И только потом, через месяц или больше того, найдя наконец время на собственного сына, собрав по крупицам и мелочам странности поведения ангела за последние годы, прокрутив и перекрутив мысленно по новой милые особенности подростка, так иногда умилявшие ее своей наивной непосредственностью и смешливой лаской, Изабелла Владиславовна с обреченностью поняла, в какие высокие неполиграфические технологии завели ее и ее Лариосика многотысячные тиражи, эти запахи, краски и кооперативные гонорары. Однако то, что уже поздно и сделать с сыном ей ничего не удастся, и обратной дороги для него тоже теперь нет, она поняла также отчетливо. Поняла… как и то, что сына своего, Лариосика, она потеряла теперь навеки. Поняла, почернела лицом и вернулась в типографию. К запахам, краскам, гонорарам и тиражам. Еще большим, чем прежде, но в одночасье потерявшим всякий смысл. Как и вся ее жизнь…
Прошло время, и Ларэ объявилась на точках распространения товара в новом обличье. Теперь она выглядела просто сногсшибательно. Волнистые кудри ее распрямились, как следует прохимичились и сделались ярко-рыжими. Тугая мини-юбка, долгожданная шпилька на ноге, чулки со стрелкой, тонкий, не перетягивающий соски бюстгальтер, совершенно ненужный при ее и так нагло торчащих полушариками силиконовых железах, придающий какую-то новую дьявольскую уверенность ее обладательнице, обильная косметика, накладные ногти и ресницы — все было готово давным-давно и лишь ждало своей минуты — торжественной и победной. Узнавали ее теперь только по необычному имени, но уже через несколько дней она по новой и с большим против прежнего отрывом завоевала клубно-дискотечную тусовку, и наркотические дела ее пошли пуще прежнего, по скоростному графику опережения собственных планов по части завершающего вступления в женскую негу. Уже совсем в женскую, по-настоящему, без чего бы то ни было лишнего…
Про художественное училище и про то, что занятия там начались давным-давно, Ларэ вспомнила совершенно случайно, когда наткнулась вечером на того парня, поступавшего-непоступившего. Тот узнал в рыжей Ларэ Лариосика лишь после неоспоримых ее доказательств в виде воспроизведенного при недавней встрече диалога, того самого, про этюды. Только тогда он признал собственную неправоту, уважительно подвинулся и, на всякий случай, спросил все равно на «вы»:
— Ну, как ваши этюды? Я просто не знал, что вы такая… стали…
— Какая? — кокетливо спросила Ларэ.
— Супер, — не задумываясь ответил парень. — Не верится даже, что мы знакомы… А вы женщина или… так… под нее работаете?
— Я — женщина, — ответила Ларэ, — но пока еще девушка. Чек возьмешь?
— Привет, Ларэ! — крикнули ей справа. — К нам подойдешь?
— Привет, Ларэ! — крикнули ей слева. — Забегай сюда, у нас столик!
— Потанцуем, Ларэ? — спросили ее сзади.
И Ларэ подходила, забегала и танцевала, но разговор этот с парнем ее огорчил. График графиком, но вопросов подобных она не хотела. Тем более не хотела она непредвиденных неожиданностей. Не хотела, ненавидела и уже боялась…
Случай подвернулся сам собой. Партия героина была в расфасовке, как обычно, но большая и по низкой цене. Правда, к ней прицепляли десять килограмм маковой соломки. Она подумала, прикинула и взяла. Взяла, несмотря на то, что предложил Рыхлый, который доверия уже не вызывал. Взяла, потому что прикинула про это самое хорошо и точно, тем более что Рыхлый отдавал так, на веру, за репутацию. Если все уйдет быстро, то хватит. Хватит на второй этап. На самую главную в ее жизни операцию, и тогда… Тогда — ничего уже лишнего, ничего позорного и ненужного для Ларэ не останется, все будет удалено безболезненно и аккуратно, и она найдет себе любимого человека, мужественного, доброго и сильного, и она выйдет за него замуж, и ее будут любить, как настоящую женщину, и ласкать и гладить, как живую, а не бутафорскую. И тогда она тоже ответит любовью, своей любовью, такой же настоящей, какой станет сама. Когда все закончится…
Когда на следующий день Ларэ появилась на дискотеке, была пятница, и все было как обычно: музыка бухала, свет мигал и искрился, народ отрывался по полной программе, а ее контингент, в нервическом ожидании лучшего из жизненных катализаторов уже рыскал глазами по сторонам в поисках знакомых спасателей. Первые девять чеков ушли минут за сорок, в рублях и долларах, примерно пополам, оставался всего один чек, но еще не пришли забирать соломку. Об этом она договорилась вчера, там же, в клубе, с одним, тусклого вида хмырем с бегающими глазами и дергающимся кадыком.
«Странно, — подумала она тогда еще, — типичный кокаинщик, а заказ дал на соломку».
Хмыря этого за последнее время она встречала довольно часто, то по клубам, то в дискотеке, но до дела обычно не доходило. Что-то каждый раз останавливало Ларэ от контакта с ним. В этот раз, правда, обошлось без излишних рефлексий с ее стороны — цель оправдывала средства, потому что была такой, что средства значения не имели, а поэтому в итоговый расчет уже не принимались…
Когда внезапно музыка выключилась и зажегся полный свет, к ней подошли к первой. Хмырь махнул перед ее носом красной коркой и крепко взял под локоть. Глаза его больше не бегали, а кадык не дергался. Ларэ не успела еще как следует испугаться, как инстинкт самосохранения заставил ее моментальным движением свободного плеча скинуть сумочку на пол и отшвырнуть ее ногой в сторону. Сумочку тут же поднял другой хмырь, почти по внешнему виду такой же, как и кокаинщик.
— Ну, зачем же ты так, Ларэ? — развязно улыбнувшись спросил он. — Или, как тебя там по паспорту?.. Лариса? — Он поднял сумку и повесил ей на плечо, другое уже плечо, то, которое кокаинщик держал под локоть. — Пройдемте с нами, милейшая, на предмет досмотра, и понятых тоже попрошу пройти…
Если бы не полкило соломки, она бы выкрутилась почти наверняка.
— Для собственного употребления, — объяснила она хмырю, указав на обнаруженный при обыске героиновый чек.
— Да у тебя нет же ничего, ни одной дороги даже, — усмехнулся он, глянув на ее руки, затем быстрым цепким взглядом окинул ее всю разом. — Нигде ж не пробито, так что, в чистом виде наркокурьер получаешься. Соломы, вон, одной — хоть подушку набивай. 228-я светит, не меньше, — подвел он невеселый итог, — по ука рэфэ.
— Я через пупок, может быть, вмазываю, — сделала попытку оправдаться хоть как-нибудь Ларэ.
— Ну, ясное дело, — отреагировал опер. — А это хмели-сунели от бессонницы? — он кивнул на маковую соломку. — По чайной ложке перед сном… — он зевнул и посмотрел на часы. — Ну, спать-то тебе там точно не придется, в камере, я имею в виду. Там тебе хмели сплошные будут… И, особенно, сунели.
В камере следственного изолятора, куда его поместили в понедельник, предъявив обвинение, кроме Лариосика находились еще восемь человек. И если бы к вечеру в Бутырку с воли не залетела малява, то рыжего новичка с бледным лицом, в куртке с капюшоном и неаккуратно отхваченными ногтями со смытым к тому времени при посредстве великодушного Слепакова красным лаком, просто не заметили бы. В новом своем обличье он напоминал проштрафившегося сопляка-студента из подмосковного техникума. Однако уже к утру малява добралась до камеры, как раз в то время, когда Лариосика увели для встречи с положенным ему в соответствии с процессуальным кодексом адвокатом. Адвокату, ознакомившемуся с постановлением, помимо материалов дела, заодно стало известно и об интересной особенности своего подзащитного, и поэтому он тут же затребовал проведения спецмедэкспертизы. И не только потому, что во время первой встречи подзащитный настаивал на имени Ларэ или, на худой случай, на гражданку Тилле, и просто не реагировал на все другие виды обращений, а потому еще, что адвокат с ужасом убедился в… В общем, в успешных результатах первого этапа перерождения Лариона Олеговича в гражданку Тилле. Ларэ — не Ларэ, но гражданка Тилле действительно имелась, исходя из первичных признаков пола, по крайней мере, верхних их частей, тех, что располагались ближе к потолку и отстояли дальше от паспортных данных. Идентификацию остальных признаков предстояло провести той самой экспертизе «Спец». И обе стороны с этим сразу согласились, что в следственной практике имело место, скажем прямо, не часто. Сопроводительная бумага предписывала: «Проверить на предмет вменяемости и половой принадлежности». Тем не менее, поскольку гр. Л. О. Тилле по всем документам оставался мужеского пола, то был возвращен обратно в камеру, ту самую, откуда его забирали на встречу с адвокатом…
Там ее уже ждали… На нижней шконке, у окна, вовсю шла карточная игра. Играли за право первого обладания свалившимся с неба подарком — Ларочкой. Так сразу по прочтении малявы окрестил ее Рюрик, авторитет с грустным и опасным взглядом, хозяин шконки. Он и метал банк. Но и без этого всему камерному сообществу было ясно — Ларочка уже выиграна. Точнее, проиграна… Вопрос стоял иначе: насовсем или на время. «Мужиков» в камере было всего двое, так что оставшиеся пятеро блатных и приблатненных тоже могли претендовать на Ларочкину ласку в порядке поступления предложений. Единственно о чем вопрос не стоял, так это о ее личном отношении к потенциальным намерениям неизвестных ей до сего рокового дня блатных поклонников и приблатненных ухажеров.
