Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом Якоре» смеяться будут.

— Кто? Кто-бы там смеялся?! Дурак швейцар, да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!

Он потер ладонью голову.

— Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню сто десять рублей с копейками. Не иначе, как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!

— Какие жулики?

— Да эти: Симакович и Перепентьев.

— Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они: Жбанников и Сычуг.

— А черт с ними! Сычуг, — не Сычуг. Шофер тоже свинья — сорок два рубля содрал — за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми, да и исчезни с золотым! Как-бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие! Предовольно с него было-бы и полтинника.

Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.

— Валлеруа! Знают черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?

— Ну, чего там хныкать, — сказал я, решительно подымаясь с дивана. — Поедем в Прагу, пообедаем, придем в себя.

— В Прагу? — охнул Тугоуздов. — Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…

— Котлет валлеруа не будет?

— Зачем? — не понял он.

— Да, как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи изба, ходи печь…

— Молчи, чтоб ты пропал!

Он бросился на диван и простонал:

— А у Жана почти полкоробки икры осталось… Не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…

И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби…

Ничтожная личность

Лежа в кабинете на диване с книгой в руках, я услышал голоса, доносившиеся из передней….

— Ну, что, как твой барин?

— А что-с?

— Его нет дома? Да?

— Нет-с, помилуйте — дома.

Долгая пауза последовала за этим ответом. Потом первый голос, проникнутый глубоким изумлением, воскликнул:

— Ну, что ты такое говоришь? Неужели?!..

— Так точно. Дома.

— Вот-то штука! Ты уверен в этом?

— Барин в кабинете на диване читают книжку.

— И к нему можно? Может быть, он болен? Нынче все болеют.

— Никак нет; не болен.

— Чудеса!.. Ну, проводи меня к нему.

Кирпичев показался в дверях. Этого Кирпичева я уже не видел… не помню сколько.

Петербург странный город: кажется, будто позавчера только встречался на Невском со знакомым человеком, а он за это время или уже Европу успел объехать и жениться на вдове из Иркутска, или полгода, как застрелился, или уже десятый месяц сидит в тюрьме по причине, очень теперь распространенной в нашей великой, могучей России: взяли просто и посадили человека; там, мол, видно будет за что!

И, напрягши память, вспомнил я, что, действительно, не видел этого Кирпичева месяцев пять шесть.

А, может быть, и два года. Странно живут некоторые из нас.

Если не ошибаюсь, последний раз сидели мы с компанией за ужином у Кюба. За ужин, помню, платили мы с Кирпичевым. То есть, платить хотели все, но каждый, кроме нас двух, выразил такое вялое, малокровное желание слазить в карман за бумажником, что мы, как более проворные, в течение пяти минут, расплатились за всех. Кто-то, правда, выразил даже протест по поводу нашего поведения, но выразил этот негодующей протест очень лениво и, не докончив фразы, тотчас же задремал.

С Кирпичевым я никогда не был близок, но мне всегда нравилось его спокойное джентльменство в отношениях с окружающими и безбрежное простодушие, которое привлекало все нетребовательные сердца к этому тароватому, благожелательному человеку.

Теперь он казался похудевшим, немного потрепанным, но ясная благожелательная улыбка все время освещала усталое, потемневшее лицо.

— А, Кирпичев! — приветствовал я его. — Рад, что вспомнили. Пять месяцев не виделись.

— Полтора года. Последний раз, полтора года тому назад, у Кюба ужинали.

— Ну, как ваша техническая контора? Процветает?

Он замахал на меня руками и рассмеялся так, что закашлялся.

— Эко кого вспомнили! Покойницу… Я ведь, батенька, пролетел с конторой.

— Да что вы!

— Ей-Богу, — радостно сообщил он, улыбаясь усталым ртом. — Чрезвычайно пролетел. Потом устроил автомобильный гараж и тоже пролетел, потом купил магазин предметов для спорта и уже окончательно пролетел. Очень, знаете, это не весело.

