняв до отказа, перебрасывала их дальше, тоже к югу, и они со страшной силой упирались в новую точку земли и тяжело, по-инвалидски, подтягивали за собой свернутый толстыми кольцами силовой питающий кабель и всю экскаваторную базу — круглую в сотни тонн платформу, которая и служила передвижным фундаментом всего сооружения. И так было столько раз, сколько было железных шагов. И каждый раз сердце у Апреля замирало от этой наземной качки, потому что теперь он знал — пройдет время и все изменится вокруг, и его железный корабль ушагает отсюда дальше, вперед, а впереди его ждут новые неизвестные места, и он их обязательно проверит, тщательно обнюхает и обязательно как следует пометит, потому что будет он там первым. Сидел Апрель во время шагов всегда внизу, в базе, ближе к земле — там качки были сильней, и поэтому еще острей и зазывней были его волнение и песий гон в неведомое.
…За спиртное обычно отвечали бугор с Аверьяном — в очередь, а закусью всегда заведовал Чен, с легкой руки бугра назначенный кулинаром херовым. Хотя на самом деле отличалась по этой части Ченова супруга. По части приготовить и прислать в экипаж. Новый год был назавтра, смена из-за этого короткой была по закону, ну а по первой они выпили уже с утра, включив компрессора тормозов через час после начала работы.
— Слышь, Ченя, а когда ж мы кашу-то твою спробуем, из кишки? — Аверьян подмигнул бугру, и оба заржали.
Чен тоже улыбнулся и, не принимая игры старших по экипажу, серьезно ответил:
— Ну, это ко дню моему, к апрелю…
— К нему, что ли? — Аверьян разлил еще по одной и кивнул на Апреля, смирно сидевшего рядом в ожидании праздничной подкормки.
Услыхав свое имя, пес вопросительно посмотрел на Чена и почесался.
— К нему, но не раньше, — снова серьезно ответил Чен. — Раньше, у него кишка тонка будет, для набивки. И весу убойного тоже еще не наберет, в рагу чтоб…
Бугор и вторая рука снова заржали, на этот раз по-настоящему, до слез и колик в животе. Аверьян выдавил через смех:
— Какому врагу, Ченя? Ты чего, брат, с одной так заторчал, что ли? А то тебе еще кабель сегодня перекладывать.
— А ему его враг подтащит, — тоже через смех подхватил бугор. — Ченя его в плен завоюет, на кишку заманит…
Теперь они уже смеялись вместе, и Апрель тоже подскакивал от радости, подступившей к горлу где-то там, внутри перепачканной солидолом шеи, на своем диэлектрическом резиновом коврике, который служил ему постелью и местом с самого первого дня его появления в чреве этого доброго железного зверя, все дальше и дальше ушагивающего сквозь ледяную полярную ночь вместе с длинным, пролетом в сто погонных метров, носом и страшнозубым, объемом в двадцать кубов, рылом.
На первое апреля семь сделанных к концу года миллионов им установили уже как план.
— Зря старались, мудаки, — огорчился бугор. — Теперь упирайся, новый кубаж одолевать…
Но снова одолели, и уже к концу третьей декады марта Гришка Блюмкин — разрезовский маркшейдер, москвич, тоже завербованный, но не жить, а по контракту, — заскочил после обмера к ним на ЭШ и картаво поздравил с выполнением.
— Тьфу, блядь, — сплюнул на пол бугор после Гришкиного ухода. — Там Блюмквисты были, здесь — Блюмкин этот, москаль картавый. Никакой жизни. Теперь новый план дадут, еще хуже, а там — еще…
— Ничего, бугор, — весело возразил Чен. — Там, глядишь, снова натянем, а то — опять перекроем.
— С вами перекроешь, — все еще недовольно пробурчал бугор, — работнички…
После смены Чен в дежурку не полез.
— После приеду, с другой, — загадочно сообщил он Аверьяну.
Бугор уже забрался в кузов и только равнодушно махнул рукой, успев крикнуть:
— Фидер после выруби, а то забудешь! И Апрельке воды на ночь тоже не забудь…
Апрель крутился тут же, у Ченовых ног, радуясь, что не все уехали разом, как обычно. Дежурка фыркнула плохим бензином, развернулась и исчезла в тусклом световом промежутке полярного межсезонья…
Когда на следующее утро подсобник не явился к отправке дежурной машины, Пашка, карьеровский шофер, спросил:
— А где Ченька-то ваш? Я ждать не буду!
— Трогай, — решил бугор. — Семеро одного не ждут, сам приедет после…
На экскаваторе кто-то был, потому что, когда они подъехали, свет в кабине горел.
— Он что, тут ночевал, что ли? — удивился бугор.
— Может, с бабой? — внес дельное предположение Аверьян, таинственно посмотрев на бугра. — А?
Такое случалось не раз в машинистской жизни, разнообразя порой экскаваторные вскрышные будни, но затрагивало по обыкновению интересы лишь главного начальника — капитана корабля. Экипажу это не дозволялось. Бугор ничего не ответил, хмыкнул только, и они пошли к экскаватору.
Чен, живой и здоровый, встретил их в кабине. Он сиял.