Как только дверь за ней захлопнулась, все в камере разом замолкли и уперли в нее изучающе-раздевающий взгляд. Веселыми и добрыми по-отцовски глазами на нее смотрел теперь лишь Рюрик. Тем же местом, что и раньше всегда, но перебравшимся на этот раз гораздо выше, ближе к желудку, Ларэ сразу почувствовала, что произошло нечто, о чем она пока еще не знает. И тогда привычно тупой этот ком внутри нее дернулся пару раз, замер, снова дернулся и внезапно развалился на десяток маленьких комочков, которые вмиг разлетелись по всему телу, превратившись в осколки — острые, безжалостные и разящие.
Рюрик ласково продолжал смотреть на нее и так же ласково указал глазами на место рядом с собой. И тогда она поняла.
«Знают… — подумала она. — Они все про меня знают…»
Осколки продолжали заполнять тело изнутри, и боль не отпускала, но голова оставалась холодной, и именно в этот момент она сообразила, что если не сейчас, то уже никогда. Потом, когда ее пустят по кругу, пути назад не останется. Слишком будет поздно…
Она медленно развернулась спиной к братве, сделала шаг в направлении двери и внезапно, что есть сил заорала так, как только может орать безумная за минуту до смерти.
— Откройте!!! Женщина я, слышите? Женщина! — она колотила руками и ногами в дверь и продолжала исступленно орать. — Выпустите меня отсюда, меня здесь хотят убить!!!
Рюрик вытаращил от удивления глаза, сокамерники — тоже. Сперва открылся вертухайский глазок, и охранник для начала запустил туда глаз. Тогда она рванула вверх куртку, зацепив вместе с ней и майку, и задрала их до шеи, предъявив вертухайскому оку неоспоримое доказательство собственной женскости, а именно, — полную, размером два с половиной, обнаженку верхнеполовых признаков своего спорного организма.
— Женщина я! Женщина я!
О том эффекте, который в этот момент произвел на дежурного охранника ее поступок и то, что ощутил одновременно с этим солдатский зрительный орган, Ларэ могла только догадываться, но тем не менее дверь распахнулась, и она, чуть не сшибая его с ног, выбросилась за борт камеры в полумрак тюремного коридора.
— Руки назад! — заорал ошалевший от неожиданности охранник и придавил ее лицом к стене. — Стоять, сука!
Она так и продолжала стоять с расплющенными о шершавую коридорную штукатурку лицом и силиконовыми протезами, заведшими ее в эту страшную, совершенно чуждую и безнадежную ситуацию, пока вертухай свободной рукой производил короткий шмон по нижней части ее взбесившейся анатомии. Внезапно рука его задержалась в районе мошонки, и он, совершенно сбитый с толку, отступил.
— Да, кто ты есть-то, ёбаный карась? Не хуя не пойму. Мужик иль баба все ж?
— Вызовите следователя, — устало сказала Ларэ, — срочно… Скажите, хочу дать показания, — и одернула куртку на место. — А пока поместите в другую камеру. С женщинами. Женщина я, понимаете? Настоящая женщина…
Охранник недоверчиво взглянул на нее:
— Ну, кто ты есть, пусть начальство решает. Мое дело доложить. Только, я, знаешь, чего тебе скажу? — он огляделся по сторонам и понизил голос. — Там они тебя тоже порвать могут. Еще сильней, чем эти, — он кивнул на камеру. — Там, дочк, такие имеются, заточки никакой не надо…
Это «дочк» вывалилось у него машинально, по факту увиденных сисек, и дошло до него же самого не сразу, а чуть погодя, через задумчивый промежуток.
— Ладно, — мрачно подвел он итог коридорному общению. — Руки за спину, вперед…
Когда Слепаков сказал подследственному Л. О. Тилле, что не знает, что с ним делать, он не лукавил. Старший следователь Слепаков действительно не знал, что нужно предпринять в этой безысходной ситуации. С одной стороны, он прекрасно знал, что, следуя букве закона, всех заключенных делят по половому признаку, и только на мужчин или женщин. Для прочих лиц, принадлежащих к смешанным родам, с большим или же меньшим уклоном в одну или другую стороны природы, никаких отдельных инструкций не предусмотрено и никем, даже в проекте, не разрабатывалось. С другой стороны, со справедливой, если Ларион Олегович, не являясь профессиональным наркокурьером со стажем, студент еще вроде художественного училища, будущий художник, дал чистосердечные признательные показания, рассказал все, что ему известно по этому делу, указал на известных ему лиц, дал имена, а также клички с описанием внешних данных, в том числе наркоторговца по кличке Рыхлый, давно и хорошо известного органам по борьбе с незаконным оборотом наркотиков… От всех последующих следственных действий гр-н(ка) Тилле также обещал не уклоняться, а наоборот — оказывать всестороннее содействие правоохранительным органам… Да и к бабам ведь тоже не подсадишь. По документам, как ни крути, мужик.
«Ну, а с третьей стороны… — подумал Слепаков, — ведь, уебут ее насмерть. Не мужики, так бабы уебут. Не сейчас, так после уебут. Уебут и замочат в итоге. Кто-нибудь обязательно не поделит… А ей жить да жить еще. Вон, молодая какая… — он почесал в затылке, — в смысле, молодой… Пусть лучше она, пока суд да дело, хер отрежет. Или, наоборот — сиськи…»
Он тяжело вздохнул и подписал постановление об освобождении гр-на(ки) Тилле Л. О. под подписку о невыезде.
«Успеть!.. Успеть, главное!» — только об этом и могла думать Ларэ, несясь домой с кульком под мышкой. В кульке было все, что она надела на себя, собираясь на дискотеку в тот злополучный вечер. Все это, включая шпильки, комком было сунуто в кулек и вручено ей в руки в обмен на подпись. Но не это сейчас ее волновало. И не то, когда именно она сядет и сядет ли вообще. Ее волновало совсем другое — КАК она сядет, если сядет вообще, КЕМ она сядет? И поэтому надо было спешить. Слепакову, взамен на его доброту, она честно поведала все, что знала. И, если бы знала больше, то рассказала бы тоже. Утаила она лишь одно, мелочь, — о нераспроданной почти партии героина в чеках и про девять с половиной килограмм оставшейся маковой соломки, схороненных в мамином чемодане под кроватью в квартире у понятой при обыске, старушки Анны Андреевны, соседки Изабеллы Владиславовны и сына ее, Лариосика Тилле. И это был ее шанс.
«Успеть, успеть только!» — мысль неотвязно преследовала ее, когда она входила к себе домой. Мамы, как обычно, не было.
«Так, — продолжала она лихорадочно обдумывать ситуацию, — если скинуть оптом, то потеряю серьезно, зато все можно сделать почти моментально. На операцию — все равно даже больше, чем требуется. Остаток отложу для Рыхлого, остальное — пусть будет долг. Выйду — отработаю. Или он выйдет — я пока заработаю. Или вместе выйдем — договоримся. Не это сейчас главное. Главное — первая ампутация, начать второй этап! И как можно быстрее: что для тюрьмы, что для воли — без разницы. Пока Рыхлый про меня не узнал…»
Рыхлый и правда не знал, что Ларэ отпустили под подписку. В тот вечер, когда ему стало известно, что ее повязали с товаром, он чуть не сошел с ума от страха. Товар был чужой, а партия висела на Ларэ этой, на пидоре этом, полубабе. Он лихорадочно начал рыть во всех направлениях, заплатил кому надо, не торгуясь, и узнал-таки про освобождение. Узнал, правда, на следующий день после того, как Ларэ, тоже не торгуясь, сдала за полцены весь товар оптом и снова схоронила деньги там же, в чемодане, под Анны Андреевны кроватью.
— Отпустили, значит, — разочарованно произнесла мать, обнаружив в промежутке между очередными тиражами возвратившегося домой сына, и не в состоянии расставить, что в этом и для кого хорошего и что плохого. — Лучше б в госпиталь тюремный спровадили, разум назад повернуть, — она с горечью посмотрела на Лариосика, — и все остальное тоже…
Ларэ не ответила, в это время она набирала номер. Она знала — это номер ее надежды, номер с помощью которого должна осуществиться ее мечта, номер, который принесет ей счастье, самое обыкновенное счастье, такое, как у всех, и сделает ее такой же, как и все нормальные женщины, любящие и любимые, красивые и не очень, рожавшие детей или нет, такой, как ее мама, Изабелла Владиславовна, — пусть даже и несчастной, но настоящей…
В клинике она тоже не торговалась, наоборот, максимально придвинула возможный срок первой операции, заплатив по высшей ставке. И она знала — оставались дни. Дни всего лишь…
Из клиники она вернулась довольно рано, переговоры закончились даже лучше, чем она ожидала. Деньги она внесла сразу, всю сумму целиком, чтобы не жгли ей руки, и чтобы знать теперь наверняка — обратной дороги нет и не будет.
