— Огромные, верно? И такие длинные, что годятся для регби, верно?
— …
— Во Франции — в Кастре — мы проезжали мимо лавки мясника и увидели их в витрине. То есть, наверное, бычьи. Чьи же еще при таких размерах, разве что конские, но он кониной не торговал, и, следовательно, это исключено…
— …
— И я сказал Энн: «Давай зайдем и спросим, что они такое», а она похихикала и сказала: «Но это же очевидно, ведь так?» А я сказал: «Да, мы знаем, что они такое, но не как они называются», и мы вошли, и там оказался чрезвычайно педантичный французский мясник, чрезвычайно разборчивый и, судя по виду, знающий, как разрубать мясо, чтобы оно не кровоточило, и Энн обратилась к нему: «Не скажете ли вы нам, что это такое?» и указала на поднос, и знаешь, что он ответил?
— …
— Он ответил: «Се sont des frivolites
[12] Madame». — Правда хорошо?
— Неплохо.
— И тогда мы его поблагодарили и ушли.
— …(Я же не подумал, что вы купили их для сандвичей, черт подери).
— Frivolites. — Грэм еще раз прожурчал это слово и покивал, словно старик, внезапно согретый воспоминанием о пикнике сорокалетней давности. Джек взбодрился для заключительного высказывания.
— А знаешь, в Америке есть тип без прошлого.
— Н-н-н?
— Нет, правда. Я читал о нем. Он фехтовал, и рапира его противника воткнулась ему в ноздрю и дальше в мозг. Уничтожила его память. И он такой уже двадцать лет.
— Амнезия, — сказал Грэм, раздраженный таким отступлением от темы.
— По сути, нет. Но лучше. А может быть, хуже. В статье, которую я читал, не упоминалось, чувствует ли себя этот тип счастливым или наоборот. Но суть в том, что он не способен и на новые воспоминания. Сразу же все забывает. Только подумай — никаких архивов. Может быть, тебе это понравилось бы?
— …
— Неужели? Никаких архивов, одно только настоящее? Будто все время смотришь в окно поезда. Пшеничное поле, телеграфные столбы, веревки с сушащимся бельем, туннель — никаких связей, никакой причинности, никакого ощущения повторений.
— …
— Наверное, они могли бы тебе это устроить. И раскошеливаться особенно не придется. Думается, теперь оплатит национальное здравоохранение.
Грэм иногда сомневался, что Джек воспринимает его серьезно.
Несколько недель после их возвращения из Франции все было как будто в порядке. Энн поймала себя на том, что следит за Грэмом, что было ей абсолютно непривычно, но смутно полупонятно. Она следила за ним, как следят за алкоголиком или потенциальным самоубийцей, безмолвно ставя ему отметки за самые ординарные поступки — за то, что за завтраком съел свою овсянку, сменил скорости, не провалился сквозь телевизионный экран. Конечно, она знала, что он не то и не другое — не алкоголик и не потенциальный самоубийца. Правда, пил он несколько больше, чем раньше, и правда, что Джек с обычным своим тактом намекнул ей, что Грэм окончательно спятил. Но Энн не поверила. Во-первых, она хорошо знала своего мужа, а кроме того, она хорошо знала Джека. Он всегда предпочитал, чтобы жизнь была жутковатой, а люди — психами, потому что так было интереснее. Каким-то образом это вроде бы оправдывало его призвание.
Когда менструация кончилась, Энн ожидала, что Грэм захочет заняться с ней любовью, но он словно бы не испытывал особой охоты. Теперь она обычно ложилась первой, а он находил какой-нибудь предлог, чтобы задержаться внизу. А когда поднимался в спальню, он целовал ее в лоб и почти сразу же принимал позу спящего. Энн сердилась и не сердилась: раз у него нет желания, то лучше и не надо; ведь то, что он не пытается его изображать, указывало, полагала она, что честность между ними сохраняется.
Чаще спал он беспокойно, неуклюже брыкал во сне своих воображаемых противников, что-то бормотал и пронзительно пищал, как обуянный паникой грызун. Он боролся с простыней и одеялом, и, вставая раньше него, она обнаруживала, что его часть постели приведена в полный беспорядок.
В одно такое утро она обошла кровать и поглядела на него. Он лежал на спине, разметавшись. Лицо у него было спокойное, но обе руки были вскинуты к голове и повернуты ладонями наружу. Ее взгляд скользнул вниз по его профессорской груди в прихотливой поросли мышиной шерстки и дальше через намечающееся брюшко к гениталиям. Его член, меньше и словно бы розовее обычного, лежал под прямым углом на левом бедре; одно из яичек было спрятано, второе — в туго натянувшейся куриной коже — лежало совсем близко под членом. Энн смотрела на лунный пейзаж этого яичка, на сморщенную пупырчатую кожу, на удивительную безволосость. Как загадочно, что столько бед и тревог вызывал такой пустяковый, такой нелепо выглядевший орган. Может быть, его следует попросту игнорировать, может быть, он ни малейшей важности не имеет. В утреннем свете, пока его владелец продолжал спать, этот розово-буроватый прибор показался Энн до странности незначимым. Через минуту-другую по его виду уже трудно было поверить, что он имеет какое-то отношение к сексу. Да, вот именно: то, что угнездилось в бедряной ложбинке Грэма, ни малейшего отношения к сексу не имело — просто облупленная креветка и каштан.