— Чо случилось-то, Чень, чего ты оставался-то? — первым делом спросил подсобника Аверьян. Он посмотрел по сторонам, потом высунул голову за дверь и глянул туда тоже, в холодный и полутемный машинный зал: — А где Апрелька-то?
— Сюрприз! — загадочно объявил все еще сияющий Чен. — Сюрприз будет!
— Какой там еще сюрприз, — раздраженно бросил бугор, — давай, запускаемся, и так ждали тебя, ждали, где собака-то?
— Будет собака, будет, — опять весело ответил кореец, невзирая на бугровую утреннюю строгость, и добавил: — Все будет. К обеду…
Он вытащил из-под шкафа ключ на тридцать два, надел ватник и затопал вниз по ступенькам, в сторону базы.
Первый раз они ходили по малой нужде сразу перед ранним обедом — около двенадцати. Бугор вырубил движки и спросил:
— Кто со мной?
Компанию составил Аверьян, а Чен остался собирать обед, как было у них заведено. Готовили они тут же, в кабине. Чай, суп и картошку варили своим кипятильником — два бэушных лезвия «Нева», связанные ниткой через диэлектрик, и присоединенные к 220 вольт медными проводами, кипятили ведро за полторы минуты. Потом Чен прочел, что медь ядовита для здоровья, и они пересоединили прибор на алюминий. Вкуснее не стало, но полезней — значительно.
Они поднялись в кабину и ахнули: на столе, покрытом белой бумажной скатертью, был накрыт пир. Настоящий пир, без обмана, с литровой «Северной» в центре, той самой, красивой, с сине-золотой этикеткой, какую никто в местной торговой сети не брал по причине дороговизны. Рядом — все по порядку: корейская морковка, острая такая и нашинкованная мелко и длинно, как красная лапша. Дальше шла тонко напластанная сырокопченая колбаска, из привозных. Потом — огурцы, пастеризованные венгерские, из банки, не сморщенные из бочки, как вразвес, а, наоборот, с пупырышками и хрусткие. Сыр тоже был, и тоже хороший, — твердый и с дырками, похожий на швейцарский. Бугор пробовал такой один раз, там еще, в Силламяэ. Дальше — более-менее: кока-кола, чеснок маринованный и пирожки из карьеровского буфета. Рядом докипала быстрая картошка, в ведре, на бритвах. Тарелки были одноразовые, из картона, а одна — настоящая, общепитовская, и даже не тарелка, а, скорее, блюдо, овальное, окаймленное по краю золоченой вязью, и с красивым глазуревым штампом «TCP» — трест столовых и ресторанов. На нем размещалась странная еда — длинная толстая колбасина с поджаренными краями, разделанная на крупные дольки, раздвинутые по длине блюда. В разрезе кусков просматривалась упругая начинка — что-то темно-крупчатое с крутыми яйцами по центру, запеченными внутрь. Все это украшало по паре веточек петрушки и укропа.
— Ну как, — спросил Чен, довольный произведенным эффектом, — нормально?
Бугор почесал затылок:
— А в чем дело? Праздновать-то чего, какой праздник?
— Мой! — гордо ответил Чен. — Мой праздник! Деньрожденье у меня сегодня, вот!
— Врешь! — сказал Аверьян довольно. — Врешь, Ченя, а сколько тебе?
Чен выдернул из сети кипятильник, прикрыл ведро крышкой, оставив щель, и слил отварной кипяток в кастрюлю. Потом он оттянул плексигласовую форточку и выплеснул кипяток за окно.
— Прошу садиться, пожалуйста, — галантно произнес он.
— Зря ты, кипяток-то, — с сожалением сказал бугор, усаживаясь за стол, — Апрельке бы потом наварили в нем чего… — он стянул с себя ватник. — А вообще, поздравляю, помощник. — Скупая похвала вырвалась-таки из бригадирских уст: — Молодцом!
— Спасибо, бугор, — ответил Чен, тоже устраиваясь за столом. — Только Апрельки нету больше, я бы про кипяток-то вспомнил.
— Как так, нету? — весело спросил Аверьян, скручивая винтовую пробку с «Северной» в предкушении непланового пира за кореянский счет. — А где ж он тогда?
— А вот. — Чен указал пальцем на блюдо с золоченой каймой. — Вот он, я ж обещал к апрелю приготовить, кишку-то набить собачью, забыли? — подсобник говорил так обыденно и правдоподобно, одновременно начав разваливать по тарелкам горячую картошку, что у бугра вдруг по спине пробежал легкий холодок. У Аверьяна — тоже, но ближе к паху…
— Погоди, — произнес бугор, — а, правда, где собака-то? Нет собаки-то!
Рукастый Чен, не отрываясь от официантского дела, снова сказал:
— Да я ж говорю, забил я его, на колбасу корейскую, с кашей грешневой, вон же, щас пробовать будем, под горячее, на блюде… — и опять сказал это по-правдивому страшно.
— Ну, хватит! — бугор поднялся с места и строго спросил: — Где собака, ебена мать, я спрашиваю. Апрель где мой?
Аверьян в страхе взглянул на бугра, потом на корейца.
— Постой, бугор, — испуганно, опустив ведро с картошкой на пол, сказал Чен, — мы же вместе это решили… Это…
— Чего это, чего это?! — в ярости заорал вдруг бугор. — Чего решили?!
