Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Мария!

Что такое двадцать пять лет в масштабах истории — миг. А для жизни моего поколения — это уже другая эпоха. То, что при нормальном течении событий может совершаться столетиями, у нас произошло в несоизмеримо короткое время. На наших глазах и в какой-то степени при нашем участии.

- Да, Антонио.

Думаю, что это уже само по себе снимает вопрос о том, что побудило меня вновь через столько времени взяться за перо. Конечно же, не неудовлетворенное тщеславие. Оно у меня давно удовлетворено. И не соблазнительные гонорары — на них сегодня не только дачу, забор не поставишь. И не потому, что стало модно писать: «Все пишут, чем я хуже?» — Я слишком ленив, чтобы усадить себя за письменный стол только из желания не отставать от других. И наконец, не потому, что я что-то в прошлой жизни пересмотрел, за что-то мне сегодня неловко, в чем-то, по примеру лихих перевертышей, перестроился, перековался, перекрасился. Сразу хочу предупредить моих читателей, что ни за одну написанную ранее строку мне не стыдно. Так же, как и многие свои поступки, я повторил бы и сегодня, только, может быть, более осознанно и убежденно. Поэтому не желание что-то пересмотреть, что-то исправить в прошлом побуждает меня вернуться к книге, а внутренняя потребность отозваться на все, что на нас обрушилось с такой сокрушительной силой в последние годы. Тем более что, как показали события, наше молчание, пассивность, чрезмерная доверчивость к средствам массовой пропаганды позволяют манипулировать нашим мнением, нашими голосами в выборных кампаниях и в итоге нашим будущим.

- Что «да», Мария? Я еще не задал никакого вопроса, а ты уже отвечаешь на него «да».

- Я не отвечаю, просто, после того, как ты ко мне обратился, назвав меня по имени, я должна была обозначить, что я здесь и слушаю тебя.

И все же основу книги составят, конечно же, не эти замечания, что называется, на злобу дня. За плечами долгая (правда, промелькнувшая до обидного стремительно), наполненная событиями жизнь. Она подает столько и такого материала по драматичности, по эмоциональному накалу, которого хватило бы не на одну книгу. К тому же меня судьба одарила встречами, общением и дружбой с интереснейшими, уникальными людьми, да и сама биография, как она сложилась, мне кажется, может быть любопытна и поучительна многим. Охватывает период жизни от первых военных лет и до наших «окаянных дней», за которыми, надеюсь, грядет возрождение.

- А зачем это обозначать, я и так вижу, что ты здесь? И попробовала бы ты меня не слушать.

Что ж, давайте с них и начнем. Они ближе, больнее, нестерпимее. Эта боль, видимо, помешает мне спокойно говорить с читателем о сегодняшнем дне. Но что делать, она, как нависший над головой тяжелый атмосферный столб, постоянно давит на сознание, самочувствие вот уже на протяжении нескольких лет. Может, эта книга, возможность выговориться, наконец, поможет мне разгрузить этот столб, эту физически ощущаемую его тяжесть.

- Но я же должна была как-то отреагировать. Я же не могла сказать «нет, Антонио».

- Не надо было отвечать ничего. А теперь у нас есть «да», которое должно стать согласием на что-то, иначе оно пропадет. Разве можно так разбрасываться словами, они так быстро закончатся.

Да, при нашем участии или же молчаливом согласии в моей стране произошел еще один переворот. И, к великому сожалению, опять с кровью, насилием, разбитыми человеческими судьбами, разгулом коррупции, воровства в масштабах, каких не знала страна, да, пожалуй, и мир, обнищанием подавляющей части населения, искусственным разъединением целых народов. Я сам по национальности украинец, родился и живу в Москве. Корни и здесь и там, как и родные в России и на Украине. Как прикажете себя ощущать в этой жизни сегодня при этом искусственном возведении границ и между кем? Братьями по крови, испокон веков жившими рядом, перемешавшимися родственными связями, кровными отношениями.

- Я ничего не поняла, Антонио.

То же самое могу сказать и о моей жене Ирине Петровне Купченко. В самом начале перестройки у нас с ней бывали целые политические баталии.

- Неважно, просто знай, что ты уже заранее на что-то согласилась.

- На что?

Тогда я очень скоро понял, куда клонят новоиспеченные демократы, решившие поделить огромную страну на отдельные «княжества», а она думала, что красивые лозунги о капиталистическом процветании — это правда. Только когда Ирина, как и я, лишилась своей родины и превратилась на Украине в иностранку, тут-то и поняла, что ее жестоко обманули, как обманули весь народ, не спросив у него, как он желает жить, в какой стране — вместе или раздельно.

- Подожди, Мария, дай мне подумать… о, я придумал! Ты согласна, чтобы я поехал отдыхать в Акапулько один.

Я ненавижу любой национализм, как российский, так и украинский. Поэтому, когда почувствовал на съемках фильма «Богдан Хмельницкий» в Киеве, куда меня приглашали на главную роль, что могу стать проводником украинского национализма, — тут же немедленно отказался от съемок. Как же я мог после этого фильма, где русские выглядят варварами, завоевателями, людям в глаза смотреть? Ведь с художника многое спросится. И об этом нам, артистам, забывать нельзя. Как, впрочем, политикам — тоже. С них тоже спросится. Им бы тоже об этом не мешало подумать.

- Но я не согласна.

- Поздно, ты уже сказала «да». Все, я начинаю собирать чемоданы. Да, кстати, Мария… Мария… Мария, что происходит, почему ты мне не отвечаешь?

Сегодня мы должны признать, что в последние десятилетия произошла смена приоритетов и каждый думающий человек пытается понять, осмыслить, что же с нами произошло. Ведь еще совсем недавно наша жизнь была совсем иной. Сопоставление — великая вещь, и уверен, каждый, если он не поглощен процветающим ныне рвачеством, услышит, что в недалеком прошлом мы строили и ярко жили, черпая уверенность в великих делах и свершениях нашего народа, с надеждой и верой смотревшего в будущее. С этой верой мы выиграли жесточайшую и несравнимую ни с чем прежде войну, в короткие сроки восстановили разрушенное хозяйство и вышли на уровень сверхдержавы, запустили в космос Гагарина! Были у нас и великие грехи, но какое государство, становясь на ноги, не имело их, покажите мне таких праведников?!.

- Потому что ты опять используешь мое «да» в своих целях.

Мне смешно бывает слышать, как приверженцы новых приоритетов твердят, что у них нет идеологии, а в средствах массовой информации царствует свобода. Это беспардонная ложь, их газеты, радио- и телеканалы (возьмите хотя бы ОРТ или НТВ) куда более направленны, чем в прошлые времена. И это особенно заметно бывает в дни, предшествующие выборам — в Думу или президентские.

- О, Мария, не преувеличивай значение своего «да». В большинстве случаев достаточно и моего «да». Вот смотри: Антонио, хочешь текилу? – Да! И все. Так что, Мария, неси текилу, и можешь ничего не говорить.

Скажу по опыту работы в театре: раньше невозможны были никакие подвижки в карьере, связанные с получением звания, повышением зарплаты, без оценки твоей деятельности общественностью. Да-да, теми самыми комитетом комсомола, месткомом, парткомом, худсоветом. Сегодня всей этой «бюрократии» нет, многие теперь только поняли, что значит, когда твоя судьба в руках одного человека — директора. Это называется «демократией».

213.

- Мария…

В прошлые, доперестроечные, времена мы жили словно в заказнике, в условиях постоянной и всеобъемлющей опеки, когда все казалось ясно и понятно, до примитива просто. Как в армии: утром тебя поднимут и накормят, строем отведут на учения и строем же возвратят к обеду, отправят в баню и под окрик старшины уложат в постель. Хоть и не избалован деликатесами, но сыт и обут, хоть и не на мягкой перине, но под крышей и в тепле (я не говорю о военно-полевых условиях). За нас думали, за нас решали, нами руководили. Далеко не все нравилось, но мирились или терпели. Если возмущались, то тихо, в узком доверительном кругу. Правда, уж если, случалось, критика прорывалась на страницы печати или экраны телевизоров — от санкций и принятых мер укрыться было почти невозможно.

- Да, Антонио.

Казалось, все в том мире было стабильно, твердо, незыблемо до кондовости, как вдруг все переменилось. Кончилась навязчивая опека. Люди облегченно вздохнули, возрадовались, поверили в добрые перемены, но, как оказалось, преждевременно. Восторг слишком скоро угас, перешел в унылое прозрение. Те же люди утром проснулись и вдруг обнаружили, уже никому до них нет никакого дела: голодаешь ты или негде жить, обманут или избит, нечем заплатить за лечение или не на что учиться. Видишь беззаконие — и не с кого спросить. Вокруг словно заговор молчания, глухая стена неслышания, непонимания, равнодушия. Сами того не заметили, как оказались во власти совсем других — волчьих законов. Из заказника нас словно перенесли в дикую природу, где совсем другие условия существования и способы выжить — крепкие зубы, сила и закон стаи.

- Подойди ко мне, Мария, и возьми меня за руку. Я хочу, чтобы в этот трагический момент ты была рядом.

- Что случилось, Антонио?

- Я умираю, Мария. Мне душно в этом мире, населенном одними негодяями.