Но, говоря эти слова, он противоречил тому выражению, которое было написано на его лице: выражение лица его было самое веселое.

— Да-с… Все, знаете ли, пошло прахом: пролетел, можно сказать, самым циничным образом. Предлагали мне тогда одну комбинацийку, благодаря которой можно было не малую, а большую толику в карман зажать, да как-то не мог я. Хи-хи-хи! Ну, да ничего, знаете ли, все на свете поправимо. Свет не без добрых людей. Сегодня я растерял все перья, завтра ближние помогут обрасти. Не правда ли?

Я помолчал.

— Я говорю: не правда ли, а? Все, глядишь, и устроится.

Разглядывая с суровым вниманием свои ногти, я неохотно процедил:

— Да…. гм… бывает. Бывает, что и устраиваются.

— То-то и оно.

Я бросил на него исподлобья быстрый взгляд и, уверившись, что он по прежнему безмятежен, перевел разговор.

— Лазаренку давно встречали?

Он засмеялся.

— Ох, батенька! Лазаренка этот прямо какой-то пренесчастный тип! Сколько раз я к нему ни захожу, ни звоню по телефону — все нет дома. Все, вероятно, романы с дамами. Конечно, он холостой человек, но, ведь, так и известись можно. На-днях звоню к нему — будто его голос по телефону: «Кто говорит?» — Я отвечаю: «Кирпичев». И вдруг тоненький женский голосок кричит: «Его нет дома! Повесьте трубку!». Умора.

Я для чего-то перелистал книгу и спросил:

— А у этого… как его! У Тарасовича… Бываете?

— Тоже он занятой человек. Вот ведь странный город Петербург, как подумаешь: он высасывает у человека все свободное время и ни на минутку не дает пожить для себя. Заезжаю к Тарасенке, раз — нет дома! Заезжаю другой — нет дома, третий раз — нет дома!! «Да, где же он?». — «To в суде, то на каком-то заседании, то на деловом завтраке или обеде». — «Да когда его можно застать?». — «Не знаем». — «Да вы скажите этому чудаку, что Кирпичев, его приятель Кирпичев, хочет, мол, его видеть. Пусть он сам мне напишет, когда у него свободная минутка выберется»… Оставил свой адрес… Вы думаете, получил ответ? Ни-ни! Впрочем, наша петербургская почта… На нее не надейся, не правда ли?

— Да уж… почта… — пробормотал я.

— То-то и оно. И, главное дело, очевидно, что жизнь усложняется с каждым днем, Помню я, года два тому назад как-то свободнее жилось и время для всего находилось, а нынче… (Он махнул рукой). Прямо-таки, я не знаю — куда мы идем? И что будет с нашими детьми, если даже мы уже — расшатанные скверные неврастеники, несущиеся, сломя голову, в погоню за делами…

— Да, — рассеянно вздохнул я.

— Конечно же, правильно. Да вот даже взять Костю Светлякова — милого лентяя, гуляку и бездельника Костю. И тот каким-то образом по уши погряз в делах. Захожу как-то на-днях к нему пораньше, чтобы уж наверное застать. «Доложите, говорю, барину, что Кирпичев пришел, его приятель. Барин-то, конечно, дома?». — «Кажется, дома; сейчас посмотрю». Вернулась: «Нет дома». — «Как так нет? В это-то время?». — «Да, говорить, по делу куда-то уехал». — «Чудеса! Да, когда же он вернется». — «Неизвестно; до вечера, говорит, по делам поехал». Какой-то поэт сказал: «Город жестокий Бог и мы его рабы!»… И верно. Уж если Костя Светляков из господина города в раба превратился…

Я искоса взглянул на Кирпичева; мне все казалось, что я подмечу на лице или ироническую улыбку или горечь во взгляде голубых глаз…

Ничего подобного… Лицо Кирпичева сияло, по-прежнему.