Она впорхнула в лифт и нажала свою кнопку. Лифт тронулся, и в это мгновение снова екнуло у нее в паху и дернулась у крестца, два раза, как было раньше, и еще раньше и тогда еще, совсем давно… И сразу вслед за этим — она это знала — должен глухо бухнуть за грудиной удар, признак заветного зова, волнующего и глубокого… Но бухнуло иначе, не как обычно. Сердце заколотилось вдруг, как молотилка, как перед прыжком в пропасть, где внизу вода, но сверху ее не видно…
Она вышла из лифта и, продолжая удивленно думать о причинах такого странного чувства, опустила руку в сумку, где лежали ключи от квартиры. Последнее, о чем она успела подумать, пока летела вниз, что надо бы проведать Анну Андреевну, посидеть с ней, поговорить, а то все время в спешке, все эти дни, эти месяцы, эти годы…
Когда она очнулась, обнаружив себя привязанной к стулу, то почти не удивилась. Рыхлый сидел перед ней, тоже на стуле, спинкой вперед, и ждал, пока она придет в себя.
— Слушай сюда, сука, — тихо сказал он Ларэ. — То, что ты меня сдал, это хуйня все, не докажут. Меня сейчас одно только интересует — хочешь ты жить или нет. — Ларэ смотрела на Рыхлого, к немалому собственному удивлению, спокойно и не мигая. — Что ты товар скинул, я уже знаю. И кому — тоже известно. — Двое других, что были с Рыхлым, безразлично сидели в стороне, она заметила их боковым зрением, сил повернуть голову не было. Шею и выше, у основания черепа, ломило так, что слова доходили до нее с трудом, но от этого их безразличия вдруг повеяло каким-то особым страхом, несуетливым и губительным, а потому — самым настоящим. — Я не против, в общем, — тихим голосом продолжал Рыхлый, — отдай бабки, добавь еще столько и гуляй себе. В других только направлениях, — он привстал со своего стула. — Так где бабки, Ларочка?
Только теперь она увидала, что все вокруг было разбросано и вывернуто наизнанку, книжный шкаф был опрокинут на пол.
— Здесь ведь их нету, да?
— Я отдам, — с трудом выдавила Ларэ, — заработаю и отдам…
— Когда ты, милая, такие бабки заработаешь, боюсь, их некому отдавать уже будет, — он нехорошо улыбнулся. — А списывать долг мы не будем, — он многозначительно кивнул туда, где расположились бандиты. — Да, хлопчики?
— Я отдам, но не сейчас, — упрямо повторила Ларэ. — Сейчас их у меня нет… уже…
Рыхлый снова нехорошо улыбнулся:
— А где ж они, Ларочка? Ты, чего, на спину тоже сиси поставить хочешь? Чтобы падать не больно было? — он обошел ее сзади. — А мы это легко проверить можем, ну-ка… — он распустил веревку, просунул руки ей под мышки, приподнял и поставил на ноги. Тут же один из парней резко подошел и с короткого энергичного размаха с невероятной силой хлестанул ей по коленной чашечке круглым стальным прутом. В колене хрустнуло, и Ларэ, теряя сознание, рухнула на пол…
Сколько прошло времени, пока она находилась без сознания, Ларэ не знала. Она очнулась от водяных брызг, которые Рыхлый набрасывал ей на лицо. Набрасывал аккуратно, чтобы не замочиться самому.
— Видишь, — вкрадчивым голосом сказал он, — больно было пока не о-о-о-очень, — он снова улыбнулся. — Больно нам еще только бу-у-у-удет… А ножки одной, считай, нет уже. Если по нормальному — ей землю не топтать, без костылика…
Она перевела глаза на ноги. Крови через брючину не просматривалось никакой, но что-то было не так. Боли, и правда, не чувствовалось, но нога вывернулась как-то неправильно, как не могла быть. Ларэ потянулась было рукой к коленке, но дотянуться не смогла и, охнув, отвалилась назад, на пол.
— Когда мать твоя придет? — неожиданно резко спросил один из бандитов. — А то поглядеть не успеет, как ты про бабки нам расскажешь.
Ларэ вздрогнула. То, что эти люди способны на все что угодно, теперь было совершенно очевидно. И тут же сердце в ужасе сжалось в узел, узел затянулся еще сильнее и замолотил, раскачиваясь, как маятник. Сильно, еще сильнее, еще… Как та сердечная молотилка, в лифте. Про изувеченную ногу она уже не думала.
«Господи Боже, — пронеслось в голове, — они же могут маму… Маму мою… Тоже…»
— Ну, чего, одноногая, надумала? — спросил молчавший до сих пор третий бандит, самый невзрачный, и посмотрел на нее холодными равнодушными глазами. — Лучше отдай сама, — повторил он, после чего распахнул вынутую из кармана опасную бритву, сделал два шага к Ларэ, нагнулся над ней и молча, неторопливым жестом руки, сделал длинный разрез поперек ее лица: из-под правого глаза, через верхнюю губу, левую щеку, почти до шеи. Брызнула кровь и полилась струей на пол. Рыхлый быстро отдернул ногу от наплывавшей ему под ноги лужи. Ларэ смотрела, как расползается по полу красное пятно, и снова не ощущала боли. Это была та самая точка, после которой уже могло быть все равно. Женщине, у которой отсутствует женское лицо, все остальное в жизни не мешает, просто не может мешать, просто не доставляет никаких хлопот. Никогда больше и никаких… Она подняла глаза вверх и посмотрела по очереди на каждого:
— Никогда вы этих денег не получите, недоноски. Теперь — никогда… Пусть вас за них уроют, болваны, мне уже все равно. Мне так даже лучше, даже спокойней, — знать, что вас тоже скоро, как меня… Только мне уже не надо ничего, хуже уже не будет. А вам будет… — она утерла ладонью кровь, продолжавшую обильно литься с лица, и стряхнула ее на пол. — Ох как будет… По роже твоей видно, Рыхлый, как будет…
Рыхлый вздрогнул и кивнул первому бандиту, который бил стальным прутом:
— Заткни ей пасть, суке!
Тот подошел к Ларэ, одним движением руки перевернул ее на живот, накинул на голову полиэтиленовый пакет и передавил концы. Ларэ схватила ртом спасительного воздуха, сколько смогла, и закрыла глаза:
«Скорее бы… Только бы скорее… Нужно успеть умереть до маминого прихода…»
Она выдохнула отработанный легкими воздух и попыталась задержать дыхание. Внутри глаз медленно, слева направо поплыли тучи, они были большие и черные, как в страшной сказке, где все время ночь и поэтому все кругом черным-черно. А потом они разделились на мелкие тучки, тоже черные, и те потекли уже быстрей, задевая и цепляясь друг за друга. А потом они кончились, и небо снова стало белым-белым, как молоко, — сразу стало, в один миг, — и откуда-то вылетело солнце, вылетело, как ракета, и загорелось ярко-ярко — и захотелось зажмуриться, и Ларэ зажмурилась, но глаза, наоборот, не закрылись, а распахнулись еще шире…
Одновременно она открыла рот, машинально, чтобы прихватить еще воздуха, много воздуха, но схватить не получилось, потому что не давала пленка…
Рыхлый пнул ее ногой в голову:
— Ну, чего, сука, надумала говорить? — он снова кивнул первому, который заведовал умерщвлением. — Добавь-ка, а то этому пидору, как с гуся вода всё.
Бандит поджал края у пакета и стянул их ближе к центру…
…Пленка надвинулась на лицо совсем близко и, соединившись с кровью, прилипла к лицу, придавив ресницы. Ларэ сделала почти рефлекторное усилие и закрыла глаза. И тут же угасающее сознание определило — это не пленка, это ткань… Тонкая ткань носового платка, того самого, целовального, над бутылочкой… И это Юлик так сильно, но аккуратно расправил его по лицу Ларэ… Расправил и внезапно резко припал к ее, Ларэ, губам. И пытался разжать их и поцеловать в самый центр, в самую влажную их мякоть, но платок словно прирос к лицу и не позволял добраться до них, ни до краев, ни до самой сердцевины, ни до чего… Ларэ попыталась было помочь Юлику, она тоже хотела скинуть прочь ненавистную эту преграду, но руки не слушались, они как будто окаменели, и она не могла оторвать их от пола, а сам Юлик почему-то другим способом помочь себе не хотел, а только все прорывался и прорывался губами сквозь тонкую ткань платка, прорывался и прорывался…
— Даже не корчится, падло, — не отпуская краев пакета, сказал бандит и придавил спину Ларэ коленом к полу.