Не слишком ли дорогая цена за «глоток свободы», за возможность открыто говорить, что думаешь?.. Тем более что «глоток» оказался, пожалуй, горше, удушливее того, чем дышали прежде, отравлен беззастенчивым враньем, подменой ценностей, откровенным цинизмом. А право говорить лишь тем и ограничивается — все говорят, но никто не внемлет, никто не хочет слушать. Такое впечатление, что живем в стране глухих. Из всех средств информации льется поток разоблачительных обвинений, подтверждаемых документами, фактами, называются конкретные лица с именами, фамилиями, указываются суммы, похищенные у государства и обворованного народа, называются счета в банках, демонстрируются чемоданчики, наполненные долларами, особняки и замки, построенные на скромную зарплату чиновника, — не слышат. В ответ все то же безмолвие. В частную собственность переходят заводы (некогда всенародные стройки), стратегические ресурсы, целые отрасли производства и опять же — с кого спросить? Нас словно пересадили на других лошадей и помчали без оглядки и определенной цели. Никто не знает куда. А может, надо было совсем в другую сторону или даже в противоположную?.. Но мы уже мчим, галопируем во весь опор, не разбирая дороги, и не можем остановиться, оглянуться, понять — куда и зачем? Где эта желанная цель? Уже невдомек, что никто не просчитал и на два шага вперед тот путь, а уже мчим. Теряем в пути людей, терпим страшные лишения, а остановиться не можем, чтобы спросить, куда нас влекут и что впереди. Спросить о результатах пройденного пути. Хотя и сами уже понимаем, что вразумительного ответа не получим, потому что результата нет. Точнее, он отрицательный. Но остановиться не можем, потому что цена уже заплачена, чудовищная цена. Так кто же признается в содеянном? Отсюда ложь — наглая, беспардонная, всеобъемлющая. Ложь, чтобы сокрыть преступления перед своим народом, ложь ради власти, ради ненасытной наживы. Сегодня уже ничего не поймешь, где истина, где откровенное вранье, где действительные намерения сделать лучше, а где умысел, хитроумная сеть политических интриг и личных амбиций. Раньше трудно было услышать «живое» слово, сегодня — правдивое. И уже не знаешь, что хуже. Ложь стала характерной приметой времени — с ведущих телепрограмм и из уст наделенных государственной властью чиновников, банкиров и нечистых на руку предпринимателей. И это тоже закономерно — там, где совершаются неправедные дела, возникает необходимость скрывать их, изворачиваться, лгать, навязывать обществу иные идеалы. Иначе чего бы ради возводить на пьедестал самые низменные человеческие соблазны и низвергать все, что было свято, считалось нравственным, добропорядочным?!

- Может быть, открыть окно?

- Не надо, я простужусь, и буду лежать в гробу сопливый, с красным носом.

В короткое время все встало с ног на голову. В сознание людей, в нашу жизнь внедряют понятия, а затем и дела, которые мы даже не предполагали, что возможны в цивилизованном обществе. В попытках замести следы, в стремлении к обогащению все средства оказались подходящими: насилие, жестокость, покушения на мораль и в итоге на саму жизнь. Как скоро мы привыкли к смерти, к убийствам, уже не испытываем потрясений оттого, что свершаются столь чудовищные насилия над человеком. Привыкли. Нас приучили. Сообщения о покушениях, о гибели людей стали обычными, рядовыми, как будто в порядке вещей, как очередная сводка погоды.

- Да, я не подумала. Бедный мой!

Разрушено все, что возможно: промышленность, наука, ослаблена до унизительного состояния армия. Тяжелым катком прокатились преобразования и по культуре, искусству: где сегодня «самое массовое из искусств»?.. Взамен экраны телевизоров забиты бразильско-мексиканскими мыльными примитивами или американскими боевиками-ужастиками, приучающими зрителей к жестокости, насилию, сдобренными эротикой. На производство своих фильмов денег не находится. Нас настойчиво и планомерно задвигают на задворки цивилизации.

- Ну, не такой уж бедный. Мне есть, что оставить людям. Слушай мою последнюю волю, Мария.

Средства массовой пропаганды — телевидение, газеты — раскуплены нечистыми на руку частными лицами и, естественно, обслуживают их владельцев и политические силы, которые за ними стоят. Служат не истине, а интересам кланов. О какой объективности здесь можно говорить? Истинные же патриоты, совесть нации, честные художники лишены возможности напрямую общаться со своим народом. А сколько полезного, важного, утешительного могли бы поведать людям в этот тяжелый период жизни страны Александр Солженицын, Виктор Розов, Василий Белов, Валентин Распутин — действительно идеалы честности, разума, мужества, истинные патриоты России. Но они сегодня не ко двору. Сегодня в ходу другие идеалы и идеологи.

Вот ведь как можно дискредитировать, извратить прекрасное слово, как и само понятие, — демократия. Уверен, самое страшное, самое разрушительное, что произошло в истекшие десятилетия, — даже не разрушенное хозяйство и экономика (хотя это само по себе ужасно), а падение веры, особенно юных, только входящих в жизнь молодых людей, переворот в их сознании с нравственных основ на меркантильные интересы. На наших глазах выросло поколение, которое стопроцентно отвечает идеологии потребительства. Оно уже сформировалось, это молодое поколение, вкусившее прелести перестройки. Они поняли, что честным трудом много не заработаешь, не достигнешь желаемого благополучия. Обогащение осуществляется иными путями, и наглядно видно какими. Разве могли мы раньше услышать с экрана телевизора признания ребенка, едва научившегося говорить: «Я буду миллионером»? Раньше мальчишки хотели быть летчиками, моряками, потом космонавтами. Теперь миллионерами, бизнесменами, на худой конец — киллерами.

Вот результат поставленной на поток идеологии, вернее, первые ее плоды. Сколько времени теперь потребуется, чтобы вернуть слову «демократия» его истинное значение?! Сколько усилий потребуется, чтобы в сознание юного «вундеркинда» вложить настоящие ценности?!

Да, говоря словами А. Блока, «не эти дни мы звали», не о таких преобразованиях думали, с безоглядным восторгом вступая в перестроечное время.

Самый последний плотник, начиная рубить баню и уж тем более дом, представляет себе план будущего сооружения и привязку к тому месту, где оно будет установлено. А тут государство!.. Миллионы судеб людей!.. Как же можно было так по-топорному обращаться со своим народом? Какая должна быть одержимость властью, если без тени сомнения, без четкого представления, без плана переустройства общества ввергать людей в кровавую бойню, в нищету, в разорение. Как надо не любить свой народ, поверивший тебе и устремившийся за тобой в никуда. Разочарования всегда мучительны, разочарование целого народа — это уже трагедия, трагедия народа, обманувшегося в своих ожиданиях.

Разумеется, жизнь не стоит на месте, времена меняются, должны меняться. Тем более те, застойные, партийно-командные. Это закономерно, это в порядке вещей. Но не столь же бездумно и жестоко. Когда лидеры доморощенных демократов, думая только о том, как удержаться у власти, забыли о сохранении исконно русских земель, о брошенных на произвол судьбы миллионах соотечественников в бывших союзных республиках, о спешно выведенных воинских частях и оставленных без дома и средств к существованию военных, о ставших беспризорниками детей числом более, чем это было после революции. Я вообще считаю, что беды, которые обрушились на нашу страну, могли быть предсказаны еще в начале так называемых реформ. Китай в эти же годы совершил чудеса реформирования, ничего не ломая, разумно, продуманно, последовательно. Почему там смогли составить даже график внедрения реформ, не говоря уже о том, что решительно отказались от того, что не соответствовало их национальным традициям? Мы же ничего вразумительнее, чем «Берите свободы, сколько можете унести», не услышали. И вот последний сдерживающий клапан был открыт, остальное стремительно довершили ловкие, наглые, без чести и совести проходимцы-перестройщики. Эти напутственные слова из уст первого лица в государстве прозвучали как сигнал к окончательному и полному растаскиванию того, что еще оставалось. Желание свободы обернулось вседозволенностью. Точно заметил в одном из своих выступлений Виктор Сергеевич Розов о том, что государство болеет, как человек: у одного сердце болит, у другого почки. У нас болезнь головы, больной разум.

Нет, «не эти дни мы звали…». И не такого вершителя судеб людей ожидали увидеть на троне, о котором вслед за Александром Сергеевичем хочется воскликнуть:

«Зачем ты послан был и кто тебя послал?..»

Я много езжу по стране и знаю умонастроение людей в провинции. Должен сказать, что оно существенно отличается от московского и питерского. И чем дальше от столиц, тем более здоровую нацию видишь. Довелось как-то быть на шестидесятилетии Северодвинска. Живут там во много раз хуже, но какая первозданная вера в свою Державу! Убежден, что здоровье нации будет прирастать провинцией, потому что здесь, в столицах, все мы издергались, изругались, стали чудовищными циниками.

Кроме Севера бываю на Дальнем Востоке, в Сибири, на Урале. Люди воспринимают Москву как какое-то чумное место — в абсолютном отрыве от России. «Долго ли будем терпеть, что творится у вас? — спрашивают они. — Долго ли терпеть нам?!» — «А может, терпеть не надо?» — задаю вопрос теперь уже я, и в ответ слышу аплодисменты одобрения. Терпение и в самом деле иссякает, мне кажется, мы живем на вулкане, который может в любой момент прорваться.

Разумеется, свои поездки по стране я не связываю с политическими событиями, но куда от них денешься, когда они так больно касаются каждого из нас.

И все же… И все же давайте не терять оптимизма и надежды на то, что не все потеряно, не все необратимо, тем более что сдвиги уже намечены и они все более определяются, становятся обнадеживающими. Сегодня мы можем сказать, что Россия оправилась от шока первых перестроечных лет. Остановился процесс распада государства и что угроза глобальных разрушительных процессов, будем надеяться, миновала. Страна возрождается, накапливаются силы для нового качественного уровня жизни народа и мощи государства, в чем несомненная, неоценимая заслуга нашего второго президента России Владимира Владимировича Путина. Вот поэтому не будем терять надежды на будущее, а пока воспользуемся хотя бы этой представившейся возможностью говорить без оглядки на идеологические ограничения и самоцензуру. Тем более что книга-то вовсе не о том, не о неразберихе жизни, не о политике и политиканах, не о мошенниках и ворах (о них, вероятно, еще напишут если не книги, то досье и следственные протоколы). Правда, самоустраниться совсем от того, что происходит в моем Отечестве, как вы, надеюсь, уже почувствовали, тоже не могу. Иначе зачем тогда было вновь браться за перо? Новая книга не может быть повторением прежней, хотя многое войдет в нее с дополнениями или сокращениями, а что-то и в неизменном виде. Ведь жизнь не перепишешь, как и не проживешь заново. Что было, то было: и военное детство, и «мои университеты», и сыгранные роли, и учителя, и теперь уже ученики, друзья и великие современники, к сожалению, многих уже нет. Не стало Николая Сергеевича Плотникова, Николая Олимпиевича Гриценко, Цецилии Львовны Мансуровой, Михаила Федоровича Астангова — моих партнеров, с которыми я играл с самого первого вступления на театральную сцену.