— Так порешить решили, — растерянно ответил третий помощник, — на деликатес.
Бугор вышел из-за стола, распахнул дверь в машзал и заорал туда:
— Апре-е-ель! Апреля-я-я!
Он прислушался, но никто не ответил. Собаки на машине не было, а это означало, что раз нет, то больше ей быть негде, в этой если жизни. И это же не могли не знать все трое, весь экипаж. Бугор обернулся и негромко так, раздумчиво произнес:
— Убил, значит, говоришь… — он поднял глаза, вмиг налившиеся прихлынувшей кровью, и упер их в Чена. — Убил, мразь кривоглазая, убил, хуй желтомордый… — Чен побелел и замер на месте, Аверьян, не на шутку испуганный, совершенно не понимающий, как себя вести, переводил взгляд с одного на другого, — убил, инородец ебаный, — продолжал страшный перечень бугор. Ноздри его раздулись от бешенства, в которое он впал быстрее, чем сам мог предположить, дышал он прерывисто, с сипловатым хрипом, прорвавшимся откуда-то изнутри, — убил, говноед проклятый, убил, говоришь?
Чен на секунду пришел в себя и попытался что-то сказать, но успел лишь открыть рот, а начавшийся было там звук не успел даже вылететь наружу, потому что тут же его заткнул обратно бугров кулак, влетевший прямо в торец фотокарточки третьего помощника. Чен рухнул как подкошенный.
— Ты чего, бугор? — еще больше испугавшись, спросил Аверьян. — Убьешь же.
— И убью суку, натурально уничтожу гада… — он выдохнул, посмотрел на лежащего помощника и сказал Аверьяну: — Выкинь его с машины, пусть там побудет, видеть его не желаю…
Аверьян приподнял Чена, но тот начал уже очухиваться сам, открыл один глаз, тот, который не заплыл от удара, и поднялся на ноги с Аверьяновой помощью. Аверьян прихватил Ченов ватник с ключом, взял корейца под руку и повлек к двери. Чен попытался слабо сопротивляться, но сказал лишь, уже в дверях:
— Да, погоди же, бугор…
Машинист подскочил к нему, схватил за грудки и заорал прямо в разбитое лицо:
— Не бугор я тебе больше, понял? Не бугор! Вали отсюдова насовсем, понял? — он ткнул его за дверь, спиной вперед.
Нога Чена зацепилась за порог, он завалился спиной назад, по толчку, тело сделало неловкий кувырок, тоже назад, и этого хватило, чтобы оно приземлилось на лестнице, ведущей в машзал, на верхней ее металлической ступеньке, откуда легко, почти уже без всякого сопротивления со стороны природных сил, скатилось по ступеням вниз и замерло окончательно сразу после глухого удара твердым о твердое.
— Да, что же это делается-то, Господи? — Аверьян слетел по ступенькам вниз, вслед за помощниковым телом, наклонился над ним, недвижимым, с откинутой в сторону рукой, и, не поворачиваясь назад, к кабине, заорал бугру: — Петро! Свет на машзал подай! Полный!
Чен лежал лицом вниз, и когда в зале вспыхнуло освещение, Аверьян сумел рассмотреть все отчетливо. Крови было мало, почти не было совсем, — только лишь от получившихся при падении лицевых ссадин. Но голова корейца была откинута назад, как-то нехорошо откинута, слишком сильно как-то, непривычно, и Аверьяну это не понравилось. Он толкнул Чена в плечо, желая прекратить обморок:
— Слышь, Чень, а Чень, ты чего тут разлегся, вставай давай, — он осторожно похлопал его по щекам. Чен не реагировал. Аверьян знал, что больным обычно смотрят в зрачки: судорожным, беспамятным и кто в обмороке. Он обтер руку об сатиновую робу, что поддевал всегда под ватник, и оттянул Ченово узкое веко — сначало одно, потом другое. И там и там зрачки были белые. Вернее, — он понял, — это были не зрачки, это были закатившиеся до отказа вверх глазные яблоки. Мертвые яблоки мертвого Чена, третьего в их экипаже помощника. И когда он расстегнул Чену все на груди, чтобы приложить туда ухо, он уже знал, что ничего там не услышит, никакого даже слабого стука. Он и не услышал…
Аверьян в предшоковом состоянии обернулся назад и встретился глазами со стоящим за его спиной бугром. Внешне бугор был спокоен, но левый глаз его слегка подергивался, выдавая внутреннее напряжение вперемежку с животным страхом.