— Вот так живут, живут люди всю жизнь в суетне, в беготне, и так дойдут они до самого смертного одра своего. «Боже ты мой, скажут. Да, ведь, мы до сих пор ни разу на себя, как следует, не оглянулись!» а где уж там оглядываться, когда этакая тетя за спинкой кровати стоит и косой размахивает. Хи-хи-хи!

Несмотря на веселую мину, можно было подметить во всем лице Кирпичева большую безмерную усталость. Я заметил, что несколько раз он поднимал руку, собираясь, очевидно, поправить скривившееся на носу пенсне, но рука останавливалась на половине и падала, будто-бы возложенное на нее предприятие казалось ей непосильным и требующим затраты громадной энергии.

— Прямо-таки я даже удивляюсь, что застал вас дома. Первого теперь такого человека встречаю, со старозаветными традициями.

Я поспешил сказать:

— Это совершенно случайно! Редкий случай! Обыкновенно, меня не бывает дома.

— То-то мне это и показалось диким. Живут нынче все на ходу и даже в погоне за благами жизни о здоровье своем забывают. Захожу я на прошлой неделе к Веденяпину. Конечно, первым долгом: «Дома барин?». — «А сейчас узнаю». Ушел, потом приходит обратно в переднюю: «Дома нету. По делам уехамши». — «Экая жалость. Даром, значит, я пешком по такому морозу с Васильевского тащился. Вдруг — гляжу на вешалку — старая знакомая висит во цвете лет: веденяпинская шуба. „Постой, говорю я, как же ты говоришь, что барина дома нет, когда его шуба висит. Я то ее, голубушку помню — еще портному тогда, когда заказывали, — ручался“. — Действительно, говорит малый, это баринова шуба. Только, значит, говорит, в драповом пальте уехал». Смех меня взял: «Эх ты, говорю я, тетеря; да, ведь, драповое пальто вон оно, под шубой-то висит. Значит, твой барин в каком же уехал. Неужто же в летнем?!». — «Значит, говорит, в летнем!» Только это и оставалось предположить.

Кирпичев в горячности вскочил с кресла.

— Подумайте! Вы только подумайте! В 12-градусный мороз — и человек, поглощенный делами, в летнем пальтишке на улицу выскакивает. Да, ведь, это безумие! Ведь он воспаление легких мог схватить. У людей никакого внимания, никакого уважения к своему здоровью. А потом когда схватит какую-нибудь цацу на горло или в легкие — запляшет, да поздно! Нервный, безумный, рассеянный народ. При встрече не узнают, носятся по городу в мороз в летнем пальтишке или просаживают время и деньги на женщин, позабыв о собственном доме и хозяйстве…

— Печально, печально, — покачал я головой. — А у вас, ведь, кажется, был какой-то закадычный друг Сипачев. Он в город?

— Он-то в городе, но к нему брат приехал в гости. То все дома не заставал его целый год… а потом… Да! Ведь с этим братом прекурьезная история вышла. Прямо расскажи кому — не поверят. Смехи!

Действительно, он засмеялся.

Манера смеяться была у него такая: он закидывал голову и, трясясь, как котел, переполненный паром, отмахивался руками будто от какого-то невидимого шутника, очень его насмешившего…

— Так вот: прихожу я к Сипачеву; стою в передней. Выходит его жена. «Дома Гриша?» — «Нет его. Уехал». — «Ах, какая жалость!» — Вдруг нечаянно дверь в соседнюю комнату приоткрывается — и Что же! Вижу — вот как вас сейчас — у стола стоит Сипачев. «Да, вот же, говорю я жене, вот, Марья Афанасьевна, Гриша». а она мне: «Где, говорит? Вот этот? Да это не Гриша». — «А кто же это?». — «Да это, говорит, его брат приехал из Калуги, близнец. Очень на него похож». Я так и ахнул! Ведь бывает же такое сходство! Хи-хи! Где-то я даже читал рассказ, как жена путала двух братьев-близнецов — мужа и его брата — и какие смешные шутки из этого получались. Я, помню, очень тогда смеялся…

— Да, да, — сказал я. — А мне как раз нужно сей час несколько деловых писем написать.