Нет моих родителей — Галины Ивановны и Семена Петровича. Нет уже и младшей сестры Валюши.

Нет моего учителя и друга по театральному училищу и по жизни Ады Владимировны Брискиндовой, также учителя и друга Юрия Васильевича Катина-Ярцева, Григория Абрикосова и много лет руководившего театром Евгения Рубеновича Симонова. Не стало Георгия Александровича Юматова и Сергея Федоровича Бондарчука.

О Юматове еще речь впереди, а о Сергее Федоровиче хочу сказать, что с ним меня свела судьба на съемках фильма «Война и мир». Хотя встретились с ним впервые много раньше в Киеве, где мы снимались одновременно в разных павильонах, рядышком, — я в «Павке Корчагине», а он — в «Иване Франко». Выходили отдохнуть, покурить, и я помню, как он сказал однажды, видимо, под впечатлением от съемок, очень запомнившуюся мне фразу: «Не все в жизни может быть предметом искусства». Это было для меня, тогда еще студента, начинающего актера, настоящим открытием — врезавшаяся в память фраза. И теперь уже, когда прошло столько времени, когда мы видим с утра и допоздна бесконечные дурацкие сериалы, пустые, пошлые, без мысли, без настоящих страстей, с бесконечными выяснениями отношений, убийствами, насилием, разборками, я всегда вспоминаю эту брошенную как бы мимоходом, но глубоко продуманную уже тогда и прочувствованную фразу Сергея Федоровича: «Не все в жизни имеет право быть предметом искусства». Все-таки какие-то приоритеты в искусстве должны быть — для доброты, красоты, для всего, что помогает человеку жить, а не отравляет его существование. Не все мерзости жизни надо нести на сцену, на экран, на художественные полотна. И сегодня, включая телевизор, мы, к великому нашему сожалению, почти постоянно находим подтверждение этой высказанной много лет назад мысли человека, которого мы так рано потеряли, незаслуженно униженного в последние годы его жизни, затравленного сворой критиков, так называемых новых идеологов масскультуры, и, что печальнее всего, некоторыми коллегами по кинематографическому цеху.



Ну а что такое и кто такой Сергей Федорович Бондарчук, мы сегодня вновь начинаем только осознавать, его значимость для киноискусства и культуры в целом. Вновь вспоминаем его фильмы, ставшие классикой российской и советской кинематографии. Вот уж действительно — «большое видится на расстоянии». Нам стыдно должно быть за то, что настоящее признание и оценку некоторые из его фильмов получили не у нас в стране, а за рубежом. Мне вспоминается в этой связи наша поездка от Комитета защиты мира в Соединенные Штаты — огромная делегация деятелей культуры от России, человек, наверное около ста. И среди прочих были те, кто устроили несколько ранее то отвратительное судилище на Пятом съезде кинематографистов, когда почти все беды советского кинематографа попытались списать на Бондарчука. Было такое впечатление, что люди сошли с ума, многие сидели в зале и не понимали, что происходит. Но зато какое же я получил удовольствие в аэропорту Нью-Йорка. Нас встречала огромная толпа журналистов, представителей кинокомпаний, актеров. И я видел, как вся эта масса двинулась, обтекая всех этих ниспровергателей авторитетов, навстречу к Сергею Федоровичу. Они четко и без малейших сомнений расставили всех по своим местам — кто есть кто. Вот уж действительно, нет пророка в своем отечестве.

По своей сути, по масштабности, по выявлению русского характера Бондарчук в кинорежиссуре и актерском исполнении — художник глубокого, основательного, натурального, я бы сказал, толстовского звучания, погружавшийся всецело в стихию творчества и отдававший немерено своей крови, пота и нервов. К киноискусству он относился всегда с высокой меркой ответственности, достоинства, требовательности и осознанием его значимости. Когда его однажды спросили: «Для чего вы делаете картины?» — он, не задумываясь, ответил: «Поднять достоинство нации». И действительно, возьмем любой его фильм, независимо от того, постановщик он в нем или исполнитель. Эта сквозная задача неизменно присутствует в его работах: и в «Судьбе человека», и в чеховской «Степи», и в «Борисе Годунове», и в «Войне и мире» — поднять достоинство нации, достоинство человека. Мы все ищем и никак не можем найти идею объединения нации, которая бы как-то сплотила народ, открыла перспективу движения к возрождению России. А вот она, эта идея — поднять достоинство нации, — разве не заслуживает того, чтобы быть воплощенной в жизнь. И воплощенной страстно, полновесно, на высочайшем художественном уровне. Не зря, я думаю, на одном из своих юбилеев в Доме кино после долгих и утомительных поздравлений, приветствий он прочитал в заключение «Пророка» Александра Сергеевича Пушкина, закончив стихотворение призывным четверостишием:



Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.



Вот он действительно глаголом жег сердца людей, утверждая достоинство человека, нравственные начала в нем, утверждая художественность.

Вот ведь как случилось, что в начале книги приходится с грустью вспомнить о дорогих мне людях, которых, к великому сожалению, уже нет среди нас.

Не стало Михаила Александровича Ульянова — большого русского актера, могучей силы неповторимого таланта, многолетнего моего партнера по сцене и кинематографу. И какого партнера!.. Это было настоящее счастье играть с ним в спектаклях. Он буквально заражал энергией, темпераментом, сверлил тебя своим взглядом, вызывал, как на дуэли, на поединок. Во всей мощи я испытал это великое партнерство в спектаклях «Антоний и Клеопатра», «Фронт», конечно же, в легендарной «Принцессе Турандот» и многих других. Счастье и необычайная ответственность было играть с ним в одних спектаклях. К сожалению, в продолжении последних почти двух десятилетий ему пришлось делить актерскую стезю с обязанностями художественного руководителя театра. Говорю, к сожалению, потому что он плоть от плоти — актер, великий актер, неповторимый. И все, что было связано с актерской профессией, в исполнении Ульянова неоценимо. А все, что отвлекало его от главного предназначения в жизни, при всей необходимости или вынужденности это делать, естественно, отнимало немало времени, сил, нервов, наконец, здоровья. Но так сложилось, что после Евгения Рубеновича Симонова театр остался без главного режиссера и Михаил Александрович, можно сказать, как амбразуру закрыл собою в эту довольно продолжительную пору безвремения. Что, вероятно, и ускорило его уход от нас. Далее в книге я еще не раз назову это легендарное имя актера, все-таки более пятидесяти лет нас связывали в творчестве и по жизни.



Не могу не сказать еще об одном светлом человеке, немало сделавшем для театра, — его директоре театра Исидоре Михайловиче Тартаковском, возглавлявшем коллектив в самые тяжелые перестроечные годы — годы борьбы буквально за выживание и сохранение при этом творческого лица театра. Человек, который всю жизнь занимался экономикой театра, он и в творчестве вел очень мудрую политику, не допуская компромиссов, отступлений от художественности, не допускал халтуры, безвкусицы, в какие бы модные новации они ни рядились. Сам принимал участие в обсуждении предлагаемых к постановке пьес и затем спектаклей, внимательно относился к молодым актерам. Благодаря Исидору Михайловичу театр пережил годы лихолетья и мог строить планы на будущее. Ну а каким оно будет — зависит теперь уже от нас и от тех, кто придет в него завтра.



Да, все уносит могучий ураган — многих уже нет и сплошные бреши в моих старых картинах, пустующих глазницах рам. Это наводит на не совсем радостные мысли о бренности жизни. Думая об этом, тем более приходишь к мысли о том, что нельзя лгать, нельзя в угоду сиюминутной выгоде приспосабливаться, лукавить. Уж если судьбой было предначертано нам явиться в этот мир, то надо постараться жить по-крупному, во всяком случае, честно, чтобы ни о чем потом не пришлось ни сожалеть, ни раскаиваться. Они, кого с большой грустью пришлось только что назвать, не дадут мне ни солгать, ни смалодушничать. Память о них не позволит этого сделать. За что могу поручиться — всё, что было написано прежде и теперь, — искренне и честно. Вот почему мне так дороги слова Сергея Федоровича Бондарчука, озаглавившего вступление к моей первой книге. Их я хотел бы оставить и в продолжение ее: как обязательство, как клятву, говорить так же искренне и честно и сегодня, когда многое еще в нашей жизни не устоялось, вызывает несогласие и даже протест, требует времени на осмысление.

Осмысление не только того, что происходит вокруг нас, но и в нас самих.

Вполне закономерно, что откровенный цинизм и продажность в политике плавно переходят в другие сферы деятельности, в том числе и в искусство. События, свершаемые вокруг, не могли не затронуть и нас самих, впрямую вроде бы не участвующих в них. Интересно, а часто и больно наблюдать, как по-разному реагируем мы на происходящее, как проявляемся, особенно в такие кризисные, обостренные моменты жизни. Одни напрягают все силы для того, чтобы сохранить тот художественный потенциал, который накоплен до нас и не нами, сохранить преемственность, школу, создававшуюся десятилетиями и веками. Другие, наоборот, едва почувствовали разрушительные тенденции в обществе, используют открывшиеся шлюзы для такого же рода деятельности в искусстве. Третьи неплохо себя чувствуют при любых режимах, сладко подпевая и угодничая всем, кто ни окажется у руля.