— Мы ничего не знаем, когда спросят, — внятно сказал он, глядя в пространство между Аверьяном и мертвым телом, — понял? С вечера он остался, а утром — свет горит, а там — никого, понял? Пашка-шофер тоже подтвердит. Видел…
— А мне зачем не знать-то? — не отрывая глаз от тела, раскинутого на металлическом полу, тихо спросил Аверьян. — Ты ж убил, тебе и не знать, — он посмотрел на бугра. — Или знать… Наоборот…
— Вместе убили… — глядя все в ту же точку, сказал бугор. — Вместе держали, вместе толкнули, вместе, выходит, и убили, — он наконец перевел глаза на Аверьяна и добавил: — Или же вместе ничего не знаем… А это, — он кивнул на труп, — в отвал, — он помолчал немного, размышляя о своем, и добавил: — У меня сынов четыре. Выбирай…
— В отвал выбираю, — ответил Аверьян, быстро ухватив суть бригадирского разъяснения, и непривычно жестким голосом произнес: — Тащи все сюда вниз, жратву эту с бутылками, скатерть, ну и все остальное тоже…
Бугор понял…
Через двадцать минут они запустились, бугор поднял ковш, в котором лежал бывший член экипажа, засыпанный остатками пира, дал первое положение, самое тихое, вправо по кругу, и ковш поплыл в сторону отвала. Там, где кончались насыпанные экскаватором кучи породы, на самом краю разработки, вернее, над тем местом, где они заканчивались, ковш замер на весу, словно прицеливаясь, и, опрокинувшись, разом высыпал содержимое вниз. То, что оказалось там, внизу, на дне будущего оврага, следующий ковш, доверху наполненный мерзлой породой, навсегда закрыл от всякого любопытствующего глаза, своего или чужого…
— Жалко «Северную» тоже схоронили, — сказал Аверьян, желая нарушить затянувшуюся паузу, после того, как они помолчали с полчаса, — помянуть могли бы. Человек все же…
Страх не отпускал, и бугор не ответил. Он задумчиво скосил глаза на пол и обнаружил рядом с креслом бумажный квадратик, с печаткой. Он подвинул ее сапогом, поближе и поднял. Там было напечатано, по-типографски: «Рулет домашний к завтраку. Вес 800 г. Изготовитель: Оленегорский мясоперерабатывающий к-т. Упаковщик…» На месте упаковщика стояла завитушка. К завитушке прилипла мясная крошка и две разваренных гречневых крупинки из рулетной начинки. И то и другое прилипло при разрезании. У бугра сжалось сердце.
«Выходит, не кишка это была, — подумал он, с опаской покосившись на Аверьяна, — выходит, купленое было…» Он закрыл глаза и внезапно для самого себя спросил вслух:
— А где ж тогда кишка?
— Да зарыли, — недоуменно ответил Аверьян. — Ты чего, бугор, с ума сходишь, что ль?
— На воздух пойду, — ответил машинист, открыв глаза по новой, — дурно мне чего-то стало. Правда твоя, выпить надо было. Хер с ним теперь, с планом.
— Я с тобой, — решил Аверьян, — мне тоже худо…
Они надели ватники и спустились в машзал. Снизу, откуда-то из-под движка, вертикально установленного левого поворотника, раздался слабый звук. Мужики прислушались. Теперь звука вроде не было.
— Чего-то там было, — недоверчиво протянул Аверьян, — такое, чего-то, какое-то…
— Не мели, Емеля, — отмахнулся бугор. — Ветер по базе гуляет, не закрыл кореец на зиму, как надо…
Звук повторился снова — теперь уже отчетливо и гораздо громче, чем раньше. Оба посмотрели друг на друга. И обоим пришло в голову одно и то же. Почти одновременно. И оба кинулись за поворотник, к квадратному люку, монтажному, что вел вниз, в саму базу. Люк был просто прикрыт, а не затянут на болт, как всегда. Аверьян резко откинул крышку и заглянул вниз, в темноту.
— Дай переноску! — крикнул он бугру. Тот протянул лампу в кожухе и воткнул с другого конца в двенадцативольтовую сеть. Стало светло, и тут же раздался радостный лай. Их, Апрелевский. Собака сидела в базе и с надеждой смотрела на освободителей.
— Еж ты мое-е! — схватился за голову Аверьян. — Апрелька! Как же ты туда, миленький?
— Это он его туда заныкал, Чен. От нас, чтоб, — с тихой яростью в голосе сказал бугор, — игрушки играет, — он говорил о помощнике в настоящем времени, — апрель свой празднует. По первым числам. Понял я…
Аверьян обалдело уставился на бугра, до него тоже начало доходить…
— А сосиску эту в буфете взял, — добавил бугор, — упаковщик херов, с мясокомбината… — он со злостью кивнул вниз, в базу. — Из-за него все, из-за кабысдоха этого, Апреля недоебаного, — он посмотрел вниз еще раз и жестко сказал Аверьяну: — Ну-ка, давай его сюда, морду блядскую.
Аверьян спустился вниз по приварной металлической лесенке, взял Апрельку на руки, и протянул его наверх, к полу, со своей, нижней стороны. Бугор перехватил собаку. Апрель с бешеной радостью вылизывал лицо и руки хозяина, подвывая при этом от счастья.
— Радуешься, сука? — спросил его бугор. — Ну, щас ты у меня зарадуесся.
Двумя руками он перехватил псину за задние ноги и опустил его головой вниз. Апрель жалобно вякнул и сделал попытку вырваться. Игра эта была ему непонятна.
— По косой, говоришь, плохо получится? — спросил бугор неведомого собеседника. — Дерево, говоришь, надо?
Пес продолжал извиваться в его руках и поскуливать.
— Ты чего, бугор? — тревожно спросил его снизу Аверьян. — Чего надумал?
— А ничего, — ответил машинист и, резко развернув в пол-оборота корпус, с размаху ударил по круглому корпусу вентилятора, что обдувал левый поворотник. Ударил Апрелем, его головой.