…В этот же момент чья-то рука дотронулась до ее спины и нежными круговыми движениями начала растирать ее вместе с мыльной пеной…
«Мосейчук… — подумала Ларэ. — Как хорошо, что он снова рядом… Что он снова мой учитель…»
…Отовсюду полилась вода, и она лилась, не прекращая… И струи этой ласковой воды омывали ее кожу, ее бедра, ее новую грудь, настоящую, размером два с половиной, ее живот… и стекали вниз, по ногам, проливаясь по икрам, щиколоткам, стопам… И вновь охнуло внизу, у крестца, и отдалось за грудиной, где молотилка… Но молотилка на этот раз не завелась. Она дернулась… раз… еще… еще… и заглохла…
— Мудаки, — презрительно произнес третий бандит, тот, который был с бритвой, и сплюнул на пол. — Объяснять сами всё будете. Меня здесь не было… — он развернулся и пошел на выход…
Рыхлого потом били страшно, били те же самые бандиты, что вместе с ним убивали Лариосика, но до смерти не убили, а велено было поставить его на счетчик…
Старший следователь Слепаков получил взыскание в виде предупреждения о неполном служебном соответствии и остался на прежней должности…
Инсульт, опрокинувший Изабеллу Владиславовну на пол, в промежуток между убитым Лариосиком и «Днями Турбиных», отлетевшими в сторону дверного проема во время второго, бандитского, обыска, уложил ее надолго в Боткинскую неврологию с неясными для будущих коммерческих тиражей перспективами…
Тихая старушка Анна Андреевна, обнаружившая в чемодане под кроватью остаток наркодолларов, честно ходила навещать Изабеллу Владиславовну, чтобы утешать, как было можно, и разговаривать. Деньги вместе с чемоданом она перенесла в квартиру Тилле, но оставила себе небольшую часть, поменяв по курсу, чтобы купить потом, когда все уляжется, новый холодильник…
Гутен морген, Аусвайс!
Прием в немецком посольстве начинался в восемь, сегодня, а приглашение Юлия Фридриховна обнаружила у себя на столе, в издательстве «Мировая драматургия», без четверти шесть, когда окончательно разложила вдоль длинной стороны стола в порядке возрастания глав перевод с последними правками, уже окончательно выверенный, но внести правки в компьютерный файл она все равно не успевала. В связи с неожиданной находкой, начать писать послесловие к пьесе, тоже заказанное редакцией одновременно с переводом, было делом на сегодня уже совершенно невозможным, несмотря на приготовленный к вечернему процессу сочинительства трехтомник Корнблатта, немецкого драматурга начала века. Мода на него в последнее время стала повсеместной, стартовав одновременно везде: в ведущих столичных театрах, в многочисленных антрепризах и даже — в провинции, и, к радости Юлии Фридриховны, обозначила вызов засилью пошлых и неумных книжек, миллионами разноперых экземпляров, замусоривших московские книжные прилавки. Правда, любимого ею Брехта эта мода тоже заслонила собой, но ненадолго, надеялась она, на время — потом они оба, лучшие в XX веке немецкие драматурги, пойдут рука об руку и непременно с ее, Юлиной, помощью…
Трехтомник был ее собственным, изданным, как ни странно, в Германии, в 1938-м, при фашистах, когда, наоборот, все талантливое выжигалось там на корню, и стоил безумных денег. Достался же он ей почти даром — в обмен на бывшую в употреблении, однако вполне еще пригодную, стиральную машину «Малютка», что без всякой надобности уже восьмой к тому времени постперестроечный год бестолково занимала место у Владика в гараже, на антресолях. Трехтомник содержал все из написанного рано умершим Корнблаттом: пьесы, эссе, переписка с друзьями и почти все о нем: статьи, рецензии, воспоминания. Тогда она и узнала, изучив третий том, что над пьесами Корнблатта в середине тридцатых плакал сентиментальный многодетный Геббельс, идеолог третьего рейха, плакал и рыдал, онанируя в туалете собственной канцелярии. И по этой, вероятно, причине не сжигал его пьесы, а наоборот — приказал издать ставший библиографической ценностью трехтомник.
Владлен Евгеньевич тогда, помнится, поразился обнаружившейся у жены предпринимательской жилке и сделку сумел оценить по достоинству. Сам он немецким не владел, то есть, читал и говорил неплохо, конечно же, но не так все-таки безукоризненно, как владел другими пятью, основными для него, филолога, переводчика и эссеиста, языками — тремя европейскими и двумя восточными.
В отличие от мужа Юлия Фридриховна, имея поразительную одаренность к языкам, к своим пятидесяти шести годам так и не удосужилась отступить хотя бы на полшага в сторону от любимого немецкого, на запад или на восток — неважно, рассматривая такой поступок как предательство по отношению к единственному и неповторимому на целом свете слиянию букв и звуков и их причудливому, гортанно-нежному сочетанию, соединяемым, в свою очередь, в отдельные фразы и законченные предложения так изысканно и органично, как соединить подобное ни в одном другом языке, включая родной, наверняка было бы невозможно.
Конверт с посольским приглашением лежал под первым вариантом рукописи. Край его попал под основание монитора, а может, был прижат так специально, во избежание последующей утери, очень вероятной при таком смешении обычного для Юлии Фридриховны накала творческого градуса со спешкой, сопутствующей каждой сдаче большой и важной работы.
«Алиска, — подумала Юлия Фридриховна. — Ну конечно, Алиска подсунула. Позаботилась…»
Она еще раз перечитала содержимое: «Уважаемый господин… — далее было подчеркнуто и вписано рукой: — Эленбаум. Посольство Германии, лично господин Посол, а также издательство „Люфт“ имеют честь пригласить Вас с супругой на прием, устраиваемый 22 мая с. г. в связи с вручением ежегодной литературной премии лучшему иностранному автору. Начало в 20.00. Туалет вечерний».
«Супруга не пойдет, — мысленно подвела итог прочитанному Юлия Фридриховна, подумав о Владике. — Как обычно, скажет: я по-немецки — ни бум-бум, премия — тоже не наша, жрать стоя не желаю, а бабочка опять душить будет — когда ты резинку перетянешь по новой, наконец, я устал повторять без конца?.. Любовника, жалко, не завела, старая образованная дура, — вздохнула про себя Юлия. — Она посмотрела на часы — было начало восьмого. — А в восемь Алиска придет, немецким заниматься. — Юлия Фридриховна покачала головой, прикинув, что переназначить уже не успеет. — Ладно, Владьке скажу, чтобы извинился перед ней. Попьют чайку, в крайнем случае, с вафельным тортом, там остался еще кусок, надо сказать…»
Алиска работала в той же «Мировой драматургии» младшим редактором и несмотря на молодость уже была в штате. Кроме филфаковского диплома у нее еще имелся языковый, немецкий, и поэтому ее сразу сделали главной Юлиной помощницей по издательским и редакторским делам. Так случилось, что постепенно она стала незаменимой и в делах домашних, ненавидимых Юлией Фридриховной одинаково с другими языками, не имеющими отношения к прямому немецкому или всем видам его диалектов, просочившихся вместе со средневековыми завоевателями кое-куда понемногу — в Шотландию, Голландию, Швейцарию, ну и по легкой зацепивших Скандинавские страны. Алискин немецкий был средним, но по мнению Юлии Фридриховны — никаким, и поэтому бесплатные уроки эти, что она давала помощнице в принудительном порядке, вполне могли рассматриваться ею в качестве частичной компенсации Алиске за доброту и подмогу семейству Эленбаум по быту и во всей остальной, нетворческой части жизни…
…Она быстро накинула жилетку, тканую, как гобелен, любимую еще со времени приобретения ее двенадцать лет назад, в Англии, где по случаю, по пути в Шотландию, ее занесло в маленький городок, в Стрэтфорд, туда, где родился Шекспир, величайший — такая гипотеза была, и у нее на этот счет не было ни малейших сомнений — жулик всех времен и народов, присвоивший труды так и не узнанного миром неизвестного шотландца с настоящими немецкими корнями. Рукопись она оставила разложенной по главам — чтобы не путать, поправила последнюю стопку и подвинула чуть дальше от края стола — не смахнул бы кто. Ненароком бросила взгляд на последнюю страницу, ту, на которой всегда писала справа внизу: Москва, день, месяц. Взгляд упал на заключительное предложение перевода, перед словом «Конец». Юлия еще не остыла от почти законченной работы и, не в состоянии себя преодолеть, сладострастно пробежала ее глазами: «…Тогда она подняла глаза к небу, черному, густо заправленному яркими звездами, — яркими, подумала она, но мертвыми. И тут одна из них, словно услыхав эти ее слова, шевельнулась, стронулась с места и, оставляя световой зеленоватый хвост, ринулась вниз и куда-то в сторону. Секунда, другая, третья… и вот она рассыпалась на едва видимые точки, тысячи маленьких звездочек, уже живых, и каждая из них растаяла в ночи, унося в бесконечность тысячи загаданных желаний, одно из которых принадлежало и ей…»
Трехтомник она убрала в нижний ящик стола и повернула два раза ключ. Времени не оставалось совсем. Успела по пути только прикинуть: «Брючный костюм надену. Вечернее платье мне уже по возрасту неприлично. По спине конопатой…»
Был май, самый его конец, и идти в поселок за водкой сегодня очередь была Мотору. Аусвайс дрых еще со вчера и к завтраку не вылез. Спал он отдельно от Ваучера с Мотором, в собственной брезентовой палатке типа «Туристическая трехместная» — так ему было привычней. Палатке было больше десяти лет, но мокрое она держала как надо, рваной тоже почти не была, и поэтому Аусвайс на нее не обижался.