При всей губительности перестроечных десятилетий, оно имеет одно несомненное достоинство: дает возможность рассмотреть истинные лица и намерения и первых, и вторых, и третьих, наглядно увидеть действительно — кто есть кто. Думаю, все мы под каждым из этих номеров поставим знакомые нам имена: и режиссеров-разрушителей с их «шоковой терапией», в актерах видящих лишь марионеток, и приспособленцев-угодников с их акробатическими вертуханиями перед власть имущими, и авторов интимных откровений, бессовестно обнародовавших весь список попавших в поле их внимания женщин, тружеников на ниве откровенной порнухи. Вот ведь как меняются нравы и понятия чести: им даже невдомек, что в другие времена за такие поступки вызывали на дуэль, руки не подавали.

События последних лет не могли не оставить царапин в душе, отметин в сознании. Чувствую, что и сам я уже в чем-то не тот, не прежний. Во мне тоже, как, наверное, в каждом человеке, что-то переменилось, не могло не перемениться. Как у Пушкина: «…и сам, покорный общему закону жизни, переменился я».

Ну что ж, тогда в путь — длиною в жизнь, хотя еще надеюсь на некоторое ее продолжение. Ведь и семьдесят пять — не рубеж. Не так ли?..

Но прежде чем начать последовательное, день за днем, год за годом, жизнеописание, если оно получится, еще два слова о том, что люблю, с чем связал всю свою сознательную жизнь, без чего не мыслю своего существования и, наконец, в чем, надеюсь, кое-что понимаю — о профессии…

* * *

Однажды, это произошло еще в доперестроечные времена, в дни проведения очередного Всесоюзного съезда молодых учителей, мне довелось встретиться с его участниками, молодыми педагогами. В один из вечеров мне предложили на нем выступить, и я с удовольствием принял это приглашение.

И вот, когда увидел перед собой лица действительно молодых, двадцати, двадцатидвухлетних учителей, я вдруг что-то разволновался, кровь прилила к лицу. Так что не сразу смог начать разговор. Неожиданно пронзила мысль о том, какую же ответственность вот эти молодые люди берут на себя перед обществом, перед будущим, перед родителями. Ведь они принимают в свои руки маленький кусочек души. Еще оголенной, совершенно не защищенной от жизни, от всей ее сложности, противоречивости, порою грубости и отвратительности. Им, пока еще незнакомым, чужим людям, вручают родители самое дорогое, что у них есть, — свои чада. Какая же это должна быть рука, принимающая младенца из родительских рук! Какая должна у них быть кристальная душа, отзывчивое сердце!

Тогда же подумалось и о том, какая это все же прекрасная профессия — педагог и в каком мы все долгу перед нашими учителями. Как необходимо нам оберегать их самих от всего мелкого, суетного, лишающего их душевного покоя, оберегать от грубостей, невежества, материальной недостаточности, чтобы всю теплоту души они могли донести детям, не расплескали по пути к школе, не утопили в собственных житейских заботах, а то и нужде.

Оттого, что я сам разволновался, это волнение, видимо, передалось и слушателям. В зале воцарилась тишина, чувствовал, что разговор получается, что слова находят отзвук в зале. В этот вечер я и сам многое открыл для себя заново, проникся еще большим уважением к этим молодым людям, сознательно выбравшим эту нелегкую стезю, требующую немалых духовных, физических, нервных затрат. Но они сознательно идут на это, понимая, что все то, что закладывает учитель в своих учеников, никуда не уходит, не исчезает бесследно, не умирает, а переселяется в десятки, сотни юных сердец и продолжает свою жизнь уже в них.

Вот на такие мысли навела та встреча. Неслучайно же, как говорят, состояние общества определяется положением педагога в нем, тем, как относится государство к учителю, кому оно вручает своих юных граждан. К сожалению, приходится признать, что сегодня, пожалуй, как никогда прежде, положение учителя у нас в стране самое жалкое, унизительное, незащищенное. И это уже отзывается тяжелыми последствиями, а в будущем, если не будет исправлено, может и вовсе обернуться катастрофой.

После этих размышлений я с еще большей ответственностью стал подходить и к своей профессии, которая, как мне кажется, сродни профессии учителя. Она тоже уникальная, редкая по своему влиянию на душу человеческую, на формирование личности и также мало ценится государством. Мы имеем в руках столь же сильное оружие влияния на сознание человека, как учителя на школьников, и подчас сильнее, потому что мы воздействуем на сознание зрителей системой образов, через сопереживание, а если поднимаемся до высот искусства, то и через душевные потрясения. Через такие потрясения можно достигнуть того, что не подвластно бывает логике, убеждениям, самым добрым наставлениям.

Так, как актер может влиять на человека, редко кто еще может, если, разумеется, он делает это по-настоящему, если в нем, как мы говорим, «сидит бог», есть искра таланта (потому что когда его нет, то ничто тебя не спасет, и ты никогда не поднимешься к этим высотам). Тем и близки наши профессии, что там и здесь должно быть призвание и талант. Без этого нет учителя, как нет и актера. Иначе будем иметь не возрожденные к знаниям, к чистым порывам сердца, а наоборот, загубленные души, несостоявшиеся судьбы.

Какая могучая профессия в наших руках, особенно остро понимаешь, когда видишь, как устанавливается контакт со зрителями, как они начинают жить жизнью твоего героя, его мыслями, волнениями. Чувствуешь это всем своим нутром, нервами, душой, каждой своей живой клеткой,



…дыханием моим,
сердцебиением,
голосом,
каждым острием издыбленного
в ужас волоса,
дырами ноздрей,
гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ежью кожи,
гнева брови сборами,
триллионом пор,
дословно —
всеми порами.



Вот уж действительно, лучше Маяковского не скажешь об обостренном чувстве актера на реакцию зрителей, их дыхание, настроение, внутренний отзыв в душе.

Актерской профессии более двух с половиной тысяч лет… Этот возраст говорит не только о древности, но и в равной степени об изначальной необходимости ее для человека, который стал нуждаться в искусстве сразу, как только начал осознавать себя в этом мире. Человек еще ходил у природы на очень коротком «поводке», но уже жгла его потребность выразить свои чувства в песне, движении, рисунке, игре, словом, в творчестве. Уже была в нем эта потребность выразить свое отношение к окружающему его миру в художественной, образной форме.

В ряду других актерская профессия выглядит по-особому, опять же, пожалуй, кроме профессии учителя. Кому и когда пришло бы в голову налагать запрет на искусство гончара или ткача, пекаря или хлебороба? Актерская же профессия прошла через многие тернии, знала пору презрения, времена гонений, запрета. Стоит вспомнить хотя бы русских скоморохов. Сколькие из них поплатились за свою страсть отнятым языком, прочими увечьями, а то и жизнью. Скоморохи платили дорогую цену, как мы сегодня сказали бы, за смелость говорить правду, выражать мнение народа. И все-таки они говорили и пели, высмеивали и обличали. А зрители, невзирая на суровые запреты, внимали им, отзывались на их наивное, незатейливое, но далеко не безобидное искусство. Актер всегда был глашатаем времени, а его искусство — выражением сути этого времени. Потому-то горьковский спектакль «Дети солнца», поставленный Художественным Общедоступным театром в 1905 году, смог стать общественно-политическим явлением и накалял обстановку в зрительном зале посильнее политических прокламаций. Потому, казалось бы, очень далекий от революционных идей спектакль этого же театра «Доктор Штокман» Г. Ибсена побуждал молодежь к политическим выступлениям, к открытым демонстрациям студентов в Петербурге во время гастролей там театра еще задолго до революционных событий 1905 года. А сколько таких примеров из истории отечественного и зарубежного театра можно привести еще! И всё это — его величество Актер.

Все, что носится в воздухе, от чего закипает кровь в людских сердцах, выражает актерское искусство. Вот поэтому, понимая, какая грандиозная профессия в твоих руках, думаешь, как важно нести людям все лучшее, что в тебе есть, подниматься к вершинам искусства, а не размениваться по мелочам на дела, отвлекающие, уводящие от главного.

Об этом нам надо помнить всегда и в особенности сегодня, когда в суету политических интриг, в борьбу всевозможных групп, объединений, кланов втягиваются и популярные артисты, известные писатели, деятели искусств. Расчет здесь прост — использовать их авторитет, популярность для привлечения голосов в избирательных кампаниях, для повышения авторитета партий, политических объединений. К сожалению, некоторые из моих коллег попадают на эту приманку, позволяют себя использовать в этих меркантильных целях, не очень задумываясь о последствиях.



Или как можно относиться к известному и любимому многими по прежним фильмам и работам в театре артисту, скатившемуся в своей нетребовательности до скандальных свар в парламенте, до участия в сомнительной кампании в поддержку скомпрометировавшей себя власти, до съемок в пошлой рекламе? Читатели без труда и подсказки назовут имя этого актера.

Не скрою, ко мне тоже не раз обращались с подобными предложениями — пойти на компромисс со своей совестью или заниматься не своим делом. Ну а о том, правильно я в свое время поступил или нет, сегодня судят мои дети. Насмотревшись по телевидению политических дебатов в парламенте — до взаимных оскорблений, до грызни, до рукоприкладства, — они как-то признались: «Папа, как хорошо, что тебя нет среди них, а то нам было бы стыдно за тебя».

Я был твердо убежден в том, что главной трибуной для актера всегда остается театральный подиум. Там он должен выражать свою жизненную позицию, а не в парламенте или еще где-то. Актер должен оставаться актером, художник художником. Как только он становится функционером, неважно какого уровня, это сразу сказывается на его творчестве, это смерть для истинного художника. Слова Вл. Маяковского: «Я поэт — и тем могу быть интересен» — сегодня так же актуальны, как в то время, когда они были произнесены.