На мяснике был фартук в синюю полоску и соломенная шляпа с синей лентой вокруг тульи. Впервые за несколько лет Энн, стоя в очереди, подумала, какой странный контраст составляют этот фартук и шляпа. Канотье приводило на ум ленивый всплеск весел над апатичной, задушенной водорослями рекой; фартук в кровавых пятнах возвещал о преступной жизни, о психопатических убийствах. Почему она никогда не замечала этого прежде? Смотреть на этого человека было как смотреть на шизофреника: вежливость и зверская грубость сплетались в претензию на нормальность. И ведь люди считали это нормальным; их не удивляло, что этот человек, просто стоя за прилавком, возвещает о сочетаемости двух несочетаемостей.
— Да, моя прелесть?
Она уже почти забыла, зачем пришла.
— Две свиные отбивные, мистер Уокер.
Мясник шлепнул их на широкие весы, будто рыбу.
— Полдюжины яиц. Больших, коричневых. Нет, пожалуй, дюжину.
Уокер, спиной к Энн, чуть поднял бровь, как бы размышляя.
— И не могла бы я заказать на субботу ростбиф?
Снова обернувшись к ней, мясник одарил ее улыбкой.
— Так и думал, что потроха с луком у вас уже в зубах навязли.
Энн засмеялась. Выходя из лавки, Энн подумала: какие забавные вещи говорят торговцы; довольно скоро все покупатели уже выглядят на одно лицо, а волосы у меня грязные. А мясник в свою очередь думал: ну, я рад, что он получил свою работу назад, или нашел новую, или еще как-то устроился.
Энн сказала Грэму, как мясник принял ее за кого-то еще, но он только неясно буркнул в ответ. Ну ладно, подумала она, это не так уж интересно, но хоть что-то. Грэм становился все более молчаливым и замкнутым. Все разговоры теперь словно бы вела она одна. Вот почему она ловила себя на том, что заговаривает о пустяках вроде мясника. А он что-то буркал, словно говоря: ПРИЧИНА, почему я не так разговорчив, как тебе хотелось бы, в том, что ты выбираешь такие скучные темы. Как-то раз, когда она описывала новую ткань, которой занималась по службе, он внезапно посмотрел на нее и сказал:
— Мне все равно.
— Мне-Все-Равно стало не все равно, — машинально ответила она. Так всегда отвечала ее бабушка, когда маленькая Энн проявляла дерзкое равнодушие. А если ее «все равно» подразумевало решительное непослушание, бабушка договаривала присловье до конца.
Мне-Все-Равно стало не все равно;
Мне-Все-Равно повесили,
Мне-Все-Равно бросили в котел
И кипятили, пока она не сварилась.
У Грэма оставалось еще три недели летнего отпуска (Энн так и не привыкла называть его «каникулы»). Обычно это было лучшее время в году, потому что Грэм был особенно бодр и внимателен к ней. Она уходила на работу счастливой от мысли, что он хлопочет в доме, немного читает, иногда готовит обед. Иногда в последние года два она ускользала с работы в середине дня, возвращаясь домой вспотевшая и сексуально настроенная от жары, легкой одежды, стука и лязга подземки; без слов они договорились, почему она возвращается домой пораньше, и отправлялись в постель, когда все шарниры ее тела были влажными.
Дневной секс был самым лучшим из всех возможных, думала Энн. Утреннего секса она наполучала достаточно. Обычно он означал: «Прошу извинения за прошедшую ночь, но все-таки получи»; а иногда он означал: «Вот уж ТЕПЕРЬ тебе сегодня меня не забыть; но оба варианта ее равно не прельщали. Вечерний секс был, ну, фундаментальным видом секса, так ведь? Это был секс, варьирующийся от обволакивающего счастья через сонное согласие до раздраженного: „Послушай, мы же легли пораньше из-за ЭТОГО, так почему бы нам не приступить?“ Вечерний секс был таким прекрасным или безразличным и, уж во всяком случае, максимально непредсказуемым, насколько способен быть секс. А вот дневной секс никогда не бывал вежливым закруглением, это был целеустремленный преднамеренный секс. И порой он странным образом нашептывал вам (даже если вы состояли в браке): „Это то, чем мы занимаемся сейчас, и я все равно хочу провести вечер с тобой“. Дневной секс приносил вам вот такие нежданные утешения.
После возвращения из Франции Энн как-то раз ушла домой с работы пораньше. Но когда она добралась домой, Грэма там не оказалось, хотя он сказал, что никуда уходить не намерен. Она перегрелась, хотела пить и разочарованно, с обидой бродила из комнаты в комнату. Сварила себе чашку кофе. Прихлебывая его, она медленно катила без тормозов вниз к разочарованию и дальше. Заняться любовью они не могут; он взял, да и дернул куда-то, а вот если бы он обладал инстинктом предви… Она про себя ворчала на структуральную неспособность мужчин улавливать настроения, ловить день. Потом она прервала себя: а вдруг он ушел, собираясь вернуться вовремя. Что, если что-то случилось? Сколько требуется времени, чтобы узнать? Кто тебе позвонит? Через пятнадцать секунд она уже достигла предвещательного вдовства. Ну так давай умирай не возвращайся увидишь насколько мне все равно. В быстрой последовательности она увидела автобус, стоящий поперек улицы, раздавленные очки, простыню в руках санитаров.
