Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

** О НАУКЕ И ИСКУССТВЕ

Если бы человек, любящий музыку и посвятивший занятию ею всю свою жизнь и потому хотя немного понимающий в ней толк, сказал бы людям, производящим всякие безобразные звуки под видом музыки, что то, что они делают, нехорошо, то очень легко могло бы случиться, что люди эти, твердо уверенные в том, что то, что они делают, есть музыка, объяснили бы себе неодобрительное суждение любителя музыки тем, что он враг ее, и тогда все доводы этого любителя музыки о том, почему не хорошо производить безобразные звуки, и о том, в чем состоит настоящая музыка, были бы бесполезны, потому что были бы приписаны тому, что он враг музыки.

Нечто подобное случилось со мною по отношению науки и искусства. Любя науки и искусства, которым я посвятил всю свою жизнь, я попытался указать на то, что не все те дела, которые совершаются в наше время под видом наук и искусств, суть хорошие и достойные уважения дела, и людьми, к которым преимущественно относились эти мои замечания, было решено, что я враг наук и искусств и что потому на доводы мои не следует обращать внимания. А так как те самые люди, к которым относились мои замечания, и суть те самые, в руках которых находится пресса и которые поэтому руководят общественным мнением, то мнение о том, что я враг наук и искусств, сделалось общим, и все попытки мои уяснить мою мысль вызывают только негодующий отпор против моего желания возврата людей к первобытному невежеству.

Как ни безнадежно это положение в наше время, когда обилие всяких появляющихся книг делает то, что почти никто не читает (не может успеть читать) самих сочинений авторов, т. е. то, как авторы выражают свои мысли, а все читают только критики, отчеты, обзоры, т. е. пересказы мыслей авторов с теми выдержками, которые соответствуют степени понимания и внимания пересказывающего, которому тоже большею частью нет времени прочесть всего сочинения и потому большей частью заменяющего мысль, излагаемую автором, своею; — как ни безнадежно такое положение, я все-таки попытаюсь для тех, которые так же, как и я, любят науки и искусства, высказать сколько можно яснее мои мысли о науке и искусстве, предмете огромной важности всегда, а в особенности же в наше время, когда науки и искусства всё более и более, вытесняя всё другое, становятся единственным руководителем нашей жизни.266

Науки и искусства составляют одну из самых важных человеческих деятельностей. Без наук и искусств человек бы не был тем, чем он есть. Всё, что знает каждый из нас, начиная от названия предметов, счета, уменья понимать и выражать не только словами, но и интонациями оттенки чувств до самых сложных знаний и пониманий267 есть последствие передачи науки и искусства в самом широком смысле. Всё, что отличает человека от животного и делает его способным к бесконечному совершенствованию, есть последствия передачи знаний наук и искусств в широком смысле.268

Область наук и искусств в широком смысле обнимает собою всю человеческую жизнь. Всё, что имеет человек, есть последствие передачи знаний, а потому вопрос о науках и искусствах состоит не в том, полезны или вредны они (о том, что вредны или полезны науки и искусства, может сомневаться только сумасшедший человек), а в том, что мы в данное время из всей этой огромной области выделяем и ценим, как особенно важное и нужное, и называем наукой и искусством в тесном смысле. Только в этом смысле обсуждались науки и искусства и древними философами и в новое время Руссо и др. Осуждаются не науки и искусства, а то, что в известное время и известными людьми из всей огромной области наук и искусств выдвинуто и выставлено на первое, несвойственное им место и считается, если не исключительно, то предпочтительно перед другими деятельностями людскими науками и искусствами в тесном смысле. Нельзя отрицать того, чтобы знание всех тонкостей схоластики не было наукой и мастерство разрисовывать заголовки книг или вышивать покровы не было искусством, но очевидно, что совершенно неправильно приписывать этим предметам исключительное или первенствующее значение наук и искусств.

Нам кажется, что то, что мы теперь считаем и называем исключительно науками и искусствами и есть, и всегда было, и должно быть особенной, выделяемой по своей важности из всех других, деятельностью и что иначе это и не может быть.269 Но чтобы утверждать это, надо найти для этого основания.

Нельзя довольствоваться тем, что мы твердо уверены в этом. Во все времена люди были твердо уверены в том, что то, что они считают наукой и искусством, и есть несомненные наука и искусство, но всегда оказывалось, что уверенность эта почти всегда была неправильна. То, что считалось наукой и искусством в древности и в средних веках для нас уже не имеет значения наук и искусств.

Наука нашего времени особенно гордится своей точностью, своим критицизмом, тем, что она ничего не допускает на веру, а обосновывает все свои положения, подвергая их разносторонней критике. Вот эту-то самую особенность науки нашего времени я и желал бы приложить к самому существенному вопросу науки и искусства, именно к вопросу о том, на каком основании, почему из всей огромной области человеческого знания выделены известные знания, которые считаются в наше время исключительно наукой и искусством, науками и искусствами в тесном смысле?

Мы так привыкли считать наукой и искусством только то, что у нас считается таковыми, что вопрос этот представляется нам странным.

**** О ТОМ, ЧТО НАЗЫВАЮТ ИСКУССТВОМ

I

В нынешнем году мне в первый раз довелось слышать самое, как уверяют так называемые знатоки, лучшее произведение Вагнера. Исполнение, опять по мнению знатоков, было прекрасное. Несмотря на всё мое желание досидеть до конца, чтобы иметь право судить, я не мог этого сделать не от скуки, а от ужасающей фальши всего произведения. То же, что испытывает музыкальное ухо при таком большом количестве фальшивых нот, при которых все-таки не теряется смысл произведения (если бы все сплошь были неверные звуки, не было бы фальши и не было бы страдания при слушании), то же испытывало и мое поэтическое чувство, и я не мог выдержать этого страдания и ушел, не дослушав второго акта. Произведение это вот что такое: Из всех известных мне народных эпосов самый непоэтический, неинтересный и грубый — это Нибелунги. Эту то непоэтическую и грубую поэму бездарный и претенциозный сочинитель Вагнер переделал по своему для своих музыкальных целей и вложил в нее туманную немецкую и скучную квази-философскую закваску, потом на всю эту искусственную историю придумал, именно придумал, не музыку, а звуки, напоминающие музыку, и эту то историю в драматической форме, выкрикивая неестественными звуками странные фразы, представляли наряженные люди.

Гёте сказал: Man sieht die Absicht und wird verstimmt.270 Здесь же не только видишь Absicht, намерение, но ничего другого не видишь. И видишь намерение постоянно неосуществленное. Как я вижу ясно, что чудовище, с которым борется там кто-то, не чудовище, а два несчастные, изогнутые человека, которые стараются ходить в ногу и не расходиться, так точно и в драме, а главное в том, что называется музыкой, я не вижу, не чувствую музыки, а чувствую и вижу ошалевшего от самомнения, музыкально внешне одаренного и поэтически бездарного немца, который хочет меня уверить, что та глупая сказка, которую он мне представляет, имеет глубокий смысл и трогательность. На это скажут: мое личное мнение, ни на чем не основанное, и личное мнение огромного большинства совершенно противуположно. На это я скажу, что мнение большинства, сколько я знаю, ни на чем не основано, кроме общих туманных фраз. Мое же мнение, как мне кажется, очень ясно обосновано именно вот на чем.

Всякое искусство имеет свою область и свое, отдельное от других искусств, содержание. Не говоря о том, в чем состоит сущность всякого искусства (о чем буду говорить после), выскажу здесь нужные для моих доводов об искусстве те положения, с которыми полагаю, что люди, занимающиеся искусством, спорить не будут. Когда я смотрю на архитектурное произведение, то я ищу архитектурной красоты, и если одна часть здания будет выстроена, а другая рядом с ним прекрасно написана красками, то мое чувство архитектурной красоты будет нарушено. После колонн я ждал портика, а тут вдруг изображение крыши или портика.

Всякое искусство имеет свои задачи, разрешаемые только им, этим одним искусством. Так, картина, изображающая пейзаж, может передать мне то, что она имеет сказать, только изображением воды, кустов, полей, дали, неба, а никакие стихи или музыка не передадут того, что имеет сказать мне живописец. Так и во всех искусствах и в особенности в музыке, самом задушевном, т. е. наиболее других завладевающем чувством людей искусстве. Музыка, если она музыка, имеет сказать нечто такое, что может быть выражено только музыкой. И это выражение музыкальной мысли, скорее содержания, имеет свои музыкальные законы, свое начало, середину, конец. Точно так же, как архитектурное, живописное, поэтическое произведение. И когда музыкант имеет нечто сказать своим искусством, то музыка и подчиняется этим условиям, как это всегда было и есть с древнейших времен и до сего времени.

Что же делает Вагнер?

Возьмите его партитуру без представления и слов и вы найдете набор звуков, не имеющих никакого музыкального содержания и поэзии, никакой внутренней связи. Перевертывайте все эти ноты и музыкальные фразы как хотите, и не будет никакой разницы, так что музыкального произведения тут нет. И для того, чтобы придать какой нибудь смысл этим звукам, надо слушать их одновременно с представлением. Слушая же их так, вы опять не получаете музыкального художественного впечатления, а слышите явно придуманную педантически с лейтмотивами, обозначающими появление каждого лица, попытку иллюстрации (иллюстрация поэзии музыкой собственно невозможна, потому что музыка, будучи гораздо более захватывающим, чем поэзия и драма, искусством, не может иллюстрировать поэзию) — попытку иллюстрации посредством подобия музыки бездарной и претенциозной переделки скверной поэмы. Зигфрид Вагнера и все его этого рода произведения подобны вот чему. Представим себе, что какой нибудь стихотворец, изломавши свой язык так, что он может на всякую тему, на всякую рифму, на всякий размер написать стихи, которые будут похожи на стихи, имеющие смысл (такие стихи, каких два, три в каждом нашем журнале), представим себе, что такой стихотворец задастся мыслью иллюстрировать своими стихами какую нибудь симфонию или сонату Бетховена или балладу Шопена.271 На бурные первые такты аллегро первой части этой сонаты этот стихотворец напишет даже не четыре, не два стиха, а один стих, соответствующий по его мнению этим первым тактам.272 Потом на следующие такты, более успокоенные, напишет273 тоже по его мнению соответствующие, без всякой внутренней связи с первым стихом и даже без рифмы и одинакового размера, и т. д. на всю сонату, симфонию или балладу. Такое произведение будет совершенно то же в поэтическом смысле, что Зигфрид Вагнера в музыкальном.

Таково по моему мнению значение того, что называют музыкой Вагнера.274

И эта то музыка обошла весь мир, дается везде, в постановке своей стоила, я думаю, миллионы во всех театрах Европы, и сотни, тысячи людей совершенно уверены, что, восхваляя эту антипоэтическую и музыкальную бессмыслицу, они доказывают свое утонченное образование и вкус. Что же это значит?

А значит то, что мы в деле искусства дошли до того тупика, дальше которого идти некуда и из которого нет выхода. Признаком этого служат не одни произведения Вагнера. Я взял для примера музыку, но то же происходит во всех искусствах, оставляя архитектуру и скульптуру, которые не движутся, в живописи, в поэзии лирической, эпической (романы), в драме.

В живописи религиозная живопись, историческая, жанры, портреты надоели, да и нет в этом ничего не только превосходящего прежних, но даже равняющегося с ним.

И вот они прямо придумывают, стараются что нибудь выдумать необыкновенное, притворяются наивными, верующими, не умеющими рисовать, чтобы подражать кому-то и что-то глубокомысленное выражать символами.275

Или изображают . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Или . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В этом одном движении живописцев бездна, всё больше и больше; и то, что они пишут, всё непонятнее и непонятнее и всё бездарнее и бездарнее. Нет ни одного, который бы был несомненно силен, как были сильны и понятны всем даже недавние: Кнаус, Месонье, Turner.

Но они, новые живописцы, нисколько не робеют и с непоколебимой уверенностью, свойством бездарности, продолжают открывать новые пути и восхваляют друг друга.

То же в поэзии, в лирической — нет Гёте, Пушкина, Vict[or] Hugo, стихи в роде этих поэтов надоели, и все пишут почти такие же. И вот новые поэты открывают новые пути, и дошло до того, что плоская бездарность Бодлер и Верлен считаются поэтами, и по открытому ими пути кишат их продолжатели — Маларме и подобные ему, пишущие что-то по их мнению прекрасное, но никому непонятное. То же делают у нас в России какие-то непонятные люди.

Но хорошо бы, если бы это проявилось только в лирической поэзии, это такая малая отрасль любительского, по то же происходит и в драматической, эпической поэзии.

Диккенсы, Текереи, V. Hugo кончились. Подражателям их имя легион, но они всем надоели. Всё одно и то же, и вот выдумано новое: это Ибсен, Киплинг, Райдер Хагард, Доде сын, Метерлинк и др.

И опять то же явление: искание необычного, нового и отсутствие понятного. И, как и в живописи, количество пишущих растет в ужасающих размерах и в тех же размерах падает степень дарованья. Люди не видят даже, что то, что они делают, не имеет ни капли смысла, и продолжают восхвалять друг друга и всё дальше и дальше уходят в сторону исключительности, искусственности и непонятности.

Ни в чем это не видно так, как в музыке. И ни в каком искусстве люди не ушли так далеко в искусственности, как в музыке. Я поэтому и начал с нее. Причина этому та, что другие искусства можно еще как-нибудь разъяснить, музыку же уж никак нельзя. И потому, если картина бессмысленна или неправильна, всякий зритель судит о ней и объясняет ее недостатки. То же и с поэзией. Всякий может сказать, что это лицо, событие ненатурально или неверно выражено; только о музыке — почти то же и о лирических стихотворениях — нельзя рассуждать, нельзя сказать, почему это хорошо или нехорошо.

От этого-то музыка (также и лир[ическая] поэзия), попав на ложный путь искусств нашего времени (о чем — в чем ложность этого пути — будет сказано после), зашли в те страшные дебри бессмыслицы, в которых они теперь находятся.

Музыка есть искусство, действующее непосредственно на чувства, и потому казалось бы, что для того, чтобы быть искусством, она должна бы действовать на чувства. Кроме того она276 искусство преходящее. Произведение исполнено и кончено; вы не можете по произволу продолжить свое впечатление, как вы можете это сделать с картиной или с книгой. И потому, казалось бы, музыкальное произведение, чтобы быть искусством, обязано действовать на чувство. И что же? Большинство муз[ыкальных] произведений в подражание бессмысленным произведениям Бетховена суть набор звуков, имеющих интерес для изучивших фугу и контрапункт, но не вызывающий никакого чувства в обыкновенном слушателе; и музыканты нисколько не смущаются этим, а спокойно говорят, что это происходит оттого, что слушатель не понимает музыки.

Музыкант играет вам свое сочинение, которое, как и большинство сочинений новых музыкантов, непонятно, т. е. чуждо музыке.

Вы не безграмотный человек, а эстетически образованный, знаете и цените классиков музыки. Вы слушаете, и сочинение вызывает в вас недоумение (особенно если музыкант веселого характера), не мистификация ли это? И не кидает ли он просто руками как попало, чтобы испытать вас, и вы говорите, что вам это не нравится. Нет, вы еще не понимаете, отвечает вам музыкант. Да когда же я пойму? Ведь уж кончено, съиграно. И почему же про стихотворения Маларме и драму277 Метерлинка я могу сказать, что эти стихотворения и драмы дурны, потому что бессмысленны и никто мне не говорит, что я еще не понимаю, а в музыке мне говорят это. Произведение искусства должно тронуть меня, а чтобы тронуть меня, оно должно прежде всего быть понятно.

Tous les genres sont bons hors les genres ennuyeux, — говорит почти это самое. Прежде всего всякое, а особенно музыкальное, произведение должно быть понятно. Произведение искусства ведь в сущности, я думаю, есть ничто иное, как делание понятным того, что было непонятно. Впечатление, производимое понятным искусством, всегда такое, что получившему художественное впечатление кажется, что он давно это знал, но только не умел высказать так, как оно высказалось в художественном произведении, так как говорить, что художественное произведение хорошо, но вам не нравится, потому что вы не понимаете, это всё равно, что мне предлагали [бы] есть солому или лимб[ургский] сыр и объясняли бы то, что я не ем этого, тем, что у меня не развит еще вкус. Нет, я не ем солому, потому что она не вкусна, а лимб[ургский] сыр, потому что он воняет. Если вы предлагаете мне пищу, то прежде всего сделайте, чтобы она была вкусна мне и другим людям, находящимся в том же положении, как и я.

Да, отвечают на это, вы еще не принимаете этой пищи потому, что вы не развиты и потому вы лишены этого удовольствия, мы же хотим доставить вам это высшее удовольствие, которое вы не знаете, а мы знаем.

278Кто это мы? И кто это вы?

279Вы — это милионы и милионы людей трудящихся мужчин и женщин, которые кормили, одевали, обстраивали, перевозили, охраняли вас, ту малую кучку людей, кучку паразитов, которая живет праздно трудом этих милионов.

А кто же такие эти мы, находящиеся в обладании этой особенной красотой? Это те наши паразиты, проводящие свой век в обжорстве, праздности, пьянстве и разврате. Это крошечная кучка людей паразитов, пришедшая к сознанию того, что нет Бога, нет смысла в жизни, что надо уничтожать себя, пока жив, наслаждаться, чем можешь. И эта то кучка научит всю массу тому, что такое настоящее искусство, и нам, знающим наслаждения искусством здоровым, понятным, всеобщим — идти к вам на выучку!!280

Не вернее ли предположить, что люди, оторвавшиеся от жизни, от истинной жизни труда, живущие паразитами, придумывали и придумывают себе средства сначала забавы, заполнения праздного времени, а потом забвения от сознания нелепости своей жизни,281 делают глупости и глупости эти называют искусством, — тем более это нужно предположить, потому что те, которых они хотят учить искусству и на которых они смотрят как на рабочий скот, который должен кормить, одевать, обстраивать, т. е. нести их на себе как своих паразитов, знают очень хорошо, что такое искусство, и наслаждаются им. Знают, что такое поэзия всякого рода, рассказы, басни, сказки, легенды и романы, поэмы хорошие и понятные, знают, что такое песни и музыка хорошая и понятная. Знают, что такое картины хорошие и понятные. Они всё это знают и любят. Знают красоту и поэзию природы, животных, знают такие поэтические красоты, которых вы не знаете.

Почему вы думаете, должны сказать эти люди, что то, что вы себе устроили в маленьком вашем кружке паразитов, есть самое хорошее? Мы же находим, что оно скверное. Скверно оно потому, что оно большей частью развратно, исключительно, не всем доступно, и главное потому, что оно непонятно и становится понятно не потому, что человек поднялся до вас, а спустился до вас. — Вы в своей безумной гордости говорите, что вы находитесь в обладании какой-то особенной красоты и что надо много трудиться, чтобы достигнуть до вас и понять эту вашу красоту, а мы находим, что то, что вы называете красотой, есть только удовлетворение вашей извращенности, и мы поэтому не хотим и не можем учиться у вас. Если вам хорошо и нужно ваше искусство — пользуйтесь им: оно нам не нужно. И потому не говорите, что для [нас].

Для того же, чтобы решить, кто прав, надо решить, что такое искусство, о котором могут существовать такие разнообразные, противуположные друг другу мнения.

Возьмите какое хотите произведение какого хотите искусства, и я вам покажу высказанные компетентными критиками о каждом суждения диаметрально противуположные. То же еще в гораздо большей степени происходит относительно современных произведений: то же произведение, как музыка Вагнера, драмы Ибсена, романы Зола, картины... одними считаются верхом совершенства, другими отвратительной мерзостью, не имеющей никакого права на название произведения искусства.

Что нибудь не ясно и очень запутано в определении искусства, если могут существовать такие противоречия.

Могут быть различные мнения о достоинствах того или другого философского или научного произведения. Но никто не скажет, что астрономическое, физическое открытие и изложение его не есть произведение науки, или исследование о душе не есть философское произведение, но в произведениях искусства происходит полное отрицание. Вагнер — верх совершенства; Вагнер — не музыкант; Puvis de Chavannes — верх совершенства, Puvis de Chavannes — не живопис[ец]. Маларме — прелесть, Маларме — не поэзия, а чепуха и т. д.

II

Но что же такое искусство?282

Для того, чтобы ответить на этот вопрос, надо посмотреть на происхождение искусства, на то, откуда взялась та деятельность, которую мы называем искусством. И это самое сделано людьми, и нет никакого сомнения в том, как утверждают новые исследователи этого предмета, что зачатки искусства можно найти у животных и что зачатки эти есть игра, забава.

Главная отличительная черта искусства, которую признавали все эстетики, в том, что произведения искусства не имеют целью материальную пользу. Не всякое бесполезное занятие есть искусство, не всякое искусство непременно бесполезно в матерьяльном смысле: так, например, всякого рода игры — теннис, шахматы, вист — бесполезны в матерьяльном смысле и составляют забаву, но они не искусство. Так что только известного рода бесполезная в матерьяльном смысле деятельность, имеющая целью забаву, составляет искусство. Какая же это деятельность?283

Неужели искусство только забава, игра, увеселение? — невольно говорят люди, привыкшие приписывать искусству несвойственное ему по несчастному словечку Гегеля и Баумгартена значение наравне с познанием истины и добродетелью. Привыкши приписывать искусству такое значение, нам кажется, что мы принижаем его, видя его значение в одной забаве. — Но это несправедливо. Искусство не принизится оттого, что мы припишем ему действительно принадлежащее и свойственное ему значение. Точно так же, как мы не принизим буддийского папу, если перестанем считать ого Далай-ламой, а признаем его человеком. Искусству приписывалось и приписывается какое-то неясное и превыспренное значение, что оно как-то и почему-то должно возвышать душу человека (смотри все эстетики). Но значение это только приписывалось искусству затем, чтобы поддерживать значение людей, избирающих звание художников, но никто серьезно не верил в это ложно приписываемое искусству значение, и есть люди (огромное большинство рабочего народа), которые считают и не без основания, не веря в то значение, которое ему приписывается, не видя другого, считают искусство прямо баловством богатых людей — с жира.

Если считать человека Далай-ламой или помазанником, или чем-то необыкновенным, то это может годиться для некоторых людей, но в большинстве это вызывает отпор, негодование и желание не признать за этим возвышающим себя так человеком даже и человеческого достоинства. Не лучше ли и прочнее признать человека тем, что он есть, и требовать к нему свойственного человеку места и уважения. То же и с искусством. Вместо того, чтобы приписывать ему какое-то мистическое значение возвышения души и осуществления идеала красоты и т. п., не лучше ли просто признать его тем, что оно есть в действительности, и придать ему то значение, которое ему свойственно, и значение это не маленькое.