Мне однажды самому пришлось быть свидетелем того, как уговаривали Олега Борисова, талантливейшего, в этом я убежден, артиста, возглавить Союз театральных деятелей Ленинграда, и хорошо помню его отказ: «Нет, мальчики, — отвечал он, — не буду, умру и останусь хорошим актером, а кем вы умрете?..» И умер великим артистом, ничем не запятнав себя. Не разменявшись на чины, власть, деньги.



Сегодня, пожалуй, уже никто не представляет себе актерский труд легким, чередой лишь радостных успехов, потому что публичным стал не только результат — его фильм или спектакль, но и сам процесс. Об этом позаботилась, в частности, вездесущая телекамера, да и мы, сами актеры, не скупимся на раскрытие «кухни» нашей работы, ее будней. И все же радость конечного результата, радость удачи, далеко не частой и не обязательной, если ты не поддался на соблазны легкого успеха, легких денег, дарит чувство ни с чем не сравнимое.

Когда после спектакля к тебе подходит человек из зрительного зала и говорит: «Это про меня. Это со мной так было», или признается в том, что спектакль или фильм помог ему выстоять в трудную минуту жизни, уберег от неверного шага, от необдуманного поступка, тогда забываешь все мучения, в которых рождался спектакль и твой в нем образ, все наши «недоотдыхи» и «недосыпы», перегрузки и волнения. Такие встречи со зрителями необходимы и в больших аудиториях, и за кулисами после спектаклей, и в перерывах между съемками. Каждая такая встреча, каждое письмо зрителя что-то дает актеру, наталкивает на новые, более глубокие осмысления того, что есть наша профессия, какой она должна быть, наталкивает на осмысление собственного опыта работы в театре, в кино, на радио, телевидении и, конечно же, опыта великих актеров, с кем посчастливилось общаться в работе, видеть на сцене, встречаться в жизни. А встречи эти незабываемы, неповторимы…

Сегодня, часто оглядываясь на свое прошлое, на детство, на увиденное мальчишкой и пережитое в годы войны и в послевоенное время, опираясь на воспоминания, встречи и общение с интереснейшими людьми у нас в стране и за рубежом, прихожу к мысли, что о многом мог бы рассказать. Мысль об этом все более и более крепнет. Так что попытаюсь хоть таким образом частично оправдать свое поступление когда-то на факультет журналистики Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова.

Эту книгу я рассматриваю также как возможность ответить на многочисленные вопросы и письма зрителей, которые приходят отовсюду вот уже около полувека. А спрашивают обо всем: о том, как стал актером и как стать актером, о работе в театре, о ролях в кино и на телевидении, о поэзии, о том, что привлекает меня в чтении стихов, что такое вахтанговская школа и еще много-много самых различных, порою очень неожиданных вопросов.

Обо всем. Что волнует меня и зрителей, что осталось не высказанным в ролях, в моей первой книге, о чем не могу не рассказать, — и постараюсь написать…

«Все волновало нежный ум…»

Здесь каждый шаг в душе рождает Воспоминанья прежних лет. А. С. Пушкин
Родом из детства

Если обращаться к жизни художника, то, я думаю, есть смысл заглянуть в нее лишь с точки зрения того, как она переплавлялась затем в его творчестве: в роли — если это актер, в музыке — если композитор или исполнитель, в гипсе или граните — если скульптор… Много значит при этом, как начиналось все в его биографии, где те истоки, которые питали позднее его в работе, какие кульминационные моменты, потрясения выпали ему в жизни, что сделали глубокие засечки в сердце, в памяти.

- Ты будешь диктовать мне завещание?

Все мы «родом из детства», а мое поколение родом из войны… Это глубокий след на все оставшиеся годы. Это всегда учащенное биение пульса при одном только воспоминании о ней. Это память сердца, память первого восприятия добра и зла, отваги и подлости, которые откладываются в сознании, а точнее, в душе.

- Да. Впрочем, перед этим я оглашу предпоследнюю волю: дай мне рюмку текилы.

Война… Она мало кого обошла стороной, мало кого не обожгла своими кровавыми всполохами огня.

- Конечно, Антонио.

Поэтому, надо думать, и в искусстве, и в литературе занимает особое место. А в мою творческую жизнь тема войны вошла как-то само собой, закономерно и органично. Предрасположенность к военной теме была заложена уже самой биографией моей и моего поколения.

- И вот еще предпредпоследняя – кактусовые пирожки, они у тебя такие вкусные. И салат. И во-он ту рыбку… это будет уже какая воля? Предпредпред… короче, дай мне еще маринованных кактусов и икру из кактусовых иголок, и это будет семь моих предпоследних воль.

- Подожди, Антонио, ты же хотел что-то оставить…

Внешне у меня сложилась вроде бы типичная для советского, а теперь российского актера судьба и в то же время полная своих сложностей, но опять же в русле катаклизмов всей страны. И так случилось, что самое сильное потрясение пришлось на совсем еще ранние детские годы.

- Вот еще, так все вкусно… А, ну да. Я завещаю нашему хомячку Густаво пять упаковок хомячьего корма, которые ты пойдешь и купишь в магазине, как только нотариус вскроет это завещание, тебе я завещаю хомячка Густаво с пятью упаковками корма, этим негодяям – нашим соседям Гутьерросам я завещаю сломать шею, упав с лестницы…

- Антонио, это все ужасно… а главное, так неожиданно… А кого пригласить на похороны?

Тяжелыми, лязгающими гусеницами война, можно сказать, переехала через детство моего поколения. От воспоминаний о ней никуда не уйти, никуда не деться. Они часто, даже, может быть, слишком часто нагоняют в сегодняшней стремительной, быстротекущей жизни, подавая во всей ясности и отчетливости эпизоды далекого военного детства.

- Ну, Эстебанов, конечно, Эрнандесов, этого негодяя Гонсалеса, Лопеса с подругой…

- Представляю, как будет весело! Они быстро напьются, начнут петь песни, плясать, Гонсалес опять покажет фокусы, подруга Лопеса опять разденется почти догола…

Они всплывают часто неожиданно во время работы, особенно если это спектакль или фильм о войне, помогая найти верную тональность, краску, штрих, эмоциональный настрой в исполнении.

- А я этого всего не увижу? Нет, я не согласен. Я отменяю свою смерть!

Войну я встретил семилетним мальчишкой. Она буквально тяжелым катком прошла по трем годам моей жизни. Случилось это на Украине, куда я был отправлен на лето к родителям отца вместе с двумя сестрами за несколько дней до начала войны. На станцию Абамеликово, что в трех-четырех километрах от деревни Стрымба Одесской области, мы приехали рано утром 23 июня…

- А как же праздник? Я уже настроилась.

- Будем поминать нашего хомячка Густаво.

Встречал нас дедушка. И едва мы сошли с поезда, он первый нам сказал о том, что началась война.

- Но ведь он еще жив!

- О, Мария, этот вопрос я решу.

Я, естественно, не очень-то представлял себе, что это такое, но по общей тревоге, волнению понял, что произошло что-то ужасное, непоправимое. А дедушка часто не без опаски поглядывал в небо на запад, — первые самолеты уже пролетали над станцией: «Гудилы, гудилы и на Одессу полетилы». Вдалеке слышались уже глухие разрывы бомб.

214.

Мать с отцом должны были приехать к нам через неделю, но судьбе было угодно распорядиться по-иному. Война разлучила нас почти на три года, страшных лет оккупации, когда ни родители, ни мы не знали ничего друг о друге, не знали и того, остался кто в живых или нет. Нам было нелегко без родителей, но сейчас, сам имея двух сыновей, понимаю, какое это было испытание для них, разлученных с детьми, оказавшимися в оккупации.

- Антонио!

В Москву мои родители переехали в 1931 году — в голодный неурожайный год на Украине. Тогда-то отец и решил податься в столицу, устроился на химический завод, а позже переехала и мама. Здесь родилась старшая сестра, а в 1934 году появилось его высочество — Василий Семенович Лановой.

- Да, Мария.



- Скажи, а почему ничего не слышно об успехах наших спортсменов на зимней Олимпиаде в Турине?

И вот мы на родине родителей… Сначала было отступление наших: шли плотной колонной на восток, потом движение начало убыстряться, шли уже не колонной, а отдельными группами. Расстояние между группами становилось все больше и больше, а скоро мы увидели и первых раненых, окровавленных солдат. Шли кто сам, кого везли или тащили на себе солдаты, двигались уже не только по дороге, не только по шляху, как говорят на Украине, а больше напрямки, срезая углы, маленькими группами, поодиночке, по двое. И наконец образовалась пауза, томительная, гнетущая тишина. Крестьяне с тревогой ждали, что же будет дальше…

- Ну, во-первых, потому что Турин очень далеко, и оттуда вообще плохо слышно. А во-вторых, эти негодяи – наши спортсмены – очень плохо подготовились к Олимпиаде.

- А им что, наплевать на честь нашей мексиканской родины?

А дальше появились первые мотоциклисты, точно так, как показывают в кино. Сначала вдали увидели столб пыли, который поднимался над дорогой. Люди стояли у околицы и молча смотрели на приближающихся автоматчиков на мотоциклах. Немцы ехали, не опасаясь встретить здесь сопротивление, нагло, в открытую, с губными гармошками, в касках, несмотря на летнюю жару, пели, что-то кричали, ели яблоки, молочные початки кукурузы, показывали в нашу сторону и хохотали. Доехали до центра села, развернулись, постреляли вверх, им никто не ответил, и тогда дали ракету своим, что, мол, путь свободен, открыт и можно двигаться дальше. А сами подъехали к колодцу и по-наглому, беспардонно разделись догола на виду у всего села, начали обливаться водой, вскрякивая и изредка поглядывая по сторонам с видом завоевателей.