Тут она вспомнила Марджи, свою школьную подругу, которая лет в двадцать пять влюбилась в женатого. Он бросил семью, поселился с ней, перевез свои вещи и получил развод. Они подумывали о детях. Два месяца спустя он умер от совершенно нормальной, чрезвычайно редкой болезни крови. Годы спустя Марджи призналась Энн в своих тогдашних чувствах. „Я очень его любила. Я думала провести с ним всю жизнь. Я сломала его семью, а потому, даже если бы расхотела идти с ним до конца, все равно пошла бы. Затем он начал бледнеть, худеть и отодвигаться от меня все дальше и дальше, и я смотрела, как он умирает. А на другой день после его смерти я обнаружила, как во мне что-то говорит „ты свободна“. Опять и опять „ты свободна“, хотя я вовсе этого не хотела“.
Тогда Энн не поняла, только в эту минуту. Она хотела, чтобы Грэм был дома сейчас, живой и здоровый; кроме того, она хотела его под колесами автобуса, растянувшимся, обгорелым на рельсах подземки, проткнутым колонкой автомобильного руля. Оба желания сосуществовали; они даже не думали вступать в войну.
К тому времени, когда Грэм вернулся домой около семи, ее чувства улеглись. Он объявил, что внезапно вспомнил что-то, о чем следовало справиться в библиотеке. Она даже не подумала, верить ему или нет, больше не спрашивала, не видел ли он в последние дни какие-нибудь хорошие новые фильмы. Он, казалось, не считал, что ему следовало бы извиниться. Был он каким-то притихшим и пошел принять душ.
Грэм более или менее сказал правду. Утром, когда Энн ушла, он дочитал газету и вымыл посуду. Потом бродил по дому, как грабитель, удивляясь каждой комнате. И, как всегда, в заключение оказался у себя в кабинете. Да, он мог бы приняться за новую биографию Бальфура, к которой уже настолько приступил, что купил ее. И охотно, так как нынешние биографии — во всяком случае, такое у него сложилось впечатление, — все больше и больше сосредоточивались на сексе. Историки, летаргические мудаки даже в самые лучшие времена, наконец-то открыли отфильтрованного Фрейда. Внезапно все свелось к сексу. Был ли Бальфур на высоте? Был ли у Гитлера крипторхизм?
[13] Был ли Сталин Большим Террором в постели? Такой исследовательский метод, пришел к выводу Грэм, сулил примерно те же результаты, что и перелопачивание океана государственных документов.
Ему вполне хотелось получить сведения о фригидности Бальфура, и, в определенном смысле, это даже было необходимо, поскольку самые усердные из его студентов, возможно, в эту самую минуту читают рекомендованную биографию самым ускоренным темпом. Но в более широком смысле никакой необходимости не было. В конце-то концов, он не собирался менять свой подход к изучению истории — интуитивно-прагматический (каким он ему в данный момент представлялся) на психо-сексуальный; начать хотя бы с того, что это взбудоражит кафедру. А кроме того, даже если каждый студент, каждая студентка в следующем семестре прочтет эту биографию (которая, чем дольше он за нее не брался, становилась в его мозгу все толще и толще), он, Грэм, все равно будет знать обо всем куда больше, чем все они, взятые вместе. В большинстве они мало что знали, приступая к занятиям, а вскоре утрачивали всякий интерес, читали ровно столько, чтобы продержаться, брали друг у друга конспекты для экзаменов и были счастливы получить любую оценку, лишь бы положительную. Достаточно было оглушить их именитой фамилией, чтобы они все перепугались. Очень она длинная? — безмолвно вопрошали их физиономии. И нельзя ли мне обойтись без нее? Грэм имел обыкновение в течение первых недель швырять немалую толику фамилий, но главным образом полагался на систему доводить их до зевоты. Pas trop d\'enthousiasme — не перевозбуждай их, говорил он себе, глядя на своих первокурсников; заранее не предугадаешь, что именно ты можешь на себя навлечь.
Так что вместо Бальфура он порылся в картотечном ящике 1915–1919 годов своей картотеки. Там имелась одна девушка — он по-настоящему предвкушал, как подрочит с ней. Большинство девушек в большинстве журналов, разумеется, вполне подходили для тяжелого флирта и даже — если в решительный момент пальцы вводили тебя в заблуждение — для консумации. Но почему-то в каждом журнале обреталась фаворитка, к которой возвращаешься, о которой думаешь с нежностью, которую почти высматриваешь на улицах.
Его дежурной фавориткой была „Джин с тоником“, девушка, отличавшаяся мягким овалом лица и почти страстью к чтению. Ведь на одной фотографии она была запечатлена за чтением книги в твердом переплете, какие предпочитают члены книжных клубов, подумал он неодобрительно, но все-таки лучше, чем ничего. И контраст между этим нежным лицом и энергичной, почти агрессивной манерой, с какой она вывернула свой карман, снова и снова поражал Грэма с пронизывающей силой. „С тоником Джин распаляет мужчин“ — возвещала соленая подпись: но это было чистейшей правдой.
В ванной Грэм перечитал весь журнал, кроме страниц, посвященных „Джин с тоником“ (почему она не на вкладке, гневно вопросил он: куда лучше, чем эта, как бишь ее из серии „Тома Джонса“, одни только вышитые бикини и „мягкая фокусировка“, это надо же!»). Тогда как Джин с тоником, раскрывающаяся в наводящей трепет деятельности в конце журнала… Еще пара страниц читательских писем и объявлений массажных салонов, и ты можешь обратиться к ней, обещал он себе. Ну хорошо, ладно, теперь же. Его левая рука отыскала Джин, а правая посерьезнела. Еще раз проверить, сколько у нее страниц, да, восемь — три разворота и по странице в начале и в конце. Ладненько, начинай с конца. Черт, да, она же, ведь она, затем назад к началу, и одну, да, потом перевернуть и… м-м-м-м… затем да, это фото, теперь перелистнуть, и время посмотреть на каждую из трех фотографий медленно, любяще, прежде чем Эту, Эту. Идеально.