— Ах, я вас задерживаю, — засуетился он. — Я, ведь, признаться, по маленькому дельцу зашел. Вы хороши с Чукмасеевым?

— Хорош. А что?

— Не напишите ли вы ему письменно обо мне. Он, ведь, имеет большое значение в Южном Банке, а я имею в виду одну комбинацийку.

Я подумал.

— Нет, я не могу написать ему письма. Никак невозможно.

— Что вы говорите! Почему?

— У меня рука болит.

— Ну, что вы говорите! Экая досада! Что же с вами такое?

— Не знаю. Прямо-таки пошевелить трудно. Ревматизм, что ли.

— Ах ты. Господи! Вы бы муравьиным спиртом… Очень, говорят помогает.

— Хорошо, хорошо.

— Только как же вы давеча говорили, что деловые письма-то писать будете… С больной рукой неудобно.

Я бросил на него испытующий взгляд. Лицо его ничего не выражало, кроме самого неподдельного участия.

— Письма? Да я их сначала обдумаю, а потом… этого… барышне продиктую. Знаете, на машинке.

— Ах, да, впрочем… Верно. А скажите… Может быть, вы бы мне продиктовали для меня письмецо, а я бы…

— Не могу. Продиктовать-то я продиктую, чудак вы человек, а как же подпишу его, если рука не действует. А без подписи оно и не годится.

— Да, да. Верно, верно. Хи-хи. Вот-то курьезный случай!.. Ну, я пойду. Бувайте здоровеньки, как говорят хохлы. Хи-хи.

И он ушел.

И теперь, сквозь стены своего дома, я вижу его, этого нелепого человека, выброшенного жестокой жизнью из нашей человеческой компании, выброшенного, отставленного от нас, презираемого нами и ни как не хотящего понять этого…

Вижу его сквозь стены своего дома, вижу, как он заходить к Светлякову и, не застав его дома, плетется к Веденяпину, потом к Сипачеву, изумляется сходству одного единственного близнеца с самим собою, и потом идет он к Тарасовичу, а потом ко мне…

Я встаю с дивана и, открыв дверь в переднюю, кричу слуге:

— Если этот Кирпичев придет еще один раз — меня нет дома. Когда бы ни спросил… Пусть теперь приходить…

Случай из жизни

Некоторые критики упрекают меня в том, что я никогда не описываю действительной жизни, а выдумываю «из головы» сюжеты своих рассказов.

Ну, хорошо.

Ну, вот этот рассказ я, наконец, решил написать не «из головы»; я решил добросовестно передать все, ничего не преувеличивая, не преуменьшая, — всю-ту адски-перепутанную нить действительной жизни, рассмотрением которой я был занят вчера.

Да и сегодня тоже занят (вот — пишу).

I

Едва я спустился вчера, в 3 часа дня, в низок кавказского ресторанчика, как сразу же увидел толстого смуглолицего человека, сидевшего в углу с понуренным видом. Мы узнали друг друга.

— Ага! — улыбнулся я. — Живы, здоровы? Вы меня помните?

— Еще бы! Если бы не вы, до сих пор пришлось бы мне сидеть «за въезд в магазин на автомобиле через оконное стекло». Что говорить — шофер я плохой.

Я познакомил пришедшего со мной товарища с «шофером», и мы, усевшись за соседним столиком, дружески разговорились.

— Со мной всегда какая-нибудь дурацкая истории случаются, — с невыразимо печальным видом признался этот человек. — То я на автомобиле в магазин въеду, то меня в театре ночью забудут и запрут, то я прыгаю в реку, чтобы спасти гладильную доску, похожую, по моему мнению, на погибающего.

Он огляделся и наклонился к нам с загадочным видом.

— А теперь… Вы знаете что? Ко мне покойник стал являться.

— Ну? — удивились мы, тоже понизив голос до шепота. — Является? Ночью?

— Да нет, не ночью. Днем.

— Что вы говорите! — удивился я. — Что за странное существо! Днем пугать человека…

— Да он меня не пугает. Он триста рублей требует.