- Понимаешь, Мария, эти негодяи – наши предки, когда выбирали, где им жить, выбрали такое место, где нет снега и льда. А готовиться к зимней Олимпиаде без снега и льда, все равно, что ездить на лошади без всадника… по-моему, точное сравнение.

А скоро оттуда же, откуда появились мотоциклисты, показались колонны машин, солдат, повозок, велосипедистов, зениток — это была лавина, этакая орда, чингисханщина, захватившая все пространство. Дороги не хватало, шли по посевам, обтекая деревню со всех сторон. Останавливались на несколько секунд у колодца, пили воду, обливались и шли дальше. Затем, осушив колодец, у него перестали останавливаться. На ходу ловили кур, заходили в хаты, спрашивали «матка, яйка» — это были первые слова, которые я от них услышал. Первой жертвой на селе, не считая кур, стал Тузик, который выбежал на улицу, облаивая непрошеных гостей. Его лай оборвала длинная автоматная очередь.

- Неужели во всей Мексике нет хотя бы немножко льда?

Двигалась эта лавина через село непрерывно около двух недель, и казалось, конца не будет. А когда прошла, один отряд остановился в деревне. Немцы расселились по хатам, ели только яйца, кур живых уже не оставалось, воду заставляли пить сначала местных жителей — боялись, что их отравят. Некоторые немцы даже угощали нас, малышей, шоколадом, показывали фотографии своих детей и умиленно плакали. Пока это была для них всего лишь несколько затянувшаяся прогулка. А один немец, который у нас остановился в доме, подарил мне свой ремень. Я надел его и пошел гулять.

- Есть. Но он весь находится в частных коллекциях.

Случилось это на току… Подъехал немец, увидел меня с этим ремнем и кричит: «Ком хер, ком хер!» Я подошел. Тогда он показал, чтобы я отдал ему ремень. А я говорю: «Не дам, мой ремень». Тогда этот детина снял с плеча автомат и при всех над самой головой дал очередь, описав дугу… До сих пор слышу свист пуль у самого уха. Бабушка моя сразу упала в обморок, а дед застыл в оцепенении, как он потом говорил: «Остолбенел и слова сказать не мог». После этого я молча снял ремень и протянул его немцу. Внешне все это я перенес спокойно, но долго еще и после войны, занимаясь уже в самодеятельности, продолжал заикаться и с большим трудом избавился от этого недуга.

- В каких частных коллекциях?

- В холодильниках. И эти негодяи – владельцы холодильников – жалеют этот лед для спортсменов, а вместо этого пьют с ним виски.

А дальше началось еще серьезнее. В округе действовали партизанские отряды, организованные Винницким обкомом партии: пускали под откос поезда, совершали нападения на немецкие опорные пункты, уничтожали военную технику, распространяли листовки, словом, борьба с фашистами велась активная. Естественно, усилились и карательные операции: немцы сжигали целые деревни, расстреливали мирных жителей, публично казнили пойманных партизан.

- Вот негодяи! И что, никто из наших спортсменов даже не попытался поучаствовать в зимней Олимпиаде?

Узнали мы и о том, что возле железнодорожной станции несколько десятков пленных красноармейцев поднялись против вооруженных до зубов фашистов. Люди погибли, предпочтя смерть позору. Это запало в душу навсегда и всплывало потом, когда приходилось играть роли советских воинов.

- Ну, почему, Вот, наш сосед негодяй Рамирес хотел стать олимпийским чемпионом в беге на коньках.

Немцы, опасаясь партизан, минировали поля, на которых подрывались люди, скот. Гибли и дети. Немцы изготовляли такие разноцветные, яркие, красивые мины, чем привлекали наше внимание. Любопытство порою брало верх, на что фашисты и делали расчет: эти смертоносные игрушки попадали в руки детей и… взрывались.

- И где же он тренировался? В чьем-то холодильнике?

На моих глазах от снаряда погибли двое мальчишек, пасших скот. И сам я чудом спасся… Меня, как младшего, они послали завернуть отбившуюся от стада корову, а сами занялись с найденным тут же немецким снарядом. Развязка наступила скоро. Я уже возвращался к ним, гоня впереди себя корову, когда услышал страшный взрыв. Волной меня бросило на землю, а когда поднялся, то увидел только издыхающую от ран корову, принявшую на себя осколки снаряда. Помню, какой страх охватил меня тогда. Дед после этого случая строго-настрого наказал — никакие игрушки в руки не брать, и тем более снаряды, патроны, оружие.

- Нет, Мария, он бегал по пустыне, рассчитывая на то, что если он уж так бегает по песку без коньков, то как же он будет бегать по льду, да еще в коньках!

- Как стрела!

В военное время дети взрослеют быстро. Раньше начинают понимать цену жизни, раньше осознают чувство патриотизма, быстрее учатся любви и ненависти. И если в мирное время, сегодня, ученики приходят в школе роман «Как закалялась сталь» в десятом классе, то я познакомился с ним в семь лет, еще не научившись читать. И тогда это знакомство с романом Н. Островского было в самый раз. Его нам читал учитель украинского языка Николай Иванович, фамилии я его, к сожалению, не запомнил. Причем услышал впервые роман на украинском языке — «Як гартувалась сталь» Мыколы Островского.

- Ну, да.

- И что?

- Он вышел на старт, увидел лед и хотел попросить, чтобы его посыпали песком, но не успел, потому что сразу поскользнулся, упал и сломал ногу.

Парт в школе не было, сидели ученики друг за другом, писали на спинах впереди сидящих, а вот однажды, это был еще 1941 год, Николай Иванович вошел в класс, закрыл ножкой стула дверь, вынул из-под рубахи книгу и скомандовал всем: «Хлопци, хутко до мене». Мы расселись вокруг него, и, когда стало тихо, он сказал, что будет читать нам принесенную им в класс книгу, но при этом предупредил, что если хоть кто-нибудь узнает об этом, то его немцы повесят. Мы к тому времени уже видели, как фашисты зверствовали на нашей земле, и, конечно же, никто не узнал о том, что читал он нам в школе.

- Вот негодяй! Не сумел постоять за честь родины хотя бы несколько минут!

- Ты несправедлива к нему, Мария, потому что он все-таки пересек финишную черту, и, кстати, первым, но победу ему не засчитали.

Чтение романа настолько захватило учеников, что все сидели, затаив дыхание, забывали о времени, о чувстве голода, и когда учитель прекращал чтение, перенося его на следующий день, то никому не хотелось расходиться и уговаривали «читать дальше». Ну а к приходу учителя на следующий день мы все уже сидели на своих местах в ожидании продолжения. Так за несколько дней роман Мыколы Островского был прочитан.

- Вот негодяи! А почему?

Необычайно сильное впечатление произвел он на всех нас, глубоко запав в память, в сознание каждого. Особенно покоряла мальчишек душевная стойкость Павки Корчагина, всем хотелось походить на него.

- Потому что он, видишь ли, пересек ее на скорой помощи и без сознания. Все, Мария, ты расстроила меня своими вопросами, неси текилу из холодильника… из моей частной коллекции.

А как это было необходимо и важно тогда, в суровые военные годы. Ведь все мы воспринимали Павку не как литературного героя, для нас он был живым, вполне конкретным человеком, знакомым парнем, с которым мы за время чтения книги успели подружиться полюбить его. Таким он и остался в моем сознании до сих пор — реальным человеком, знакомым парнем из жизни и никак не литературным персонажем. Таким я его через много лет играл в театре и кино — как давнего моего хорошего знакомого, в котором видел для себя образец мужества, веры и решимости ее отстаивать.

215.

- Антонио! Антонио, почему ты так поздно!? Где ты был!!?

- У-у-у…

Позднее, когда репрессии немцев против мирных жителей оккупированных районов усилились, ужесточились, Николаю Ивановичу пришлось уйти в подполье. Никто не знал, где он и что с ним случилось. Только позднее; ртало известно, что он работал в тылу врага по поручению Винницкого обкома партии, а затем ушел в один из партизанских отрядов, боровшихся против немцев на Украине.

- У кого?

- Нет, у-у-у не в смысле «кого», а в смысле у-у, Мария, это долгая история. Присаживайся… нет, не на кресло, прямо здесь, и снимай с меня ботинки.

На мое детство выпало и другое — испытать радость общения с природой, почувствовать ее красоту во всем богатстве и неповторимости, жить настоящей деревенской жизнью, получать хорошую физическую закалку на все последующие годы. Все это также не могло не пригодиться позднее в творчестве, в жизни.

- А сам ты что, не можешь?

- Нет, у меня заняты руки. Я перебираю ими мелочь в карманах.

- Так где же ты был?

Шло время, и, несмотря на то, что продолжалась война, с наступлением весны надо было думать о новом урожае, о том, чем прокормиться в следующую зиму. К сельскому труду приобщали и нас, детей. Первое время нам, мальчишкам, доверяли пасти коров, а позднее разрешили смотреть за лошадьми, ездить верхом, купать их, отчего радость получали огромную. Мы брали с собой кусок черного ржаного хлеба, а когда с хлебом становилось трудно, несли с собой в поле малай — лепешки наполовину с кукурузой, бутылку молока. Сгоняли коров в стадо и босые, в холщовых домотканых, порою не по возрасту штанах и рубахах уходили по утренней росе за деревню. Рано утром вставать обычно не хотелось, но стоило выйти из хаты, как утренняя свежесть и первые ласкающие лучи солнца снимали сон мгновенно.

- Я только что вернулся со всемирной шахматной олимпиады.

- Ты представлял нашу страну на шахматных соревнованиях?