Художественная забава? Но разве это так мало и ничтожно, чтобы презирать деятельность, имеющую целью художественную забаву? И всякая забава есть необходимое условие жизни. Человек сотворен так, что он должен не переставая жить, т. е. действовать. Он должен действовать и потому, что он животное, которое должно кормить, укрывать от непогоды, одевать себя и свою семью, и потому, что он в жизни, как лошадь на колесе — не может не действовать. Он питается и спит, а напитанное и выспанное тело требует движения. Движение нужно для того, чтобы питать и укрывать себя и одевать. И так круг этот труда и питанья не переставая совершается в человеке. Но совершение этого круга утомляет человека, и ему нужен отдых, нечто выходящее из этого круга. И вот таким отдыхом, выходящим из этого круга, и является деятельность забавы: игры и искусства. Игра это деятельность бесполезная, имеющая целью не труд полезный — питания, укрывания, одежды и др., а напротив — отдых от этих трудов, употребление избытка своих сил не для дела, а для проявления этих сил — ловкости, изобретательности, хитрости и т. п.

Искусство — это другого рода отдых от труда, достигаемый пассивным восприниманием через заражение чувств других людей.

В искусстве всегда есть два лица: один тот, кто производит художественное произведение, и тот, кто воспринимает: зритель, слушатель. Художник производит, а тот только воспринимает. И в этом одна из отличительных от всего другого черт искусства — то, что оно воспринимается только пассивно, что тот, кто пользуется забавой искусства, не должен ничего сам делать, он только смотрит и слушает и получает удовольствие, забавляется. — Именно тем, что он сам не делает усилия, а предоставляет художнику завладеть собой, и отличается художественная передача от всякой другой. Для того, чтобы понять научную теорию, чужую мысль, нужно делать усилия, в художественном же восприятии ничего этого не нужно, нужно только не быть ничем занятым, даже при сильных художественных впечатлениях и этого не нужно. Музыка, пенье, картина, несколько сильных слов рассказа, интонация захватывают зрителя или слушателя и отрывают его от того дела, которым он даже был занят.

Я вижу вырезушку на карнизе и испытываю то же самое чувство симметрии, интереса к рисунку, забавы, которое испытывал тот, кто задумал и вырезал их. То же самое я испытываю то самое чувство, которое испытывал тот, кто задумывал и вырезал фигуру на корабле. То же самое происходит при слушании рассказа о разлуке с матерью, когда он повторяет ее речи. То же при звуках перезвона и трепака на доске, когда я слушаю их. То же чувство я испытываю при слушании венгерского чардаша, симфонии, при чтении Гомера, Дикенса, при созерцании Микель-Анджело, Парфенона и всякого какого284 бы то ни было художественного произведения. Забава и удовольствие получения художественного произведения состоит в том, что я познаю непосредственно, не через рассказ, а через непосредственное заражение то же чувство, которое испытывал художник и которое я без него не узнал бы.

То, что в драме, романе, лирическом стихотворении, картине, статуе есть доля передаваемых сведений, то эта доля пересказа не есть искусство, а есть матерьял или баласт искусства, самое же искусство — в передаче чувства. От этого происходит то, что очень часто есть очень подробно представленное на картине положение или очень подробно описанные события в романе, поэме, или очень много сочетаний звуков, но нет ни живописного, ни словесного, ни музыкального произведения искусства.

Так что искусство есть забава, которая получается тем, что человек сознательно подчиняется заражению того чувства, которое испытывал художник. Удовольствие этой забавы состоит в том, что человек, не делая усилий (не живя), не перенося всех жизненных последствий чувств, испытывает самые разнообразные чувства, заражаясь ими непосредственно от художника, живет и испытывает радость жизни без труда ее. Удовольствие состоит почти в том же, в чем состоит удовольствие сновидений, только с большей последовательностью; а именно в том, что человек не испытывает всего того трения жизни, которое отравляет и уменьшает наслаждения действительной жизни, а между тем получает все те волнения жизни, которые составляют ее сущность и прелесть, и получает их с тем большей силой, что ничто не мешает им. Благодаря искусству человек безногий или <старик> дряхлый испытывает наслаждение пляски, глядя на пляшущего художника-скомороха; человек, не вы[хо]дивший из своего северного дома, испытывает наслаждение южной природой, глядя на картину; человек слабый, кроткий испытывает наслаждение силы и власти, глядя на картину, читая или глядя на театре поэтическое произведение или слушая героическую музыку; человек холодный, сухой, никогда не жалевший, не любивший, испытывает наслаждение любви, жалости.

В этом забава искусства.

Игра — необходимое условие жизни детей, молодых или устраивающих праздник жизни людей, когда есть избыток физических сил, не направленных на матерьяльную деятельность; и искусство — необходимое условие жизни взрослых и старых людей, когда силы физические все направлены на труд или силы эти ослабели, как это бывает в болезнях и старости. И то и другое необходимы человеку для отдыха от того круга труда, сна и питания, в котором он вертится со дня своего рождения и до смерти, как и всякое животное. И потому с тех пор, как живет человек, у него всегда были и будут эти оба вида забавы — игры и искусства, и искусство, не будучи тем мистическим служением красоте, как оно описывается в эстетиках, все-таки остается необходимым условием жизни людской.

Правда, есть для человека еще другая высшая деятельность, выводящая его из животного круга питания, труда и отдыха — деятельность нравственная. Деятельность эта составляет высшее призвание человека, но то, что существует эта высшая деятельность, не мешает тому, чтобы искусство было важным и необходимым условием человеческой жизни.

Так вот что такое искусство. Искусство есть один из видов забавы, посредством которой человек, не действуя сам, а только отдаваясь получаемым впечатлениям, переживает различные человеческие чувства и этим способом отдыхает от труда жизни. Искусство дает человеку отдых подобно тому, который дает человеку сон. И как без сна не мог бы жить человек, так и без искусства невозможна бы была жизнь человека.

Но скажут на это: неужели искусство имеет только это значение? Искусство, мы знаем, вызывает в человеке самые высокие чувства, и потому нельзя ограничивать его значение одним отдыхом от труда. Замечание такое отчасти справедливо. Действительно, искусство может возбуждать в людях самые возвышенные чувства. Но то, что искусство может возбуждать самые возвышенные чувства, не доказывает того, чтобы в этом было назначение искусства. Слово, письмо, печать может передавать самые высокие понятия, но это не доказывает, чтобы в этом было назначение слова, письма, печати. Оно может передавать и сведения о том, как сохранять картофель или сводить бородавки. Сон, сновидения могут открывать нам самые возвышенные и глубокие мысли, как это испытывали многие, и могут представлять нам всякий вздор. Точно то же и с искусством.

Посредством искусства могут быть переданы самые возвышенные и добрые и самые низменные и дурные чувства. Так что то, что искусства, состоящие в пассивном воспринимании чувств других людей, есть забава, дающая отдых от труда — нисколько не исключает того, что через искусство могут быть переданы, самые возвышенные чувства, и то, что такие чувства могут быть переданы, не нарушает справедливости определения искусства, как забавы, дающей людям отдых от труда.

III

Итак, если искусство есть такая деятельность, посредством которой люди, поставленные в необходимость труда для добывания себе пищи, крова, одежды, вообще для поддержания жизни, получают необходимое при этом труде отдохновение, то очевидно, что чем больше дает искусство такого рода отдохновения и чем большему количеству людей, тем больше оно исполняет свое назначение.

Люди, трудящиеся для поддержания жизни, всегда есть и были и будут, потому что без них не будет жизни. Таких людей, трудящихся непосредственно для поддержания жизни, т. е. рабочих людей, по крайней мере в сто раз больше, чем людей, не трудящихся непосредственно для поддержания жизни, и кроме того люди, не трудящиеся непосредственно для поддержания жизни и вовсе не трудящиеся, но нуждаются и в отдыхе, так как им не от чего отдыхать, и потому искусство, для того, чтобы исполнять свое назначение, должно быть отдохновением для этого огромного большинства рабочих людей. Им оно только нужно, потому что они только работают и их много, почти всё человечество — это они. — Таким должно быть искусство. И такое и есть и всегда было.

Всегда были и есть архитектурные украшения на крышах, окнах изб в России, и вырезные скворешницы, и вырезные петушки на крышах и воротах, и вышивки узоров на полотенцах. Всегда во всяком доме передний угол увешан и залеплен живописными произведениями. Каждая девушка и женщина знают и поют десятки песен, ребята играют на гармониях, жалейках, балалайках, В каждой деревне водятся хороводы с драматическими представлениями, каждый работник знает, читал и слышал историю Иосифа Прекрасного, басни, сказки, легенды. Так это в России, так это и во всем мире. Народу рабочему нужно искусство, и искусство это у него есть, отчасти и то, которое принимает из среды богатых людей, подвергая это искусство богатых классов строгому выбору и принимая только то, что соответствует его требованиям. Соответствует же его требованиям только то, что проявилось в искусстве богатых классов самого лучшего, т. е. самого простого и трогательного и, разумеется, понятного, потому что непонятное в искусстве, как я говорил выше, всё равно что несъедобное в пище.

Так вот какое в действительности существует искусство среди людей. Но удивительное дело, в нашем мире это искусство не признается искусством, или если и признается, то считается, что это самое низшее искусство, эмбрионы искусства, которое, строго говоря, нельзя даже и признавать искусством. Петушки на крышах и полотенцах интересуют людей нашего мира только с исторической точки зрения; картины, которыми залепляют углы, изготовляются не художниками, а самыми низкими по искусству ремесленниками, так же изготовляются и книги. Сказки, легенды представляют тоже только археографический интерес. Песни, гармоника считаются извращением музыки. Так что люди нашего круга считают, что искусства в настоящем смысле в рабочем народе нет совсем, а что искусство есть только среди нас, в наших храмах, дворцах, выставках, памятниках, в наших символистических и примитивистических и других картинах, в наших декадентских стихах и романах, в наших Ибсеновских и Метерлинковских драмах, в нашей Вагнеровской и всей новой — понятной только посвященным — музыке.

Что же это значит? Неужели в самом деле всё искусство находится среди тех, кому оно в сущности не нужно, так как искусство есть отдых от труда, а те, которые говорят, что они находятся в обладании искусством — первым условием своей деятельности ставят свое освобождение от действительного труда поддержания жизни.

Неужели в самом деле рабочий народ для того, чтобы иметь искусство, которое ему так нужно, как отдых, потому что он действительно трудится, должен дожидаться, пока до него дойдут декадентские стихи, романы, драмы и непонятная чепуха новых музыкантов? Но ведь если бы и дошли до него все эти воображаемые произведения искусства, что, впрочем, невозможно, потому что все они, как Вагнеровские оперы, требуют страшных затрат труда, которые нельзя распространить на всю массу рабочего народа, если бы и дошли до народа эти мнимые произведения искусства, никак нельзя себе представить, как рабочий человек с мозолистыми руками и вследствие этого с неповрежденным здравым смыслом и здравыми чувствами тронется и заразится чувствами изможженного, извращенного всякими формами разврата живописца, поэта, музыканта, не знающего действительной жизни, т. е. жизни труда. Нельзя себе представить здорового рабочего, который бы тронулся драмой Метерлинка, картиной......285 и не говорю уже о последователях Вагнера, но даже Бетховенской сонатой последнего периода. Художники этого рода и слушатели рабочие, т. е. настоящие люди, слишком далеки друг от друга, и нет точки прикосновения. Чтобы было понимание друг другом, или рабочий должен развратиться, или художник спуститься (по его мнению) до народа. А художник не хочет — он считает, что он стоит на высоте, к которой все должны придти. Но если даже допустить, что эти художники нашего времени стоят на высоте, а не сидят в глубокой яме, то и тогда искусство их не годится и должно быть брошено. Искусство — отдых от труда. Народ, люди народа, нынче, теперь живущие, трудятся и хотят, нуждаются в отдыхе, даваемом искусством. И вот художники говорят: наше искусство так высоко, что вам надо еще выучиться понимать его. — Да ведь мне жить надо, — говорит народ. — Ведь для вас, может быть, искусство игрушка, без которой вы можете обойтись, потому что вы не трудитесь, но мне нельзя без него быть и мне некогда дожидаться. Вы будете готовить такое искусство, которое будет годиться нашим внукам (это вы говорите, но оно, может быть, никуда не годится), а я то чем же буду жить покаместа. Так нашим поколениям и жить и устраиваться без искусства? Ведь это повторяется то же самое, что если бы люди взялись кормить других и заготовили бы несъедобную пищу и в оправдание свое говорили бы: вы не выучились еще ее есть. Нам некогда учиться, нам есть надо. Нет, это что нибудь не так, скажет человек из народа и будет искать действительного, нужного ему искусства и с презрением смотреть на то баловство, которым занимаются богатые классы под видом искусства.

Но, может быть, на это скажут: искусство идет вперед, и, по мере его движения вперед, оно популяризируется. Передовые художники открывают новые формы, те же, которые были новыми прежде, переходят в народ. — Это говорят, стараясь оправдать себя, но это не справедливо. За тысячи лот произведения искусств высших классов, за редким исключением, остаются непонятными для народа, и непонятность вместо того, чтобы уменьшаться, всё увеличивается и увеличивается. Все искусства усложняют технику, ищут нового, странного и всё дальше и больше удаляются от общечеловеческого. Ницше есть в философии выразитель этого направления.

Современному искусству всё меньше и меньше интересны требования рабочей толпы, всё делается и пишется для сверхчеловеков, для высшего, утонченного типа праздного человека.

IV

Но если это так, то отчего же это сделалось? Как могло сделаться то, чтобы все лучшие, даровитейшие люди нашего времени так сбились с пути и стали бы писать, сочинять и представлять всякие бессмысленные глупости под видом искусства?286

А сделалось это вот отчего.

Не входя в разбирательство вопроса о том, справедливо ли предположение многих ученых и философов нашего времени (Ренана в том числе) о том, что в будущем выработается тип человека с огромной головой и ненужными бессильными членами: un paquet de nerfs,287 и что вся матерьяльная работа будет делаться — по одним — машинами, по другим — низшей породой людей, рабами, и что для этого сверхчеловека нужно особенно утонченное искусство — мы не можем никак обойти того соображения, что пока этого еще не сделалось, существует, за исключением небольшого % праздных людей, всё работающее человечество и что для этого работающего человечества нужен, необходим тот особенный отдых, который дает искусство, и что поэтому те, которые служат искусству, для того, чтобы быть уверенными, что они производят искусство, дело нужное людям, должны удовлетворять требованиям этого всего рабочего человечества, а не делать то, что они делают теперь, производить такое искусство, которое понятно только маленькому количеству посвященных, такое искусство, для понимания которого надо учиться (а рабочему человеку некогда). В самом деле, каково положение усталого человека, которому говорят, что он не может после усталости отдыхать, а должен еще учиться, как отдыхать, и такое искусство, право на существование которого состоит в том, что оно будет искусством будущего, чему доказательств нет никаких, кроме уверения тех людей, которые занимаются производством этого искусства, что это непременно так будет.

Искусство для того, чтобы быть искусством и иметь право на существование, должно удовлетворять требованиям отдыха большинства рабочего человечества, а этого не только нет: рабочий человек не может понять ничего из того, что производят самые последние утонченные художники; а самые утонченные художники, чем они совершеннее и утонченнее, тем менее они заботятся о том, как будут восприняты массой народа их произведения. И оторвавшись так от дела, вынув плуг из борозды, они очень легко движутся по полю, воображая, что пашут, и делают всё более и более чудные288 эволюции, воображая, что они производят искусство. Ибсены, Метерлинки, Маларме в драме, поэзии...289 в живописи, Вагнер и его последователи в музыке. Дело дошло до того, что представляются, печатаются, живописно воспроизводятся, играются и поются вещи совершенно бессмысленные, и загипнотизированная толпа, которая уверена, что если она не понимает, то она виновата, разинув рот, смотрит и слушает, стараясь найти смысл в том, в чем нет никакого.

Сделалось это, я думаю, вот почему.290

С тех пор, как мы знаем жизнь людей, всегда были властвующие и подчиненные, богатые и бедные. Между теми и другими было всегда то отношение, что выгоды, радости одних приобретались в ущерб блага других и наоборот. Но было одно, что всегда связывало и тех и других между собою — это религия, то отношение к Богу, в котором сознавали себя и те и другие. Отношение это было одинаково, и в этом все чувствовали свое родство: все рожались, все любили, страдали и умирали, — выходили откуда-то из одного начала и возвращались к нему и все чувствовали это. Так что основа чувства: сознание своего положения в мире — была у всех людей одинаковая, и у богатых и досужих классов такая же, как и у бедных и трудящихся. Так это было у египтян, у индусов, у греков, которых мы всегда берем в пример в деле искусства; так это было в христианском церковном мире. И пока это было так и везде, где это было — было настоящее искусство, потому что искусство есть отдохновение от труда жизни посредством заражения воспринимающего отдыхающего тем чувством, которое испытывает художник. Пока основа чувств у всех людей была одна и та же и в особенности у богатых и досужих классов, у тех, которые преимущественно производят искусства, и чувства были одинаковые и могли заражать друг друга. Художники, живя той же основой чувств, религией, выражая свои особенные чувства в архитектуре, скульптуре, живописи, лирической поэме, драме, заражали теми же чувствами массы рабочего народа, и было настоящее искусство. Так это было и в нашем христианском мире, до самого последнего времени, и почти всё искусство — высшее, лучшее проявление искусства сосредоточивалось в выражении религиозных чувств и были всегда одинаково доступны, как властвующим и богатым, так подчиненным и бедным.

Таковы художественные произведения не только древней Греции, от Парфенона до Гомера, но и художественные произведения Индии, Египта, всех народов, которые мы знаем, и таковы же произведения — не скажу христианского, но церковного искусства — от готических храмов, живописи Джиото, Анджелико — до музыки Палестрино, поэмы Данта и Мильтона. Пока было общее религиозное миросозерцание высших и низших классов, искусство существовало. И так это было до реформации и времен возрождения. Но с этого времени начинается разлад между верованиями высших и низших классов, и с этого же времени начинается упадок истинного искусства. По инерции оно продолжается и позднее и дает еще великие произведения, но разлад уже начался, и соответственно разладу происходит и упадок, и искусство распадается на два течения: одно господское, утонченное, предназначенное для высших, праздных, имеющих новое мировоззрение классов, и другое рабочее, грубое, удовлетворяющее требованиям рабочей толпы, удерживающей прежние религиозные верования. Народ продолжает удовлетворять сам своим требованиям, держась старого, создавая необходимые ему грубые произведения искусств и изредка принимая лучшие, доступнейшие произведения высших классов, пока еще они не слишком отдалились от него.291

Высшие классы, всё более и более подвергая критике церковные религиозные верования,292 всё далее и далее удаляются от верований народа и вместо верований, каких бы то ни было, объясняющих смысл жизни, довольствуются или полным скептицизмом, или идеалом древних греков, т. е. наслаждения, и соответственно этому взгляду на жизнь производят искусство: изображают наслаждения, совершенно отделяются от народа, довольствуясь одобрением и похвалами людей, находящихся в том же, как и они, положении, и искусство становится не тем, что оно должно быть, всегда было, есть и будет: отдохновением от труда работающего человека, а забавой праздного меньшинства паразитов, питающихся соками народа.

Андрей Макаревич

Так вот отчего, по моему мнению, произошло то страшное не то что падение, а уничтожение или, скорее, извращение искусства среди нашего общества, что то, что совершается под видом искусства, не имеет на это название никакого права.

То же произошло и с наукой, о чем я говорил уже и постараюсь поговорить еще, если успею.

Занимательная наркология

Произошло это оттого, что как только люди богатых классов потеряли религиозный смысл жизни, у них, не имеющих необходимости трудиться, остался один только смысл жизни: удовольствия, забава.

Комментарии Марка Гарбера
И люди из этого класса передавали свои чувства удовольствия и забавы в виде искусства. Но у наслаждения всякого рода имеется свойство приедаться. То, что нынче было наслаждением, завтра уже становится пресно и скучно. И потому для того, чтобы вызывать в слушателях и зрителях чувство наслаждения, надо описывать новые, и самые забирательные. Самые забирательные наслаждения — это любовные, и вот являются любовные романы, любовные картины, любовные песни, оперы. Но и простая, обыкновенная любовь тоже приедается, надо изощрять прелесть изображения любовных чувств. И в этом направлении всё изощрялось и изощрялось искусство и дошло до совершенства. Но и это приелось. И стало нужно придумывать что нибудь исключительное, новое, необыкновенное, для передачи которого нужны новые, усложненные приемы искусства — декадентство, символизм, экспериментальный роман, и кончилось тем, что то, что делают те, которые считают себя художниками, есть очень трудное и сложное дело, но уже совершенно не нужное людям вообще, потому что не передает никаких чувств, общих всем людям, а передает только исключительные чувства извращенных паразитов, самого маленького меньшинства.

Введение

В самом деле, если искусство есть средство отдохновения посредством восприятия чувств других людей, то какое же может быть искусство тех людей, которые не трудятся и потому не нуждаются в отдохновении и в основу своих чувств кладут одно желание наибольшего наслаждения для людей не трудящихся, а живущих трудом других людей?

В этой книге я не буду касаться массы принципиальных и не имеющих пока ответа вопросов. Что, например, заставляет человека, которому в жизни дано достаточное количество вполне конкретных удовольствий (не будем их перечислять, ладно?), втянуть свою лапку за пределы дозволенного. И, кстати, по поводу дозволенного -почему это страны и государства разрешили или даже монополизировали часть этих наслаждений и нещадно карают своих граждан за попытку приобщиться к другой, запрещённой, части, и чем это мягкая калифорнийская трава опасней какой-нибудь уренгойской водки низшей ценовой категории и почему человек проводит свою жизнь с дымящейся палочкой в зубах, и кашляет, и бьёт себя в чахлую грудь и кричит, страдая, что не может с этой палочкой расстаться, а сам, гад, просто не желает прерывать удовольствие, которое он от этой вонючки получает, — других радостей мало? Что, в конце концов, начиная с древнейших времён, вынуждает человека тем или иным способом пытаться расширить своё сознание — такое, что ли, узкое? Я просто хочу рассказать о своём опыте, который небогат и крайне субъективен, — но этим-то он и ценен, правда? А вы сравните его со своим, если таковой, конечно, имеется. Если нет — эта книга для вас совершенно бесполезна. Мои поздравления. Читайте журнал «Здоровье». А чтобы труд мой не выглядел исключительно литературным, я попросил известного нарколога, моего старого товарища и лечащего врача Марка Гарбера дать научные комментарии относительно описываемых продуктов и событий. Надеюсь, это расширит наш с вами угол зрения.