— Какая меркантильность! За что же это он?

— За гроб и за ногу. Никакой у людей благодарности.

Мы из деликатности постеснялись начать расспросы, но он сам спросил, вздыхая:

— Рассказать?

— Конечно, конечно. Это очень… любопытно. Настоящий покойник, являющийся днем…

— Да он… как бы сказать… не настоящий. Был, действительно, покойник, а потом… Прямо-таки, сущая чепуха!

— Ну? Ну?

— Вы знаете, где я служил последнее время?

— Вероятно, при посольстве? — высказал вежливое предположение мой товарищ.

— Да, как же! Держите карман шире… То-есть, так мне не повезло, так не повезло, что просто ужас. Подумать: учился я в свое время в гимназии, окончил три класса и дошел до того, что последнее время служил вагоновожатым трамвая!!

— Какая трагедия! — вздохнул мой товарищ. — Ну?

— Видите ли, я больше привык к интеллигентному труду. Шофер я плохой и вагоновожатый был препаршивый. Вместо того, чтобы следить за своим делом, я считал количество окон в домах, старался обгонять, ради спорта, экипажи, или читал вывески наоборот.

— Как это? — заинтересовался мой товарищ.

— А так: написано, например, «магазин Бурцева». А наоборот читаешь: «Авецруб низагам».

— Авецруб низагам, — прошептал я. — Это, действительно, замечательно. Забавно! Онвабаз…

— Чего?

— Онвабаз! Забавно.

— Да, да. Так вот я и говорю: вместо того, чтобы дело делать, я ворон считал… Ну, вот… Недавно еду — вдруг из-за угла погребальная процессия. Эх, думаю, успею проскочить — трах! Что же вы думаете?! Вагон мой налетает на катафалк, гроб с покойником летит на рельсы, вагон наскакивает на гроб — и не успевает никто оглянуться, как гроб — на куски, а покойнику колесом кусочек ноги отхватило… Да, вот, не он ли это сюда ковыляет?

Мы в ужасе вскочили и обернули лица к дверям, в которые кто-то вошел.

— Нет, не он! Да уж вы не беспокойтесь… Он явится, проклятый! И здесь меня найдет. Притащится!

— Амус лешос, — сказал я своему другу, из деликатности затемнив фразу. Но опытное ухо бывшего вагоновожатого уловило смысл этих слов.

— Ничего, я не сошел с ума. Вот увидите — явится! Слушайте же, что дальше было. Едва только колесо наехало на лапу покойнику, как он зашевелился, задергал руками, и ну — орать, что есть мочи! Эти дураки доктора так и не разглядели, что усопший-то спал в летаргическом сне.

— Изумительный случай! — ахнули мы.

— Ничего не изумительный. Самый обыкновенный. Говорю же я вам: со мной каждый день что-нибудь подобное случается.

— Что же дальше было?

— Ничего хорошего. Факельщики, разумеется, удрали, лошади с катафалком умчались вскачь — потеха! — а родственники этого летаргического на меня же набросились, и давай меня костить, как самого последнего человека.

— За что же? — удивился мой товарищ. — Ведь вы, прямо-таки, воскресили мертвеца!

— То-то и оно. Я говорю то же самое. А он ко мне потом пристал: Зачем гроб поломал? Зачем ногу попортил?

Вагоновожатый погладил усы и свесил голову на грудь, с видом злейшего меланхолика.

— Теперь вот ходит ко мне. Триста рублей требует. Трамвайное общество отвертелось с помощью своих адвокатов… а у меня адвокатов-то нет. Что я теперь буду делать? Ходит и ходит этот колченогий. Каждый день ходит. Я, говорит, через тебя трудоспособность потерял.

— А вы бы ему указали на то, что если бы не вы — так бы его живого и закопали в могилушку.