Пробуждалась вокруг вся природа: на глазах взмывали в небо с радостными переливами жаворонки, радуясь новому дню, по полям и лугам разливались ароматы полыни, клевера, гречихи, смешанные с запахами стада медленно двигающихся коров и коз. Все это создавало неповторимую картину деревенской жизни, запавшую в память со всеми цветами, звуками, запахами на всю жизнь. Это неверно, когда говорят, что цвета, звуки, запахи нематериальны. Материальны, это могу сказать со всей определенностью и достоверностью. Я сам их ощущал почти физически — всеми нервами, всеми клетками своего тела.

- Нет, я пытался, но не смог. Она очень большая, ее трудно всю сразу представить.

- Нет, я имею в виду, что ты играл в шахматы за Мексику?

Запах коров, коровьих кизяков, конюшни, лошадиного пота, сена с тех пор стал моим любимым запахом, лучшим из всех духов и одеколонов. Никогда не забыть, как однажды я хотел удержать теленка, а он начал брыкаться, вырываться. Будучи сильнее меня, он буквально понес меня по кочкам, по всем кизякам, какие попадались на пути. Но я тоже был упрямым (не зря же в жилах течет украинская кровь) и никак не хотел отпускать веревку, так и держался, пока теленок сам не остановился, выбившись из сил… Можно представить, в каком виде явился я домой, и трепки, конечно же, не миновал. Но с тех пор запах тот запал в меня на всю жизнь и ассоциируется с детством, с природой, с деревней!..

- Да, но недолго. Они нашли у меня в крови допинг – целых полтора литра текилы. Причем в бутылке.

- А разве на шахматных соревнованиях проверяют участников на допинг?

А сколько радости и детского восторга доставляли поездки на возах свежего, душистого сена, дальние походы в лес за ягодами, за грибами!..

- Обычно нет, но когда я съел коня противника – ну, чтобы отбить запах текилы, конина же имеет специфический запах – они что-то заподозрили. И дисквалифицировали меня на две минуты. За это время он успел сделать восемь ходов и выиграть партию.

- Вот негодяи!

Вот они, жизненные контрасты: ужасы войны, смерти, увечья, бесчинства фашистов, всеобщее горе народа и каждого в отдельности, потому что война коснулась практически всех, и тут же гармония природы во всем ее богатстве, многообразии, красоте, как бы противостоящей, спорящей с той дисгармонией жизни, что пришла на нашу землю. Вот оно — прекрасное, возвышенное, жизнеутверждающее и уродливое, безобразное, античеловечное — рядом, в крайнем своем проявлении. Да, все впитывало нежное детское сердце, все волновало нежный ум»: и величественные картины природы, выверенной веками, устоявшейся деревенской жизни и ужасающие картины войны.

- Да, а ведь у меня была выигрышная позиция. Я только что сделал лакировку… рокировку… и собирался ударить его доской, он бы упал со скамейки, а я бы съел все, что он разложил на своей газетке.

- Что?

Одна картина деревенской жизни сменяет другую… Полдень — это уже совсем другой пейзаж, другие цвета, другой ритм жизни. Жаркое полуденное марево. Коровы, насытившись утренней сочной травой, лежат, лениво пережевывая пищу, отмахиваясь от надоедливых мух и слепней. На зеленом фоне травы они, гнедые, пестрые, разных оттенков и узоров, создают неповторимую гамму красок. Это благодаря тем далеким картинам детства одной из любимых строк стала крыловская фраза: «И прилегли стада…» Для меня это не просто фраза, а воспоминание детства, воспоминание, вошедшее в меня как одно из составляющих понятие — Родина.

- Что? там было много всего – соленые кактусы, колбаска, килька…

Ведь это слово — не абстрактное понятие. Помимо того общего, что вкладываем мы в него, у каждого из нас устанавливаются и свои индивидуальные, сугубо личные и даже интимные связи с родным домом, знакомой с детства до каждого ее изгиба тропинкой, с речкой, где плескались в детстве, со своим двором, с первой любовью, с теми картинами детства и юности, которые живыми стоят перед глазами и десять, и двадцать пять, и пятьдесят лет. Все это в итоге и создает тот полный, всеобъемлющий, живой образ Родины. Без этих личных связей, без чего-то конкретного, может быть, бытового, он будет абстрактным, малопонятным, неполным.

- Где ты был!!?

«Ты ответь: что для тебя Родина?» — спрашивает самого себя Рощин в «Хождении по мукам» А. Толстого и сам же отвечает: «Июньский день в детстве, пчелы гудят на липе, и ты чувствуешь, как счастье медовым потоком вливается в тебя… Русское небо над русской землей».

- Когда, Мария?

А вот какие слова, узбека по национальности, защищавшего блокадный Ленинград от врага, довелось мне однажды прочитать: «Жизнь — это Родина. Родина — моя семья, мое село, вся моя Советская страна. Когда враг забирает пядь моей земли, он отрезает кусочек моего тела… Я приехал из края, где много солнца, много богатой земли, много руды, хлопка, винограда, большие стада, где счастливая жизнь. Когда фашисты ворвались в Советскую страну, я почувствовал, как задрожала Ферганская долина… И каждый… сказал себе: «Иди вперед, останови врага, защити свои дома, свою семью!» И я приехал в Ленинград. Без Москвы, без Ленинграда, без Советской России нет свободного Узбекистана… Я не пожалею жизни для того, чтобы отстоять то, что мы, узбеки, получили от Советской власти». И он отдал жизнь, защищая Ленинград, страну, свой родной дом.

- Только что?

- Мария, да у тебя склероз! Только что я стоял перед тобой и рассказывал, как мы выпивали на бульваре с каким-то незнакомым негодяем.

Вот как удивительно органично и неразрывно все связано одним словом «Родина», все объединено этим понятием — семья, родное село, родная земля… Становление художника тоже не происходит в отрыве от всего того, что тебя окружает. Не представляю себе художника, который бы не любил природу, животных и, конечно же, людей, не видел бы и не чувствовал всего многообразия и красоты его окружения. Иначе каким же будет его искусство?..

- А при чем здесь шахматы?

Сначала, в детстве, слияние с природой происходит как бы само собой, в игре, в созерцании, в незамысловатом детском труде. Пока все, что нас окружает, воспринимаем и любим неосознанно, принимаем как должности лишь потом по-настоящему начинаем понимать, осознавать, что значат для нас на самом деле те далекие ощущения детства. Оно приходит к нам много позднее, когда до боли сердечной нам начинает этого не хватать, когда ностальгически тянет в места детства и юности, где и начало формироваться наше сознание. В детстве все это входит в нас как воздух, как хлеб, как родниковая вода. И лишь со временем вспоминаешь обо всем этом как о чем-то действительно великом, магическом, важном.

- При том, что в шахматах тоже есть королева. А ты – моя королева! (Ба-бах!).

И еще одну картину детства не удержусь, чтобы не нарисовать, — возвращение с пастбища.

- Ой, упал!

Солнце склоняется уже к закату, оно в степи совсем другое, чем в средней полосе, — на закате огромное, погруженное в пыльную дымку, — необыкновенно, зловеще, таинственно. Из домов выходят хозяйки с ведрами и стоят в ожидании у своих палисадников.

216.

Коровы сами заворачивают к своим дворам. Кончается день. Едва солнце скрывается за горизонтом, все быстро погружается в полумрак. На небе появляются новые светила — луна, звезды.

- Антонио, Антонио!

- Да, Мария.



Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи:
Все мертво, все молчит…
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках.



- Помоги мне достать большую сковородку со шкафа.

Мне очень близки пушкинские стихи о природе, и близки они, вероятно, больше всего благодаря тем далеким детским впечатлениям жизни на природе. Любовь к природе осталась на всю жизнь. И теперь при первой же возможности стараюсь выехать на природу, в лес, чтобы отрешиться на время от городской суеты, снять напряжение, нервное и физическое, оправиться от перегрузок последних дней или недель. А перегрузки у актера, если он востребован, в форме — активно работает в театре, снимается в кино, на телевидении, записывается на радио, участвует в концертных программах, — огромные, дикие перегрузки. Это только со стороны кажется актерская профессия легкой, праздничной, увлекательной. На самом же деле требует порою таких нервных и физических затрат, такого напряжения, отрицательных эмоций, что диву даешься, как человек все это выдерживает.

- Ты сама просишь меня об этом?

- Конечно, кого мне еще просить?

Зрители, придя в театр или киноконцертный зал, видят уже результат труда актера, режиссера, художника, видят ту легкость, с какой двигается, говорит, живет на сцене исполнитель той или иной роли. А что стоит за этой видимой легкостью?.. Как мучительно долго и трудно порою рождается спектакль, как нелегко подчас создать в нем необходимую сценическую атмосферу подлинной жизни на сцене, найти ключ к нему, к каждой в нем роли!.. Скольких бессонных ночей стоит все это его участникам: репетиции порою до изнеможения, до нервных расстройств, до физической немощи, до отчаяния. И вот в такие моменты я черпаю силы на природе, в уединении, в лесу. Нет, совсем не миф и не легенду сочинил древний человек о непобедимом Антее, силу которому давала земля-матушка, оторвавшись от которой он теряет свое могущество.

- Ну, да, верно, никто кроме меня этим не занимается… Но, Мария, ты же ничего такого сегодня не сделала…

Земля — родоначальница всего живого на ней, она вливает в нас силы, жизненную энергию. Чем чаще мы будем погружаться в первозданность природы, оставаться наедине с нею, чувствовать ее, тем самым сильнее и духовно бопаче будем сами. Современному человеку, особенно городскому, вечно торопящемуся куда-то, движущемуся часто не столько по необходимости, сколько по инерции, мчащемуся, галопирующему, неспособному уже и остановиться; на минуту задуматься над своим бытием, над тем, куда и зачем летит, природа — очистительная сила, благотворнее всего другого воздействует на него. Прикоснувшись ладонью к земле, как будто физически чувствуешь, как из тебя выходят все накопившиеся сотни-тысячи вольт напряжения, как разряжаются тело, мозг, душа. На природе — в поле или на берегу речушки, у костра или во время прогулок по лесу — и мысли приходят другие, не засоренные мелочностью, корыстием, у костра и песни поются по-иному, и совесть здесь напоминает о себе чаще, и чувство стыдливости за свои поступки испытываешь острее, и раздумья о том, как ты живешь, не растрачиваешь ли себя по пустякам, тоже приходят чаще в часы уединения, в общении с природой. Если бы депутаты и нынешние политики почаще вспоминали об этом, «советовались» с природой, поверяли ей свои мысли и чувства, исповедовались перед ней!