Искусство таких людей не может быть ничем иным, как тем безумием, которое мы видим теперь на месте искусства. Очень может быть, что те стихи Малларме и драмы Метерлинка и музыка Вагнера и Штрауса и наших русских может вызывать в тех несчастных, изуродованных людях, которые не имели ни малейшего понятия об труде истинной жизни человечества, воспитаны в развратных гимназиях, университетах, академиях, консерваториях, те чувства, которые испытывали эти художники, но для массы трудящегося, живущего истинной жизнью народа, они не имеют никакого смысла. И не потому, как говорят эти изуродованные художники, что народ не доразвит до них, а потому, что то, что они производят, никому не нужно, кроме им самим — ненужным и вредным людям.

Андрей Макаревич

* * *

Мы обыкновенно привыкли давно и естественно приписывать огромное значение матерьяльным, видимым, осязаемым событиям и почти никакого или очень мало духовным, невидимым. Мы приходим в ужас при известии о войне, о голоде, о землетрясении, но такое явление, как то, что руководящие классы нашего общества все живут, не зная зачем и для чего и не имея никакой религии, кажется нам не важным; я говорю: не имея никакой религии, потому что то, что люди высшего общества, надев воскресные платья, идут в воскресенье с молитвенниками в церковь или читают библию и молитвы перед обедом и причащаются и т. п. — не только не показывает того, чтобы люди имели религию, но, напротив, показывает, что, не имея никакой религии, не находят и нужным искать какую нибудь.

Говорю же я, что люди высшего класса, идущие по воскресеньям с молитвенниками в храмы, не имеют никакой религии потому, что все эти люди знают, что всё то, что написано в их библии и что говорит им их священник — неправда: они знают, что мир не мог быть сотворен Богом 6000 лет тому назад, что не мог Бог казнить людей за грех Адама, потому что не было и Адама, что не мог Христос улететь на небо и т. п. А ходят они в храмы только по той же самой причине, по которой они носят короткие или узкие рукава, только потому, что все это делают. Так, нам кажется неважным то, что люди нашего круга, все руководящие классы не имеют никакой религии, а это явление гораздо важнее и гибельнее всяких матерьяльных действий: пожаров, землетрясений, войн.

То, что люди наших высших классов не имеют никакой религии, никакого объяснения смысла своей жизни, потому что сотворение Богом мира и человека по своей фантазии и происхождение человека от эволюционного процесса не могут считаться объяснениями — есть источник всех бедствий людей. Всё ложное течение жизни человеческой происходит от этого незнания. Ложное, развращающее положение искусства в нашем мире есть только одно из последствий такого незнания.

Предложение моего друга, пациента и коллеги по нередким алкогольным возлияниям, выступить в роли бесстрастного эксперта-нарколога, изначально поставило меня в тупик. Что-то в этом есть ханжеское — этакий врач-вредитель, спаивающий больного, с другой стороны — подвижническое желание автора в поисках истины ставить опыты на себе заслуживает, согласитесь, уважения. В результате неподдельный интерес к предмету, равно как и разбередившие душу рассказы и сентенции автора, не всегда, кстати, бесспорные, заставили-таки взяться за перо. Итак, оставьте дилетантские представления о том, что алкоголь — это бутылка на столе. Алкоголь — это химическое соединение, естественным образом присутствующее в организме человека как продукт метаболизма — то есть нормального обмена веществ, а вовсе не обязательно в результате употребления алкогольных напитков. Мало того, оказалось, что алкоголь, присутствующий в крови в свободной форме, — так называемый эндогенный этанол, весьма чутко реагирует как на изменения внешней среды, так и на внутреннее состояниеорганизма, являясь тонким барометром психоэмоционального состояния. В середине 80-х годов в лаборатории психоэндокринологии Московского НИИ психиатрии были поставлены эксперименты по изучению изменения уровня эндогенноэтанола. Выяснилось, что приём транквилизаторов вызывает повышение уровня алкоголя в организме вдвое. То же самое наблюдалось при глубокой медитации — таким образом, глубоко расслабленный человек как бы «слегка выпивает». Но самое удивительное, и здесь мы подходим к нашему предмету изучения, ритмические звуковые колебания, вводящие в транс — шаманский бубен, громкая ритмичная музыка, приводят к существенному повышению уровня эндогенного этанола. Предположительно, восприятие звуковых воздействий происходит через активацию одного из древнейших пигментов — меланина. Наивысшая концентрация меланина отмечается в коже и нервной ткани, происходящих из одного зародышевого материала. Меланин обладает фото-и фонореактивным эффектом, то есть способен трансформировать световую и звуковую энергию в химическую. Все вышеперечисленное важно для понимания восприятия внешнего воздействия алкоголя в разных обстоятельствах, что мы и будем обсуждать ниже. Самый низкий уровень эндогенного этанола отмечается при депрессиях и у хронических алкоголиков, то есть природа просит добавить недостающего компонента. А теперь представим себе музыканта, подвергающегося указанному ритмическому воздействию практически постоянно. Естественно, после прекращения воздействия уровень внутреннего алкоголя понижается и… сами понимаете, что следует за этим. Так что рок-музыкантов, особенно ударников (в прямом смысле), следует отнести к алкогольной группе риска. Впрочем, и гитаристы, к которым относится автор, недалеко от них отстоят. Сам факт написания этой книги говорит за себя. Хочу упомянуть, что наряду с алкоголем в организме есть и свои собственные наркотики — эндорфины и энкефалины, выполняющие функции гормонов удовольствия. Следуя тем же закономерностям, что и эндогенный этанол, они так же могут стимулировать внешнее пополнение. Примеров тому много, но это уже другая история и к предмету нашего исследования отношения не имеет.

Марк Гарбер


В самом деле, люди, руководящие другими, имеющие вследствие своего общественного положения, богатства возможность влиять на других, не имея никакой религии, вернулись к состоянию животного, ищущего только наслаждения, и это чувство стараются передавать в виде искусства другим людям и считают, что все другие люди должны быть доведены до их животного состояния. Это ужасно и было бы странно, если бы сама сущность вещей не ставила этому преграды. Преграда эта состоит в том, что искусство есть средство заражения своим чувством других людей, но заражаются люди тем легче и сильнее, чем чувство, которое воспроизводит художник, общее всем людям, и напротив, чем личнее это чувство, тем меньше оно действует.

О водке

293Любовь духовная есть чувство самое общее и наиболее свойственное всем людям и потому оно всегда было и будет содержанием истинного искусства; любовь половая, семейная, хотя и не столь общая — есть девственники от природы, старики, дети, не знающие этой любви, — все-таки обща большинству людей и поэтому служила и служит предметом искусства; но извращенная любовь соединяет уже меньше людей и становится непонятной и недействующей на людей, как скоро она доходит до последней степени извращенности, как это совершается теперь в искусстве. Так что исключительность чувств, передаваемых новым искусством, уничтожает его действительность. Сознавая же свое бессилие в заражении людей своими исключительными, уродливыми, извращенными чувствами, эти люди усиливают внешние средства искусства — технику, полагая этим воздействовать на слушателя и зрителя. И действительно, техника стихотворная, реалистическая в описаниях, в драме, в живописи, особенно в музыке, где люди всю жизнь проводят в упражнении пальцев и оркестры становятся равны батальонам, доведены до высшей степени совершенства. Но именно совершенство техники и сложность приемов особенно поражают контрастом, полным отсутствием того, что составляет основу искусства — чувства, передаваемого воспринимающему.

V

Ужас берет перед степенью безумия, совершаемого во имя этого искусства одних исключительных, богатых, развращенных классов. Власть, деньги в руках этих классов; им нет никакого дела до того, что нужно вообще людям, им нужно возбуждение искусственное своему извращенному чувству; и возбуждение это нужно особенно сильное потому, что у них нет труда и им не нужно отдыха, а им нужно раздражение. И поставщики художественных произведений поставляют такое искусство. Посмотрите вечером в больших городах эти залы театров и концертов и того, что там дается. Не говорю о кафе-шантанах и балетах; — самые так называемые серьезные театры это всё средства возбуждения усталых чувств, нечистая забава богачей. Послушайте эти концерты, в которых вы, воспитанный на музыке нашего круга, ничего не понимаете, но которые для человека из народа ничего не представляют, кроме болезненного шума. Пройдите эти выставки с голыми телами и изображениями ничего не говорящих сцен и портретов. Главное посмотрите эти томы новых, не имеющих никакого смысла стихов, выходящих беспрестанно. Их печатают, портят легкие и глаза наборщики, корректируют. Для человека из народа, если бы только он знал, что кроме того, что он видит и слышит, ничего нет там — это должно бы показаться огромным домом сумашедших. Но как же могут сами художники продолжать делать эти глупости и как может та публика, которая смотрит, читает, слушает всё это, переносить это?

А это вот почему.

Много есть разных ходячих определений искусства, трудно перечислить их все, но ни одно не ясно. Тот, кто не верит мне, пусть справится в статьях об искусстве, которых везде много. Есть определения Гегеля, Тена, Шопенгауера, Баумгартена и др. Определений много самых различных, но одно есть самое общепринятое, то, которое вам выскажет в тех или других выражениях почти всякий так называемый культурный человек. Это отчасти определение Гегеля, отчасти определение Баумгартена: задача искусства — осуществление добра, истины и красоты. Осуществление добра — это добродетель, этому учит этика; осуществление истины — это наука — направление науки дает философия; осуществление красоты — это искусство. Habent sua fata libelli,294 но еще более habent sua fata словечки. Скажется неосновательное, необдуманное, прямо ложное словечко, но такое, которое приходит в пору ученой толпе, и словечко подхватывается и с ним носятся и на основании его пишут книги, трактаты, и толпа верит этим словечкам, ни минуты не сомневаясь, что то, что выражено этими словечками, есть несомненное подтверждение всей мудрости человечества, истины. Таково словечко Мальтуса, что народонаселение увеличивается в геометрической, а средства пропитания в арифметической прогрессии, таково словечко о том, что мысль есть выделение мозга (secretion), таково словечко, что происхождение видов имеет началом борьбу за существование. Таково словечко Баумгартена о выдуманной им троице: добра — нравственности, истины — науки и красоты — искусства. Очень это пришлось по умам — так это кажется ясно, просто, красиво, а главное дает то высокое значение, которое нужно придать науке и искусству, и все принимают это определение, не замечая того, что в этом определении нет ничего похожего на действительность и на правду.

Водка, без сомнения, самый главный напиток среди напитков. По моему разумению, во всяком случае. Знаете почему? Потому что она абсолютно рациональна. Водка направлена на решение одной-единственной вашей задачи — сделаться пьяным (в какой степени — уже ваше дело). Все остальные напитки, созданные человечеством, стыдливо прикрываются фиговым листочком вкусовых достоинств. Водка сама по себе — невкусная (давайте не будем врать себе). Вкусная водка — это водка наименее противная. И по-настоящему она вкусна только в сочетании с правильной закуской. Однажды в Америке хозяева, видимо, хотели продемонстрировать нам на приёме духовную близость и пили с этой целью водку, навалив в неё льду, отхлёбывая маленькими глоточками и похваливая. Мне стало дурно от одного этого зрелища, хотя, согласитесь, выдержка их заслуживала всяческих похвал. Жизнь российского человека вне водки немыслима. Это глубинная связь, замешанная и на физиологии, и на мистике. Можете себе представить зимнее сибирское застолье с пельменями и бутылочкой «Шардоннэ»? Древнюю, доводочную Русь я себе рисую крайне смутно. Что, например, заменяло боевые сто грамм? Медовуха, что ли? Прекратите. Мы просто многого не знаем. И всё же наше поколение вышло на водку не сразу. Юные хипповые годы прошли под флагом порт-вейна, и это отдельная история. Попробовать водку впервые довелось в седьмом классе (нынешние-то молодые небось поразвитее будут). Я пришёл к своему однокласснику Мишке Яшину, а у родителей его собрались какие-то гости, и нас усадили за стол. Папа Мишки был поэт, и компания его, видимо, отличалась свободой взглядов. Во всяком случае, нам предложили водки. Мне было тринадцать лет, и в этом возрасте я больше всего боялся показаться неловким, поэтому сделал вид, что всё нормально — водки так водки. Помню, что было очень невкусно и потом немножко туманно. В общем, повторить эксперимент желания не возникало. Удивительное дело! Несколько раз в жизни приходилось по разным причинам прекращать выпивать — на время. Если срок превышал недели две, то первая выпитая рюмка водки вызывала в точности те же детские ощущения. Правда, проходили они быстро. В общем, водка не пошла. Да и примеров у меня перед глазами не было — дома практически не пили, мать — вообще, а отец — по советским праздникам с гостями и очень немного — для веселья. Бабушка, помню, в сухое вино сыпала сахар и размешивала — любила сладенькое. Так что алкогольного воспитания в семье я не получил. В девятом классе папин товарищ по работе взял меня на зимнюю рыбалку. Я грезил рыбалкой, а ездить было не с кем — отец мой совсем был к этому делу равнодушен, хотя рвение моё уважал. Мы встретились ночью на Савёловском вокзале — поезд шёл на Углич. Оказалось, что компания довольно большая. Мужики в зипунах с ящиками неповоротливые, как космонавты, с грохотом загрузились в тёмный плацкартный вагон и скинулись по рублю — проводнику. Билетов никто не брал. Поезд тронулся, мужики стали кучковаться по трое, у меня спросили: «Будешь?» Я даже не понял, что они имеют в виду, но не мог же я сказать «нет» — я же был настоящий рыбак! Пришлось выдать ещё рубль, и стало ясно, что сейчас будем пить водку — на троих. Я сильно заробел — на троих это вам не рюмочка в гостях за столом, но скорее откусил бы себе язык, чем признался этим огромным дядькам, что я, скажем, не готов или мне не очень хочется. Достали водку, стаканы, домашние бутерброды, плавленый сырок «Дружба», порубили колбасу прямо на ящике. Мне протянули стакан — почти полный! Омертвев от ужаса, я выпил его, не отрываясь, и понял, что жую сырок пополам с фольгой. Этап употребления прошёл, слава Богу, достойно, но я со страхом ждал последствий — должно было развезти. Дальше получилось смешное — развезло всех, кроме меня. Заплетающимися языками, не очень слушая друг друга, они шумно травили в пространство обычную рыбацкую небывальщину, а я тихо сидел, смотрел на них и удивлялся — что сделалось за пятнадцать минут с этими крепкими мужиками, — что касается меня, то мне стало очень тепло, но с головой ничего не случилось — видимо, от страха. Сила духа победила. Яне очень помню ощущения перехода с портвейна на водку, хотя предполагаю, когда это произошло — году в семьдесят девятом, когда мы вдруг попали из московского подполья в гастрольную жизнь — поезда, гостиницы, дворцы спорта, огромное количество новых знакомых и друзей — артистов. В этой среде господствовали водка и коньяк, и мы радостно с головой ушли в новые ощущения. Хотя помню — гораздо раньше, семьдесят третий, третий курс АрхЧто первый член этой троицы — добро есть основа и цель высшей деятельности человека, это совершенно справедливо. Но и справедливо из всей троицы только это. Ни истина, ни красота не составляют и не могут составлять ни основы, ни цели деятельности людской. Истина есть одно из необходимых условий добра: добро может быть совершено только при условии правдивости истины, но сама по себе истина не есть ни содержание, ни цель науки.

тектурного, ноябрьская слякоть, пять остановок на метро — Парк культуры, Кропоткинская, Библиотека имени Ленина, Проспект Маркса, Дзержинская, в вагоне битком, спишь стоя, держась рукой за поручень, «Осторожно, двери закрываются», насквозь бегом через Детский мир вверх по улице Жданова, звонок уже прозвенел, в вестибюле пусто, слава Богу, первая пара — история искусств, это на втором этаже, в тёмном зале со слайдами, твоего опоздания не заметили, на кафедре — профессор Косточкин, он говорит — «римлянинин» и «пиршествО», мучительно хочется спать, некуда положить голову и всё-таки спишь, и римлянинин на пиршестве назойливо ломится в твой сон, перемена, сигарета «Прима» в туалете, она сырая и противная, и всё вокруг серое, сырое и противное, и проснуться до конца нет никакой возможности, и тут рядом оказывается Борька Соловьёв, он большой и добрый, и говорит тихим басом: «Может, под полпервого?» — и в жизни сразу появляется небольшая, но совершенно ясная цель, и мы выбегаем из института в осеннюю мерзость, но это уже ничего, бежать недалеко — метров сто вниз по Жданова, а там на углу — кафе «Сардинка», а почти напротив — винный, и Борька уже взял чекушку, и мы спускаемся в «Сардинку» — она в полуподвале, и там ровно столько народу, сколько надо, — не много и не мало, за столиками сидят, а очереди — никакой, и мы берём по полпорции первого — солянки мясной, она в мисочке из нержавейки, горячая, ярко-оранжевого цвета и в ней плавает долька лимона, и два стакана (знаете, сколько граней на гранёном стакане? Двадцать шесть!) и садимся за пластиковый столик, и разливаем чекушку пополам, и это ровно столько, сколько надо, и восхитительно выпиваем, и заедаем невероятно вкусной солянкой, и мир обретает гармонию. Дома у меня хранится бутылка водки «Русская» образца начала восьмидесятых. Она большая, зелёная, кривоватая, с алюминиевой нашлёпкой-бескозыркой, и этикетка на неё наклеена кривовато, и этикетка очень некрасивая. Подозреваю, что и водка внутри ужасная. Яникогда этого не узнаю — я не буду её открывать. Это для меня послание из той жизни, в которой мы были молоды и совершенно по-другому веселы. Потому и пить могли что угодно. Эту бутылку мне подарил ведущий программы «Пока все дома» Тимур Кизяков, а он нашел её у какой-то бабки в глухой деревне — видимо, брали в запас, да дед помер. Вообще это страшная редкость — потому что на том отрезке жизни страна выпивала всё, что удавалось купить, причём немедленно. Когда в восемьдесят первом году я увидел в доме молодого артиста Театра на Таганке Лёни Ярмольника бар, я чуть не сошёл с ума — в доме стоят невыпитые напитки! Тут же я попытался завести свой бар, и долгое время ничего не получалось — к утру с помощью друзей содержимое бара всегда заканчивалось, это и служило сигналом к прощанию. Но это так, к слову. Самые чудовищные водки страна производила именно в восьмидесятые, и если в Москве это было ещё не очень заметно, то, скажем, в городе Горьком при всём желании пить это было нельзя — наш барабанщик Валерка Ефремов, химик по образованию, на вкус определял процент бензола, и доза его приближалась к смертельной. Существовали способы домашней очистки — с помощью активированного угля и марганцовки. И то и другое бралось в аптеках и быстро исчезало из продажи. Через уголь водку надо было процедить, а марганцовку просто засыпать в бутылку и поставить в тёмное место. Водка против ожидания не розовела, зато на дно оседали жуткие бурые лохмотья. Не знаю, что там из неё вычленялось, я не химик, но смотреть на эти лохмотья и представлять их внутри себя было страшно. В годы горбачевской антиалкогольной истерии качество водки дошло до пика — видимо, она редко бывала настоящей. Что же мы тогда только не пили! Ядаже занимался самогоноварением, и не без успеха, но это тоже отдельная тема. Вот удивительно, водка — это всего лишь пищевой спирт и чистая питьевая вода, и чтобы водка стала невыносимой, надо либо одно, либо оба этих условия не выполнить. Так, видимо, долгие годы и поступали, и хорошие водки появились уже недавно — лет десять назад, причём сразу в большом количестве и в самых неожиданных местах. Помню, приехали мы в Якутск, и вдруг на стол выставили десятка полтора разных местных водок — и «Кедровая», и «Таёжная», и «Охотничья», и какая-то ещё, и одна лучше другой. Или в Ростове, где хозяин, светясь от гордости, провёл нас по небольшому своему заводику такой чистоты, что казалось — мы в операционной, и показал, как он фильтрует свою водку не один раз, а семь — через специальные травы и тот же активированный уголь, а потом наутро мы тщетно ловили в своих головах отголоски похмелья — а его не было. И ещё масса таких радостных встреч и открытий. Воистину природа берёт своё. Получение истинного удовольствия от водки совсем не обязательно связано с картиной заснеженного леса, ощущением мороза, хрустящего репчатого лука, подмёрзшего сала и чёрного хлеба, хотя эта примитивная картина близка к совершенству. Во-первых, возьмите хорошую водку. Проверенно хорошую, это совсем не обязательно самая дорогая. Открою производственную тайну — страшилки семи-десятых-восьмидесятых по поводу того, что водку делают из опилок и отходов нефтяной промышленности — всё-таки чушь. Спирт для водок бывает трёх видов — зерновой, или так называемый «Люкс», картофельный для водок попроще, и мелассовый — из отжимок сахарной свёклы, совсем простой. «Люкс», конечно, лучше, но знаю я совсем неплохие водки из картофельного спирта, а они — совсем в невысоких ценовых категориях. Так вот, не надо какого-нибудь «Кауфмана» за полторы тысячи — это для идиотов, не знающих, куда девать свои деньги. Я давно заметил, что, если, скажем, в ресторане поставить среди прочих два столика, где всё то же самое будет в три раза дороже, и честно об этом объявить, — там будут сидеть люди. Ярмарка тщеславия неистребима. Так вот, возьмём хорошую водку и поставим её в холодильник. Ни в коем случае не в морозильник! Охлаждённая до минус пятнадцати, загустевшая, как масло, водка никакого отношения к водке уже не имеет, и, кроме ожога гортани, никакой радости вы от неё не получите, как молодецки не крякай. Водка должна быть именно охлаждена — до лёгкого запотевания бутылки. Далее — компания. Лучше, если она не очень большая и состоит из дорогих и близких вам людей мужского пола, понимающих толк в водке. Один, пусть даже очень хороший человек, пьющий вино или коньяк испортит вам весь праздник. Повод — совсем не обязателен. Напротив, он, на мой взгляд, сильно вредит. Он придает вашему празднику какую-то дополнительную, навязанную извне ценность. На фиг нужно! Ваша встреча — это уже праздник. И поверьте — если вы не договаривались о ней за три дня, а вдруг решили выпить полчаса назад — праздник будет не в пример ярче. Счастье — внезапно. Теперь — закуска. Рекомендую несколько радикальных вариантов. Правильное сало. Если вы достанете его из морозилки, порежете тоненько острым ножом — при верно выбранной толщине ломтики будут слегка заворачиваться (гениально сказала Людмила Сенчина — «сало должно быть мягкое, но твёрдое») и прямо на этой дощечке подадите к столу и ещё на неё положите несколько очищенных зубчиков чеснока. А рядом — хрен, горчица и бородинский хлеб — под это дело можно выпить очень хорошо и много. Хотя истинное счастье даёт первая и главным образом вторая рюмка. Здесь очень важно глубинное ощущение времени — я имею в виду интервал между ними. Он не измеряется секундомером и может варьироваться от полутора до четырёх минут в зависимости от коллективного состояния. Если вы в хорошей компании — это чувство не подведёт. Человек, который, выпив первую рюмку, заводит длинный рассказ или, не дай Бог, подняв вторую, затягивает многоступенчатый тост, — дилетант, он глух к происходящему, гоните его к чёртовой матери. После первой — тишина. Прислушайтесь к себе. Слышите, как открываются потайные дверцы, как побежал ток по стылым проводам? Теперь посмотрите в глаза друзьям. Видите — с ними то же самое? И в момент открытия последней дверцы выпивается вторая. На отрезке жизни между второй и третьей наступает пик гармонии с миром, и если бы человечество нашло способ это состояние удержать — вопрос вечного счастья был бы решён. Увы, после второй всегда следует третья, и это просто хорошо, но уже не божественно, и пошла задушевная беседа, и с дальнейшим употреблением степень задушевности ее растет, а высота полета, увы, падает, и я начинаю половинить. Конечно, если вы гедонист, то предложенный способ выпивания под сало слишком для вас концептуален, и существует масса способов разнообразить стол. Это несколько уведёт нас в сторону от чистоты ощущений, но добавит вкусовых радостей. В этом случае рекомендую солёные (только не маринованные!) огурцы — бочковые, хрустящие, средней величины, квашеную хрустящую же, не слишком кислую капусту (кислая — для щей, тоже, кстати, под водочку восхитительная вещь). Вообще, закусывать супчиком — отдельная ветвь культуры, солёные грибы — лучше всего белые грузди и рыжики с репчатым луком и сметаной (ну, не люблю всё маринованное!), селёдочка, только не из консервной банки или нарезки в целлофане! Не поленитесь приобрести целую, а лучше две больших слабого посола селёдки, расстелите на столе газету (с ней потом легко убираются потроха вместе с запахом), снимите с селёдки шкурку (если селёдка хорошая — сходит как перчатка), отрежьте голову, выньте потроха, не вздумайте выбросить икру или молоки. Дальше мои вкусы и вкусы так называемого культурного человечества расходятся. Человечество рекомендует, разрезав селёдку вдоль, вынуть из неё косточки. Я же скажу — ни в коем случае. Вкус измученной чужими пальцами селёдки меняется не в лучшую сторону, структура тканей разрушается. Представляете — жаркое лето, терраса, арбуз, а кто-то выковырял из него зёрнышки. А плевать? Так что просто порежьте рыбу поперёк на кусочки по 1,5 — 2 сантиметра, уложите в селёдочницу, припорошите репчатым красным луком, полейте пахучим деревенским подсолнечным маслом, дайте постоять. Поверьте — с косточками гость разберётся сам, это вопрос его интимных отношений с селёдкой, не надо им мешать. А картошечка уже сварилась, и тут её надо слить, подержать с открытой крышкой на огне ещё полминуты, чтобы выпарились остатки воды, кинуть туда кусок сливочного масла и горсть мелко порезанного укропа, опять накрыть крышкой, нежно потрясти и уже тогда подать к столу. Дальше пойдёт само. Это мой способ получения счастья. В принципе водку можно пить под что угодно, кроме, пожалуй, варенья и мороженого. Однажды мы с БГ закусывали водку чистым кетчупом — больше просто ничего не нашлось, и это было великолепно. На мой взгляд, очень важна дозировка, то есть размер рюмки, и точность интервалов приёма. Мой глоток — 40 граммов, я в этом смысле среднестатистический человек. Такую рюмку я и выбираю. Знаю я мужиков с пастью более разработанной, говоря митьковским языком, для них существуют стаканчики по 75 и даже по 100 граммов. Яне сторонник единоразового приёма на троих, этот способ был вызван конкретными историческими военно-полевыми условиями, и эффект от него гораздо более грубый. Хотя мой товарищ Заборовский исповедовал следующий метод: налить стакан, выпить его залпом, тут же закусить горячим супом — скажем, борщом, и потом уже не добавлять. В общем, можно, конечно, гвозди и микроскопом забивать — это личное дело каждого. Но мне кажется, что это какой-то индивидуалистический метод, в компании он неприменим, потому что все двери вышибает одновременно, ты замыкаешься на себе и всё равно не в силах уследить за красотой мира и тебе не с кем её разделить. В общем, это не моё. К тому же, если в этот момент вокруг тебя все пьют постепенно — малыми дозами, то через полчаса не выдержишь, присоединишься к ним, а тебя уже отбросило вперёд, ты пролетел самые красивые места, и впереди пустыня. Знаете, чем отличается пьющий человек от алкоголика? Пьющий знает, что, определённым образом выпив, он получит радость. И он её получает. Алкоголик помнит, что радость была. И выпивает в ожидании ея. А ея нет. И он выпивает ещё. Тщетно! И ещё, и ещё. Нету! Клиника, ледяные руки врачей, онанизм, сифилис, смерть. Понимаете, куда я клоню?