— Да говорил я ему! Уперся, как бык: не твое дело, говорит. Может быть, я и без тебя бы, когда речи над гробом начали говорить — проснулся бы. И ноги, говорит, были бы целы. Я, говорит… а чтоб тебя на том свете так таскало! Слышите? Идет! Я уж по костылю слышу. Пронюхал, что я здесь! Опять будет тут нюнить, падаль этакая!

Действительно, со стороны входа, до нас донесся отчетливый стук костыля о каменный пол. Он приближался и приближался…

II

Покойник выглядел еще не старым мужчиной, с желтым лицом и брезгливо выдвинутой нижней губой. Под мышкой он держал костыль. Голос имел скрипучий, ворчливый.

— А! Вот оно что! Вы тут вина распиваете, шашлыками закусываете — лучше бы денежки мои отдали. А приятелей шашлыками пичкать можете тогда, когда свободные деньги будут.

— Эй, вы там — потише! — грубо крикнул я. — Чего вы пристаете к этому почтенному человеку? Что вам надо?

— А это вы видели? — указал он на ногу. — Тоже они мастера людей зря калечить.

— «Людей», — презрительно расхохотался вагоновожатый, — Тоже человек выискался! В гробу по улицам раскатывает.

— Все равно, брат! Давить никого не полагается.

— Если вы покойник, так нечего ко мне приставать, а если не покойник, то сами могли бы лошадьми править. Небось, я звонки-то давал.

— Ну, так Что ж, что давал?

— А вы разлеглись, и в ус не дуете. Трамвая нужно остерегаться.

Последнюю фразу вагоновожатый произнес крайне нравоучительно.

— Вы, братец мой, рассуждаете, как глупый человек: если бы я мог сам править катафалочными лошадьми, кто бы, какой бы дурак повез меня на кладбище.

— Ну, а если вы покойник, то и нечего было просыпаться!

— Я не виноват, что у меня летаргический сон. А вы уж обрадовались, думаете — всякого летаргического можно трамваем давить?

— «Триста рублей», — пожал плечами вагоновожатый. — А то, что меня со службы выгнали и жалованье в штраф удержали — это кто мне заплатит?

— Виноват, — перебил мой товарищ, очень рассудительный человек. — Скажите, господин вагоновожатый, а если бы вы налетели на настоящего покойника, — вас бы тоже уволили?

— В том-то и дело, что тогда бы не уволили! Мало ли какой человек на погребальную процессию наехать может. А тут уволили за то, что живого человека изувечил. Все-таки — скандал, разговоры!

— В таком случае, милостивый государь, — серьезно сказал мой товарищ, обращаясь к покойнику. — Вы сами и виноваты во всем происшедшем. Вам не нужно было просыпаться. Вы сами понимаете — небольшая беда, если покойника немножко изувечат. А вы сделали очень некрасиво — к рельсам подъехали, крадучись, втихомолку, как покойник, а потом, когда вас, так сказать, вышибли из седла, вы подняли крик, подчеркнув этим, что пострадали, как живой человек. Неудобно-с!

— Ну, хорошо. Если даже так, — согласился покойник после долгого размышления. — А гроб-то он, все-таки, поломал? Гроб-то тоже денег стоил?

— Но, ведь, он вам сейчас не нужен?!

— Да, ведь, когда-нибудь понадобится?

— Тогда он вам его и купит.

Бывший покойник обернулся к вагоновожатому.

— Купишь?

— С удовольствием!

— Ну, то-то. Ты хоть-бы вином-то меня угостил. А то одни от тебя только неприятности,

— Сделайте одолжение!

Восхищенный красноречием моего товарища, покойник развеселился и даже легкое подобие улыбки, — как солнце сквозь облака — прорезало его лицо.

— За здоровье новорожденного! — провозгласил мой товарищ.

— Ногу он мне только попортил — вот жалко!

— Ничего! Одни появляются на свет Божий без зубов и волос — другие без ноги — такова воля Зиждителя.

— Ура! — крикнул вагоновожатый.

Было весело.

Между моим товарищем и покойником наметился уже легкий абрис будущей дружбы. Когда мы, расплатившись, неуверенно брели по узенькой улице, я сказал вагоновожатому на его образном языке:

— Акчиниокоп иламолу! Ех-ех!