— Давай заводи мотор, а то разберут всю снова, я те тогда наркоз партизанский по новой устрою, как тот раз, башкой об пенек, и будешь торчать по кайфу — чумичкой, — беззлобно сообщил Ваучер, потянувшись…
Он сцедил слюну через дыру слева. Из той, что выглядывала промеж зубов справа, он не сцеживал обычно, берег, и только лишь пропускал папиросный дым, когда они были, конечно, папиросы или любое другое курево. К любому другому относилось всякое разное, могущее дымить: от размятых меж пальцев (меж большим и средним с безымянным, потому что указательный отсутствовал, уже пятый год как не было его совсем, а был только самозатянувшийся по произвольному направлению рубец) сухих прошлогодних листьев до лучших американских сигарет в красной пачке, с мужиком на ней в парике и воняющих духами с ванилью пополам. Не когда куришь, в смысле, а когда так нюхаешь, до того еще, после как открыл. Таких, с мужиком красным, в том году привозили три раза — раз зимой и два раза летом, потому что жара была тогда сильная, он помнит, и все кругом было сухо, и они с Мотором тогда чуть не угорели насмерть, потому как курили на халяву воняльные эти сигареты без укороту, одну за одной, и запивали водкой все время, а бычки не схоранивали, как обычно, а бросали тут же, на краю леса, ну и, наверное, на мхи попало какие-нибудь и занялось. А они уже сильно пьяные тогда были, в лохмотья, особенно Мотор был. Он, говорил, такие курил, когда еще в той жизни жил, и когда все у него было по-нормальному: и в кино снимался еще, в хороших больше ролях, и с семьей был в ладу, и жена любила, а девки разные, поклонницы таланта, те вообще проходу не давали. На том и погорел — спился на любви народной в кратчайшие сроки, а забыт, неузнаваем и отлучен от дома стал в сроки еще более быстрые — в год с небольшим. И не фальшивые эти курил тогда, с фабрики «Ява» — это только теперь на упаковке написано стало «British-American Tabacco», а на самом деле всё там делают, на «Яве», и не то все равно кладут, что надо внутрь, а кладут чего попало, — а самые настоящие курил, из Америки — из «Березки» или привозные. Но все равно, хоть они и нечестные и блоки сильно в браке фабричном смятые, но по две, а то и по три пачки в одной картонке всегда были годными, и таких, по три, набиралось с одного грузовика до ста раз, а однажды — до двести раз. Они тогда продали сразу половину поселковым и зажили, как никогда. А потом, ночью, их пришли убивать и грабить те же поселковые, потому что думали, у них еще оставалось. У них и оставалось, но не здесь, где спали и жили, а в другом месте, — там потому что не было сыро, и мужики в красном могли не бояться дождя, а здесь — могли…
Их тогда сильно избили, за то, что отдать хотели непокуренный остаток не сразу. Но отдали они таки сразу, вслед за первым сапогом в живот Мотору и в рыло — Ваучеру. После избили снова, за то, что не получилось избить как надо сразу, при проведении опроса и досмотра. С ними мент еще был, тоже с поселка, он не бил сам, но возражений не предъявлял, а стоял больше для виду — показать, что власть в курсе и все по закону. Потом он сказал, когда они уходили:
— Смотри у меня, бля! Если чего, еще вернусь, проверю…
После этого они переселились на другую сторону городской свалки, ближе к Электроуглям. Электроугли были совсем рядом, но свалка была от Москвы. Новое их поселение тоже стало к Москве ближе, но польза от этого им была никакая, даже для бывшего москвича, артиста Мотора, тем более что он все время путался по мозговому кровообращению — где какая сторона направления. А вот край леса был там хуже, чем был тот — редкий и мало дров на огонь, но зато видимость лучше и убегать проще — через одноколейку перескочил и чеши в сторону оврагов, там уж воля…
Там-то, на другом краю, они и сошлись с Аусвайсом, он их и надоумил, как не платить старшому по этому краю за место, в смысле, свалочное. А познакомились они, когда вечером разжигали костер, — опробовать новый очаг из плит, легких таких, пеноблоковых, с гранулами внутри. Плиты эти, надломленные, всех размеров, привозили через день с ЖБИ-17, что в Москве на проспекте Вернадского был, Аусвайс знал это лично — две зимы там околачивался на чердаке напротив и видел. Он еще знал от местных бомжей, что Вернадский этот был лучшим ученым по живой природе, правда, по водной — по рыбам и китам — эхокологом. Они только разожгли, а кто-то как заорет сзади:
— Хальт! Нихт шиссен! Покрышкин ин дер люфт!
Ну, Мотор обоссался сразу от страху, натурально обоссался — у него пузырь был слабый все время, после застуд постоянных, и не проходил никогда до конца, особенно, когда холода. Но могло быть и летом, как сейчас, например, было, и хоть не от простудной причины, но от нервной — точно. А на опушку вышел мужичонка, с бородой нечесаной и в круглых очках железных, ну, как революционер из кино старого, но только заблудший, и его потом назад товарищи наставляют и верят ему после этого, а он все равно предает.
Мужичонка медленно пошел в их направлении с крючком в руке, что крепится на конце палки для ворошения мусора и сортировочной его переборки для добывания полезных ценностей. Ваучер было дернулся. Мужичонка моментально отреагировал — он перехватил ворошилку двумя руками и упер Ваучеру в горло:
— Ахтунг!
Ваучер замер и Мотор тоже.
— Аусвайс! — он постучал крючком перед каждым из них и повторил: — Аусвайс, говорю, сюда!
Оба посмотрели друг на друга, потом на мужика, и Ваучер выдавил:
— Нету ничего больше. Все забрали. С ментом вместе. Правда, нету…
Ему показалось, что упоминание о милицейском присутствии в ходе изъятия последней ликвидной части имущества, добавит правдоподобности и жалостливости его объяснению в адрес незнакомца — не такого уж страшного, бывали и пострашней, но у тех намерения были ясными с первого вида, а от вида этого персонажа ясности не получалось никакой — сплошь загадка и непонятка.
— А-а-а, так это вас на днях отмудохали на той стороне, что ли? — почему-то обрадовался мужик и отложил крючок. — Я в курсе… — он широко улыбнулся, предъявив гнилые зубы. Сбоку сверкнуло желтым, но тускло, через что-то еще. — Аусвайс я, не слыхали? Я на этой стороне с первого дня, с самой свалки.
У Мотора слегка отлегло, мокрое в штанах уже подзабылось, и он спросил:
— А Покрышкин?
— Что, Покрышкин? — не понял Аусвайс.
— Покрышкин при чем? — настырно переспросил Мотор. — Какой дерлюфт?
— А-а-а-а, ты вон о чем, — усмехнулся Аусвайс. — Это ж для испуга надо, для выяснения всех обстоятельств, — грамотно объяснил он, — как элемент устрашения и отвлеченности. Психологи рекомендуют. И социологи… Покрышкин — фигура неадекватная, очень сюда подходит, для внезапности…
— А аусвайс при чем тогда? — спросил Ваучер. — Это-то чего такое?
— Ну, это дело другое совсем, — серьезно сказал Аусвайс. — Это ж имя мое так. Тебя, к примеру, как звать? — он взглянул на Ваучера.
Ваучер ответил, не задумываясь:
— Ваучер, а чего?
— А тебя? — он кивнул Мотору.
— Мотор, — не стал скрывать правды тот. — Мотором.
— А почему так, а не иначе? — загадочно спросил Аусвайс. — Какая за этим правда есть имени?
— Ну, я потому что здесь через них оказался, — вздохнул Ваучер. — Через ваучеры эти. Они говорят, ты квартиру продай через нас, мы, говорят, поможем по реализации на интерес. А на интерес ваучеров купим, на все, и после еще квартиру, другую, для жизни купим тебе, а те ваучеры, что останутся, тоже на интерес вложим, уже на другой, чтоб потом всегда деньгами брать, всю жизнь…
— Ну, а ты чего? — с интересом поглядел на него Аусвайс. — Подписал?
— Ну да, подписал, — обреченно ответил Ваучер. — А как не подпишешь? Они налили — я и подписал чего-то, и они ушли. А потом я про это забыл совсем. А потом переезжать приехали, новые, кто жилье мое купил. А я знать ничего не помнил. Ну, они меня погрузили на их же ЗИЛ и сюда привезли, вместе с барахлом. А я тогда снова пьяный был, так тогда подпало. Они скинули все и уехали, и документов не дали никаких, ни для чего, — он закурил заначенную за брючный отворот последнюю заморскую сигаретину и выпустил дым через правую дырку. — Все через блядей этих. Через баб…
— Это почему же через них? — поинтересовался Аусвайс. — Ты ж сам навалял всего. Самолично…
— А потому и навалял, — задумчиво ответил Ваучер, — что бабы не было никакой рядом нормальной. А то бы, глядишь, и не навалял…
Аусвайс покачал головой, как опытный, умудренный жизнью маклер, черный, не меньше, и спросил Мотора:
— А ты чего такой, по шустрости, что ли?