— Ничего, говорю, особенного, — он размахнулся снова и в точности повторил движенье.
Боли Апрель не почувствовал никакой — не успел даже удивиться. Собачий череп раскололся с первого удара, забрызгав кожух вентилятора и немного пол вокруг него. Второй удар был лишний, из командирского принципа. Не выпуская безжизненного тела из руки, бугор подошел к двери на улицу, протянул туда Апреля и разжал кулак. Труп полетел вниз, в заполярную апрельскую полутемь, и мягко шмякнулся о мерзлый грунт.
— В отвал, — подвел итог бугор и захлопнул дверь.
…Все время убивания Аверьян простоял на приварной лесенке, высунув голову наружу, выше уровня пола, и онемев.
— В отвал его после, — повторил бугор свой вердикт и, посмотрев на Аверьянову голову, кивнул в сторону улицы: — Туда же…
Аверьян услышал и словно очнулся.
— Тебя… — сказал он тихо и сжал зубы.
— Чего? — переспросил бугор, хорошо не расслышав помощника. — Кого?
— Тебя, падлу. — Аверьян выбрался из подпола и отчетливо повторил: — Тебя в отвал надо… Падлу паскудную, морду хохляцкую. — Страх в его глазах пропал окончательно, и что-то новое, бесстрашное и бесшабашное родилось у него внутри. — Одного убил, а теперь другого, значит, тоже порешил? — он сделал по направлению к бугру два шага. — Он же любил тебя больше нас всех, Апрель-то. Его-то за что, мразь?
Бугор вытаращил глаза на помощника, свою вторую руку, и пораженно спросил:
— Ты что, совсем ебанулся, парень? При чем здесь хохляцкая, а?
— При том, — сквозь зубы тихо ответил Аверьян, — при том, что и на Алихановке вы все решали — кому работу давать, а кому — скатертью-дорожка, и получилось, что скатерть-дорожка нам вышла, русским, а вас, хохлов тупых, буграми садили всегда, и на шагающие, и на экэгушки. И здесь тебя, гниду, тоже бугром посадили, на Ченову погибель и на Апрелеву тоже. — Он нагнулся и поднял с пола ключ на тридцать два, что при падении выпал из Ченова ватника. — Скажешь, что убил, понял? — он пошел на бугра с занесенным ключом в руке. — Обоев убил… — Аверьян уже приблизился к бригадиру вплотную и теперь ждал его ответа.
— Ладно, раз так, — согласился бугор, — скажу, если хочешь, — и протянул вперед руку, за ключом.
Теперь, получив его согласие, Аверьян не знал, что делать дальше. Но знал бугор, на то он и был бугром…
Он взял протянутый ключ и с размаху, ловко и по-хитрому пригнувшись, не давая помощнику опомниться, со всех сил ударил его ключом по правой ноге, чуть выше щиколотки. Аверьян завалился на пол, как мешок с картошкой. Боль пронзила ногу и была такой, как если бы кость надломилась от переехавшей ее телеги, груженой тоже картошкой, но доверху, под завязку. Бугор отложил ключ в сторону и удобно разместился верхом на помощнике, всей бригадирской тушей.
— Ну, сначала, за хохляцкую морду, — сказал он и, коротко размахнувшись, нанес первый удар справа. Кулаком в лицо. Получилось во все лицо, целиком, почти без остатка. Брызнула кровь.
— А это за сволоту твою, предательскую, — добавил бугор и повторил слева. То же и так же, с кровью, но уже большей.
Аверьян захрипел и попытался выдавить через кровавую пену какие-то слова.
— После, после скажешь, — успокоил его бугор и объявил: — А это, чтоб место свое знал всегда, как водится на разрезе, — он прицелился, высмотрел на лице у Аверьяна наименее пострадавший участок и опустил туда кулак сверху, заскорузлым торцом…
Аверьян очнулся оттого, что кто-то брызгал ему в лицо водой и аккуратно обтирал влажной тряпкой. Он с трудом открыл один глаз, второй — затек совершенно.
— Сам-то как? — по-отцовски спросил бугор и сплюнул семечковую шелуху. — Как сам-то, болит, поди?
Аверьян слабо кивнул и прислушался к себе — больно на самом деле было уже не очень. И самое странное — куда-то пропала кипевшая в нем ненависть. К бугру и вообще.
— Я чайку заварил, — сказал бугор, — крепкого. Щас попьем, а потом Апрельку в отвал снесешь, к ковшу. Добро?
Аверьян разлепил разбитые губы и выпустил воздушный пузырь. Пузырь постоял немного и лопнул. И тогда он снова слабо кивнул в ответ и выдавил:
— Добро…
Господин из Сан-Франциско
До поверхности воды оставалось еще метров десять, но страха не было. Более того, дышалось легко и спокойно, прямо так, через воду, по-рыбьи, и никуда не давило — ни в голову, ни в живот. Снизу смотреть на это было потрясающе красиво — залитая солнцем ярко-голубая поверхность воды окружала длинный, узкий корпус деревянной лодки, замершей в едва заметном покачивании там, наверху… Он наслаждался своим послушным телом, не спеша выталкивая его наверх легкими плавными движениями ног. В руках, по сути, особой нужды не было, он просто забыл о них. И, обретя такую полную свободу в соленой океанской невесомости, они едва колыхались, следуя за телом в том же направлении — наверх…
Как только голова его показалась на поверхности, четыре черные женские руки опустились в воду, нежно подхватили его под мышки и втянули в лодку. Туземок этих он видел впервые, но совершенно этому не удивился, как будто все шло по неизвестно кем разработанному, но заранее согласованному с ним плану.