После обеда он устроился перед телевизором и настроил его на ITV, переключил на VCR, нажал кнопку «запись» и тут же — «пауза». Таким способом он не терял две-три драгоценные секунды. Он просидел так больше часа, глядя сериалы, пока не увидел того, чего хотел, и не нажал «паузу». Пятнадцать секунд спустя он нажал кнопку «стоп». Потом повторил всю запись. Сначала это его не тревожило, но позднее он угрюмо задумался. Может быть, стоит поехать в Колиндейл, возможно, это отгонит печаль. Странно, до чего яростной может быть печаль. И еще странно, как возможно быть одновременно и абсолютно счастливым, и абсолютно печальным. Может быть, тебе положено испытывать такую печаль, раз ты испытывал такое счастье. Возможно, они связаны между собой, сосуществуют, как фигурки на часах с кукушкой. Ку-ку, подумал он, ку-ку. Кто из вас будет следующим?
Джек обладал способностью улыбаться неискренне, а не только искренне. На это открытие у Сью ушло несколько лет, но различие, раз замеченное, оказалось непогрешимым индикатором поведения. Неискренняя улыбка обнажала чуть больше верхних зубов и удерживалась чуть дольше необходимого; несомненно, имелись и другие тонкости, но их маскировала борода.
Почти все уик-энды Джек распространялся на тему Хендриксов и со вкусом строил предположения, даже когда ничего нового не случалось. Сью предвкушала очередной эпизод из мыльной оперы их друзей. Питала она к ним не настолько теплые чувства, чтобы тревожиться. Но в эту пятницу она получила в ответ буркающее:
— На этой неделе обошлось без кушеточного анализа…
— Как по-твоему, что у них затевается?
— Почем я знаю.
— Ну, давай же. Предположи.
Несомненно, он нуждался в улещивании; пожалуй, она вернется к этой теме завтра. Но тут же поняла, что этого не будет: он посмотрел на нее, показал больше зубов, чем обычно, и ответил:
— Мне кажется, тема полностью спустила пары, голубка моя.
Всякий раз, видя эту улыбку, Сью примеривалась, что ощущала бы, если бы ненавидела Джека. Не то чтобы она его ненавидела, и к тому же Джек всегда усердно старался нравиться — но всякий раз, когда он улыбался так, она думала про себя: да, конечно, и главное, так будет ощущаться ВСЕ ВРЕМЯ. Ведь в первый раз эта улыбка сопроводила ее первое открытие того, что Джек ей изменяет. И обозначала конец того, что она называла своей фазой Черных с реки Тулли.
Когда это произошло, Сью как раз прочла статью о Черных с реки Тулли, маленьком племени австралийских аборигенов, единственных, как утверждалось, людях на земле, которые еще не уловили связи между сексом и зачатием. Они полагали, что сексом занимаются удовольствия ради, как, например, обмазываются грязью и так далее, зачатие же — это дар Небес, ниспосылаемый таинственным путем, хотя на него и можно воздействовать броском костей или потрошением валлаби. Казалось удивительным, что вокруг не нашлось еще таких же племен.
Разумеется, существовала и другая теория относительно Черных с реки Тулли, а именно: они прекрасно знают, какая причина имеет какое следствие, и просто проверяют, сколько еще времени им удастся втирать очки снисходящим до них антропологам, которые от их ироничной побасенки приходят в такой энтузиазм. Они и придумали-то ее только потому, что им по горло надоели вопросы о Великом Охотнике на небе, и вообще подобно подавляющему большинству людей они предпочитали разговаривать не о Боге, а о траханье. Но их ложь произвела потрясающий эффект и с тех пор вволю обеспечивала племя шоколадом и транзисторами.
Сью догадывалась, какое толкование предпочел бы Джек, но ведь мужчины циничнее женщин.
Женщины верят, пока не получат неопровержимые доказательства, что верить нельзя. К чему, собственно, и сводилась ее фаза Черных с реки Тулли. Кончилась эта фаза на одиннадцатом месяце их брака, хотя досье, доступное ей к тому моменту, казалось, было уже более чем достаточным. За пять недель накопились: Потерянная Рубашка, Внезапный Интерес к Покупке Зубной Пасты, Отмененный Последний Рейс из Манчестера и Шутливая Схватка, когда ей не было позволено прочесть письмо к Джеку от кого-то из его почитателей. Но все это ничего не значило, пока Джек не показал ей верхние зубы и не продержал эту улыбку лишнюю секунду. После чего все кусочки мозаики заняли свои места, и она поняла, что все это время он трахал кого-то еще. Ее единственным слабеньким дальним утешением было, что Черные с реки Тулли, если они все-таки были простодушными, вероятно, почувствовали бы себя куда более скверно, чем она, когда антропологи наконец решили растолковать им что к чему.
Она почти сразу же научила себя игнорировать фальшивую улыбку. Никогда не задавать вопросов. Было не так больно. И все забывалось до следующего раза. А потому она не стала затрудняться, разбираясь в заключительных уклончивых словах Джека о Хендриках, не стала, например, спрашивать, не была ли его кушетка использована для более практичных терапевтических целей.
Ответом было бы «нет», хотя породившие его обстоятельства ее бы вряд ли утешили. На этой неделе Джек слегка нажал на Энн. Она же приходила к нему и приходила, верно? И часто, на его взгляд, под слишком незначительным предлогом. Он знал, что их связь была официально вымарана. Но тем не менее она же все приходила и приходила, а если учесть, что Грэм дрочил, как приводной ремень… Нет, это никак не его вина, думал он. Закон природы. Не будь я неверен, процитировал он, я не был бы верен себе.