— Почему? — удивился Мотор. — Я — мотор по работе был, по киносъемкам. Сначала все по ночам кричал: «Внимание! Камера! Мотор! Начали!» И сам сниматься начинал тут же. Я в театре-то и не работал — сразу с кино начинал этого, с блядского. Лучше бы в театр тогда определился, в этот, в блядский, как его, не помню… А потом просто на мотор перешел, накоротке, без добавок. И сейчас, бывает, ору. Ваучер, вон, часто рассказывает. Если не врет… — он недоверчиво покосился на друга сине-желтым глазом и высморкался.
Ваучер сцедил слева и заступился за себя сам:
— Ты, Мотор, говори, да не заговаривайся. Я вообще врать не умею, мне этого не надо. Только ментам, и то по делу, если…
Внезапно он остановился на половине фразы и обернулся к мужичонке:
— Погоди, ты лучше, почему сам Аусвайс, расскажи…
Вопрос этот Аусвайс любил и всегда ждал с нетерпением, иногда хитровански провоцируя возникновение темы касательно имен и кличек.
— Ну, это с зоны я принес, по молодости еще дело было, — довольно начал он раскладывать припрятанную до времени карту. — Я в Польшу тогда попал, по линии комсомола предприятия. А предприятие было — ТЭЦ-двадцать первое. И трансформаторов силовых там было — до ебаной матери. А у меня друг был тоже там, но на складе. Он говорит: ты продай маслица трансформаторного на сторону, у меня его, не на учете которого, — бесчисленно. Мы, говорит, когда срок подходит, старую минералку сливаем с трансформаторов на уничтожение, а после его местами меняем, на другие трансформаторы заполняем, а то, что там было, — в эти льем. А запас складской не тронут получается. Нужна реализация поэтому. Через доверенные источники — как ты…
Ну я и продал на сторону в тот же день. Вынес в ведре, мужика нашел и говорю: купи дешево масло. А он, не будь дурак, и интересуется, чего, мол, да почем. А я, не будь дурак, и говорю, что масло, мол, растительное, из нерафинированной сои. Ну, он палец окунул и купил за бутылку. А после мне сказали, он меня ищет, ну после больницы уже. А меня как раз в делегацию вписали, по комсомольской молодежи, тоже на их ТЭЦ навещать. Через два дня мы на поезд — и тю-тю. А потом с нашей ТЭЦ на ихнюю ТЭЦ позвонили, секретарю нашему, чтоб присмотрел за мной, из милиции. А мне передали, баба его передала, секретарская, что звонили про это. Ну, думаю, пока здесь, дальше надо еще двигать, по политической линии, валить в смысле. В общем, я денег у ребят насобирал по-тихому, сказал, что в стриптиз пойти договорился, голых смотреть, для всех. А сам на поезд — и в сторону с германской границей. Только я думал тогда, что Германия будет ихняя, ну, фашистская была которая, а получилась та, которая наша, ГДР которая. Я вечера дождался — и вперед. Шел, шел, потом полоса картофельная, потом сетка, я подлез и дальше, а границы нету нигде. А потом мне: Хальт! — говорят, — аусвайс! Я им то, се, по политике, мол, несогласный. А они ГДР оказались, ну, считай свои, наши. В общем, пока улаживали, я у них год отсидел в тюрьме, там немецкий подучил и подкормился нормально. И, кстати, зуб лечили заодно. Мой дернули, а желтый поставили, не золотой, а из желтой нержавейки, хорошей. А потом меня нашим передали, по спецэтапу. И еще четыре года чалился, уже на зоне. Там авторитету рассказал, как пострадал, тот со смеху чуть не обоссался, назначил мне Аусвайс кликуху и взял под крыло. Повезло, говорит, тебе баклан, что на меня попал сразу, а то б фиксу твою желтую в первый день уже дернули и, что не рыжье, не поверили б никогда, а когда б узнали потом, что не рыжье, то вовсе замочили б. Ты, как откинешься, прикрывай ее, фиксу-то, а то не ровен час — без мудрости окажешься по зубу… — Аусвайс обвел глазами слушателей, как он делал всегда в этой повествовательной точке, и завершил рассказ: — Ну, а после — как все: на 101-й, в Александров-город, оттуда свалил, и как раз свалку в Электроуглях начали. Я — туда, и здесь — сразу в закон… Потом меня, правда, сместили, но зато не трогают, ворошу любой спецтранспорт и даже до грузовика с фаянсом допуск имею, как старожил…
Мотор с Ваучером слушали Аусвайса, как зачарованные, и ему это понравилось.
— Вот чего, братки, — заявил внезапно незваный гость, — давай-ка я с вами поживу, коммуной, — он на миг смутился, — то есть, в смысле — вы при мне, вместе, в общем.
Шел уже пятый год как Аусвайс, Мотор и Ваучер жили вместе. Зимой бомжевали в Электроуглях, по подвалам, а с мая, с первого тепла, даже, бывало, с середины апреля — на своей стороне, на свалке, ближе к лесу и Москве. Место там уже было их, прописку с Аусвайсовой подсказки они получили у старшого легко — нашли рулон открыточный, с типографии, неразделанный, отсекли плохую часть, порченую, остаток раскроили на открытки, получилось сто шестьдесят одинаковых по красоте, новых, пахнущих еще краской и лаком открыток с художником Куинджи на обороте, а с лица — ночь черная, вода и луна желтая, как Аусвайсова фикса. Связали все бантом и презент старшому — от поселенцев, мол. Ну, тот до красоты такой жаден оказался, презент принял и вопрос закрыл о подушевом оброке.
Ваучер с Мотором каждый раз строились, каждый сезон, материалу было — море разливанное, но они всегда потребляли минимально, и им хватало: пеноблоки — с двух несущих сторон, доски — на перекрытие, пленка — на доски, кирпич — на пленку. С боков — брезент, под себя — картон от апельсинов, сверху — одеяла, каждый год свежие, суконные, по списанию с воинских частей, подушки — в основном с бытовых машин, с Москвы, с центра, где больше ломают. Ну, а по мелочевке: посуда — ложки, плошки, поварешки, одежа — от носков до тулупов и от сандалий с лаковым штиблетом до кирзы и галош на валенки, лекарства, непросроченные даже, ото всего — между насморком и обмороком, ну и хавка всякая, конечно, жратва, то есть: консервы, подмятые по железу, куры лежалые, но отличные, яйца с точками на просмотр и отдельно бой, в картонках, колбасы разные, с зеленцой по краю бывают и без, супы сухие, крошка макароновая и целые тоже, с овощебаз идет много — картошка, еще хорошая, лук репчатый, в середине совсем твердый — верхнее смахнешь, оно мягкое такое, само сползет, оботрешь — и в еду — в суп или так, в нарезку пускать можно, с чем-нибудь, ну а дальше десерты идут: первое дело — чай черный в листах — в пачках надорванных и вразвес, перестоявший, есть и в квадратиках, но он хуже и мелкий — пылью, торты новые совершенно, просто потому что некупленные остались, но исключительно свежайшие, с кремами и розами, дальше в стекле все: компоты, джемы — как варенье сладкие и без костей, горох мозговой зеленый и капуста-квашенка, попадалась мягкая, как каша, но была и хорошая — хрустела каждая по отдельности.
Была еще культурная часть, не сильно спросовая никем, но была: книжки разные, включая с томами, отчеты бухгалтерские в скоросшивателях — хорошо на разжижку, ну и газеты, журналы, кроссворды. Попадались математические справочники — Аусвайс раз заинтересовался и долго листал, учебники всякие — один раз свалились Ваучеру при разгрузке на темя прям в пачке — чуть его не убило тогда натурально, он потом из интереса развязал — познакомиться с характером убийской литературы — и обнаружилось двенадцать учебников, новых, по сопромату, Горного института, все одинаковые, сделанные в 1961 году…
В общем, жаловаться было грех, все было своим, кроме водки, но на нее обычно хватало от продаж или по обменной формуле: товар — водка — товар…
…А еще был май, самый конец, самое оно начиналось по всем видам жизни, кроме одного, не часто, но порой вспоминаемого все ж товарно-сырьевым братством вида, волнительного, нежного и плохо доступного…
…К обеду Мотор вернулся, принеся четыре белых «Завалинки», и они сразу налили. Аусвайс все еще дрых.
— Не будем ждать, — решил Ваучер, — оставим ему на потом.
Они выпили, покурили, потом выпили еще, а уж только потом — сразу еще по две подряд. Хорошо стало необыкновенно, как всегда.
— Эх, бабу бы щас какую, — мечтательно произнес Ваучер. — Для ласки жизни и покоя натуры счастья…
— Для покоя натуры не бабу надо, а женщину, — обиделся почему-то Мотор. — Уж я-то знаю эти дела. Знаешь, они есть какие настоящие? Э-э-э-э…
Из баб на их стороне были только Тонька-косая, что жила со старшим уже лет как десять и хранила ему верную неприкосновенность, Генриетта-висельная, бабушка-под-завязку, потому как она все время вешалась, и все время ее по случаю спасали свои же, с этой стороны, и уже никто серьезно не верил, что она повиснет когда-нибудь хорошо, да Маруха-плечевая, жирная тетка под пятьдесят, закончившая в прошлом году карьеру на трассе МКАД — Курск — МКАД горьковского направления и вышедшая сюда на пенсию по возрасту потребности и спроса на линии этого направления.
— А почему, собственно, плечевая? — спросил как-то Мотор у Аусвайса. — Плечи потому что здоровые у них или ноги — на плечи в кабине потому что?