Наука познает отношения явлений, вперед признавая, что в явлении, которое она изучает, не может быть полной истины. Красота же есть одно из условий добра, но никак не необходимое, а случайно иногда совпадающее с ним, часто же противуположное295 добру, а никак не самобытная основа и цель человеческой деятельности; и искусство никак не имеет целью красоту. Красота может сопутствовать и жизненным, и нравственным, и безнравственным явлениям, может сопутствовать и научным познаниям и точно так же может сопутствовать и художественным явлениям, но никак не составляет цели и содержания искусства. Говорить, что есть красота в изображении Силена или сказочного урода, или даже в бурном море и кораблекрушении, или в убийствах, которыми заканчиваются драмы, или в описаниях страданий дряхлости, насильственной смерти, — говорить, что и в этом есть красота, есть величайшая натяжка. А между тем всё это произведения искусства. Так что троица эта, выдуманная немцем, не имеет никаких за собой оснований,296 а существует только одно добро, истина же и красота суть условия жизни, одно необходимое для проявления добра, другое случайное, не имеющее никакой связи с добром.

* * *

Доказательством того, что это так, служит то, что про истину можно сказать, что это добро, про красоту можно сказать, что это добро, [но] нельзя сказать, что оно истинно (оно всегда истинно) или что оно красиво, потому что оно часто бывает некрасиво. Так что это деление и определение нравственности, науки и искусства совершенно ложно. Если же оно принимается так охотно — потому, что оно удовлетворяет главному требованию людей нашего круга, оно дает науке и, главное, искусству место наравне с добродетелью.

Странно, но факт, водка появилась не в России. Процесс перегонки с получением спирта впервые был открыт… арабами в VI-VII вв. нашей эры. Собственно, само слово «алкоголь» имеет арабские корни и означает «одурманивающий». А первую водку изготовил арабский врач Парес в 860 году. Использовалась она в медицинских целях. Перегонка вина осуждалась, потому что в Коране есть запрет на употребление алкоголя.

В Европе первая перегонка сахаросодержащей жидкости была сделана итальянским монахом-алхимиком Валентиусом. Слово «алхимия» означает по-арабски «из Кема». Кемом называли Египет. Сегодняшнее слово «химия» имеет то же происхождение.

Попробовав продукт, полученный по новой технологии, Валентиус решил, что получил эликсир, «делающий старика — молодым, утомленного — бодрым, грустного — веселым». А на Руси в это время пили именно квас и медовуху. При этом ими можно было «догнаться». Перебродивший хлебный квас становился бражкой. Видимо, его вымораживали, то есть спиртосодержащие фракции оставались, а вода превращалась в лед. Представляете содержание сивушных масел в этом напитке?

В 1386 году генуэзское посольство привезло в Москву первую водку («Aqua Vitae» — «живая вода»). Она использовалась исключительно как лекарство. Вскоре, однако, народ понял, что к чему, и пьянство стало повальным. Царским указом было запрещено пить в непраздничные дни, позднее, в 1533 году, была введена государственная монополия на производство водки и продажу в «царевых кабаках».

В 1755 году Екатерина II разрешила дворянам, в зависимости от титула и заслуг, производить и продавать свою водку без пошлин. Вот вам и прообраз будущего «Фонда спорта» и других благотворительных беспошлинных торговцев алкоголем и табаком.

Русский химик Т.Е. Ловиц предложил в 1789 году очищать водку от сивушных масел древесным углём, а создатель периодической таблицы химических элементов Д. И. Менделеев в своей диссертации «О соединении спирта с водой» предложил пропорцию в 40% содержания спирта как оптимальную. На основе его рекомендаций правительство России в 1894 году запатентовало «Московскую особую водку» как русскую национальную водку.

Сегодня Польша, Финляндия и Россия борются за право называться родиной водки. Не та мать, что родила, а та, что воспитала.

Никто не рискнет изъять из русской застольной традиции водку как основополагающий и цементирующий продукт. И если видит человек на столе солёные огурчики, помидорчики, лучок, селёдочку с картошечкой, то рука помимо собственной воли начинает нащупывать где-то рядом непременно находящуюся рюмку с этим «невкусным» и таким любимым напитком.



Вот это-то определение искусства, т. е. деятельности, имеющей целью проявление красоты, и принято бессознательно не учеными, не философами, а рядовыми, так называемыми культурными людьми нашего времени, всеми образованными женщинами, всеми теми, которые покупают и читают стихи и романы, которые наполняют театры и концерты, а главное принята всеми теми людьми, которые делают произведения искусства.

И это-то признание всеми этими людьми того, что в этом служении красоте — цель и содержание искусства, и заключается причина то[го] особенного упадка искусства, до которого оно дошло в наше время.

Самогон

Правда, всегда слышатся голоса, отрицающие искусство для искусства, т. е. служение красоте, и требующие социального содержания искусства; но голоса эти остаются без влияния на деятельность искусства, потому что они требуют невозможного для искусства.

Художник, если он художник, не может делать ничего другого, как только то, что передавать в искусстве свои чувства.

Первое воспоминание, связанное с этим словом, — мне, наверно, лет пять, и моя няня Нина берёт меня с собой в свою родную деревню — Шавторка, Рязанская область. Самогон — это то, что дают вместе с едой, правда, только мужчинам. Мутное в стакане, нехорошо пахнет. Несмотря на принадлежность к мужчинам — отказался. Гнали его из бурака — белой кормовой свёклы. Кстати говоря, распространённое весьма мнение, что, мол, раньше в деревнях меньше пили — коммунистическая агитка и чушь собачья. Пили в деревнях всегда по-чёрному — и при совке, и при царе Горохе, и сейчас пьют. И ничего тут не поделаешь. Попробовать самогон впервые довелось уже на первом курсе института, когда нас с другом Борькой Соловьёвым занесло, уже хороших, на какую-то свадьбу — дело было в подмосковных Вербилках. Не помню, как самогон пился, помню только, что впервые испытал с некоторым удивлением эффект явного двоения в глазах. Причём наслаждался этим эффектом лёжа на дороге с железным люком под головой и наблюдая за звёздами, и Борька Соловьёв долго и безуспешно пытался меня поднять. Утра не помню — видимо, ничего хорошего не было. В середине семидесятых самогоноварение в нашей довольно, как я понимаю, продвинутой среде стало модным. Толчком к этому послужила следующая история. Мне позвонили и пригласили в члены жюри (!) на диспут, посвященный молодым поэтам. Не знаю почему я поехал. Дело происходило в каком-то клубе какого-то института где-то у чёрта на рогах. Народу собралось немного, а поэты оказались замечательные — человек шесть юношей и девушек. Я запомнил двоих — Сергея Гандлевского и Бахыта Кенжеева. Вёл мероприятие отвратительно активный комсомолец. Ребята почитали стихи, не очень вписывавшиеся в советские нормы тех лет, а потом должно было последовать обсуждение. В общем, всё это сильно напоминало гэбэшную провокацию. Студенты вставали по очереди и несли какую-то ахинею, поэты молча утирались. Когда до меня дошла очередь, я сказал, что никто, видимо, не спросил у авторов, насколько им интересно это слушать, так что, может, лучше сказать им спасибо за стихи и отпустить? Удивительно, но на этом всё и закончилось. Мы познакомились на выходе, и в процессе совместного распития портвейнов в течение последующих двух часов на какой-то детской площадке сильно сблизились. Потом мы ехали с Гандлевским в пустом вагоне последнего поезда метро. Гандлевский уже тогда был бородат и печален. С печалью он и поведал мне, что чем бы он ни пытался заняться вне дома — его всегда в результате забирали в милицию. Рассказывая это, он старался отвинтить от стены табличку с надписью «стоп-кран» — мне в подарок, так как я имел неосторожность сообщить ему, что я всякие такие таблички собираю. Через секунду двери с шипением раскрылись, в вагон вошли два милиционера и деловито забрали поэта — я даже пикнуть не успел. Помню его усталый обречённый взгляд в раме окна вагона.

Они это и делают. Чувства их очень гадкие, низкие, но они передают их и заражают ими других; сделать же по программе свое искусство полезным в социальном отношении он со всем своим желанием никак не может: как только он начинает это делать, так он перестает быть художником. Смело же передают художники нашего времени свои чувства, не сомневаясь в том, что то, что делают — хорошо, потому что они исповедуют теорию красоты и выражение своих чувств называют служением красоте. Это глупое словечко Гегеля и Баумгартена о том, что красота есть нечто самостоятельное наравне с истиной и добром, пришлось как раз в пору художникам нашего времени, оторвавшимся от общения с массой народа.

Через несколько дней Бахыт Кенжеев позвал меня в гости на большое поэтическое сборище. Я взял с собой Маргулиса, и мы долго думали, покупать бутылку или нет — всё-таки поэты. Я настоял на том, что интеллигентней будет не покупать, и оказался идиотом, потому что первое, что спросил Бахыт, открыв нам дверь: «Принесли что-нибудь?» Из гостиной доносился гвалт, видимо, у них только что всё кончилось. Жил Бахыт в каких-то диких новостройках, магазином рядом и не пахло. Видя наше отчаянье, он быстро провёл нас на кухню, даже не дав снять пальто, и плотно прикрыл дверь. На столе появился штатив из школьного кабинета химии, спиртовка, большая стеклянная колба и стеклянный же змеевик — витая трубка внутри прозрачного цилиндра, очень красивая вещь. Далее из кухонного шкафа поэт достал две бутылки с тёмно-бурой жидкостью и надписью «Морилка» на синей этикетке. Оказалось, что Бахыт немного химик и спасается от статьи за тунеядство, работая лаборантом на химфаке МГУ. Он быстро и профессионально слил морилку в колбу, присоединил змеевик и зажёг спиртовку. Процесс первой возгонки занял несколько минут. После этого оставшаяся бурда из колбы полетела в раковину, а на её место была перелита получившаяся уже совершенно прозрачная жидкость, в которую Бахыт кинул несколько можжевеловых шишечек, вынутых из потайного мешочка, и возгонка повторилась. На выходе уже ждала пустая бутылка из-под джина «Gordons». Бахыт отлично знал пропорции — бутылка получилась полной. После чего нас отвели в гостиную, представили гостям как великих рок-музыкантов андеграунда, которые принесли с собой флакон настоящего английского джина. Поэты восторженно заахали, джин тут же разлили по стаканам. Пробовал я его, признаться, с некоторым трепетом. Говорят, что тот, кто побывал на советской колбасной фабрике и видел все тайны производства своими глазами, никогда потом колбасу не ест. Но поэты вокруг нахваливали напиток, я глотнул и понял, что, наверно, никогда бы не заметил подвоха, если бы не был в курсе. Процесс моментального получения продукта в домашних условиях потряс. Слово «продукт» здесь не очень точное. Всё жидкое делилось на три категории:

Всякий настоящий художник, имеющий свойство заражать людей своими чувствами, естественно из всех тех чувств, которые он сам испытывает, избирает те чувства, которые наиболее общи всем или самому большому большинству людей; как художник, непосредственно общающийся с толпой, рассказчик, певец непременно изберет чувства, наиболее доступные всем для того, чтобы самому получить наибольшее удовлетворение, так и каждый художник, посредственно через книгу, картину, драму, музыкальное сочинение общающийся с публикой, если только не имеет какой нибудь ложной теории, в особенности теории о служении красоте, всегда изберет предмет, наиболее общий всем людям. Но художники, как художник нашего времени, исповедующий баумгартеновскую троицу, сознавая себя служителями красоты, могут не заботиться об общности того чувства, которое они вызывают.

— «Монополька» — всё, официально произведённое страной для реализации.

Если в кабаке, в котором сидел Верлен, был другой пьяный, восхищавшийся его стихами, ему было достаточно. Он служил красоте, и слушатель его, понимающий так же красоту, ценил это. Точно так же удовлетворен Вагнер, Малларме, Ибсен, Метерлинк и др. Художнику, исповедующему теорию служения красоте, достаточно знать, что он служит красоте. Если даже никто не заражается его произведением, он верит, что это будет в будущем. Это искусство будущего, которого еще не понимают. Как только художник позволил себе сказать слово: меня не понимают, но поймут в будущем, — так он открыл дверь ко всякой бессмыслице, ко всякому безумию, как мы это и видим теперь.

— «Хищёнка» — вынесенное тайком с работы либо с места производства.

Началось это, как я говорил уже, с музыки, с того самого искусства, которое непосредственнее всегда действует на чувства и в котором, казалось бы, нет возможности говорить о непонимании. Но между тем к музыке меньше всего может относиться слово: понимать, и от этого-то так это и установилось, что музыку надо понимать. — Но что же такое — понимать музыку? Очевидно, слово: понимать — употреблено здесь, как метафора, в переносном смысле. Понимать или не понимать музыку нельзя. И выражение это, очевидно, значит только то, что музыку можно усвоивать, т. е. получать от нее то, что она дает, или не получать, так же, как при высказанной словами мысли можно понимать или не понимать ее. Мысль можно растолковать словами. Музыку же нельзя толковать, и потому и нельзя говорить в прямом смысле, что [можно] понимать музыку. Музыкой можно только заражаться или не заражаться. И при том что же, говорят, нужно делать, чтобы понять музыку. Нужно ее много раз слышать. Но это не толкует музыку, а приучает к музыке. А приучить можно себя к хорошему так же, как и к дурному.297

— «Изделие» — как любовно и уважительно звучит!

Точно так же нельзя говорить о непонимании картин, стихов, драм, поэм, романов.

Так что в данном случае речь идёт об изделии. Что касается хищёнки (и, кстати, колбасного производства) — бытовал, в частности, термин «жидкая колбаса». По технологии в элитные сорта твёрдокопчёных колбас должен был добавляться коньяк. Да кто ж его туда выльет? Коньяк сливался в целлофановую кишку для упаковки колбасы, предварительно завязанную с одной стороны. После чего она завязывалась с другой стороны, аккуратно обматывалась вокруг торса под одеждой и проносилась на волю мимо бдительного вахтёра. Так вот, я стал интересоваться технологиями. К тому же морилка в виде исходного материала всё-таки пугала — от самого слова веяло смертью. Старший брат Юрки Борзова, Иван, гнал самогон из томатной пасты. На этом пищевом продукте я и остановился. Брался двадцатилитровый эмалированный бак, туда отправлялась томатная паста (стоила — копейки) и сахар (пропорций, ей-Богу, не помню). Всё это дело доливалось водой и несколько дней бродило, пуская по квартире лёгкий аромат бражки. После чего покупалась или бралась у родителей скороварка. Удивительное детище советской промышленности — герметически закрывающаяся кастрюля. Без оборонки явно не обошлось. На её паровой вентиль надевалась трубка, ведущая к змеевику. Резины следовало избегать, она оставляла неприятный запах. Очень хорошо шли всякие медицинские трубочки от капельниц. После чего оставалось подать в змеевик проточную воду из крана для охлаждения и поставить скороварку с перебродившим суслом на медленный огонь. Через несколько минут из змеевика начинала бежать тоненькая струйка — первач. Тут же он, как правило, и выпивался — во славу производства, благо скорость поступления абсолютно соответствовала оптимальной скорости потребления. Напиток был вкусный уже сам по себе, приятно отдававший бражкой, а ведь его ещё можно было настаивать (если, конечно, хватало силы воли). Я очень любил на кофейных зёрнах. Рецепт был открыт случайно, в ходе экспериментов. Кофейный аромат как таковой изделию не передавался — возникал эффект, когда вроде чем-то очень знакомым пахнет, а чем — непонятно. Я много раз выигрывал споры — так никто и не отгадал на чём. К недостаткам процесса надо было отнести его утомительную протяжённость — приходилось следить за аппаратом, вовремя менять сусло в скороварке, прочищать клапан. Однажды я отвлёкся — работа происходила, естественно, ночью — упустил момент, и кастрюля рванула. Паровой клапан вылетел, как пуля, и раскалённая густая томатная дрянь с восхитительным свистом ушла в потолок, где и повисла причудливыми сталактитами. По счастью, я находился в соседней комнате и не получил ожогов. На этом закончил с самогоноварением — впереди было ещё столько неизведанного.

Как только художник, да и всякий работник в духовной области позволит себе сказать: меня не понимают, не потому что я непонятен (т. е. плох), а потому что слушатели, читатели, зрители не доросли до меня, так он с одной стороны освобождает себя от всяких истинных требований всякого искусства, а с другой стороны подписывает298 себе смертный приговор, подрывает в себе главный нерв искусства.

* * *

Всё дело искусства состоит только в том, чтобы быть понятным, чтобы сделать непонятное понятным, или полупонятное — вполне понятным тем особенным, непосредственным путем заражения чувством, которое составляет особенность деятельности искусства. —

Все усилия художника должны быть направлены на то, чтобы быть понятным всем. —

Так что движение вперед искусства и в каждом отдельном человеке и во всем человечестве направляется от всё большей и большей понятности всем, как это всегда было, есть и будет, а не к всё большей непонятности, как это происходит в искусстве паразитов нашего времени.