Обе чернушки были хороши… Лица, разукрашенные несмываемыми полосками краски, местного, туземного, изготовления, поочередно с глубокими, давно зарубцевавшимися ритуальными надрезами на щеках, излучали приветливую радость обитателей тихоокеанских островов. Расплющенные местной природой могучие женские носы были оттянуты еще и несколько вниз, поскольку несли каждый по здоровенному кольцу, выточенному, похоже, из козлиной, если не из еще какого зверя покрупней, лопатки.
Девушки были совершенно голые, но, казалось, это их совсем не смущало. Они заботливо усадили его на дно лодки в кормовой ее части. Одна из них ловко пристроилась сзади, прижавшись грудью к его спине, раздвинула ноги и откинула руки назад, упершись в днище, образовав таким образом нечто наподобие живого мягкого кресла. Вторая — прилегла рядом и, робко заглядывая в глаза, начала нежно гладить ноги своего белого господина. Третья девушка, самая жгуче-черная, с отдающей в синеву гладкой кожей, сидела на носу лодки, горделиво держа голову на прямой высокой шее, переходящей в такую же прямую спину, и, не мигая, смотрела на него. Чтобы понять, какая из туземок главная, особых усилий не потребовалось.
— Это — королева… — с почтительным уважением сказала туземка, та, что была в ногах, и скосила глаза назад.
— Принцесса… — на ухо ему добавила девушка-кресло. — Она тебя ждет…
Все это было сказано на хорошем русском языке, и опять он ничему не удивился… Черная принцесса наконец моргнула и указала ему глазами на место перед собой. Девушка-кресло слегка подтолкнула его в спину. Он приподнялся и, придерживаясь руками за борта узкой посудины, двинулся к главной туземке. Грудь ее, в отличие от плоских пустых черных кошельков, что украшали тела ее спутниц, была полной, упругой и вполне шарообразной. Нижнюю часть красавицы украшала рукодельная юбочка, состоящая из папоротниковых листьев, насаженных по кругу на розовый махровый пояс от банного халата. Он присмотрелся… Пояс показался знакомым… На конце его было вышито красным «Ю». Он открыл было рот от удивления, но красавица опередила его, произнеся чуть насмешливо:
— Да, да, ты не ошибся, Лев, это ваше… Юля мне его подарила… На память… А это… — она кивнула на свою грудь, — силиконовые имплантанты, тоже, кстати, черные, косметическая хирургия, сам Вульфсон делал, знаменитый… Ну, который еще в «Мегаполис-Экспресс» рекламируется. Для тебя, между прочим, сделала… Потрогай…
Он, не веря своему счастью, протянул вперед руку и дотронулся до упругого черного шара. Шар скрипнул, как скрипит под рукой воздушный шарик. Он в испуге отдернул руку назад. Принцесса захохотала:
— Ну, ладно, хватит прелюдий… Иди ко мне…
Она схватила его за шею, резко притянула к себе и впилась мокрыми, вывороченными розовым вверх губами, ему в рот. Колени ее в этот момент разошлись, листья папоротника раздвинулись, и в прорехе показались темно-синие мужские плавки, крепко и без обмана загруженные как положено, по-мужски, — внизу и посередине… Он в ужасе вскрикнул, отпрянул и… проснулся…
Данька, огромный дымчатый пудель, забравшись на постель, толкал его лапой в грудь и лизал прямо в губы, часто-часто. Лева вскочил и тут же рухнул назад:
— Ну кто тебя пустил сюда, урод? А? Ну сколько раз можно повторять — не место здесь лохматым уродам! Пошел отсюда! — он скинул пса на пол. — Вон, говорю!..
Данька, оказавшись на полу, все равно продолжал часто подпрыгивать, желая общения.
«А что, Юлька не ходила с ним, что ли? — подумал он, и тут же мысль, споткнувшись о внезапное воспоминание, сменила трассу: — Господи… Что же это мне приснилось такое…»
Воспоминание, несмотря на близкий к роковому финал, было приятным. Это он обнаружил по легкому сигналу одеяла, дрогнувшего где-то внизу, чуть ниже кроватного экватора.
— Ну, чудеса… — присвистнул Лева. — Вот что значит экзотика в жизни немолодого мужчины.
Рядом, на тумбочке, он обнаружил записку, написанную Юлькиной рукой:
«Ежик! Я уехала к отцу, в больницу, допоздна. Сегодня мой день. На обед — гречка, под подушкой, в кухне. Компот сразу не пейте, еще не настоялся. Помоги Гошке написать сочинение, завтра сдавать… Звонить не буду. Целую, мама».