— Ни то, ни то, — со знанием дела ответил Аусвайс. — Каждая такая обслуживает дорожное плечо, — он вытянул вперед руку и сделал отбивку другой на уровне плеча. — От сих до сих — ее кусок работы, по кэмэ если считать. Потом ей плечо меняют, а на это место другую посылают, для шоферского разнообразия дальнобоя. И так больше с плечей собирают всегда. А плечей этих знаешь, до хуя сколько?..
— …Где ж ее возьмешь-то, настоящую-то такую? — безнадежно поинтересовался Ваучер. — Они с неба, почитай, не валятся. Как Генриетта…
— Сам знаю, — буркнул Мотор и поднялся. — Отолью пойду, скоро с птицефермы машина будет. С синюхой этой дохлой, что Аусвайс всегда просит. Сейчас глаза разлепит, скажет — бульон давай, из синеньких.
Он скрылся за кустом, и там полилось. Внезапно струя прервалась — раньше положенного времени, если судить по выпитому, — потом все стихло…
…Женщина продолжала молча смотреть на Мотора, вернее, на то место, куда он начал было отливать, и, пока он растерянно застегивал штаны, она так ничего и не собралась ему сказать. Теперь он тоже посмотрел на нее внимательно, и его взяла оторопь. Женщина эта выглядела просто удивительно, в смысле, потрясающе удивительно, в смысле, просто потрясающе, хотя понятно было, что за пятьдесят там уже есть… На ней был белый брючный костюм, двубортный, и фиолетовый шарфик на шее, шелковый, который отлично гармонировал с волосами, темными, с выраженной проседью по всей длине волос, собранных сзади в аккуратный пучок. Лицо тоже не могло не задержать на себе взгляд: умные спокойные глаза, даже более чем спокойные — рассеянно-спокойные, тонкий, с едва заметной горбинкой нос, тот, что принято именовать породистым, и, наконец, губы, тоже тонкие, с небольшой родинкой на верхней губе справа. На ногах, под краем брючных манжет, — изящные белые лодочки. То есть они были белые и, наверное, изящные тоже, но сейчас белый цвет их можно было только лишь угадать, да и то с большим трудом, учитывая местные свалочные, далеко не прозрачные гольфстримы, которые им пришлось, флотируя, преодолеть, чтобы добраться до точки Моторова энуреза. В руках у нее не было ничего…
— Вы кто? — неуверенно спросил Мотор, не в состоянии оторвать от женщины глаз. — Вы зачем здесь?
Женщина неуверенно пожала плечами и так же рассеянно подняла на него глаза:
— А вы кто, простите?
— Я — Мотор, — сразу ответил Мотор, закрепляя свое право на имевший место отлив утренней влаги, — местный.
— Местный? — заинтересованно спросила женщина. — А это какое место?
— Это — свалка, электроуглевская. — Он подумал еще и добавил: — Мы тут постоянно…
— Кто постоянно? — снова странно спросила женщина.
— Мы… Постоянно, — настойчиво повторил ответ Мотор. — Я, Ваучер и Аусвайс.
— Аусвайс? — оживилась незнакомка. — Мне не нужен ваш аусвайс, мне необходимо знать все остальное. Я никак не могу уразуметь положение вещей.
— Чьих вещей? — насторожился Мотор, почуяв неладное. — У нас нет ничего, уже проверяли на чужое, все время трясут. Вам чего надо-то?
Она посмотрела на него задумчиво:
— Красиво здесь, правда? — она закинула голову вверх и увидала верхушку сосны. — Вы не помните, я успела позавтракать сегодня?
Мотор еще больше удивился:
— Вы, чего, есть хотите, что ли?
Она все смотрела и смотрела вверх:
— Ну конечно, уже пора, полагаю. А что у нас сегодня, а то я совершенно все забыла, абсолютно все?
«Может, она из санэпидемии, — подумал Мотор, — а тут дуркует вроде как?» Но вслух этого не сказал, а ответил по существу вопроса:
— У нас бульон из синеньких будет скоро, как машина придет — наварим, а то у нас холодильника нет — держать, мы сразу с колес принимаем, чтоб свежей были… По вкусу… — Ему показалось, что он достойно выдержал хитрый закидон, и поэтому все, может, обойдется. — Вы, пойдемте, пойдемте, к нам пойдемте, туда, — он неопределенно махнул в сторону опушки. — Мы там, потому что…
Женщина улыбнулась вежливой интеллигентской улыбкой — он еще помнил глазами — так в его лучшие времена улыбались при согласии чего-нибудь хорошие актрисы — и пошла за Мотором, комментируя его кулинарные прогнозы:
— Любопытно, в высшей степени любопытно. Я обычно синенькие пеку сначала, потом кожицу отделяю, а затем с другими овощами — на цептер. У вас тоже цептер? Про бульон я, признаться, слышу впервые…
— У нас все можно достать, — ответил озадаченный Мотор, выходя из леса. — Главное — знать, машина откуда… И с чем… — Они подошли к лагерю. — Вот, — сказал Мотор, указывая рукой на незнакомку, — вот как…
— Здрасьте! — удивленно произнес Ваучер и кивнул на Мотора. — Это кто такое?
— Так, это мы с вами синенький бульон будем, значит? — весело спросила женщина.
— Кого? — еще больше удивился Ваучер. Он еще хорошо не протрезвел после «Завалинки», первой — которую целиком, и второй — початой с горла почти до низу, но не до самого.
— Это женщина, — объяснил Мотор непонятливому другу. Поскольку он успел в отличие от него отлить первую перекись алкогольного градуса, то был несколько трезвее, и дополнил рассказ: — Из лесу вышла. К нам…
— К нам? — переспросил Ваучер. — Сама пришла? — и теперь уже оглядел ее с ног до головы. А, оглядев, присвистнул. — Погоди, Мотор, так это ты про нее давеча толковал-то — для покоя натуры чтоб, настоящую? А?
Мотор обратился к неизвестной и предложил:
— Да вы присаживайтесь сюда, присаживайтесь лучше. Все поустойчивей будет, чем стоять-то.
Дама улыбнулась и присела на ватник, прямо перед их норой.
— Кличут-то как тебя, милая? — исключительно, как ему показалось, вежливо спросил незнакомку Ваучер. — И по батюшке тоже.
— А вы что, не знаете разве? — искренне удивилась женщина. — Как это могло случиться?
— Погоди… — Мотор остановил Ваучера, — не про то интересуешь. — Он налил белого на полстакана и протянул гостье: — Выпейте «Завалинки». Это хорошо вам будет сейчас. Из стеганого. Для памяти…
Дама улыбнулась, благодарно качнула головой, изящным жестом перехватила стакан и выпила легко, без последующего звукового сопровождения.
— Стеганого? — уточнила она. — Вы что имеете в виду?
— Я имею, — попросту стал объяснять Мотор, — что он стеганый, стакан этот вон, — он перехватил у дамы пустую посуду и провел пальцем поперек граненых ребер, — потому, что еще голый есть. Гладкий который, без ребер, как в поезде дают, в скором. Тот хуже — ломкий.
Женщина клюнула носом, не довыяснив последней особенности тарной характеристики.
— Теперь спать, — сказал Мотор и жестом остановил собравшегося что-то сказать Ваучера. — Вон туда, вон, — он приподнял брезентовый полог, взял даму под руку и пропустил вперед. — Ложитесь и отдыхайте с богом, одеялку возьмите, там она есть…
— Спокойной ночи, дорогой, — раздался изнутри гостьин голос, и она сразу затихла.
Коллеги по приключению посмотрели друг на друга и, не сговариваясь, закурили. Ваучер — через дыру, в бок, а Мотор — прямо, по-обычному.
— Ну, ты дае-е-е-ешь, — изумленно протянул Ваучер. — Ну, прям народный арти-и-и-ист. Этот, как его… У которого баба пропадает… Кио, бля! Вспомнил!
— У него пропала, а у нас появилась, — среагировал без тени юмора Мотор. — Только, я прикидываю, помутнение у нее, — серьезно додиагностировал он ситуацию, — сильное… Разума… Она ж как звать ее не знает даже. Если не косит под ебанько только.
Ваучер задумался… Ситуация анализу не поддавалась совершенно. И поэтому предложение его, родившееся в ходе непредсказуемого мыслительного процесса, не отличалось логикой и разумом, а стало лишь проходным разовым результатом включения одного из органов системы высшей нервно-страдальческой деятельности человека, обогнувшего прямой и понятный путь прогнозируемых химических реакций, протекающих по линии чердака.
Ваучер подумал и сказал:
— Ебанько не ебанько, косит не косит — пусть с нами живет. С тобой и мной. Сразу. Но без Аусвайса. А он — только с нами, как обычно, но у себя в брезентухе и без ее. Как всегда. И вообще: я — придумал, ты — привел. Все…
Аусвайс проснулся к четырем, высунул фотокарточку из палатки и спросил:
— Суп варили? С этими… А то у меня чего-то в голове, со вчера еще…
Мотор протянул ему стакан «Завалинки» и ответил:
— Не привозили еще. На, покамест, заправь голову…
Аусвайс выпил залпом, потом добавил еще полстолько, его сразу пробило, но до того как упасть по новой, к себе, в брезент туристический, он успел все же отдать честь и хрипло крикнуть:
— Хайль Гитлер! Гитлер капут!