— Обисапс, — с чувством ответил вагоновожатый, пожимая мне руку…

Вот вам и жизнь!

Ей-Богу, ни одного слова не прибавил, не убавил. Честное слово.

Фабрикант

— Знаю, знаю я, зачем ты на дачу едешь.

— Да, ей Богу, отдохнуть!

— Знаем мы этот отдых.

— Заработался я.

— Знаю, как ты заработался! Будешь там за всеми дачницами волочиться

Писатель Маргаритов сделал серьезное лицо, но потом махнул рукой и беззаботно засмеялся.

— А ей Богу же, буду волочиться. Чего мне!

— Вот видишь, я говорил. За кем же ты думаешь?

— За всеми.

— Послушай… а я?

Маргаритов рассеянно скользнул глазами по лицу писателя Пампухова.

— Ты? А ты как знаешь. Ведь ты раньше меня едешь?

— Раньше, — сказал Пампухов.

— Ну, и устраивайся, как знаешь.

Это было превосходное дачное убежище. В некоторых местах было море, в некоторых сосны, в некоторых песок. Море шумело, сосны шумели и только песок лежал смирно.

Дачников было много, но так как песку, сосен и моря было еще больше — все были довольны.

Маргаритов приехал через три дня после Пампухова и сейчас же ориентировался. Познакомился с соседкой и, расхвалив ей какой-то морской уголок, которого он до этого и в глаза не видал — повлек несчастную к этому таинственному уголку.

— Вот, — сказал он, беря дачницу за руку и усаживая ее на песок. — Вот, будем тут слушать Бога.

— Как, слушать Бога?

— Мы сейчас перед лицом Сущего. Он во всем — в прибое морском, в шелесте сосен и в ваших глазах. Положите мне руку на голову. Вот так. Положите мою голову к себе на колени и спойте колыбельную песенку. Я устал.

Дачница рассмеялась, но исполнила желание Маргаритова.

— Чему вы сейчас смеялись?

— Так, — ответила дачница.

— Вы не видите звезд?

— Нет. Теперь же день,

— А я их вижу. Моя звезда и твоя — мерцают рядом. Как хорошо чувствовать себя частичкой космоса… Что значим мы, две пылинки, среди биллионов…

Неожиданно дачница сбросила голову Маргаритова на песок, повалилась около и залилась таким ужасным раскатистым смехом, которого Маргаритов никогда не слыхивал. Она смеялась длинной заливчатой фразой «ха-ха-ха-ха-хха-а!», потом ей перехватывало горло, она делала коротенькое — «гга-а-а!», и опять вздохнув, низвергалась в глубокую пучину: «ах-ха-ха-ха-ха-а-а!»

Маргаритов, потрясенный, стоял над нею и спрашивал:

— Что такое? Что случилось?

— Гга-а-а! Ахха-ха-ха-а!

— А ну вас, — сердито сказал Маргаритов. — Если вам так весело — веселитесь в одиночестве.

— Ах-ха-ха-ха-а!

Отойдя от нее, Маргаритов подумал с досадой:

— Ничего не понимает. Наверное, дура.

В тот же день Маргаритов свел знакомство с другой дачницей — прехорошенькой докторшей.

— Часто бываете у моря? — хитро спросил он.

— Не особенно.

— Хотите я покажу вам один чудесный уголок. О нем никто почти не знает.

Пойдемте. Когда писатель и дачница пришли на то место, где еще оставалось углубление в песке от тела хохотавшей давеча собеседницы Маргаритова, — Маргаритов уселся у ног своей новой знакомой и мечтательно сказал:

— Тут так хорошо… Здесь можно слушать Бога.

— Почему?

Он устало покачал головой.

— Боже мой! Но ведь мы теперь лицом к лицу с Неведомым… Неведомый притаился всюду — его шум слышится в прибое соленой волны, в шелесте могучих сосен, и Он глядит на меня из ваших глаз. Положите мне руку на голову. Я устал.