И он попытался. Ну, иногда же этого требует простая вежливость, так ведь? А Энн — старый друг и воспримет это правильно. И более того: он же не напугал лошадей. А просто обнял, когда она уходила, поцеловал аккуратнее, чем требовала просто дружба, увлек ее от входной двери и подвел к лестнице. И странная вещь: она же позволила увести себя до лестницы. Прошла десяток шагов или около того в объятиях его руки, прежде чем высвободиться в немой спешке и повернуть назад к двери. Она не вскрикнула, не ударила его и даже не выглядела такой уж удивленной. А потому, думал он, глядя на Сью через стол и улыбаясь ей покоряющей улыбкой, он, право же, был безупречно верным мужем. Какие у кого есть основания жаловаться?
Фотографии, которые щелкал Грэм во время их путешествия, не получились, что его не очень удивило. Иногда, прокручивая ленту, он ощущал, как ребристая кнопка передает его большому пальцу намеки на внутренние завихрения в камере; но пока кнопка продолжала поворачиваться, он надеялся на лучшее. Первые восемь снимков напечатались — Энн сидит на деревенском доме, к ее ноге привязана коза, а вторая половина дома остроумно примостилась на стене Каркассонна — чем все и ограничилось.
Вопреки утверждениям Энн, что все они забавны, а два-три так и художественны, Грэм только хмыкнул и выбросил их. Выбросил он и негативы. Позднее он об этом пожалел. Он вдруг с удивлением обнаружил, что путешествие почти изгладилось из его памяти, хотя не прошло и пяти недель. Он помнил, что был тогда счастлив, и воспоминание об этом ощущении казалось бесценным. Даже смазанный отпечаток наложившихся друг на друга кадров был бы чем-то.
Ну, почему должно было случиться еще и это! Сверх фильмов Энн и сверх его журналов? Какой-то набор точек внезапно включился в его мозгу, заставив его реагировать на визуальность? Но как могло произойти такое после того, как он сорок с лишним лет был человеком слов? На каком-то этапе мягкая коробка, совершенно очевидно, начала изнашиваться; из нее посыпались кусочки; мышцы (если там имеются свои мышцы) утомились и перестали нормально функционировать. Он мог бы справиться об этом у своего друга Бейли, геронтолога. Но всего на пятом десятке? Когда вы думаете о своем мозге — если вообще думаете, — он представляется вам тем, чем вы свободно пользовались: вкладывали в него то да се и извлекали ответы. И теперь вдруг вы почувствовали, будто это он вами пользуется: сидит там наверху, ведя собственную жизнь, и слегка поворачивает руль в тот момент, когда вам кажется, что все идет прекрасно. Что, если ваш мозг стал вашим врагом?
9
ИНОГДА СИГАРА…
Это Энн предложила, чтобы они устроили вечеринку. Во-первых, она могла бы отчасти развеять атмосферу полицейского участка, преобладавшую в их доме; а кроме того, пусть кратко, но нарушить угнетающую рутину их вечеров. Теперь после ужина, косвенных жалоб и вызывающего осушивания стопок Грэм молча удалялся в свой кабинет; Энн сидела с книгой, смотрела телевизор, но главным образом ждала, чтобы Грэм спустился вниз. У нее было ощущение, будто она сидит в пластмассовом кресле перед металлическим письменным столом, вдыхает застарелый, в сигаретном дыму воздух и ждет, чтобы они вошли в дверь вдвоем: нежный, который только хочет помочь тебе, и анархически грубый, который способен заморозить тебя, просто щелкнув по лопатке.
Примерно через час Грэм спускался вниз и шел на кухню. Она слышала постукивание льда, насыпаемого в стакан, а иногда — в два стакана. Если в два, то он был в добром настроении, то есть угнетенном по-доброму. Он подавал ей стакан и говорил негромко:
Меж кабинетом и кроватью
Спиртного придаюсь объятью.
Затем садился рядом с ней и либо присоединялся к скверной телевизионной программе, либо бормотал, как он ее любит, или и то, и другое вместе. Она ненавидела выслушивать вот так, что любима. Это оборачивалось лишней причиной чувствовать себя виноватой.
Впрочем, гораздо чаще вниз спускался второй, тот, с единственным стаканом в руке. Он точно знал, в чем состоит твое преступление, и не ждал услышать это от тебя, а зачитывал обвинения так, будто они были вердиктами. И когда Грэм пребывал в таком настроении (примерно два вечера из трех), он злобился на нее, повторял цепочки имен и пересказывал свои жуткие сны — сны об адюльтерах, уродовании и мести. Иногда ей почти начинало казаться, что они — явь, что они не просто выдумки, сочиненные, чтобы привести ее в ужас.
И всегда, даже в самые жестокие вечера, он сламывался. Через час, через полтора часа, когда она приносила себе выпить, чтобы держаться, когда он уже несколько раз приносил выпить себе, когда он уже допросил ее о самых невозможных связях, он внезапно замолкал, а потом начинал плакать. Его голова поникала, и слезы, вторгаясь в его глаза, заполняли линзы очков, а затем внезапно устремлялись наружу по обеим сторонам его носа и по щекам. Он плакал в четыре ручья вместо обычных трех и выглядел вдвое печальнее. Потом Грэм говорил ей, что весь его неудобопонятный гнев обращен не против нее, а против него самого; что ему не в чем ее упрекнуть и что он любит ее.