Лева встал и босиком подошел к окну, подтянув на ходу трусы:
«Фельдман, точно, завтра сводную на запчасти не успеет… — подумал он внезапно. — Раздолбай… Не успеет — переведу из ведущих в просто…»
За окном был январь, морозный и хороший. Окно затянуло паутиновой сеткой замерзшей воздушной влаги. Лева приложил к стеклу руку и, терпя ледяной ожог, подержал чуть-чуть, самую малость, затем отдернул руку и подул на стекло…
Трусы снова сползли на бедра… Он машинально подтянул их, не задумываясь над таким их странным поведением, и посмотрел на свой морозный отпечаток. Его уже начало затягивать самым первым, наитончайшим белым рисунком.
«Вот оно, чудо… — подумалось ему, — а мы все суетимся чего-то, дергаемся… Забываем о прекрасном… А оно — вот оно, рядом… Только дунуть…»
Трусы снова сползли на бедра, теперь уже основательно… «Да что такое, черт возьми! — раздраженно подумал он, обратив наконец внимание на возникшее неудобство. — Резинка, что ли, слабая? Надо Юльке сказать или выкинуть…»
Лева опустил глаза вниз и с удивлением обнаружил, что дело, оказывается, было не в резинке… Он обнаружил иную, более вескую, и даже весомую, в хорошем смысле слова, причину такой нестыковки фасона с организмом… и нельзя сказать, что она его расстроила. Вариант расшифровки был единственный:
«Вещий сон… — пронзила его догадка, — сон в руку!»
В животе булькнуло, подтвердив правильность ее обнаружения.
— Ну, а дальше что? — с легкой издевкой спросил он сам себя. — Где следствие-то? Где-где… — ответил он себе же…
Рядом извертелся весь Данька. Лева вздохнул:
— Ладно, Даниил… Пошли…
По пути он стукнулся в комнату сына:
— Гошк! Вставай и умывайся!.. Сейчас приду с улицы, завтракать будем. Мы сегодня без мамы…
На улице Данька носился, как умалишенный, хватая пастью комки подвалившего за ночь свежего снега, как будто желая их покусать. Потом он смешно выплевывал снег изо рта, и это получалось у него совсем не так ловко, как захваты…
Все это время Лева пребывал в странных раздумьях, почти не двигаясь, сосредоточенно уставившись в одну точку. Если бы кто-нибудь сейчас спросил его, о чем же он, солидный, прилично одетый господин, так глубоко задумался, он вряд ли бы смог ответить на этот вопрос — в этот важный момент Лева и сам не предполагал, что он о чем-то думает. Он просто почувствовал вдруг, что какой-то совсем маленький ручеек, один из тех, что десятками и сотнями протекают по проторенным руслам в его отлаженном за годы честной жизни, неутомимого труда и счастливого супружества организме, поменял свое направление, преодолев миниатюрную запруду, тоже одну из тех, что казались ранее незыблемыми преградами на всем пути их следования.
Помыв Даньке лапы, он пошел на кухню, включил чайник и зажег газ.
— Гошк! Ты чего будешь? — крикнул он сыну, задумчиво глядя на пламя.
— Мне бутерброд с красной рыбкой и яйцо, слюнявое… — ответил влетевший на кухню двенадцатилетний отпрыск и с размаху бухнулся на кухонный диван. Подушка перевернулась и отскочила на пол. Кастрюлька с гречкой, заботливо укутанная женой сначала в газету, а затем в одеяло, для достижения надлежащего разбухания и рассыпчатости, как все они любили, завалилась на бок. Лева успел перехватить посудину. Он взвесил кастрюльку в руках и сказал:
— Все равно надо уже вынимать. Уже, наверное, набухла…
Сначала он развернул одеяло, потом газету. Это был теперь уже смятый «Московский комсомолец».
— Пап! А мне надо сочинение сочинить, про Каштанку… К завтра… Нам на выходные задали… — сообщил ему Гошка, жуя бутерброд. — Напишем?.. Мама говорила, ты про нее умеешь…
— Про кого?.. Про маму? — рассеянно переспросил Лева.
Сын хмыкнул:
— Да про Каштанку, про собачку… Нам задали… Ну, как она потерялась…
Лева поставил кастрюльку на стол и прикрыл газетной шапкой. На самый верх газеты жирным курсивом пришлись слова «V.I.P. Досуг». Он приподнял газету и заинтересованно прочел еще: «Апартаменты пять звезд. Центр».
— Напишем, пап, а? — сын не унимался.
— Я тебе, что, писатель, что ли? — ответил Лева, не отрывая глаз от раздела объявлений. — Я — конструктор, главный инженер, а не бумагомаратель какой…
— А мама говорила, писатель — инженер человеческих душ, — продолжая жевать, предложил нахальную версию Гошка. — А ты, значит, главный по душам, а ты свое яйцо будешь? — промычал он, не придавая особо серьезного значения смысловому недострою.
— Буду! — ответил Лева с непонятным раздражением и стукнул ложкой по известковой макушке. Удар оказался раза в четыре сильнее, чем того требовала жизнь, и на завтрак ему достался лишь розовый пластмассовый подъяичник, перепачканный растекшейся яичной жижей вперемешку с осколками скорлупы. Гошка удивленно, с легким испугом, посмотрел на отца и попятился к выходу из кухни.