Как я уже писал, виноделие — вещь древняя, а вот создание крепких алкогольных напитков — явление относительно молодое. Поэтому в древности на Руси пили бражку, а вот полноценный процесс перегонки стал известен лет 600 назад. Известно, что самогон можно делать из чего угодно, но так уж повелось, что в разных странах свой самогон! В Российской империи это был хлебный самогон — водка, которую унаследовали Польша, Финляндия, а сегодня и новые прибалтийские члены ЕС. В самостийной Украине прижилась горилка — вариация на ту же тему.

Туманный Альбион, точнее, Шотландия и Ирландия, отличились в производстве солодового самогона — виски, распространившегося вместе с джином на все бывшие английские колонии. В Соединенных Штатах была кукуруза — и на свет появился бурбон, на Карибских островах тростниковый сахар сделал главным напитком ром, а мексиканская агава дала текилу. Так что все крепкие напитки когда-то были самогоном. Потом они стали стандартизироваться — то есть производитель гарантировал одинаковое качество независимо от того, какую бочку или бутылку распечатывал покупатель. Так великий Д.И. Менделеев нашёл оптимальную крепость для водки. Известные ныне марки виски, текилы, рома, джина также прошли вековую проверку качества.

Наша самогонка была, таким образом, оставлена истинным патриотам змеевиков, бросающих вызов монополиям государств и всемогущих брендов. Это то самое «Изделие», о котором говорит автор. В нашей стране безусловным руководителем кружка «умелые руки» можно назвать Егора Кузьмича Лигачева, подтолкнувшего М.С. Горбачева к принятию «сухого закона». Что до Егора Кузьмича — то у меня был личный опыт визита в город Томск, где он был первым секретарем Обкома КПСС за полгода до начала всесоюзной компании. Уже тогда Егор Кузьмич начал принудительную борьбу с зелёным змием. Чтобы купить водку, люди стояли всю ночь. В ресторане при гостинице, где мы остановились, пустые столы были сдвинуты в угол, а музыканты в тапочках мялись на сцене, что-то репетируя. На естественный вопрос: «Открыт ли ресторан?» — официантка ответила, не вставая со стула: «А вы что, пельмени-то с фантой есть будете? Пельмени без водки только собака ест».

В городе была разлита злоба. Это чувствовалось везде. Было такое впечатление, что объявили траур. Когда в этот эксперимент втягивали всю страну, врачи очень просили не идти на безумный шаг, который ни к чему хорошему привести не мог.

Что касается жизни врачей-наркологов в период сухого закона-то «жаловаться» не приходилось. Что греха таить, «хищёнки», то есть спирта и водки, было достаточно. Для научных целей выписывались любые приборы, основным параметром которых было максимальное потребление спирта. Приборы эти так никогда и не запускались, но спирт, как расходный материал, под них получали исправно. Это была валюта, которая творила чудеса.

Ещё одним клиническим способом хищения были так называемые БАРСы — большие апоморфинорвотные сеансы — форма условно рефлекторной терапии, при которой больному предлагалось выпить стакан водки, а потом вводили рвотное средство — апоморфин. На курс полагалось 3 литра водки! Больным, в лучшем случае, давали понюхать ватку со спиртом, остальное шло в дело. Надо ли говорить, как персонал клиники был благодарен изобретателю метода.

Мой кабинет находился рядом с процедурной, которая использовалась для БАРСов. Медсестра долго гремела бутылками и стаканами, создавая атмосферу выпивки, а потом, когда больным становилось дурно, хорошо поставленным голосом кричала: «Водка — гадость, не могу больше её пить!» И вот, придя как-то на день рождения своего приятеля и подняв рюмку за его здоровье, я вдруг понял: не идет! В ушах стояло «Водка — гадость!» вместе со звоном чокающихся стаканов.

Утром я попросил перенести процедурную в конец коридора. Всё-таки Иван Петрович Павлов был великий учёный, и его теория условного рефлекса работает. Собаки с фистулой стали мне как-то ближе. 



VI

Портвейн

Но нет худа без добра. Ничто так не уясняет значения и назначения искусства, как то ложное искусство маленького кружка паразитов нашего времени, которое бьется в тупике, из которого оно не может выбраться.

По тому безобразию и безумию, до которого дошло это ложное искусство нашего круга и времени, не только видно, чем не должно быть искусство, но видно и то, чем оно должно быть.

Теперешнее искусство говорит, что оно искусство будущего, что люди не доросли еще до понимания его. Но ведь это хорошо говорить, когда искусство есть нечто мистическое, осуществление идеи красоты и т. п. Но если мы признаем, чего нельзя не признать, что искусство есть забава, дающая отдохновение людям тем, что под влиянием искусства человек без усилий получает разнообразные состояния чувств, которыми он заражается, — то какой смысл имеют слова: «вы не понимаете еще». — «Да позвольте же, ведь я и вместе со мной сотни тысяч людей пришли или купили книгу для того, чтобы получить художественное наслаждение, забаву, отдых. Ваше дело художника состоит только в том, чтобы давать эту забаву, отдых, и вы говорите, что вы даете его, но мы не получаем ничего, потому что мы не понимаем, а понимает его Ив. В., г-н Шмит и г-жа Джонс. — Но почему же я должен верить, что только вы, с несколькими избранными, понимаете настоящее искусство, а я — дурак — должен еще учиться? Но, во 1-х, я не могу считать себя дураком вместе с милионами мне подобных. Мы все понимаем известного рода искусство, т. е. на нас действует известного рода искусство, то самое, которое и вы признаете: на нас действует красота готического храма, картина, изображающая снятие с креста, и поэма Гомера, и народная песня, и венгерский чардаш, так что мы не глухи вообще к искусству, а только ваше на нас не действует. А во 2-х, и главное, то, что если искусство есть вызывание в людях тех же чувств, которые испытывал художник, и если ваше искусство не производит этого во мне, то я прямо решаю, что оно не искусство. Ведь если только допустить, что виноваты не вы, а я, то нет той нелепости (как это и происходит теперь и в поэзии и в музыке), которой нельзя бы было выдать за искусство будущего. Вы говорите, что доказательством тому, что то, что вы делаете, есть искусство будущего, служит то, что то, что несколько десятков лет тому назад казалось непонятным, как например, последние произведения Бетховена, теперь слушается многими. Но это несправедливо. Последние произведения Бетховена, как были музыкальные бредни большого художника, интересные только для специалистов, так и остались бредом, не составляющим искусства и потому не вызывающим в слушателях нормальных, т. е. рабочих людях, никакого чувства. Если всё больше и больше является слушателей бетховенских последних произведений, то только оттого, что всё больше и больше люди развращаются и отстают от нормальной трудовой жизни. Точно так же всё больше и больше набирается читателей 2-й части Фауста и Божественной комедии Данта. Но до тех пор, пока будут здоровые, трудящиеся люди, до тех пор произведения Бетховена, 2-я часть Фауста, Данта и все теперешние стихи, и картины, и музыка не вызовут в этом народе художественного чувства заражения.

Прямо вижу, как все следующие за нами поколения дружно кривят морду — ну сколько можно про этот портвейн? Что они в нём нашли? Господа! Мы ничего в нём не искали! У нас просто не было выбора. Итак, портвейн, он же портешок, он же партейное вино, он же красненькое, он же чернила, он же бормотуха, в семидесятые годы прошлого тысячелетия к общечеловеческому напитку под названием «Портвейн» никакого отношения не имел. Думаю, речь идёт об элементарном совпадении названий. С таким же успехом он мог называться «Фернебранко» или «Амонтильядо». Никто, кстати, не утверждает, что это было вкусно. То есть, конечно, эстетические критерии у нас тогда были сильно занижены в связи с полным отсутствием материала для сравнения. Сравнивать можно было с отечественным же вермутом (он же огнетушитель — из-за литровой бутылки), который точно так же не имел ничего общего с тем, что в мире носило название «Вермут», или уже с чем-то совсем маргинальным типа «Розовое крепкое» или «Плодово-ягодное» (в народе — «Плодово-выгодное»), и сравнение выходило не в их пользу. Вермут отчаянно вонял, а «розовое» вообще не ассоциировалось с чем-либо пригодным в пищу. Лет десять назад на телевидении отмечали специальной программой двадцатый день рождения фильма Георгия Данелии «Афоня». Поскольку это было первое кино, в котором каким-то боком засветилась «Машина времени», мы принимали в этом участие. Люди собрались всё больше хорошие, душевные, и очень скоро беседа соскочила с фильма, и пошли воспоминания — что и как двадцать лет назад пили. А нам какие-то наши фаны, пробравшиеся на съёмку, принесли в подарок настоящую бутылку портвейна «33» начала семидесятых — это уже тогда был раритет аукционного масштаба (не верьте сегодняшнему новоделу — никакого представления о подлинном напитке он не даёт). Лёня Ярмольник (вот, кстати, что он там делал — и в «Афоне» не снимался, и в «Машине времени» не играл?) страшно оживился, забрал у меня бутылку и предложил в знак памяти о счастливых годах выпить это дело по старинке — из горла по кругу. Пузырь вскрыли по всем правилам — сперва разогрели зажигалкой пластмассовую пробку, потом сковырнули её с помощью зуба — уж не помню чьего. Лёня первый припал к флакону, лицо его исказилось. «Какая гадость!» — изумлённо сказал он. Так вот, Лёня, это и тогда была гадость. А что было делать? Выбор тем не менее был совсем не случаен. Водка стоила дороже (о коньяке я вообще не заикаюсь) и требовала хотя бы элементарной закуски. То есть просто отхлёбывать её из горла, гуляя, или быстро выпить стакан, не почувствовав позыва к рвоте, — не получалось. Сухие вина типа «Эрети», «Алиготе» и «Гурджаани» были чуть-чуть дешевле, но содержали значительно меньше кайфонов, то есть градусов одиннадцать — двенадцать против шестнадцати — восемнадцати, и употребление их виделось пустой тратой денег. Оставались ещё отечественные ликёры — химически зелёный «Шартрез», жёлтые «Бенедиктин», «Абрикосовый». Пить их было невозможно по причине их чудовищной сладости. В семьдесят восьмом изобретательный Крис Кельми, игравший тогда в «Високосном лете», придумал напиток, состоявший на одну треть из ликёра и на две трети из появившегося только что в продаже полусухого «Арбатского» вина. Девушкам нравилось, Крису нравилось, что их валит с ног. Но сама необходимость смешения усложняла процесс и требовала стационарной обстановки и дополнительной посуды. Итак, оставался портвейн. Нет, возникали иногда, как кометы на небосводе, то «Солнцедар» (на самой заре юности), то «Рымникское», то вдруг венгерское вино «Токай» или даже «Мурфатлар» (причуды СЭВа), но всё равно в наших глазах это был портвейн, надевший на себя какую-то прозрачную личину. Интересно, кстати, что в эти времена народ, живший в деревнях, удалённых от городов более чем на 100 км, делил всё жидкое на три категории: «беленькое» — это водка, «красненькое» — это любое вино, независимо от цвета, и «венгерское» — «Токай». За что это «Токаю» была такая честь — ума не приложу. Портвейн был недорог — не выходил за ценовую категорию 2р. 20коп., хорошо забирал и не требовал никаких аксессуаров для его употребления — ни закуски, ни стакана. Впрочем, стакан не возбранялся. Стакан брался в автомате с газированной водой, они стояли по всей Москве, похожие на холодильник «ЗИЛ», только красные, с хромированными деталями, как я сейчас понимаю, в изумительной стилистике пятидесятых, три копейки — с сиропом, одна — без. Вот, кстати, кому мешало? Гранёные стаканы стояли прямо в пасти автомата, штуки две-три, там же находилась моечка — перевернул стакан, вставил, надавил — побрызгала водичка. Так вот, оттуда его и пёрли. Делали это не только мы, и к вечеру стаканы в автоматах кончались. Правда, во двориках сидели бабушки, у них всегда был напрокат стакан в обмен на пустую бутылку (15 копеек!). Яне настаивал на стакане — он был мутный, липкий, и я видел, как по нему ползают бактерии. К этому времени я прочитал в какой-то пиратской книге, что матрос пьёт ром из бутылки залпом, потому что верхняя губа его не касается горлышка. Попробовал — и получилось. Портвейн следовало заливать внутрь сплошной струёй, не отвлекаясь на вкус. Он бил по голове тёплой подушкой, угол зрения ощутимо сужался (в буквальном, а не в переносном смысле), тянуло к каким-то добрым глупостям, но кто-нибудь тут же заводил спор на тему, кто лучше — Битлы или Роллинги, и вся энергия портвейна вылетала в этот спор, и внутри возникала не занятая ничем пустота — как будто из горшка вырвали растение вместе с землёй, и срочно надо было добавить, а вот добавляли уже не обязательно портвейном — чем удавалось. Портвейн, надо сказать, не терпел смешений. Он даже сам себя не терпел в количестве более полутора бутылок на рыло. В общем, рвало. Падающего поднимали, доводили до дома, ставили у двери, звонили и убегали. Лично я тяжело спал два-три часа на подоконнике лестничной клетки за мусоропроводом — после этого мог, не шатаясь, войти в квартиру и проскользнуть к себе в комнату мимо родителей. Подоконник был шириной сантиметров двадцать пять, и лежание на нём очень собирало. Описываемые мной действия имели отношение, разумеется, к чисто мужским компаниям. При чём тут герлы? Впрочем, думаю, что герлы занимали в голове десятое место только потому, что делать с ними было нечего. Точнее — негде. Вести домой, где тебя и так ожидает нагоняй от родителей, по меньшей мере безумно, а гулять по парку без продолжения — глупость какая-то. Правда, с возникновением на горизонте свободного ФЛЭТА герлы поднимались с десятого на третье место сразу после ДРИНКА. На первом были Битлы и Роллинги. И когда мы пили в мужской компании — мы пили с ними. А что такое портвейн, я вам сейчас расскажу. Портвейн — это когда конец апреля, и даже внутри школы невозможно пахнет весной, а за окном на голом ещё, но уже ожившем, дереве безобразно орут птицы, и солнце лупит прямо в глаза, и слушать химичку нет никаких сил, и ты сбегаешь, не выдержав всего этого, из ненавистной казармы с Мазаем и Борзовым, и идёшь с ними по Кадашевской набережной, стараясь не наступать на лужи, потому что в них качается небо, и через каких-то сто метров — «Три ступеньки» — действительно, три ступеньки вниз, автоматы, автопоилка, и ты бросаешь в щёлку 20 копеек, и в гранёный стакан тебе наливается больше половины восхитительного портвейна медового цвета, и ты пьёшь его залпом, но не спеша, маленькими глотками, и он нежно и властно заполняет твоё нутро, оставляя во рту аромат диковинных фруктов, жжёного сахара и чего-то ещё совсем уже неуловимого, и всё это фантастически вписывается в общую картину весны. А потом можно дойти до угла, повернуть на Пятницкую, купить куль горячих пончиков, посыпанных сахарной пудрой, и через соседнюю дверь попасть в кинотеатр документального фильма и пойти, глотая горячие пончики, в тёмный кинозал, не важно, что там идёт, — «Иностранная кинохроника» или фильм «Япония в войнах». Портвейн будет творить с тобой чудо ещё часа полтора. Изжога начнётся потом.

Вы говорите, что вы служите красоте, что ваши произведения это воплощение идеи красоты и т. д. — Всё это хорошо, когда довольствуешься неопределенными, неясными словами, но стоит только проанализировать то, что подразумевается под этими неясными словами, и видно будет, как слабо и пусто это объяснение. Вы служите красоте. Но что такое красота? Как вы ни старайтесь определять красоту, вы не уйдете от того определения, включающего все ваши: то, что красота есть то, что вам нравится. Изображение ободранной туши быка или теленка для мясоедов — красота, для вегетарианца отвращение. Изображение обнаженного тела — красота, для многих — отвращение и ужас. А в звуках? То, что для персиянина есть шум и гром — для нас музыка и наоборот.

* * *

Так что приписывать красоту чему либо есть только способ выразить свое пристрастие к предмету. И потому, когда вы, художники паразитного меньшинства, стараясь обосновать свои права на искусство, говорите, что вы служите красоте, вы только другими словами говорите, что вы изображаете, передаете то, что нравится вам и некоторым другим. А как только дело переведено на этот ясный язык, понятно, что никак нельзя называть истинным искусством то, что нравится некоторым. Как только дело свелось к этому, невольно спрашиваешь: кому нравится? И ответ тот, что нравится неработающему меньшинству. А как только это ясно, то понятно, что настоящее искусство не будет то, которое нравится исключительному меньшинству, а то, которое нравится, т. е. действует на трудящееся большинство.

Благородный напиток портвейн обязан своим названием городу Порту. В XVIII веке Францию лихорадило от войн и революций, и Португалия поставляла вина в Англию из долины реки Дуэро, получившей название «вино-порто», а впоследствии портвейн. При транспортировке вино портилось, и в него для сохранности стали добавлять винный спирт. Впоследствии технология усовершенствовалась, и марочные сорта портвейна приобрели фруктовый или плодовый тон благодаря настаиванию сусла на мезге или нагреванию мезги до 60°С. Индивидуальный букет каждой марки портвейна достигается благодаря портвеинизации — нагреванию виноматериалов в бочках до 45-50°С. Далее вино выдерживается 12-18 месяцев.

Обычные портвейны производят ускоренно: 5 суток в тепле и 3 месяца выдержки. Содержание спирта в портвейне должно составлять 17-20%, сахара — 6-14%. Что входит в состав креплёных вин? Органические кислоты, пектины, ароматические вещества, витамины, микроэлементы, вода, соли, спирт, сахар и побочные продукты брожения — альдегиды, уксус и т.д. Содержание всех этих элементов снижает защитные свойства слизистой оболочки желудка, и креплёное вино производит раздражающий эффект, вызывая рвотный рефлекс. При совместном употреблении с водкой повышается проницаемость гематоэффелатического барьера, и токсины попадают в мозг. Рвотный центр начинает очищать организм от примесей путем сокращения гладких мышц желудка. Вспомнили ощущение?

Не знаю, кто был изобретателем ускоренного цикла производства в СССР, но полагаю, что укладывались существенно быстрее, чем за 3 месяца, и продукт формально соответствовал ГОСТу. Так что всё-таки это был портвейн.



Искусство есть забава, дающая отдохновение трудящимся людям, забава, состоящая в том, что человек, не делая усилий жизни, переживает различные душевные состояния, чувства, которыми его заражает искусство. — Искусство есть забава, дающая отдохновение трудящимся людям, т. е. людям, находящимся в нормальных, свойственных всегда всему человечеству, условиях. И потому художник должен иметь в виду всегда всю массу трудящихся людей, т. е. всё человечество за малыми исключениями, а не некоторых праздных людей, составляющих исключение и самые чувства которых могут быть <совершенно другие, чем те, которые могут быть вызваны в душе зрителя или слушателя, и средства, необходимые для этого, совершенно различны. Так, например, в поэтическом или живописном искусстве,> если он будет иметь в виду трудящихся людей, т. е. всё человечество, то содержание его произведения будет одно, если же он будет иметь в виду исключительное меньшинство — оно будет совсем другое. В первом случае, если мы возьмем примеры из области живописи или поэзии, содержание его произведения будет описание страданий и радостей при борьбе с трудностями работы, описание чувства страдания и наслаждения при оценке произведения своего труда, описание и чувства страдания и наслаждения при утолении жажды, голода, сна, описание чувств, вызываемых опасностями и избавлением от них, чувства страдания и наслаждения от семейных горестей и радостей, от общения с животными, от разлуки с родиной и возвращением к ней. Описание чувств страдания и наслаждения от лишения богатства и приобретения его и т. п., как это мы видим во всей народной поэзии, от истории Иосифа Прекрасного и Гомера до тех редких произведений искусств нового времени, которые удовлетворяют требованиям.

Первое лирическое отступление

Если же художник будет иметь в виду нетрудящееся меньшинство, то содержанием его художественных произведений будут различные многосложные описания различных чувств, испытываемых друг к другу людей, удалившихся от естественной жизни, из которых главным будет половая любовь во всех ее возможных видах, как оно и есть теперь, за малыми исключениями, во всех наших романах, поэмах, драмах, операх, музыкальных произведениях. Между тем, как предмет этот — половая любовь для большого большинства трудящегося народа представляется малоинтересным, а главное, освещается совершенно с другой стороны, рассматривается не как высшее наслаждение, а как бедственное наваждение. Так что описание любви, которое для меньшинства праздных людей представляется предметом искусства и заражает зрителя или слушателя, для большинства трудящегося народа представляется пакостью, возбуждающей только отвращение.