Ни женщина в белом, ни Аусвайс так до утра и не проснулись, каждый — по своей непутевой причине.
Ваучер с Мотором, когда потемнело уже сильно, осторожно забрались слева и справа от спящей незнакомки и долго еще лежали в темноте с открытыми глазами и молчали. Тоже по причине — каждый по своей…
Несмотря на оглоушивающую близость свалки, соловьи вблизи нее жили бессчетные и с удовольствием. Этот факт птичьего присутствия становище каждое лето определяло по ранним утрам, если организм по вменяемости соответствовал этому неудобному времени дня. Первый транспорт прибывал обычно не раньше полдесятого-десяти, это в лучшем случае, потому, пока — путевка, наряд, взять, ехать. Да и вывалить — тоже в очередь, если по-хорошему. И других причин просыпаться, кроме эстетических и красоты искусства, не было. Но это — если очень было надо. Если облава, к примеру. Хотя это было только раньше, еще при большевиках. Или, если привозили, опять же, воду. Которую пить. Пить и если кому по медицине, включая помыться. Воду привозил раз в неделю, по воскресеньям, Максимка, местный пожарник, с электроугольного депо, сержант на пожарной машине. До этого все сдавали старшому деньги, за каждого пьющего члена, надо не надо — все одно деньги он брал и отдавал Максимке. А Максимка — половину деповскому механику, старшине, за безопасность тайны, а другую половину — себе. Но все равно, приезжал он еще до шести утра, до начальства, в самые соловьи, если дело летом, и сливал в баки, на краю. Зимой воды было не надо, кто жил здесь и в холод — плавил снег самолично, и хватало на пищевую потребность, а для помыться — ждали первого весеннего Максимкиного привоза. И старшой строго следил потом, чтоб каждый — по ведру, а если кто не сам приходил, а присылал кого, то не давал взять за того воды из принципа справедливости должности. И в такие ранние дни соловьи получались по нужде. По водной нужде окружающей природу среды…
Незнакомка спала тихо, как нутрия, и совершенно не храпела. А Мотор с Ваучером, наоборот, крепились почти до утра, каждый тайно, а под утро захрапели все равно и разбудили соловьев. Соловьи разбудили незнакомку. Она осмотрелась по сторонам, обнаружила спящих рядом слева и справа от нее мужиков и вспомнила…
…Все вспомнила. Все совершенно. Она вспомнила всю свою жизнь по крупицам и мельчайшим деталям. Она хорошо видела и могла воссоздать каждое движение тела и души в этой жизни. Но, поскольку телесных движений, так же, как и внезапно вспомнившихся душевных порывов с начала ее сознательной жизни накопилось не так уж много, всего ничего — со вчерашнего полудня, то ощутить себя в новом, так неожиданно открывшемся пространстве, оказалось для Юлии Фридриховны Эленбаум — матери, жены, бабушки двух внуков — одного в Торонто, другого — в Нью-Йорке, а также — издательского редактора, преподавателя и переводчика с немецкого — вполне по силам, несмотря на ее пятьдесят шесть.
Она выбралась наружу и посмотрела наверх. Шести еще не было, но утренний свет был уже такой яркой силы, что заставил ее зажмуриться. Разбудивший ее соловей сидел на веточке, совсем рядом, быстро крутил головой и часто-часто перепрыгивал с места на место, не обращая на нее никакого внимания, а просто радуясь майскому утру, позволившему, ни от кого не завися, щелкать и петь сколько вздумается. Юлия Фридриховна скинула лодочки, которые в связи со вчерашним белым так и оставались на ней всю ночь, и сладострастно растерла ступни руками.
«А где же зеркало? — пришло ей в голову. Она вынула заколку из пучка на голове, волосы рассыпались по плечам. Она тряхнула головой. — И зубная щетка…»
Настроение было отличным, хотелось радоваться жизни. В поисках предметов гигиенической необходимости она заглянула внутрь постройки, туда, где было ее лежбище, и повторно обнаружила мужиков. Оба лежали уже на спине и дружно похрапывали. Лица их были родными и хорошо знакомыми. Слева спал Мотор. Она протянула руку и подергала его за штанину:
— Мотор! Мото-о-ор!
Мотор открыл левый глаз, пошевелил им туда-сюда и остановил на объекте. Потом попытался открыть второй, но тот плохо разлеплялся, и тогда он помог ему рукой. Какое-то время оба глаза смотрели вперед, на темный, явно женский контур, освещенный загадочным сиянием, но ничего, объясняющего такой феномен, так и не смогли придумать…
Внезапно он вспомнил… Вспомнил! Вспомнил и хлопнул себя по лбу, соединив в этом ударе все накопившиеся и переработанные за ночь чувства: смесь восторга, удивления, недоверия, горделивого самоуважения, остатков страха, легкого похмелья и жжения в мочевом пузыре.
— Бля-я-я… — тихо протянул Мотор себе под нос и посмотрел на Ваучера. — Бля-я-я… — он приподнялся на локте, шмыгнул носом, втягивая внутрь организма утренние сопли, и указал материализовавшемуся привидению пальцем на Ваучера: — Это Ваучер. Помнишь?
Женщина в белом улыбнулась.
— Естественно, а кто же еще? — она на секунду задумалась. — У меня такое чувство, что с памятью не все в порядке, — она пожала плечами. — Представляешь, не могу вспомнить, где у нас все лежит: полотенце, паста, белье и… кстати, вода где у нас, тоже не понимаю. Отфильтрованная.
Момент, когда она перешла с Мотором на «ты», совершенно никак не отразился на работоспособности ее коммуникационных систем, и новое обращение это мягко и органично опустилось рядом, на землю, вернее, чуть выше — на апельсиновые картоны лежбища.
Мотор толканул Ваучера. Тот раздирал глаза приблизительно по той же схеме — последовательно, с промежуточным результатом адаптации в действительность окружения. А когда разодрал и, тоже вперив их в Юлию Фридриховну, подержал на ней немного, то сказал лишь одно, и тоже впопад:
— Бля-я-я…
— Доброе утро! — совершенно не придав значения лингвистическим премудростям, поздоровалась вчерашняя незнакомка. — Как спалось?
Ваучер приоткрыл было рот, но оттуда выполз слюновой пузырь, крепкий, потому что сделан был из ночной, густой, не сменившейся еще слюны, и не позволил его обладателю развернуть вразумительный ответ по существу спрошенного. Пузырь лопнул, и из Ваучерова рта прорвалось лишь то, что сумело просочиться без перекрывавших его помех:
— Бля-я-я…
— Слышали уже, — недовольно отреагировал Мотор, как совершенно непричастный к темной стороне жизни. — Уже ни к чему блякать-то. Вода где у нас, говорю? И как спалось, говорят, тоже?
Ваучер пораженно посмотрел на Мотора и растерянно ответил:
— Так воскресенье ж сегодня. К Максимке надо идти. А оно у Аусвайса в брезенте.
— Кто в брезенте? — с интересом переспросила Юлия Фридриховна. — Воскресенье?
— Да ведро в брезенте, в палатке у него. Аусвайс знает.
— В документе, то есть, это изложено? — не поняла женщина. — Ты сказал — аусвайс?
Перейти на «ты» с Ваучером тоже для Юлии никакого труда не составило, и тоже прошло для всех совершенно незамеченным.
— Ну да, Аусвайс, кто ж еще? — Ваучер кивнул в сторону улицы. — Надо будить его, и пусть идет в очередь, а мы тогда после, — он встал, сделал пару шагов в сторону и подергал за просевший шнур палаточной тяги, соединявший брезентовое обиталище типа «на троих» с соловьиным деревом. — Э-э-э-э!
Внутри зашевелилось, брезент разошелся по фронту беспокойства события, оттуда высунулось бородатое и нечесаное явление природы и тупо уставилось в пространство.
— Вон он, Аусвайс-то! — прокомментировал вновь открытые обстоятельства Мотор и крикнул в его сторону: — Ведро доставай, Максимкино!
— Гутен морген, герр Аусвайс! — Юлия Фридриховна встала и с вежливой улыбкой сделала шаг в его направлении. Потом оглянулась на Мотора и тихо спросила: — Ты говоришь, он с нами живет?
Мотор подскочил на месте:
— Не, не, не! Какой — с нами? Мы — отдельно, он только так, рядом, и хозяйство вместе и все остальное тоже. А так — не вместе. Так — мы с Ваучером вместе, а по свалке, если ворошить, то — вместе, и с ним тоже, с Аусвайсом.
Ни Юлия Фридриховна, по причине недостаточной переводческой подготовленности, ни сам Аусвайс, по причине полного неврубания в зачинающуюся мизансцену при отсутствии очков на не проснувшейся как надо физиономии, не ощутили кроме междометий «не-не-не!» ни единого намека на причинно-следственную связь отдельных частей, озвученных Мотором, да еще в такую рань. Безусловное понимание услышанного проявил лишь Ваучер. Подобный комментарий партнера по бизнесу и жизни он разделял полностью, но до поры до времени решил помолчать.