Энн знала, что он говорит правду, и еще она знала, что никогда его не покинет. Расставание с ним ничего не решило бы. Кроме того, они оба верили, что он в здравом рассудке. Предположение, которое Джек мимоходом высказал Энн, что тут мог бы помочь психотерапевт, было проигнорировано. Для этого надо быть или более заносчивым, или менее уверенным в себе, подумала она. Надо быть менее ординарным, менее английским. Это же просто икота, через которую проходят все браки. Правда, крайне сильная икота, практически коклюш, но и Грэм, и Энн верили, что в конце концов он перешагнет, и все это останется позади. Тем не менее процесс означал одиночество, даже Джек словно бы уже не так охотно уделял свое время — особенно после того, как она повернула назад от его лестницы.
И потому почти все вечера Энн спокойно сидела, пока Грэм бушевал, а в конце вечера поглаживала его по виску и утирала ему слезы носовым платком. Затем она доводила его до кровати, и они лежали в ней, истомленные печалью. Лежали на спине, бок о бок, как бронзовые фигуры на крышках гробниц.
Энн отбирала гостей с заботливостью. Естественно, никаких старых приятелей. Джека позвать придется, но это ничем не угрожало — история была подправлена.
Никого, кому было известно слишком много о ее прошлом, и никого, решила она, кто мог бы начать флиртовать с ней после нескольких стопок. В целом намечалось что-то вроде обеда из сои.
— Но как мы объясним, в честь чего? — недоумевал Грэм за завтраком.
— Но нам же вообще ничего объяснять не надо, ведь так?
— Но нас могут спросить. Вечеринки всегда устраиваются по поводу чего-то, верно?
— А разве люди не устраивают вечеринки, просто чтобы устроить вечеринки?
— А что-нибудь получше мы придумать не можем?
— Ну, скажем, годовщина нашей свадьбы, что-нибудь вроде.
После завтрака, занимаясь уборкой дома, то есть, поняла она, изъятием из него наиболее живых указаний на живущих тут людей, превращением его, насколько возможно, в общественное помещение, Энн попыталась мысленно уточнить, все-таки для чего эта вечеринка? Возможно, пришла она к выводу, в ней заключено своего рода объявление их друзьям, что у них все хорошо. Тот факт, что никто из их друзей, кроме Джека, не знал и не подозревал, что у них вообще что-то плохо, к сути никакого отношения не имел.
Первым, кому Энн открыла дверь, был Джек.
— Нацель меня на эту киску. Алле-оп. Черт, уже сбежала, верно?
— Ты рано, Джек. Грэм еще не готов.
— Обложиться мне, так и есть! Понимаешь, купил дигитальные часики. Ну, никак не освою двадцатичетырехчасовую систему. Отнимал только десять. Подводил людей на два часа. Теперь компенсирую с лихвой. Отнял четырнадцать. — (Джек принял выражение «звучит неубедительно». Выглядел он и говорил немного нервно.) — Правду сказать, я решил прийти заранее посмотреть, все ли в порядке. А по какому, собственно, поводу?
— О! Годовщина свадьбы.
— Чертовски хорошо. — Да.
— М-м-м, но это же не тогда.
—
?..
— Ведь я же присутствовал.
— Черт, Джек! Первый, на ком я испробовала… Извини, милый.
— Дополнительное подправление истории, э?
— Ну-у…
— Не беспокойся. Я не проговорюсь. Ну а фактор круассана?
— Джек, ты когда-нибудь спускаешь пары?
— Все время стараюсь спускать. Вопрос только в том, чьи?
— Может быть, сегодня вечером ты будешь чуть-чуть сдержаннее?
— А! Намек понят. Но ведь я же должен выглядеть естественным, разве нет?
— Можешь начать, откупоривая бутылки.
— Есть! Бу сделано, сэр. — Джеку против обыкновения словно было как-то не по себе. Обычно можно было рассчитывать, что он будет самим собой. Его брызжущая жизнерадостность могла колебаться, но он всегда был надежно зациклен на себе. Вот почему в обществе он был незаменим. Благодаря ему другие гости чувствовали себя спокойно, зная, что им не придется говорить о себе, если они сами этого активно не захотят.
Манера Джека откупоривать бутылки была мужественной и вызывающей. Он не пользовался открывалками, накачивающими воздух, и называл их цыплячьими насосами для велосипедов. Он не пользовался деревянными приспособлениями, которые нахлобучиваются на горлышко бутылки и предлагают несколько ручек для поворачивания. Он даже не пользовался простым штопором официантов: идея рычага и приема в два дерганья подходила, по его мнению, только слюнтяям. Соглашался он только на простой старомодный штопор с деревянной ручкой.
Откупоривание было ритуалом, состоящим из трех частей. Во-первых: бутылка на столе или серванте, штопор вводится на высоте талии. Во-вторых: бутылка поднимается, удерживаемая только штопором, и плавным движением опускается на позицию между ступнями. В-третьих: ступни смыкаются на основании бутылки, левая рука держит горлышко, затем пробка извлекается одним длинным рывком, будто заводят газонокосилку. Пока правая рука поднимается вверх, сжимая трофей, левая рука параллельно, но с легким опозданием поднимается с бутылкой, плавно водворяя ее на поверхность, которую она занимала прежде. По убеждению Джека, эта операция подчиняла естественную силу изяществу движений.
Первые шесть бутылок он откупорил на кухне наедине с собой. Грэм вошел, когда он сдирал фольгу с горлышка седьмой. Для фольги имелся специальный трюк — содрать ее всю целиком одной длинной полоской, будто очищая яблоко от кожуры.