— И вообще, залезь в интернет и возьми там чего надо, — в легком раздражении предложил отец. — Когда не надо — часами сидишь, позвонить не даешь…
— Я уже заходил, — с искренним энтузиазмом ответил сын. — Даже «Оувер Ультра Плюс» поставил, специальную программу для поиска редких и особо сложных объектов. Нет там ничего про Каштанку, — а чай я не буду…
Что-то было не так. Странный зуд, прицепившийся с самого утра и вызвавший такие странные реакции в давно исследованной им в молодости и уже порядком подзабытой в суете конструкторских буден области основного инстинкта, не отпускал… Этот же самый зуд заставил Леву зависнуть где-то посередине между тупой необъяснимой злобой неизвестно к кому и тянущим за нутро позывом в таинственную неизвестность.
«Хорошо, что Юльки дома нет… — подумал он, — а то бы сейчас ей точно досталось за что-нибудь… ни за что…»
Он еще раз передумал последнюю мысль по новой, убедившись в ее справедливости, но в то же время отметил ее стилистическое несовершенство:
«Вот тебе и писатель… — желание прокопать в себе что-то совершенно новое не проходило. — Даже думать грамотно не научился, не то что писать…»
Юлька была женой любимой и красивой. Однако и она обладала серьезнейшим, на Левин взгляд, недостатком, который постепенно усугублялся с количеством прожитых вместе лет. И заключался он, как ни странно, в отсутствии каких-либо, сколь угодно малых недостатков, которые могли быть зафиксированы, как недремлющим оком, так и прочими бдящими органами чувств мужа, отца и начальника. Стерильная Юлькина чистоплотность, доброжелательная отзывчивость, забота о каждом в отдельности и немного обо всех, включая малознакомых друзей своих плохознакомых соседей, глубочайшая порядочность, несмотря на хорошее образование, семейная преданность и, наконец, пугающая в своем постоянстве доминантная убежденность о невозможности нарушений супружеской верности — постепенно перевели вышеизложенный гармонический ряд в несложный перечень вещей удобных, приятных, порой совершенно необходимых, но в то же время — привычных, обыкновенных и легко прогнозируемых.
«Это мне повезло еще, что она в Бога не верит, — иногда такая странная мысль залетала в Левину голову, — а то жизнь могла бы в какой-то части осложниться…»
Мысль была весьма сомнительного достоинства, и Лева прекрасно об этом знал, но все-таки отгонял ее не сразу, а чуть-чуть погодя, слегка сначала переварив и успев немного понаслаждаться гипотетическим эффектом неслучившегося. Все это, а также самоотверженная забота о сыне, от витаминов до уроков у-шу и английского, в сочетании с гениально вкусными картофельными котлетами с грибной подливкой и обожаемого всеми горохового супа с копченой рулькой, делали Юльку не только Гошкиной, но и его, Левиной, мамой. Добрым, любимым и необходимым всем мамусиком…
Он взял кастрюльку с гречкой и переставил ее на подоконник. «Шапка» из «Московского комсомольца» все еще находилась сверху. Лева взял газету в руки, разгладил ее на кухонной стене и продолжил прерванное несвоевременными раздумьями расследование преступного «досугового» раздела. Очередное объявление гласило: «Киски! Дешево! Всегда! Тел…». Лева поморщился… Далее шли: «Скорая помощь, 48 часов, тел…», «Суперлюкс, очень дешево, тел…», «Евростиль, модели, тел…». Лева перестал морщиться, но сердце почему-то чаще тоже не забилось. Он задумчиво пошуршал еще чуть-чуть, и тут взгляд его упал на объявление в рамке: «Сказка Востока. Только для вас. Экзотика! Круглосуточно! Тел…».
«Вот оно… — вздрогнул он, — экзотика…»
Все срослось и сразу сомкнулось. Он взял телефонную трубку…
— А почему, собственно, и нет? — спросил он у Левы. — Вильнер, вон, когда рассказывал, аж задыхался…
— Подумай хорошенько… — ответил ему Лева. — Тебе это надо, мудило?.. Из Нижнего Тагила… Чего тебе не хватает-то, а?
— Адреналина! Адреналина мне не хватает, понял? Пересохло все уже без адреналина, понял?! — заорал внезапно Лева.
— Чего понял?! — крикнул из своей комнаты Гошка в лихорадочном поиске возможной провинности. — Мне сочинение надо писать, пап! Ты поможешь?
— Так, все… Пора с этим кончать! — второй Лева определился окончательно и снова взял в руку телефонную трубку. — Сам ты из Нижнего Тагила! — бросил он первому Льву и закрыл на этом дискуссию.
И пока он вздрагивающей от слишком нервической прелюдии рукой набирал отсортированный внутренним чутьем номер, первый все-таки успел вставить последнее слово:
— Кстати, по Уралу… Боюсь, Нижнетагильский медеплавильный к среде тоже не успеет со спецификациями по недокомплекту… Имей в виду…
Через полтора часа он припарковал свою «тойоту» в подозрительно глухом дворе, в самом центре Сухаревки. Сначала он хотел оставить ее на Садовом Кольце, под бдительным оком золотопряхих воров из муниципальной службы, но после передумал.
«Я лучше этот червонец в „Сказку Востока“ отнесу, — решил он. — Они хоть за дело берут…»
Лева похлопал «тойоту» по новенькому плечу:
— Ну, давай, шиншилла, не скучай тут…
Он нашел подъезд и нажал кнопку домофона.