— Может быть, вы хотите положить свою голову ко мне на колени? — благодушно спросила дачница.

Маргаритов опасливо взглянул на нее, подивился немного и нерешительно положил голову ей на колени.

— Баю-баюшки, — сказала дачница. — Не спеть ли вам колыбельную песенку?

Маргаритов поднял голову.

— Откуда вы… знаете?

— Что?

— Ничего, ничего…

— Нет, что я знаю?

— Вот то, что я… хотел, чтобы вы мне спели колыбельную песенку?

— Догадалась, — рассмеялась дачница. — Сердце сердцу весть подает. Вы звездочек не видите? Вон две наших звездочки мерцают. Дальше как? Космос, что ли? Постойте, куда же вы? Вы еще не сказали на счет двух жалких пылинок среди миллиарда. Это очень хороший трюк; женщина, узнав, что вы с ней две такие пустяковые пылинки среди миллиардов — подумает: «Эх, изменю-ка я мужу. Все равно крошечная измена растворится среди огромного космоса!» Ах, Маргаритов, Маргаритов! Ведь, вы писатель. Ну, как же вам не стыдно, а?

— Послушайте… Скажите мне правду, — убитым тоном спросил Маргаритов. — Это Пампухов… разболтал?

— Ну, конечно же! Он уже два дня ходит всюду и проповедует: «Женщины, скоро приедет Маргаритов — остерегайтесь его. Он будет стоять с вами перед лицом природы, потом положит вашу руку к себе на голову, потом эту голову положит к вам на колени, потом будет жалоба на усталость, просьба колыбельной песни и разговор о звездах, о космосе. Потом…»

— Довольно! — с горечью сказал Маргаритов. — Прощайте. Вы злы и жестоки.

— До свиданья. Всего хорошего. Кланяйтесь Пампухову.

Усталый, разбитый возвращался бедный Маргаритов к себе на дачу. Он брел, натыкаясь на стволы сосен и спотыкаясь о корни.

Он был печален, рассеян и зол.

Но как он ни был рассеян — звук двух голосов, доносившихся со стороны лужайки, где лежало старое сваленное бурей дерево — остановил его.

Разговаривали мужчина и женщина. Маргаритов прислушался и проворчал:

— Ну, конечно, этот проклятый Пампухов разговаривает! Чтоб ему язык проглотить.

Вопреки этому желанию, Пампухов действовал языком легко и свободно.

— Я в этом отношении рассуждаю, как дикарь! Захотелось мне вас поцеловать — я хватаю вас и целую. Это мое право. Захотелось вам ударить меня за это хлыстом или выстрелить из пистолета — бейте, стреляйте. Это уже ваше право.

— Ну, хорошо, — сказал женский голос. — а если я ни бить, ни стрелять в вас не буду, а просто скажу, что вы мне противны. Тогда что?

— Не говорите этого слова, — яростно вскричал Пампухов. — Я себе лучше разобью голову!

И он, действительно, хватился головой о поваленный ствол дерева.

— Ишь, проклятый, — завистливо подумал Маргаритов. — Без приемов работает. Как Бог на душу положить!

— Сумасшедший! — вскричала женщина. — Вы себе голову разобьете!

— И разобью, — вдохновенно-упрямо сказал Пампухов.

— Смотрите, какое красное пятно на виске…

— И пусть. Любите меня?

— Не знаю, — нерешительно сказала женщина. — Я, кажется, вообще, не могу любить.

— Пусть я подохну, — простонал Пампухов.

Он задыхался от гнева и муки. Поглядел на женщину воспаленными глазами, схватил себя за воротник и бешено дернул. Воротник затрещал, галстук лопнул и безжизненно свис на сторону.

— Что вы делаете, дикарь? Ведь вам придется возвращаться домой.

— Пусть! — прохрипел бедный Пампухов. — Пусть! Любишь меня? Скажи…

— Не знаю… Зачем вы меня на ты называете?