— Как раз вовремя, — загрохотал он на Грэма и тут же приступил к своему трехактному ритуалу. Когда он выдернул пробку, за естественным хлопком послышалось, как сперва подумал Грэм, его эхо. Однако Джек улыбался про себя, взирал на вино, а затем пробормотал:
— С ветерком…
Грэм задался вопросом, пердит ли он для женщин. Спросить было неловко. Спросить у женщин было нельзя, потому что нельзя, а спросить у Джека — невозможно, так как вопрос опоздал, так как шутка предназначалась ему, а то, что в ней заключалось именно для вас, каким-то образом зависело от ее внутренней направленности, от того, чтобы ее не услышать, а подслушать. И коснуться ее дозволялось только косвенно, пробормотав, как теперь пробормотал Грэм:
— Бог в помощь.
Джек снова улыбнулся, он начинал чувствовать себя все более по себе.
В следующие двадцать минут никто не пришел, и они втроем сидели в гостиной, пока она раздувалась до размеров ангара. Затем, будто разом вырвавшись из автомобильной пробки, половина гостей явилась вместе. Надо было бережно укладывать пальто на кровати, вручать напитки, знакомить их друг с другом, глаза же гостей тем временем озабоченно шарили в поисках пепельниц и их подобий. А спустя полчаса вечеринка принялась сама себя раскручивать: гости начали обходиться с хозяевами как с гостями — наполняли их стаканы и спрашивали, какую закуску им принести.
Энн заручилась помощью Джека, чтобы принудить гостей общаться между собой. Грэм шебаршился туда-сюда с бутылкой вина в одной руке и стопкой виски в другой, а уровень шума повышался с обычной своей загадочностью — не потому что добавилось гостей, но самовольной неконтролируемой спиралью.
Разумеется, Джек по обыкновению был ведущим этих звуковых спиралей. Он стоял примерно в восьми футах в стороне, занимая пару самых некрасивых моделей из тех, кого Энн удалось заполучить: плотных девиц, специализировавшихся на спортивных ансамблях из твида и плащах военного покроя. Но все модели — хамелеоны, и каким-то образом они умудрились выглядеть стройными и застенчиво-наивными. В разгаре действа Джек перехватил взгляд Энн и подмигнул. Одна застенчиво-наивная обернулась, Энн кивнула и улыбнулась, но не подошла.
Джек курил сигару. «Дилдо монахини?» — обычно предлагал он, весело фыркнув и доставая пачку панателл.
[14] Энн не думала, что он уже пустил в ход эту реплику, хотя он и заверял ее, что чем аристократичнее держится девица, тем матернее следует выражаться. Было интересно — и хорошо взвешено, — что он курил сигару. Фокус с сигаретой, наверное, решил он, для этих девочек не подходит, требовалось что-то более диктаторское. И странно было то, что с сигарой Джек выглядел не менее правдоподобно, чем с сигаретой. Его имидж самоперенастраивался без всяких затруднений.
Маршрут Энн с наполняющей бутылкой постепенно приблизил ее к Джеку и двум моделям. И она услышала, что он ведет подготовку к одной из любимейших своих фраз:
— …но сигара — это куренья залог. Впрочем, всего только Киплинг. Вам нравится Киплинг? Не знаете? Вас никогда не киплинговали, я понимаю. Нет, речь идет о сигарах и о женщинах. Киплинг все поставил с ног на голову, ведь верно? (Вопрос этот всегда был сугубо риторическим.) И тут Фрейд совершенно прав, верно?
Модели переглянулись.
— Вы знаете, что об этом сказал Фрейд?
Они не знали. Фрейд для них означал кое-что основополагающее: ну, там змеи, и что все на самом деле сводится к сексу, и всякое такое прочее, о чем они не хотели думать, — что-то о ваших задницах, подозревали они. Хихикнув в предвкушении, они выжидающе смотрели на Джека. Он покачался на каблуках, сунул большой палец в кармашек кожаного жилета, многозначительно покачал сигарой вверх-вниз, потом долго, выразительно затянулся.
— Фрейд сказал… — Он сделал еще паузу. — Иногда сигара… всего лишь сигара.
Модели тонко заржали, смешав смех с облегчением и подняв спираль шума еще выше. Энн теперь подошла к ним, и Джек приветственно похлопал ее ниже спины.
— Добро пожаловать, моя прелесть, — взревел он, хотя стоял почти вплотную к ней, и его рука уже обняла ее за плечи. Энн повернула к нему лицо, чтобы зашептать. Он ощутил этот поворот рукой, уловил движение головы краешком глаза, сделал вывод, что ему предлагается поцелуй, и по горизонтальной дуге извернулся для него. В последнюю секунду Энн удалось уклониться от его губ, но пропахшая сигарой борода все-таки сильно царапнула ее по щеке.
— Джек, — прошептала она, — по-моему, рука — это лишнее.
Модели, хотя и не могли расслышать ее просьбу, заметили, как стремительно Джек опустил руку. Почти пародируя отдачу чести на параде.