Вы когда-нибудь видели, как мужики идут за вином? Нет, сейчас эта картина уже выглядит крайне размыто — исчез порыв, ушла битва. Достаточно протянуть руку с деньгами, и в неё вложат любую бутылку согласно вашим запросам и благосостоянию. Нет-нет, представьте себе какой-нибудь летний крымский городок — скажем, Гурзуф начала семидесятых. Утро, как правило, безлюдно — последние гуляки только-только расползлись из кустов, у пансионатов метут дорожки, пляжи ещё пусты, первые пожилые пары и мамы с малышами занимают лежаки. Солнце поднимается выше, отчего море делается синей, подул ветерок, открывается «Блинная» на набережной, тётка, звеня ключами, отмыкает цистерну с надписью «Пиво», и рядом с ней тут же вырастает очередь с трёхлитровыми банками, и вот — смотрите, мужики пошли за вином. О, эту походку, это выражение лиц не спутать ни с чем, и однажды увидев эту картину, запомнишь её навсегда. Читается она только со стороны — если ты сам в рядах идущих, ты не увидишь её красоты. Так пловец в открытом море не замечает течения. Идут по двое, по трое, собранно и энергично, хотя без суеты и с достоинством, и выражение лиц у них всегда вдохновенно-серьёзное. Идут ПО ДЕЛУ. Дело не пустяковое, так как магазин в городке один, в лучшем случае два, одиннадцать пробьёт через семь минут, а идти — пятнадцать, и ещё неизвестно, что там останется и что вообще завезли (впрочем, я несколько сгущаю краски — завозили обычно вволю). А ещё на их лицах — ответственность за тех, кто остался, не пошёл в поход, но скинулся, и теперь только от идущих зависит — каким будет сегодняшний вечер и сколько радости он принесёт. В одиннадцать уже невероятно жарко, из четырёх стеклянных дверей в магазин открыта одна, туда поочерёдно впихиваются страждущие с деньгами в потных кулаках и выдавливаются совсем уже мокрые, в прилипших рубашках, но счастливые — с вином. Жара усугубляется тем, что по набережной бродит милиционер в полной боевой выкладке и удаляет за пределы своей видимости отдыхающих в шортах и майках («Граждане, вам тут не пляж! Это городская набережная!»). Внутри магазина — ад. Если на улице просто очень жарко, то внутри температура приближается к температуре внутри доменной печи — о кондиционерах жители страны советов ещё не слыхали. Плотное мокрое месиво, состоящее исключительно из мужчин средних лет, медленно ползёт вдоль прилавка. Сначала увидеть, что там дают, потом догрести, доплыть до кассы, обменять деньги на чек из толстой серой бумаги, сохранить силы для главного рывка к прилавку, обменять чек на тяжёлые некрасивые бутылки тёмного стекла, вырваться на волю, пробуравив напирающую снаружи толпу, ничего не разбить и не потерять сознания — это вам как? На такие дела посылали самых надёжных. Вообще, отношение к делу — не просто работе, упаси Бог! А к ДЕЛУ, возвышающему мужчин, отличает последних от женщин. Я однажды наблюдал в дикой Африке, как два местных жителя, пока их жёны в количестве девяти штук копались в рисовом болоте — каждая с младенцем за спиной, — эти двое занимались ДЕЛОМ. Они вели бизнес. У дороги они расстелили газету, на которой был представлен товар — спички поштучно и макароны поштучно (именно поштучно, а не попачечно). Торговля шла плохо. Точнее, она совсем не шла, и это спасало бизнес, так как спичек было полкоробка и макарон — полпачки, и поставок не предвиделось. Но видели бы вы этих гордых негоциантов! Так вот, похожая облечённость миссией написана была на лицах Мужчин, Идущих за Вином. На этом сходство заканчивалось, так как, в отличие от застывшего во времени африканского процесса, процесс крымский развивался и давал результаты — вино удавалось взять (как правило). Если не удавалось — надо было ближе к вечеру пристроиться к компании, представителям которой это удалось. И если халява не переходила в систему, то пристроиться получалось всегда — портвейн, как я уже говорил, вселял в людские сердца доброту (до определённого предела, разумеется). Мало того, он уравнивал употребляющих, и в какой-то момент вы себя чувствовали счастливыми составляющими одной огромной компании, а может быть даже и страны. Возможно, в этом и заключалось скрытое воспитательное действие напитка, называемого в СССР «портвейн», и, может быть, именно поэтому он так настойчиво и предлагался населению одной пятой земного шара.

Итак, искусство для того, чтобы быть истинным и серьезным, нужным людям искусством, должно иметь в виду не исключительных, праздных людей меньшинства, а всю трудящуюся массу народа. От этого зависит содержание искусства.

Для того же, чтобы по форме искусство удовлетворяло своему назначению, оно должно быть понятно наибольшему числу людей. Чем большее число людей может быть заражено искусством, тем оно выше и тем оно больше искусство.

Для того же, чтобы оно действовало на наибольшее число людей, нужно два условия:

Впрочем, пили на юге не только портвейн. Пили, конечно, и сухое — от отчаянья, когда портвейн кончался, и даже всякие игристые — типа «Донского красного». Коньяк не пили из-за дороговизны, а водку, видимо, из-за невозможности её охлаждения — если в средней полосе водка комнатной температуры ещё идёт, то горячая в Крыму — уже с трудом. К тому же действие водки отличается от действия портвейна и поэтому менее подходит к состоянию южного отдыха. Русский человек, выпив лишнее количество водки, как правило, перестаёт любить человечество в лице отдельных его представителей, и гармония нарушается дракой. Удивительно — на евреев эта особенность не распространяется — они от водки любят человечество ещё сильней. Этот феномен заслуживает детального изучения. Также, конечно, в Крыму пилось пиво, но не как самодостаточный алкогольный напиток, а как средство, связывающее послевкусие вчерашнего праздника с сегодняшним грядущим. В этом качестве пиво выполняло задачу на сто процентов. И вообще, скажу я вам — все особенности и нюансы тогдашней жизни соответствовали особенностям и нюансам тогдашнего кайфа. Ушла навсегда (хотелось бы) та жизнь, нет больше магазинов с названием «Гастроном» или «Вина-воды» (в Сочи даже был «Специализированный магазин по продаже водки населению» — как название?), да и напитки сменили вкус, и бутылки выглядят куда нарядней, и давиться за ними уже не надо. И никакой я ностальгии не испытываю ни по совку, ни по собственной молодости — разве что посидеть ночью на прохладной гальке гурзуфского пляжа под еле слышный плеск прибоя и треньканье расстроенной гитары в компании малознакомых ребят и девушек, красота которых только угадывается в темноте, передавая по кругу тёплую от их рук бутылку портвейна «Кавказ».

Первое и главное, чтобы оно выражало не чувства людей, стоящих в исключительных условиях, а, напротив, такие чувства, которые свойственны всем людям. Чувства же, свойственные всем людям, суть самые высокие чувства. Чем выше чувства людей — любовь божеская — тем они общее всем людям и наоборот.

* * *

Другое условие это ясность и простота — то самое, что достигается наибольшим трудом и что делает произведение наиболее доступным наибольшему, числу людей.

Так что совершенство искусства, во 1-х, в всё большем и большем возвышении содержания, достижение того, которое доступно всем людям, и 2-е, такая передача его, которая была <бы> свободна от всего лишнего, т. е. была бы как можно более ясна и проста.

Искусство будет искусством только тогда, когда оно вызывает заражение чувством зрителей, слушателей.

С давних времен в разных странах одурманивание было уделом привилегированной касты жрецов — посвященных. В американской доколумбовой культуре ацтеков, майя, инков широко применялись листья коки, различные мескалиносодержащие вещества.

В Древней Греции ярким примером были Дельфийский оракул и Элевсинские мистерии, использовавшие в первом случае предположительно закись азота, а во втором гашиш.

На Востоке широко использовался опий и гашиш. Интересно, что термин «ассасин» — «убийца» — происходит от слова «гашиш», поскольку члены ордена ассасинов находились под сильным воздействием этого наркотика. Арабское «хашишими» трансформировалось во французское «ассасин».

В культуре потребления вина, считавшегося божественным напитком, было очень много ритуального. Ритуальность — вот что объединяет все формы традиционного приготовления к «кайфу». Эта ритуальность менялась в зависимости от культур, времени и наркотических форм.

Алкогольная культура, в отличие от иных форм наркотизации, безусловно (мы не говорим об алкоголизме), носит ярко выраженный характер социализации. Это объединяющий унифицирующий механизм, снимающий социальные ограничения и личностные комплексы.

В СССР культура пития при полном отсутствии выбора напитков и недопустимо низком качестве стала главной из культур, тесно вплетаясь в национальную культуру каждого народа. Более того, эта культура оказалась самой объединяющей.

Хочу напомнить, что одним из первых деяний Великой Октябрьской социалистической революции было разграбление алкогольных складов, давшее новый стимул восставшим рабочим и матросам. В тоталитарной стране свобода выпить была одной из немногих. А попытка М.С. Горбачева поменять эту свободу на другие окончилась полным провалом. В питейной культуре СССР каждый напиток предполагал свой ритуал. Ходил такой анекдот:

На границе Москвы и области лежит пьяный. Милиционер звонит начальнику:

—Куда везти в вытрезвитель?

—Понюхай, если пахнет водкой — в Москву, если самогоном — в область.

—Пахнет коньяком.

—Тогда пускай отдыхает.

Сегодня такой детерминизм вряд ли работает.

В СССР народы живо и искренне перенимали друг у друга алкогольные традиции. Вся страна пила грузинские вина, имитируя грузинские застолья. В Узбекистане обильно пили водку — ибо это не сок виноградной лозы. Как справедливо замечает автор, каждому народу опьянение даёт свой особый тип поведения, обусловленный генетической особенностью алкоголь-дегидрогеназов расщеплять алкоголь и способностью нейромедиаторов взаимодействовать с продуктами расщепления.

Однако групповая ритуальность всегда была и остается главной. Вспомните — кухонная культура задушевной свободы, массовый подъём первомайской демонстрации с полуоткрытым выпиванием «в меру», свадебное празднество до драки и т.д.

Чуткие регистры пьющего человека в рамках данной свободы тут же настраивали поведение на правильный лад. Отсюда и эта отпускная традиция, эти осмысленные лица, этот «последний бой» за право насладиться результатом боя и соответствовать собственному ощущению прекрасного.



Будет же оно хорошо и высоко тогда, когда оно будет вызывать общие людям чувства и способом самым простым и коротким. Будет оно дурно, когда оно будет вызывать чувства исключительные и способом сложным, длинным и утонченным.

Сухарь

Чем больше будет приближаться искусство к первому — тем оно будет выше, чем ближе к 2-му — тем хуже.

Л. Толстой.

10. Н. 1896. Я. П.

В начале пути сухарь за дринк практически не держали. Количество кайфонов, то есть градусов, было позорно мало, цена, правда, была ниже (1р. 27 коп. против 1р. 87 коп.), но уж не настолько, а изжога гарантирована. Поэтому прибегали к нему в самых крайних случаях — не хватило, скажем, на портешок, и настрелять не удалось. Под сухарём понимались почему-то в основном белые вина грузинского разлива — «Гурджаани», «Вазисубани» (в народе — «Вася с зубами»), «Эрети», «Алиготэ». Потом, правда, появилась «Гымза» — болгарское красное вино в большой оплетённой соломой бутыли. Бутыль нравилась — размером, соломой и тем, что из «Гымзы» можно было сварить глинтвейн, добавив туда сахару, лимона и гвоздики. На такую экзотику хорошо покупались герлы. Впрочем, в их отсутствие никакой глинтвейн не варился. На юге тема сухаря получила продолжение. В Гурзуфе тебе за 15 копеек наливали из бочки на колёсах кружечку ледяного рислинга, а в Судаке подача рислинга отдыхающим была автоматизирована — целое каре автоматов украшало центральную площадь города. Рислинг был кисёл до невозможности, но что-то же пить надо было — не квас же, в самом деле! Давились, пили, мучились жгучей отрыжкой. Юг вообще творил с людьми чудеса. В Гурзуфе в закутке под названием «Чайник» продавали в разлив портвейн «Кавказ», и считалось совершенно нормальным и даже обязательным принять там стаканчика три-четыре и пойти на набережную смотреть на девушек. Вернувшись в Москву, я в первый же вечер по привычке выпил четыре стакана того же «Кавказа» — и упал навзничь, как коммунист в финале одноименного фильма. В воздухе, что ли, дело? Или в общей атмосфере благодушия и спокойствия, которая в Крыму тех лет преобладала? Учёным ещё предстоит сказать своё слово. И настоящий роман с сухарём случился в начале семидесятых на Черноморском побережье Кавказа, куда мы с «Машиной» ездили гулять под видом работы. Это называлось «домашнее вино». Не знаю, можно ли его с полным правом назвать сухим вином. Более того, не уверен, что его можно было назвать вином вообще — строго говоря, это была определённая субстанция, изготавливаемая местными бабушками и обладавшая своеобразным воздействием на психику и физиологию человека. Состав зелья держался в секрете. Ходили слухи, что среди прочего добавляют туда лист табака и куриный помёт — для ужаса. Не знаю. Похоже, в основе всё-таки был виноград — он покрывал собой всё пространство вокруг домиков местных жителей, был мелок и всегда незрел, есть его было невозможно, но что-то же с ним делали, верно? Бабушки клялись, что это чистая «Изабелла». Мы, как культурная элита, имели у бабушек преимущества — нам делались небольшие скидки, и иногда позволялось вместе с бабушкой спуститься в погреб и выбрать вино, которое понравится — из нескольких бочек. Не хухры-мухры. Мерялось и отпускалось вино баллонами, то есть трёхлитровыми банками — 4р. 50 коп. за баллон. Пустые баллоны следовало приносить с собой. Впрочем, нам, как постоянным клиентам, бабушки доверяли и выдавали свои баллоны — до завтра. Собственно, захоти мы пить что-то другое — выбора у нас всё равно не было, — в округе отсутствовали магазины, а если даже и доехать до ближнего, то не было денег на то, что там продавалось. К тому же подсадка на «домашнее вино» происходила быстро и прочно, и ничего другого уже не хотелось. Пилось домашнее вино вечером, когда спадала жара, обязательно большой компанией и обязательно в безумных количествах — я наутро пытался подсчитать, сколько же ушло баллонов, и никогда мне это не удавалось — к концу вечера память слабела. Крепости это вино было небольшой, но какая-то дурь в нем содержалась, это точно. Может быть, работало количество. Один из техников «Машины времени» по кличке Дед утверждал, что, если залпом выпить трехлитровую банку воды, случится небольшой приход — минуты на три-четыре. Первым делом отказывали ноги, причём не совсем — частично теряли управление. Поэтому возвращалась компания, опираясь друг на друга. А в голове творилась весёлая чепуха, тянуло на пустяковые разговоры и занимательные истории. На вторую неделю ежевечернего употребления начались неприятные сны. Суть их сводилась к тому, что я мучительно пытаюсь что-то вспомнить — скажем, стою посреди Москвы и вспоминаю, где я живу, — и никак не получается. Или пытаюсь позвонить себе домой и вдруг забываю номер. Я поделился тревогой со старшими товарищами — меня успокоили, сказали, что это обычное дело. И правда — скоро я привык к этим снам и перестал обращать на них внимание.



Кстати, по поводу количества или, точнее, критической массы. Один мой товарищ, совсем не дурак выпить, решил с этого дела соскочить путём понижения градуса. То есть с водки и вискаря пересесть на сухие вина. Не на то южное пойло, о котором я вам рассказывал, — нет, на хорошие сухие вина, благо средства позволяли. Леденящая Франция. Спустя некоторое время он с удивлением признался мне, что если, употребляя виски даже в очень больших количествах, он всё же никогда не терял нити, связывавшей его с происходящим вокруг, то, выпив сухого — бутылочки три-четыре, — рвал эту ниточку начисто, и выпадал из реальности. Это у него называлось «убиться сухеньким». Если говорить о моём отношении к сухому вину сейчас — оно, безусловно, уважительное. Есть блюда, в компанию к которым сухое вино просто рвётся. Начисто лишён снобизма касаемо винтажных французских вин стоимостью от трёхсот долларов и выше, хотя в гостях с удовольствием пью. Восхищаюсь французами, сумевшими задурить голову всему обеспеченному человечеству. Сам же регулярно приобретаю молодые итальянские, австралийские и южноафриканские вина — и поверьте, они у меня не залёживаются.

ВАРИАНТЫ

* * *



Использование брожения и ферментации для производства вина — одно из древнейших завоеваний человечества. В Китае найдены кувшины, в которых вино производилось 9 тысяч лет назад! Известный историк-революционер Андрей Скляров считает, что вино приготовлялось по рецептам богов-пришельцев — астронавтов с планеты, где перенос кислорода в крови ее обитателей происходил не за счёт связывания с железосодержащим гемоглобином, а с каким-то медным соединением. Богам было нужно выводить железо, поступавшее в организм с пищей на земле, и вино выполняло функцию протектора. Недаром во всех мифологиях вино считалось божественным напитком, и на основе божественных традиций формировались обычаи употребления. Понятно, что в странах, где есть виноград, процесс этот естественный, и с юных лет люди привыкают дополнять трапезу вином. Естественно, при этом формирование тонкого понимания соответствия продукта питания тому или иному вину. В регионах северных, к которым в основном относится наша Родина, и в период становления нашего поколения понятие «вино» носит в основном обобщенный характер. К этому разряду относилось и белое хлебное вино, оно же водка, и плодово-ягодное вино, оно же бормотуха.

Редкие наши соотечественники, приобщившиеся к винной культуре, стали настоящими ее ценителями, большинство же лишь имитируют тонкое понимание и следуют моде. Вспоминаю случай с одним моим приятелем, который заказал в одном из лучших гастрономических ресторанов фирменное блюдо с дорогим вином Petrus 1973 года. Сомелье долго расточал комплименты по поводу тонкости и правильности выбора, пока мой приятель не добавил к заказу кока-колу — запивать. Для него это было нормальным, для сомелье — крахом представлений о веками сформированных сочетаниях. Именно учитывая условность в России вина как понятия, местное производство на Черноморском побережье могло не соответствовать никакому стандарту. К упомянутым названиям этого домашнего шедевра могу прибавить еще «шмурдяк», фонетически тонко отражающий как сам напиток, так и состояние после. Говорилось, что добавлялись или махорка или почему-то селитра. Выпивать все равно было надо, и эти эрзацы, вызывающие изжогу и сжигающие слизистую оболочку, соответствовали спросу и пониманию, что на юге надо пить натуральные вина.

Строго говоря, к наркологии это имеет весьма отдалённое отношение. Наверное, правильнее говорить о гидравлическом ударе или о токсикологии. Отсюда и тревожные сны, которые скорее могут быть следствием отравления, чем опьянения.

Впрочем, согласен, что здоровые молодые организмы на свежем морском воздухе легко справлялись с тем и другим, а гормональный фон, резко повышенный ожиданием вечерних встреч с девушками создавал иллюзию опьянения. Думаю, молодым людям, вкусившим настоящего вина, с младых лет будет проще влиться в единую мировую культуру поклонения божественному нектару.



ПРЕДИСЛОВИЕ К СОЧИНЕНИЯМ ГЮИ ДЕ МОПАССАНА

Второе лирическое отступление

* № 1 (рук. № 1).

А знаете, какая самая большая пытка? Это та, которая вплотную прилипает к самой большой радости. И происходит это совершенно одинаково — будь ты в Гамбурге, Нью-Йорке или Омске, ибо наш человек везде одинаков, а последние годы даже более одинаков вдали от родины.

Кажется, в 1881 году Тургенев, разобравшись вещами, достал французскую книжечку под заглавием «La maison Tellier»299 и дал мне.

«Прочтите как нибудь», — сказал он как будто небрежно, точно так же, как он в прошлый раз дал мне книжку «Русского Богатства» с статьей Гаршина с историей деньщика. Очевидно, он не хотел ни в ту, ни в другую сторону повлиять на меня.

И вот ты отыграл концерт, и он опять получился отличный, хотя никаких предпосылок к этому, казалось, не было — и аппаратура так себе, и самочувствие, и вообще. И когда ты, согретый этим неожиданным счастьем, наконец, оказываешься в гримёрке, и начинаешь стаскивать через голову мокрую рубаху — тут-то всё и начинается. Никакие просьбы по поводу того, чтобы к тебе в комнату хотя бы десять минут никого не пускали — не работают. Дверь не запирается, а если вдруг и запирается — в неё будут барабанить, как милиция с ордером на обыск. И вот всовывается первая морда, он толстый и вспотевший, и на лице его ещё следы песни «Поворот», которую он только что громко кричал вместе со всеми, а у тебя ещё руки не вынуты из мокрой рубашки, и даже, когда вынешь, ты его всё равно не выпихнешь за дверь, потому что он, как террорист заложника, ведёт перед собой бледную немощную девочку лет шести — дочку, и, конечно, фотографироваться надо будет с ней, хотя ей это на фиг не нужно, она не понимает, куда попала, и ей, так же, как и тебе, хочется, чтобы всё это быстрее закончилось. И становится тоскливо ясно, что чем объяснять этому толстому, что не надо сюда заходить, как к себе домой, проще дать ему щёлкнуть и пусть идёт к чёртовой матери, но тебе надо сначала хоть что-то на себя накинуть, хотя толстому всё равно — он может и так. Потом он будет долго устанавливать ребёнка перед тобой, а сам обязательно в это время расскажет, что он рос на твоих песнях, и где слушал тебя в восемьдесят втором году, и присутствие шестилетней заложницы не позволит заткнуть ему рот, а лицо его будет светиться таким счастьем и любовью, что у тебя опустятся руки. Наконец, он сделал всё, что хотел, и уходит, пятясь, но это только начало группового изнасилования. Потому что дверной проём уже заполнен подошедшими. Их объединяет общее выражение лиц. Так смотрит три дня голодавший на жареного цыплёнка. Помните старинный фильм про нашествие зомби в универмаг? Они идут небыстро и даже как-то неуверенно, но спасения от них нет. В последнюю секунду удаётся, как в кино, захлопнуть дверь и прислонить к ней своего директора, но смысла в этом уже никакого нет — ты в осаде. И с тоской вспоминаешь короткий опыт гастролей по загранице, только по настоящей, не русскоязычной — там даже к самой начинающей школьной группе за кулисы не пропустят ни одного человека — даже если за него попросят музыканты. В общем, находится компромисс — за дверью собирают бумажки, билеты, пластинки, сигаретные пачки и заносят в комнату ворохом — на всём этом надо будет сейчас расписаться. Это уже легче, хотя настроение подпорчено, и расписываешься, не глядя, и одеваешься быстро и сквозь строй в коридоре пробегаешь в автобус, правда, по пути надо сфотографироваться с охраной, которая пропустила к тебе всю эту шоблу, с пожарниками и с родственниками организаторов концерта — это святое. И вот ты, наконец, в автобусе, и все музыканты здесь, и вас везут ужинать в ресторан. Думаете, всё? Не тут-то было!

«Это молодой французский писатель. И посмотрите — недурно». «Он вас знает и очень ценит», —прибавил он, как бы желая задобрить меня. «Он, с одной стороны, напоминает мне Дружинина: та же слабость к женщинам, к...» И он стал мне рассказывать самые невероятные доказательства этой слабости и той важности, которую приписывал ей Мопасан. «И такой прекрасный человек, прекрасный сын, прекрасный друг, un homme d’un commerse sûr,300 хорошего дворянского рода и вместе с тем имеет сношения с рабочими, руководит, помогает им».