- Правильно, а хочу сделать блинчики.

- Вот так? Горячей сковородкой? М-м… Получается, Павлов был прав.

Ну а когда нет такой возможности — уединиться, уйти «в леса, в луга», а работа требует огромного напряжения сил, обнажения всех твоих нервов, когда нужно собраться перед выходом на сцену и особенно перед съемками в кино, где ты один на один с кинокамерой и нужно сыграть подчас в одном эпизоде целый кусок жизни, — я обычно прошу, чтобы не трогали меня какое-то время, пока сам не выйду на съемочную площадку. И тогда ухожу куда-нибудь в безлюдное место — за декорации, установки и молю небо только об одном, чтобы оно дало мне услышать те далекие звуки, вдохнуть запахи, чтобы оно мне вернуло хоть на мгновение те счастливые ощущения детства. В киносъемочных группах обычно уже знают об этом и не трогают, пока сам не выйду к камере. И когда выхожу на съемочную площадку, во мне уже тот груз детства, который я не сравню ни с чем, груз тех далеких и в то же время близких сердцу ощущений. И это обязательно, обязательно скажется затем в работе на экране или на сцене. Я сам чувствую, что глаз становится теплее, самочувствие — другим, вся суета повседневной жизни куда-то уходит, душа становится открытой к восприятию добра, света, настоящих человеческих чувств. А без этого творчество невозможно. Этими ощущениями я особенно дорожу, они для меня жизненно необходимы.

- Кто такой Павлов?

- Это один русский негодяй, который открыл условные рефлексы.

Правда, с годами все труднее «воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток», все реже и реже приходят они на память во всей своей первозданности, все труднее и труднее удается умолить их вернуться, умолить дать мне эти запахи, звуки, голоса, видения. А чем реже посещают нас детские воспоминания, тем быстрее черствеет душа, и ты теряешь ту остроту восприятия, что питает нас в детстве. Но пока они есть (и дай бог, оставались бы в нас до последнего дня, до последнего нашего часа) — ты открыт добру, радости, вере в будущее. А как они нам нужны сегодня, да и всегда! Не будь у меня в детстве утренних рос, ночных, посильного деревенского труда, простой здоровой деревенской пищи, наверное, и далее наверняка я не располагал бы тем запасом физических сил, какие имею, которыми живу и пользуюсь вот уже столько лет, неэкономно и порою безжалостно расходую ежедневно, ежечасно.

- И в чем он прав?

Думаю, что у каждого человека должна быть в детстве своя деревня, свои ночные, свои стога сена, свои росы, свои солнечные восходы и закаты. В этом смысле с сожалением смотрю на своих сыновей, детей своих друзей. Они не знают той деревни или другой такой же, в какой я рос, не знают того особого чувства общения с природой, с животными и растительным миром, не бегают босиком по стерне, не знают вкуса парного молока. Пионерские лагеря или дачи — это, конечно, хорошо, но они не восполнят всего того, что дает деревня с ее особым укладом жизни, приобщением к сельскому труду всех — от малого до старого.

- Получается, что если каждый день бить жену сковородкой, ей это начинает нравиться, и в итоге, когда зажигается лампочка, у нее выделяется слюна.

- У жены, у сковородки, или у лампочки?

- Что?

- Выделяется слюна?

- У собаки.

- А при чем здесь собака?

- Не знаю, Мария, это собака Павлова, ему почему-то нравилось, чтобы у нее выделялась слюна, и он включал лампочку, чтобы лучше это рассмотреть.

- Вот извращенец!

- Да, и по-моему, в итоге за это его посадили.

- А, так вот откуда взялось название «Павлов посад»! Какой же ты интересный собеседник, Антонио, – начали-то мы со сковородки…

217.

(Страшный шум).

- Эй, негодяи, прекратите! Прекратите!

- Антонио, не кричи так, ты сорвешь голос, а они тебя все равно не услышат.

- Дай мне что-нибудь тяжелое, я в них брошу… пепельницу… телевизор…

- Какой телевизор, Антонио, ты выбросил его два дня назад на нашего дворника, этого негодяя Росалеса, который подметал в семь утра.

Конечно, есть своя гармония и в городской жизни. Создание рук человеческих тоже поражает нас красотой: стройностью улиц, формой зданий, историческими и культурными памятниками, красотой парков и скверов. Но здесь же рядом нередка и дисгармония, то, что не выверено жизнью, опытом, создано лишь с утилитарной целью, без учета соразмерности, пропорций, сочетания объемов, форм, цвета, ландшафта и т. д. В отличие от природы, где все отлажено веками, сбалансировано самой природой и поэтому более гармонично, оправданно, целесообразно, здесь создание рук человеческих далеко не всегда выдерживает испытание временем.

- Тогда дай… я не знаю… шкаф!

Почему я такое место отвожу своим воспоминаниям детства? Да потому, что именно в детстве и юности закладывается в человеке все то, что потом сформирует в нем ту или иную личность, что разовьется в нем вглубь и вширь. Дальше развитие его пойдет уже осознанно, но бессознательная основа, фундамент его дальнейшего совершенствования в его детстве и юности. И от того, насколько он, этот фундамент, будет крепок, прочен, зависят прочность и красота будущего здания. Все пережитое в детстве, конечно же, не может пройти бесследно, не заложить свои зерна в детскую впечатлительную и восприимчивую душу, чтобы затем через много лет откликнуться эхом в уже взрослом человеке и, конечно, актере, живущем судьбами своих героев. Я иногда сам удивляюсь, как память порою подает такие детали из воспоминаний, которые своими корнями уходят в детство. И уже потом только, когда начинаешь анализировать, то понимаешь, что все не случайно. Они оказываются в конечном счете в тебе и рано или поздно обязательно переплавятся в творчество, если, конечно, затронуло в свое время за живое, осталось глубоко в памяти, в сознании сегодня по аналогии ситуации или сходности переживаний напомнило о пережитом. Это такие воспоминания, к которым достаточно самого легкого прикосновения, чтобы они зазвенели в твоей памяти, отозвались в сердце.

- На, бери… ой, Антонио, не надо брать шкаф!

- Почему это?

Особенно те детские впечатления помогли мне затем в работе над фильмом о Великой Отечественной войне. Я своими глазами видел, как пришел враг на нашу землю, сытый, наглый, самодовольный, и как потом бежал — жалкий, трусливый, озлобленный. В тылу по поведению немцев очень точно чувствовалось действительное положение на фронте. Эту «качку» я хорошо помню: сначала они кричали: «Москва капут! Москва капут!»; потом как-то притихли, приуныли, встревожились. Куда делись их прежнее самодовольство, внешний лоск? Теперь от них уже не пахло одеколоном, не слышно стало губной гармошки. И вот наконец по той же дороге, только уже в ином, обратном, направлении, вся эта армада, изрядно потрепанная, откатывалась назад на запад — сначала огромной лавиной, потом отдельными группками, со все более удлиняющимися перерывами, потом напрямки, срезая углы, через овраги бежали туда, откуда пришли. Дед мой стоял у калитки, смотрел на все это и дивился, приговаривая: «Тю, дывинося!..» Что означало: «Смотрите, пожалуйста!..»

- Там мой любовник, этот негодяй Риварес.

Немецкие машины, груженные техникой, снарядами, награбленным добром, вязли в грязи, и они их уже не вытаскивали, поджигали и бросали, сами унося ноги подальше от надвигающейся на них опасности, от возмездия. Изредка раздавались взрывы, рвались снаряды, разнося машины и все, что находилось рядом, по кусочкам. Так в темной апрельской ночи 1944 года вдоль дороги, насколько можно было видеть, полыхали огни, словно расставленные кем-то специально факелы, указывающие дорогу восвояси. Вместе с ними в нашем крае догорала война…

- Вот и хорошо, значит, шкаф будет еще тяжелее… А, черт, не могу сдвинуть его с места. Может, попросить Ривареса, чтобы он вышел и помог мне?

Мне все было интересно наблюдать, но дед на всякий случай упрятал меня в погреб и строго-настрого приказал сидеть тихо. Так там я просидел несколько дней. А потом наступила тишина, — долгая, томительная тишина ожидания. И вот как-то вечером мы услышали, как в дверь кто-то робко постучал. Открылась дверь, и на пороге мы увидели совсем еще мальчика в немецкой форме. Грязный, весь в слезах, он протягивал руку и жалобно просил: «Матка, яйка матка, яйка». У него был такой жалкий вид, что бабушка отломила краюху хлеба и молча протянула ему. Он буквально вцепился своими пальцами в хлеб и, приговаривая: «Данке шён, данке шён», жадно начал есть. Вот таких вояк вынужден был фюрер посылать на фронт в конце войны.

- Не стоит, Антонио, ведь тогда ты увидишь его и поймешь, что он там…

А на следующий день я пошел за водой до копанки, как вдруг услышал — из оврага доносились короткие сигналы морзянки. Осторожно подошел ближе и увидел, как двое склонились над переносной радиостанцией и передавали сигналы. И только тогда разглядел на ушанке одного из них красную звезду.

- Ну, да, расстроюсь, начну гоняться за тобой со сковородкой… это нам сейчас ни к чему. Что же делать-то, господи?!!