Если это зарубеж, то ты десять раз накануне попросил — пусть это будет какой угодно ресторан: китайский, итальянский, японский, местный — только не русский! Не потому что ты русофоб. А потому что в русском групповое изнасилование будет продолжено. Называться он будет обязательно «Тройка», или «Матрёшка», или «Самовар», и умный хозяин уже продал места тем, кто мечтает пообщаться и выпить с артистами, за это артистов, может быть, даже накормят бесплатно, и вообще у него с устроителем концертов свой договор — мы завтра уедем, а им тут вместе жить. И поэтому после лживых заверений тебя всё-таки подвозят к ненавистной «Тройке», а ты ослаблен концертом, не знаешь города, и время такое, что всё остальное уже закрыто. Устроитель прячет глаза, клянётся, что тут «только свои», ему бесполезно объяснять, что его «свои» — это совсем не твои «свои», а жрать хочется, и, стискивая зубы, входишь внутрь. В этот момент раздаются аплодисменты, а лабухи на сцене обрывают на полуслове «Владимирский централ» и переходят на «Марионетки», и ты идёшь быстро, опустив глаза, за свой стол, уже не в силах ничего изменить и не понимаешь, почему за твоим столом не шесть мест по числу музыкантов, а двадцать четыре? А это как раз «свои». Если всё происходит на родине, то помимо организаторов гастролей и спонсоров за столом располагаются первый зам. губернатора, главный судья, главный гаишник, главный милиционер и главный бандит — все с жёнами.

Может быть, что я ошибаюсь в передаче слов Тургенева. Но я хорошо помню, что я так, как описываю, понял его, и на основании этого во мне сложилось определенное, хотя и смешанное отношение к личности автора: гадливость к той стороне, про которую Тургенев рассказывал невероятные вещи, и уважение, и сочувствие ко второй стороне личности: верного сына, друга и сторонника рабочих.

В случае заграницы ты даже предположить не можешь — что за люди сидят за твоим столом, мало того — это тебе совершенно неинтересно, и когда тебе их представляют — через силу улыбаешься и киваешь, хотя ни черта не расслышал, лабухи опять взялись за «централ», и нет никакой силы и возможности объяснить этим неплохим, наверное, людям, что ты свой концерт сегодня уже отработал и просто хочешь побыть в тишине один или с друзьями, но никак не в их компании, и будут кричать тебе через стол, прорываясь сквозь ресторанный гвалт, и брызгая закуской, чокаться с тобой за «группу нашей юности», и рассказывать какую-то ерунду, и заглядывать в глаза, а ты всё будешь притворяться, что слушаешь, а станут опять фотографироваться, положив руку тебе на плечо и приставив с другой стороны пышную, как клумба, жену. И если тебе удалось в обход всего этого быстро выпить свои сто грамм, проглотить кусок мяса, незаметно выскользнуть из-за стола и сбежать в гостиницу — тебе повезло. А количество совместно выпитого находится в прямом соответствии со степенью взаимного уважения — они готовы были выпить с тобой ведро, и никого ты, ей-Богу, не хотел обидеть, но совершенно невозможно заставить себя напиваться с этими незнакомыми дядьками и играть роль, которую они для тебя придумали. И разговоры, конечно, будут: «Чего это он? Важный какой-то» — «Да нет, приболел просто…» — «Да ну! Вот Якубович приезжал — так тот нормальный мужик. Гуляли так гуляли!»

Время это, 1881 год, было для меня самым горячим временем разочарования в том, что в нашем мире признается искусством. Мне совершенно было ясно, что то, [что] у нас считается искусством вообще, есть произведения праздности и роскоши исключительно, ненормально, живущего класса богачей и так же мало может претендовать на значение искусства вообще, как неудобные модные костюмы щеголей и щеголих на значение народной одежды. И потому в то время меня совершенно не интересовали такие произведения, как то, которое мне рекомендовал Тургенев. Но, чтобы сделать ему удовольствие, я прочел книжечку.

Простите меня.

Рассказы мне понравились. Но в последнее время так выработалась техника писать как стихи, так и художественные рассказы, так верно стали уметь все хорошо описывать, что я не приписал рассказам никакого значения, тем более что сюжеты были такие ничтожные. Стоило ли подтрунивать над мещанами, отцами семейств, не знающими, что делать с своими вечерами, когда уехали девицы, у которых они собирались, и над аббатом, делающим усилия красноречия для этих же девиц; но невольно улыбался вместе с автором во время всего рассказа.

Поучительная история про Чикаго, Мика Джаггера и сухое вино

И становясь на свою прежнюю, на обычную точку зрения, я видел, что Мопасан — то, что называется талантом, то-есть человек, у которого есть своя одна особенная точка зрения на предметы, вследствие чего весь предмет освещается одним и тем же интересным, в этом случае добродушно комическим светом. Подробности все были верны, не было лишних, и весь тон был, несмотря на грязь самого предмета, благородный.

Кроме того, в миросозерцании автора была очевидная ненормальность. Несмотря на то, что приписывание чувственной, грубой любви первенствующего значения в жизни есть общая особенность всех французских романов и повестей, в Мопасане эта черта доходила до уродливости и вместе с рассказами Тургенева о вкусах автора вызывала во мне, особенно при моем тогдашнем настроении, если не отвращение, то совершенное равнодушие. И потому Мопасан с его повестями был мне мало интересен. Мало ли талантов, не знающих, к чему приложить их. И я сказал Тургеневу: «Да, недурно». И так и забыл про Мопасана.

Кажется, что после этого первое, что попалось мне из писаний Мопасана, была «Une vie»,301 которую мне кто-то рекомендовал и советовал прочесть. Эта книга с первых глав своих захватила меня сначала одним своим художественным мастерством. Описание путешествия под дождем, толстая баронеса, ее милый муж и дочка — всё это привлекало к себе. Автор заражал своей симпатией ко всему этому, своей строгой правдивостью ко всему тому, что нарушает счастье этих людей. Роман был прекрасный, он даже был содержателен, описывая бессознательную жестокость чувственности.

Поверьте, я рассказываю эту историю совсем не ради вздорного бахвальства — типа «ах, с какими людьми связала меня жизнь». Напротив, если есть возможность не знакомиться со всякими западными звёздами, я её использую. Просто очень хорошо представляю себе, как где-нибудь в Луганске ко мне подводят робеющих ребят из местной группы, я улыбаюсь, жму им руки, слушаю их рассказ про то, как они росли на наших песнях, испытывая внутри мучительное безразличие и к ним и к тому, что они там делают, — голова занята собственным сегодняшним концертом и кучей своих проблем. Знакомиться надо на равных. Но дело в том, что история эта здорово вписывается в контекст нашего повествования. В общем, после 25-летия «Машины», которое прошло в виде мощного семичасового сейшена на Красной площади, мы ощутили крылья за спиной и решили в следующем году дать новый виток этому делу. Происходило это, стало быть, в девяносто четвёртом. Мне позвонил Тёма Троицкий и сказал, что его приятель, английский режиссёр, дружен с Роллингами, и есть возможность вытащить их на Красную площадь. Мало того — мы должны с ним и с этим режиссёром на днях лететь в Чикаго, чтобы встретиться с Джаггером и обсудить всё с глазу на глаз. \"Хороший может получиться день рождения «Машины»! — подумал я и с радостью согласился. Этим же вечером мы встретились с Тёминым англичанином — его звали Джо Дорден-Смит, и он в своё время снял ставший культовым фильм-концерт «Роллинг Стоунз» в Гайд-Парке — памяти Брайана Джонса. У Джо оказалась милейшая русская жена, что сильно облегчало общение. Было очень странное ощущение — когда явная сказка вдруг начинает вторгаться в реальность. С завистью гляжу я на молодое поколение — они напрочь лишены всяческих пиететов, и им что Ван Хален, что Рома Зверь, да последний, может быть, и полюбимее. Они не жили за ржавой железной стеной, не проводили ночи, пытаясь расслышать далёкий голос Джаггера через монотонный хрип советских глушилок — дай им Бог здоровья. Для нас же (для меня, во всяком случае) Битлы и Роллинги всё равно остались немножко жителями какой-то волшебной планеты, на которой нам никогда не побывать, и ничего с этим чувством уже не поделать. И вот через два дня мы летим к Роллингам! Нам заказаны билеты и забронированы номера в знаменитом отеле «Риц Карлтон», где живут «Роллинг Стоунз»! Не помню уже, как получилось, что Троицкий летел сам по себе, а я — с Джо. Кажется, из-за наших гастролей. Я встретился с Джо в Шереметьево, на нём не было лица. «Всё отменяется!» — с ужасом подумал я. Нет, ничего не отменяется, просто вчера у Джо украли пиджак вместе с паспортом, он сделал невероятное — за один день выправил в посольстве новый документ, но в нём отсутствует российская въездная виза — а значит, и выпустить его из России никак невозможно. Я упал на колени перед самым главным пограничником и — Джо выпустили. Ну где ещё, в какой другой стране? Всю дорогу до Чикаго я не спал. И так и сяк представляя себе предстоящую беседу с Роллингами, к тому же по пути выяснилось, что мы ещё и приглашены на концерт — он как раз будет в Чикаго завтра в рамках тура «Woodoo Lounge». В общем, в «Риц Карлтон» я приехал в состоянии крайнего нервного истощения. Мы встретились с Тёмой, и Джо повёл нас в чей-то номер — по-моему, концертного менеджера «Роллинг Стоунз». Я прижимал к груди видеокассету со съёмкой нашего концерта на Красной площади — чтобы дать какое-то представление о том, как всё это выглядит и что мы вообще не врём. Из разговоров с Джо получалось, что Роллинги клюнут на такое престижное место, он, Джо, снимет про это фильм, а у нас получится отличный день рождения, так что все оказывались при своём интересе. Накануне в Москве я с диким трудом перевёл видеозапись из PALa в американский NTSC, из-за чего она потеряла процентов 70 качества, но выхода не было — я очень на эту кассету надеялся. В комнате сидело несколько человек, мы вежливо поговорили ни о чём, и вдруг вошёл Мик Джаггер — точно такой, как на картинках. Если посмотреть сбоку — совсем плоский. Он даже не вошёл, а как-то втанцевал в комнату — грациозно и стремительно. Я понял, что мы пожали друг другу руки, и с ужасом осознал, что не понимаю ни слова из того, что Мик говорит, — я не мог пробиться через его акцент. Троицкому это как-то удавалось, а Джо вообще спасал ситуацию — его английский я понимал как русский. Ещё минут двадцать мы безуспешно пытались включить видик — похоже, с момента открытия гостиницы им никто не пользовался. И вот на экране появился родной силуэт Исторического музея, наша сцена и море народа. Звука мы так Но были страшно режущие фальшивые ноты, вытекающие из обычной французской и в особенности Мопасана нечистой точки зрения на женщин, как например: подробное описание кожи молодой девушки, только что вышедшей из Sacré Coeur,302 уничтожавшее все труды автора на то, чтобы выставить ее чистым, невинным существом. Невозможные и ненужные подробности о том, как по совету аббата она стала вновь матерью, разрушающие всё обаяние чистоты этой женщины и невольно вводящие автора в неправду в утверждении того, что она отдалась мужу только для того, чтобы быть матерью. Весь мелодраматический конец с домиком, повергнутым в море.

и не добились, но это было не важно — Джаггера интересовали не мы, а Красная площадь и зрители на ней. «Сколько народу там было?» — спросил он. «Около трёхсот тысяч», — ответил я. (До сих пор точное количество неизвестно, так как билетов не продавали — вход был свободный, но эту цифру мне назвали милиционеры — они разбивали собой зрителей на квадраты и знали, сколько было квадратов и сколько в среднем людей в каждом). «Больше, чем в Вудстоке!» — восхитился Джаггер. «Билеты были дорогие?» Узнав, что концерт был бесплатный, он сказал: «Ну, и мы тогда сыграем бесплатно». Ух, какое у меня было хорошее настроение! Потом Джаггер предложил спуститься в ресторан поужинать. Почему бы и нет, чёрт возьми? Мы вышли из номера, дошли до лифта — по дороге попалась молодая горничная, которая, увидев Мика, чуть не упала в обморок — видимо, не вся гостиница была в курсе, кто у них там живёт, — и спустились в ресторан, где Мику Джаггеру и Артёму Троицкому в вежливой форме сказали, что мы, конечно, всё понимаем и преклоняемся перед вашим талантом, но в ресторане отеля «Риц Карлтон» следует появляться в пиджаке и ботинках, и никак иначе. Мик был в майке и кроссовках, а Тёма в каком-то свитерочке. Я по наитию надел в Москве пиджак — совершенно непонятно с чего. Надо сказать, что Джаггер не стал закатывать истерику на манер наших звёзд — «Да вы знаете, кто я такой? А ну, директора гостиницы сюда!», а, напротив, мило посмеялся, мы поднялись в номер, и он достал из шкафа два пиджака, один из которых надел на себя, а другой — на Тёму, и, убедившись, что пиджак впору, тут же его ему и подарил. Не буду вас донимать деталями — рассказ этот, повторяю, не про знакомство с Миком Джаггером. В общем, за столом нас было шесть человек. Было заказано — салат из свежих овощей с креветками, баранина на рёбрышках и — бутылка хорошего белого вина. Ужин прошёл весело — мы обменивались смешными гастрольными историями и удивлялись, насколько какие-то вещи похожи. Остальные Роллинги были тут же в ресторане, но сидели за разными столами — каждый со своей компанией. Они производили впечатление сухоньких старичков, а Кейт Ричард — ещё и мёртвого сухонького старичка. Когда меня подвели к нему, и я пожал ему руку, было ощущение, что в этой руке вообще нет костей. «Как он будет играть завтра?» — подумал я. На их фоне Джаггер выглядел просто орлом. В общем, ужин закончился, мы получили жёлтые бэджики с пятнистым чучелом, дающие право на проход всюду, а также билеты на завтрашний концерт с местами в центре, и Джаггер попросил после концерта зайти к нему в номер. С головой, полной счастливой ерунды, я добрёл до своей комнаты, зарылся в перины и проспал почти сутки — проснулся практически к концерту. Концерт происходил на стадионе. Город Чикаго вообще напоминает мне по архитектуре Выставку Достижений Народного Хозяйства, а стадион был просто оттуда — абсолютное торжество сталинизма, с какими-то статуями невероятно мясистых быков и мощными фигурами колхозников, то есть, видимо, ковбоев, героев капиталистического труда. Впрочем, был этот стадион в меру велик и потому уютен, а на поле, между прочим, располагался партер — никакой стоячки. Было страшно интересно ходить за кулисами и смотреть за приготовлениями к концерту — там существовало несколько концентрических кругов допуска, шатёр с выпивкой и закуской для журналистов, целая столовая для обслуживающего персонала — сотни полторы людей сновали туда-сюда, каждый был занят чем-то своим, и в воздухе висело нервно-торжественное ожидание — как перед запуском космического корабля. Самих Роллингов видно не было — только маленький седой Билл Уайман курил с кем-то около урны. В качестве разогревающей команды играл не кто-нибудь, а Ленни Кравиц. Он отлично отработал где-то час, правда, явно не на полной мощности звука и при довольно скромном освещении, и, закончив, демонстративно прошёл через весь партер к пульту звукорежиссёра — слушать Роллингов. Яне буду описывать вам концерт. Зачем вам это? Прошло десять лет, и все, кому было интересно, это уже видели. Могу только сказать, что последнюю песню, конечно, «Satisfaction», я досматривал из-за кулис, и длиннющий лимузин стоял с заведённым мотором прямо у спуска со сцены, и в какой-то момент живая музыка незаметно перешла в фонограмму, и мокрые Роллинги кубарем скатились со сцены прямо в машину, она рванула с места и вылетела в открытые ворота. А в зале ещё никто не понял, что произошло. После концерта Джаггер нас не принял. Нам сказали, что он неважно себя чувствует, и просил зайти завтра. Назавтра мы улетали и зашли к нему перед самым отъездом. Я поблагодарил его за концерт. «Это был самый худший концерт за весь тур», — огорошил меня Мик. Я начал возражать (мне, правда, очень понравилось), но Мик сказал, что я не видел других концертов и не могу сравнивать. «Я не мог бегать!» — сокрушался он. «Я приказываю ногам — бегите! — а они не бегут! Зачем я только пил накануне вино!» Я не сразу понял, что он имеет в виду полтора бокала белого сухого, которые он выпил с нами накануне вечером.

Но несмотря [на] эти пятна, роман не только был прекрасный, но из-за него виднелся не грациозный шутник, а серьезно, глубоко глядящий в жизнь человек, любящий и недоумевающий перед бессмысленным и, главное, тем самым чувственным злом жизни, которое, по его же понятию, занимало 3/4 интересов всей жизни.

После этого романа я стал уже читать всё, что мне попадалось, подписанное Мопасаном. Беспрестанно стали появляться рассказы, романы даже. Все, за исключением плохих рассказов, с мастерством написанных, но очевидно только для того, чтобы отделаться от назойливого редактора или получать деньги, были хороши, но ни один не имел простоты и серьезности «Une vie» (я говорю, за исключением конца).

Милостивые государи! Господа и дамы, поклонники и поклонницы! Вы, уверяющие себя и друг друга, что тамошние рок-н-ролльщики (уж «Роллинг Стоунз»-то!) сначала упьются, обдолбаются в дым, а потом уже выходят дарить своё искусство людям! За всех в мире не поручусь, но рассказ мой — чистая правда от слова до слова. И не надо путать имиджевые штучки и действительное положение вещей. Вообще степень ответственности за своё дело у тамошних звёзд прямо пропорциональна их энергетике на сцене — в этом я убеждался многократно. Кто-нибудь скажет, что она прямо пропорциональна их гонорарам. Не думаю — во всяком случае, если провести финансовый чудо-эксперимент с нашими артистами, лучше попадать в фонограмму они не станут. Может быть, Мик Джаггер и работает лучше всех в мире, потому что даже три глотка сухаря за сутки до концерта могут ему помешать? Остальные события не имеют отношения к нашей теме и малоинтересны. Мик своей рукой написал нам бумагу, из которой следовало, что «Роллинг Стоунз» обещают приехать к нам с концертом на Красную площадь будущей весной. Храню эту записку как память — аукционная, между прочим, вещь. Мы улетели, потом выяснилось, что ничего Мик не решает, а решает его менеджер, всплыл малоприятный мистер по имени Майк Коул и сообщил, что концерт, конечно, может быть и бесплатный — для зрителей, но миллион долларов придётся заплатить. Причём вперёд. Мы вывернулись наизнанку и нашли-таки сумасшедшего бизнесмена, готового потратить свой миллион на такое дело (были же люди в девяносто четвёртом!), но переговоры затянулись, и Роллинги всё равно не приехали, найдя какое-то идиотское объяснение — у вас, дескать, война в Чечне. Приехали они через несколько лет по другому приглашению и не на Красную площадь, а в Лужники, и никакая Чечня им не помешала. Бог с ними. Я не об этом. Я о бокальчике сухого вина накануне концерта. А? Что касается «Машины» — у нас была своя алкогольная история. В давние годы, в нелегальные времена любой сейшн был праздником. Поэтому, естественно, выпивалось, но основная часть выпивалась всё же после сейшена, а перед концертом — чуть-чуть, для куража, или, как говорили, «для завода». С семьдесят девятого года мы отправились в бесконечные гастроли, и сейшены превратились в концерты — приятную, но всё-таки работу. Наши глотки не выдерживали гастрольного графика (понедельник-пятница по два концерта в день, суббота-воскресенье — иногда по три). Я ещё не имел никакого авторитета и не мог запретить продавать третий концерт — публика ломилась, а директора программы изумлялись — мы ж для вас стараемся, вам бабки не нужны, что ли? Так вот, глотки садились, и коньяк в небольших количествах был просто необходим (рюмка перед первым концертом, ещё одна перед вторым). Коньяк — грузинский или армянский — три звёздочки — повсеместно продавался в артистическом буфете за кулисами дворцов спорта. Я настолько насобачился, что замечал недолив в два-три грамма и выигрывал все споры с барменами, какими бы честными у них ни были глаза. Однажды в городе Волгограде за три минуты до третьего звонка, покупая в буфете две по пятьдесят себе и Кутикову, я заметил вслух, что уже пятый раз оплачиваю это удовольствие, а то, что у Кутикова в концертных штанах нет кармана для денег, так это не причина. Гордый Кутиков, опорожнив рюмку, повернулся к буфетчице и произнёс: «Будьте добры, сто пятьдесят лучшего коньяку для моего друга!» Впечатлённая буфетчица подала мне почти полный стакан. Я принял его залпом и сообщил, что не могу уйти, не ответив другу. Пришлось и Сане махнуть сто пятьдесят. К этому моменту звонки уже отзвенели, в зале сняли свет, и публика послушно заревела. На сцену я вышел легко — как обычно. Первая песня называлась «Возникает из недопетости…», и я пел её один под гитару в луче пушки. Ко второму куплету случилось страшное — я понял, что не могу координировать все свои действия, потому что приходится одновременно делать массу вещей — зажимать аккорды левой рукой (в нужной последовательности!), правой — перебирать струны в строго определённом порядке и при этом петь, попадая в ноты и не путая слова. Я покрылся холодным потом. От ужаса я, кажется, выдавил весь коньяк через поры, и к последнему куплету стало легче. Не люблю коньяк до сих пор.

«Bel ami»303 — прекрасно по силе иронии и опять того же недоумения перед бессмыслицей жизни и суждений людей о людях, но еще хуже, чем «Une vie», загрязнено, загажено гнусными подробностями, в которых se plait304 автор: седые любовницы, мать и дочь — любовницы одного и того же негодяя и мн. другое.

«Pierre et Jean»305 — прекрасно, глубоко, трогательно так же, как и «Fort comme la mort»,306 но как бы приписано как нечто особенно чувствительное, и опять всё основано на непонятном не французам, нравах мужей, живущих втроем с женами и любовниками.

* * *

Фактически всё это натурально, но для не французов не только непонятно, каким образом всегда все мужья со времени Мольера в дураках и обмануты и, главное, ridicules,307 а все любовники, которые в конце концов женятся и делаются мужьями, не только не ridicules, но героичны, и каким образом все женщины распутны, а все матери святые.

И потому, если всё это фактически натурально, психологически это всё совершенно фальшиво. И в этих прекрасных по художественности романах Мопасан отдает дань своему времени и своей среде.

Ну вот, яркое подтверждение известной присказки: «Что русскому хорошо, то немцу смерть». Конечно, держать спортивную форму и быть готовым выложиться на сцене — непросто, и требует соблюдения спортивного режима.

Здесь мы затрагиваем важный вопрос индивидуальной толерантности — то есть способности пере-работать определённый объем алкоголя без существенного вреда для поведения и здоровья. Даже не представляю себе, что может один бокал сухого вина сделать с человеком, чтобы на следующий день страдать от него.

Можно предположить, что кумир автора и миллионов в юности страдал запоями. В этом случае и одной рюмки достаточно, чтобы «запустить процесс». Организм требует продолжения банкета, и отказ от этого предложения вызывает встречные забастовочные действия: сегодня бегать не хочу. Алкоголиком человек не перестает быть, даже если не пил 30 лет — биохимия изменена. И это не вина, а беда.

Надеюсь всё же, что описанный эпизод — проявление индивидуальной непереносимости — когда в организме отсутствует или снижено содержание алко-гольдегидрогеназы. В этом случае даже небольшая доза алкоголя вызывает неадекватные последствия.

Что касается коньяка, выпитого с Кутиковым, — случай обычный. К слову — о коньяке. В городе Коньяк, на реке Шарант, недалеко от Бордо, в XV веке шла активная торговля белым вином, которое покупали большей частью голландцы для дальнейшей перепродажи. При хранении и транспортировке вино портилось, и голландцы, которые производили «aqua vitae» — водку, — привезли в Коньяк перегонные аппараты, чтобы делать винный концентрат. Он не портился, его потом можно было разбавлять водой. Так получали бренди — от голландского «branwin» — жженое вино. Бренди хранилось и перевозилось в дубовых бочках. Одна из партий особо долго не востребоваласъ. Когда попробовали хранившийся в них напиток, оказалось, что он приобрел отличные вкусовые качества. Так родился коньяк, который обязан быть родом только из одного из 6 районов вокруг города Коньяк. Всё остальное — бренди.

Коньяк — коварный напиток, расширяющий сосуды и быстро достигающий мозга. Расширенные мозговые капилляры повышают внутричерепное давление, алкоголь, попавший в клетки мозга с примесью сопутствующих ароматических углеводородов, нарушает текущие процессы и восприятие. Если в это время не петь, то все «нормально». Петь лучше до «удара» или после него, когда мозг адаптируется к новой реалии. Знаю, что таких случаев было много, но они просто не запоминаются, потому что все «отлично прошло».



В «Notre coeur»308 эта слабость доходит уже до последней степени, и весь роман этот уже не только по содержанию, но и по форме ниже всякой критики. Описывается пресыщенный, праздный развратник, который не знает, чего ему нужно, и который не может представлять ни с какой стороны ни для кого никакого интереса и только отвратителен. К сожалению, автор как бы живет вместе с этим развратником и чувствует его жалкие чувства и его жалкие мысли.

После этого романа Мопасан сходит с ума. Если бы судить об авторе только по его романам от «Une vie» до «Notre coeur», то постоянная деградация и распространение того канцера, который только показывается в его первом романе и съедает его в последнем, было бы совершенно очевидно.

Немного о смешении

В первом романе только неосторожные, невоздержные описания кожи, подробностей приобретения второго ребенка, как пятна, нарушают стройность и значительность глубоко, серьезно, любовно и прочувствованно поставленного вопроса: за что? зачем? Автор ненавидит неразумность и нелюбовность, жестокость жизни, хочет разума и любви в жизни, требует их и негодует перед отсутствием их.

Расхожая теория относительно того, что пить следует что-нибудь одно (в течение конкретного отрезка времени) и избегать смешений напитков, в общем и целом, верна. Если вы наметили себе прямой и пологий спуск с горы и ваша основная задача — оказаться внизу целым и невредимым — так и поступайте. Но если ваша задача — получить удовольствие от путешествия, как можно больше увидеть и испытать, — не стоит быть таким прямолинейным. Конечно, извилистые окольные пути могут таить опасности, и если вы не обладаете знаниями и опытом, а главное — лишены чутья, рисковать не стоит. Пейте что-нибудь одно — своё любимое. Помните, что было со Стёпой Лиходеевым, который после водки пил портвейн? То-то. Сказать по правде, я и сам долгие годы исповедовал моногамную картину употребления. Во-первых, помнился горький юношеский опыт смешения по нужде, то есть от весёлой безысходности. Тошнило страшно. Во-вторых, это происходило оттого, что количество употреблялось непомерное — в этом случае, действительно, с пути лучше не сворачивать. Но вот что интересно — если рассмотреть полотно праздничного обеда — русского, европейского — не важно, здесь картины совпадают — мы увидим, что моногамией тут и не пахнет. В самом начале полагался аперитив — у нас обычно настоечка, у них — виски, джин, потом водочка под холодные закуски и суп, белое вино под рыбные блюда и красное — под мясо, и в качестве даджестива, то есть на десерт, — ликёры, портвейн, коньяк. Как наборчик? Я не говорю уже о культуре коктейлей — не моё развлечение, в принципе, но не будем отмахиваться от факта существования. Думаю, такая программа в идеале не предполагала обильного выпивания — еда сильно преобладала над питьём. А если не удерживались — ну что ж, видимо, нажирались и страдали с утра и гоняли Прошку за рассолом. Многолетнее изучение процесса и ряд опытов, поставленных на себе, позволяет мне сделать несколько выводов, которыми буду рад поделиться. Если уж вы рискуете пойти на смешение, то соединяйте однокорневые напитки, то есть напитки, получаемые из одного исходного продукта. Кстати говоря, популярная в народе версия, согласно которой крепость напитков по мере употребления должна только возрастать, в моих опытах подтверждения не получила. Дело не в крепости. То есть, если вы пьёте сухое вино, получаемое, как известно, из винограда, можете добавить в меню коньяк, изготавливаемый из того же продукта. Хорошо впишется сюда граппа. Но водку, созданную из злаков, я бы не рекомендовал, а виски — ячменный напиток — испортит вам весь праздник. Кстати о виски — знатоки рекомендуют пить его не со льдом, а слегка разбавляя обыкновенной водой — негазированной, естественно. Казалось бы — гадость. А вы попробуйте! Вполне допустим в небольших количествах портвейн, мускат и мадера, но не увлекайтесь напитками, содержащими сахар, — основные неприятности грядут от него.

Вопрос в первом романе стоит так. Вот человеческое существо, доброе, умное, милое, готовое на всё хорошее, и вот из-за чего-то, из-за зверских инстинктов оно не то что гибнет, а бесцельно увядает, ничего не дав миру. Автор ставит так вопрос и как будто не дает ответа. Но весь роман его, все чувства сострадания к ней и отрицания к тому, что погубило ее, уже служит ответом на его вопрос. Если есть один человек, который понял ее страданье и высказал его, то уже оно искуплено, как говорит Иов своим друзьям, когда они говорили, что никто не узнает об его страдании. Узнал, понял страданье, и оно искуплено. Таков первый роман, несмотря на пятнушки чувственности, грязью ложащиеся кое-где на всю картину.

Но в следующем романе «Bel ami» пятнушки ужо заливают большие места всей картины, имеющие целью уже не вопрос, — за что страданье достойному, а вопрос, — за что блага и слава земные недостойному. В следующем, в «Pierre et Jean», уже мотив есть пятно, в следующем, «Fort comme la mort», несмотря на всю поэзию любви в зародыше к дочери любовницы, уж интерес в самой разрисовке пятна. В последнем романе одна грязь и нет уже ничего общечеловеческого.

Особенно это касается ликёров — классическая ликёрная рюмка по объёму приближается к напёрстку. А больше и не надо. Если честно — вообще ликёров не надо, не царское это дело. Виски, как ни странно, отлично сочетается с пивом, хотя, казалось бы, с пивом вообще ничего не сочетается. В основе обоих напитков лежит ячмень, и этим всё сказано. Это, кстати, давно подметили японцы, которые, возвращаясь с работы, выпивают шкалик вискаря, полируют кружечкой пива, и тысячными толпами нестройно маршируют в караоке — я нигде больше не видел такой равномерно бухой и позитивно настроенной толпы. Несколько особняком стоит водка. Если вы подвержены порочной привычке запивать, а не закусывать водку (ужас, по-моему) — рекомендую запивать её квасом. К тому же лёгкая естественная газированность кваса может в сочетании с водкой дать милый и причудливый эффект. С портвейном водку пить действительно не надо — классик прав. Сентенция «водка без пива — деньги на ветер» отдаёт брутальным средневековьем, эти развлечения не для меня. Некоторые любят, когда молотком по голове. Все эти знания, так и просящиеся в таблицу, — ничто перед способностью ощущать движения тонких материй, пронизывающих наше существование. Движения эти постоянны и непредсказуемы, и тому, кто чувствует их, открыты бескрайние поля наслаждений. Истинный мастер в этой области — мой друг Борис Гребенщиков. Несколько раз, имея под рукой неограниченный выбор компонентов, мы пускались с ним в интереснейшее путешествие, и я доверялся ему целиком. Скажем, начиналось всё с бутылки отличного красного французского винтажного вина. Когда бутылка иссякала, Боря внимательно слушал пространство и уверенно сообщал, что именно сейчас отменно пойдёт вискарь, но хорошо, если это будет двадцатипятилетний Macallan. Я не спорил. Минут через сорок лёгкую тяжесть от Macallan\'a предлагалось устранить с помощью охлаждённого шампанского Dom Perignon 1986 года и — о чудо, это работало. Закончиться всё это могло под утро абсентом, только, разумеется, настоящим, пражским, и, поспав часа два, мы расставались в прекрасной физической и духовной форме без малейших признаков похмелья. Не знаю, в чём тут дело, — действительно ли в тончайшем ощущении момента или вообще в личной ауре БГ — ни с кем другим я бы в такую авантюру не пустился, а если бы и пустился — кончилось бы всё катастрофой. Поэтому описанные события — ни в коем случае не руководство к действию. Надеюсь на ваш здравый смысл — вы же не пойдёте сигать с крыши, насмотревшись на акробатов в цирке. Минздрав предупреждает.

Если бы автор оставил только эти романы, то он бы был только воспоминанием, чем он был, начиная, и указанием того, чем бы он мог быть. Но, к счастью, он оставил, кроме романов, еще целый ряд мелких рассказов и замечательную, лучшую его книгу «Sur l\'еаu».309

* * *

Страшный, трагический душевный процесс, происходивший в авторе, написан неизгладимыми чертами в этих мелких рассказах его и в этой прелестной книге «Sur l\'еаu».

Человеку задана задача: нужно решить ее для того, чтобы что-нибудь делать для того, чтобы жить небессмысленно. И вдруг человек этот, вместо того, чтобы решать задачу, начинает делать вид, что он знает твердо, что задача эта неразрешима, что только ограниченные, тупые люди могут решать ее, а мы, люди высшего разбора, видим всю неразрешимость задачи и в этом наше превосходство, в этом и поэтичность и высшая культурность. Стараться понять эту задачу есть некоторое мещанство, ridicule. Мы всё знаем, всю мудрость человеческую прошли, посмотрите, нет ничего нам неизвестного, а потому мы-то уже верно знаем, что задача неразрешима.

Когда идет речь о смешении напитков, подразумеваются не их вкусовые качества или производимый пьянящий эффект, а их способность вызвать утром тяжелую головную боль и прочие мучения. Автор справедливо отмечает лучшую сочетаемость напитков, производимых из одного исходного продукта. Особенно если и продукт, и напиток — качественные. Однако давайте проанализируем, почему смешение вызывает столь неоднозначное состояние потом. В основе этого неприятного явления лежит способность этилового спирта повышать проницаемость гематоэнцефалического барьера — некоего условно совокупного комплекса мембранных факторов, обеспечивающих особую устойчивость мозговых структур к проникновению в них чужеродных элементов. При употреблении алкоголя молекулы этанола образуют бреши в гематоэнцефалическом барьере, и в них без труда проникают ненужные гости — токсические продукты, присутствующие в напитках, сивушные масла и т.д. В этом случае, если концентрация алкоголя невысока, проницаемость не нарушается. Так что умеренное употребление вина практически не сказывается на мозговых процессах. С другой стороны, крепкие, но лучше очищенные напитки вызывают существенное изменение показателей проницаемости мембран.

Понятно, что если сначала принять крепкое зелье, а потом запить чем-то полегче, то в мозг хлынут все продукты недоочищенных слабых напитков. Уж лучше наоборот: пусть по крови сначала погуляют эти сивушные масла и выделятся почками и печенью, а уже затем сделать дыры в гематоэнцефалическом барьере. Отсюда известная мудрость — повышай градусы, а не понижай.

По поводу запивания квасом. Не уверен, что есть серьезное отличие от запивания другими слабоалкогольными напитками (в квасе, в зависимости от рецепта, до 5% алкоголя), а примеси неконтролируемы. Но вот опохмеление квасом, безусловно, дело правильное. Квас раньше готовился на грубом ржаном хлебе и содержал весь комплекс витаминов В. Именно этим объясняют редкие случаи синдрома С.С. Корсакова — алкогольного полиневрита — у алкоголиков, похмелявшихся до революции в массе своей именно домашним квасом.

Остальные ощущения относятся к индивидуальной переносимости того или иного продукта. Кто-то может выпить бесконечно много виски, но и одна рюмка рома вызывает страшную головную боль. Многие любят текилу за утреннюю мягкость и сочетаемость с другими напитками, что отчасти объясняется сочетанием соли и лимона, традиционно дополняющих эту выпивку. По поводу ураганных смешений имени Бориса Гребенщикова могу сказать как свидетель, что объяснения этому я не нахожу. Это из области НЛО и экстрасенсов. Могу лишь подтвердить, что выпивается немерено, а голова не болит. Хорошо было бы создать портативный аналог Б.Г., позволяющий при его включении выпивать всё подряд, не думая о последствиях. Коммерческий успех гарантирован.



В роде того, как если бы, например, на задачу (есть такая хорошенькая задача), как измерить глубину реки по камышу, на известную высоту торчащему из воды, кто-нибудь дурно, глупо ответил бы, что это решается отношением части камыша вне воды к той, которая в воде, и мы бы из этого заключили, что решения нет и что отношение тут не при чем, и искали бы решения везде, только не в отношении. Тогда как решение в этом самом отношении, только оно не так выражено. Точно так же решение вопроса жизни ясно, несомненно дано христианством, но это решение запутано церковью, и не принимая решения христианского, очевидно, не может быть никакого.310

Культура флэта

Вот это-то модное щеголяние знанием всего, что не нужно, и незнанием того единого, что нужно, и составляет основной да и единственный догмат веры культурного и особенного литературно-художественного большинства, и этому-то заблуждению поддался Мопасан и ему-то и служил сначала. Но талант его — художественная проницательность стали выводить его из этого заблуждения: он всё чаще и чаще стал спрашивать себя, зачем же я, зачем всё?

Он сошел с ума, и врачи, вероятно, нашли, то-есть уверяли себя и других, что нашли физическую причину этого. Но духовная причина ведь ясна, как день. Человек видит, что всё должно быть разумно и добро и всё безумно и зло. Хорошо тупому человеку. Он проживет всю жизнь и не сведет двух концов, противоречащих друг другу. Но в том-то и сила поэта, что он видит без опыта, видит духовным опытом.

Воспитанный и выросший в том заблуждении, что любовь, плотская любовь есть высшее благо человека, он направляет всю силу своего пронизывающего предметы света таланта на освещение со всех сторон этого явления. И едва ли был когда-нибудь писатель, который до такой ясности и точности показал все не столько радостные, сколько ужасные стороны этого явления. Чем больше он изучал его, тем больше соскакивали с него прикрывавшие его покровы, и остались только ужасные его последствия и еще более ужасная его сущность. Прочтите его сына-идиота, ночь с дочерью, моряка с сестрой. Даже средство развода, «La petite Roque».311 Англичанку, сватьба в «Sur l\'еаu» и последнее выражение всего: «Un cas de divorce».312 Всё это один обман, отвращение. То самое, что говорил Марк Аврелий, придумывая средства разрушить в представлении привлекательность этого греха. Такой вывод о том, что называют любовью. Но не это одно поражает его. Его мучает всё больше и больше неразумие мира. «Un fou»,313 «Horla»,314 наследство, святые куклы и о войне [в] «Sur l\'еаu». Но мало и этого. Ему мало того, что он мучается неразумностью мира, он мучается нелюбовностью, разъединенностью его. И я не знаю более сильного крика сердца, как тот,315 который слышится в «Solitude».316

Флэты возникали, как правило, с приходом тепла, когда родители друзей перебирались на дачу. Обычно они уезжали с пятницы по воскресенье, отчаявшись зазвать с собой так внезапно повзрослевшего сына. Тогда вдруг возникал ФЛЭТ, то есть свободная от предков («предки» — не говорили, говорили — «парэнты») территория, пригодная для распития алкогольных напитков с представителями противоположного пола, то есть с ГЕРЛАМИ. Лихорадочно звонилось герлам, покупались напитки (в Москве это называлось «кир» или «дринк», в Питере — «бухалово»). Тут каждый покупал что мог, и компания собиралась обязательно большая и разношерстная. Циничный расклад типа «сколько комнат — столько пар» в голову ещё никому не приходил, да и свинство это было бы — лишать друзей радости флэта. Герлы были случайные (все!), так как постоянных подруг ни у кого не водилось, да и водиться не могло, никому не приходило в голову тратить на них время — ухаживать, что ли? Поэтому герлы осторожничали и часто ЛАЖАЛИ, то есть крутили динамо — обещали приехать, а сами ехали на какой-нибудь другой флэт. Несоскочивших уговаривали взять с собой подружек, как правило, жутких — у каждой красивой герлы было минимум две некрасивые подруги — для оттенения её красоты. Впрочем, после второго стакана и перевода освещения в интимный режим разница между ними становилась практически незаметной. Сейчас я понимаю, что герлы в свои пятнадцать лет были гораздо опытнее нас, и если мы всё ещё мучились проблемой первого соития, то у них эта проблема была, как правило, уже решена, причём с более зрелыми представителями класса мужчин, поэтому глумились они над нами, собаки, страшно. Портвейн на определённой стадии давал юношам крылья, начинались жаркие неумелые приставания, которые ничем не кончались, не считая тянущих болей в области гениталий. В лучшем случае удавалось пообжиматься с некрасивой подружкой красивой герлы в тёмной ванной и даже расстегнуть ей верхнюю пуговку, но в этот момент красивая громко сообщала из коридора: «Лена, я ухожу! Ты идёшь или остаёшься?» Лена вырывалась из объятий, тяжело дыша и застёгивая пуговку, вылетала в коридор и исчезала из твоей жизни навсегда. К этому моменту дринк безнадёжно кончался и если до этого не скинулись и никто не сбегал (до 19.00!), то происходили посягательства на родительские запасы (если таковые имелись). Иногда происходили удивительные вещи. Однажды таким образом была обнаружена бутылка яичного ликёра «Адвокат». Пить жёлтое густое никто не захотел, и тогда один будущий химик предложил сварить ликёр в кастрюльке с целью отделения желанного спиртуоза от яичной дряни. В процессе кипячения всё получилось ровно наоборот — спирту-оз улетучился, а на дне осталась совсем уже густая субстанция, напоминающая тесто. В отчаянии мы напекли из неё блинчиков, которые никто есть не стал. Съели их потрясённые родители, вернувшиеся с дачи на следующий день. В случае же «скинуться и сбегать» тоже иногда возникали забавные ситуации. Скинуться, понятно, было делом святым, благо, как правило, кидать было уже нечего, а вот бежать никому не хотелось — вставать, расплёскивая и зря расходуя портвейновое тепло, расплывшееся по телу, толкаться в жутком магазине за пять минут до закрытия — эту картину сейчас описывать бессмысленно, сочтут плохим фантастом. Но был среди хипповой братии один чувак (не буду называть его имени — вдруг жив?), который с готовностью вызывался сбегать. Правда, часто ему не везло — на обратном пути одна из бутылок билась. Он переживал, предъявлял битое стекло, и никому ничего такого не приходило в голову, пока однажды чисто случайно всё не раскрылось. А делал он вот что: по дороге из магазина задерживался на лестничной клетке, заходил за лифт, доставал из сумки миску и марлю, осторожно бил бутылку над марлей, на которой оставались осколки, выпивал из миски винище, складывал осколки в авоську, напускал на себя грусть и возвращался на флэт. Его долго били. Когда я недавно рассказал эту историю своему приятелю, он недоверчиво подумал и сказал: «А зачем миска и марля? Неужели нельзя было просто выпить из горла, а потом разбить флакон?» А нетронутая пробка? Эх, темнота… По окончании бардака флэт убирался неумелыми юношескими руками, утраты маскировались — рюмки расставлялись в серванте иным порядком, чтобы количество разбитых не бросалось в глаза. Отпитые родительские напитки доливались водой и чаем. У папы нашего Японца Кавагое (а он был совсем уже настоящим японцем) на видном месте хранилась эксклюзивная бутылка виски «Сантори» какой-тСудя по мелким рассказам его, он медленно, но твердо шел к познанию той лжи, в которой он жил, и уже были намеки на возможность освобождения от нее.

неимоверной выдержки. Мы с Японцем отпивали по чуть-чуть и доливали туда чай, пока не заметили, что никакого виски в этом чае уже нет. Спустя пару лет папа-японец сильно удивился. Конечно, все разрушения замаскировать не удавалось. Я лично помню, как после субботнего бардака в квартире моих родителей на стене, оклеенной светло-жёлтыми обоями, осталась чья-то жирная девичья пятерня — прямо над диваном, на который её хозяйку, видимо, пытались завалить. Пятерня не совпадала с моей ни размером, ни формой, я обречённо ждал скандала, всё равно тупо стоял на своём (моя, и всё!) и в результате даже ушёл из дома на двое суток. По истечении коих, впрочем, вернулся. Были, конечно, флэты более долгоиграющие — я знал таких два. Принадлежали они, как правило, дипломатам, исполнявшим свой нелёгкий дипломатический долг вдали от родины, и их элитные московские квартиры временно переходили под ответственность их дочек. Интересно — всегда дочек! Видимо, сыновей этого возраста оставлять одних боялись, а дочек — нет. Зря, зря… Флэты были роскошные, и помимо возможности дринкануть и потискаться, в них присутствовала масса прочих соблазнов — проигрыватели иностранного производства с сумасшедшей акустикой, фирменные диски, всякие заморские штуки. Иногда удавалось вскользь приобщиться к настоящей американской сигарете или, скажем, джину (рассказов потом было!). Публика на этих флэтах собиралась более изысканная и не настолько случайная (правда, это касалось только мужской половины), иногда там даже завязывались знакомства. В остальном, впрочем, происходило ровно то же самое. Непревзойденным специалистом по выявлению таких флэтов и внедрению в число их постоянных посетителей был Кутиков. Он-то и брал меня иногда с собой. Так что сиживали за столами, не беспокойтесь.