— Что до Фрейда, так…
Энн улыбнулась и отошла. Джек начал одну из своих заранее подготовленных речей о том, что истолкования снов Фрейдом были либо очевидными («Женщина идет по Колбасштрассе, покупает черную шляпу, и старый шут предъявляет ей счет на пять тысяч крон за объяснение, что она хочет смерти своего мужа»), либо не поддающимися проверке фантастическими измышлениями; что процент излечения тех, кто обращается к психоаналитикам, не превышает процента тех, кто держит свои психозы при себе; что в смысле научного понимания людей методы романиста и много древнее, и много результативнее; что те, кто хочет полежать на его кушетке час-другой и предоставить ему материал, не платя за это, будут встречены с распростертыми объятиями; что они могут играть любые роли или в любые игры; что его собственная любимая игра (тут добавлялось лукавое подмигивание) — это Раздень Джека Догола…
Энн наполнила чьи-то стаканы, проветривая застойную атмосферу в одном из углов комнаты, и огляделась, ища Грэма. В гостиной она его не увидела, а потому пошла на кухню. Там бродяга грабил холодильник. Второго взгляда было достаточно, чтобы распознать в нем всего лишь Бейли, геронтолога, коллегу Грэма, который, несмотря на солидное личное состояние, всегда старался выглядеть как можно замусолистее и обычно добивался своего. Он не снял дождевика даже в доме; его свислые волосы могли быть светлыми, если бы не были грязными.
— Подумал, что, пожалуй, поджарю потрошки, — сказал он, смерив холодильник взглядом, провозглашавшим: «Частная собственность — воровство».
— Чувствуйте себя как дома, — сказала Энн, что было совершенно лишним. — Вы не видели Грэма?
Бейли только мотнул головой и продолжал разворачивать полиэтиленовые пакеты.
Вероятно, пошел посикать. Она дала ему пару минут, потом еще пару на случай, что он стоит в очереди. Потом поднялась к его кабинету, легонько постучала и повернула ручку. Внутри было темно. Она вошла внутрь и подождала, пока ее глаза привыкли к сумраку. Нет, он не прятался тут. Случайно она поглядела в сад, ближнюю часть которого подсвечивала стеклянная дверь гостиной. В глубине, в самой темной части, на альпийской горке сидел Грэм и пристально смотрел на дом.
Она быстро спустилась в гостиную и плотно задернула занавески. Затем вернулась на кухню, где Бейли с вилкой в руке снимал полупрожаренные куски куриной печени со сковородки. Она схватила тарелку, опрокинула на нее содержимое сковородки, сунула тарелку ему в руку и толкнула псевдобродягу в сторону гостиной.
— Циркулируйте, мистер Бейли, — потребовала она. Потом прошла через кухню и вышла через боковую дверь. Когда она подошла к нему, он сидел на большом камне, его левый ботинок давил юную бахромку трав. Между ботинками была зажата полупустая бутылка «Хейга». Он смутно хмурился на теперь задернутую стеклянную дверь. С этого расстояния взлеты и угасания шума в гостиной выравнивались в средний регистр.
Энн испытывала жалость к Грэму и еще раздражение много сильнее прежнего. Конфликт разрешился компромиссным профессиональным тоном.
— Грэм, что-нибудь случилось или ты просто пьян?
Он отвел глаза и ответил не сразу. Иногда, подумалось ему, вся жизнь состоит из жен, задающих тебе агрессивные вопросы. Пятнадцать лет этого с Барбарой. Когда он познакомился с Энн, то решил, что с этим покончено. А теперь, очевидно, все началось по второму кругу. Почему нельзя оставить его в покое?
— Пьян — да, — сказал он наконец. — ПРОСТО пьян — нет.
— В чем дело?
— А! Дело — смотреть, как жена целует друга. Дело, дело. Смотреть, как лучший друг поглаживает… задницу жены. Дело, дело.
Значит, вот что. Где же он тогда стоял? Но в любом случае какого черта? Почему она не может позволить Джеку Лаптону поцеловать ее на вечеринке? С большим трудом она сохранила свой тон медицинской сестры.
— Грэм, я поцеловала Джека, потому что была рада его видеть, и он прилагает все усилия, чтобы вечеринка удалась, чего о тебе в эту минуту я никак сказать не могу. Он обнял меня, потому что… потому что он — Джек. Я оставила его с Динной и Джоанн, и он резвится вовсю.
— А! Извини. Извини. Моя вина. Недостаточно помогал с вечеринкой. Джек помогает. Джек за помощь получает право поглаживать задницу жены. Надо быть более исполнительным. Добрый старина Джек, милый старина Джек. Дело? — Вопрос он задал бутылке «Хейга». — Ни в чем дело. Дело разделалось. Жена целует помощника. Дело разделалось. И больше ничего.
Энн не была уверена, что сумеет сдержаться. Она подобрала бутылку и пошла к дому, выливая виски на траву. Закрыла боковую дверь и заперла ее. И вновь появилась в гостиной с бутылкой вина в каждой руке для объяснения своего отсутствия. То тут, то там она упоминала, что Грэм перебрал и отсыпается наверху. Новость расползлась постепенно, и с приглушенными улыбками гости начали расходиться. Джек, запоздало попытавшись разъединить Динну и Джоанн, удалился с ними обеими.
Оставалось всего три гостя, когда Грэм атаковал стеклянную дверь садовыми вилами. Зубья только скользнули по стеклу, а потому он повернул их и разбил стекло рукояткой. Затем методично посшибал оставшиеся осколки, пока не образовалось отверстие, достаточно широкое, чтобы он мог пролезть в него, пригнувшись. Он метнул вилы на газон, точно копье, они воткнулись в дерн, закачались и упали, — затем, толкая перед собой занавеску, он забрался в свой дом. Выпутываясь из складок и мигая от яркого света, он увидел перед собой свою жену, своего коллегу Бейли и молодую парочку, как будто незнакомую. Муж уже заносил бутылку в ожидании свихнувшегося взломщика. Бутылка была полной.
— Поосторожнее. Два двадцать пять это пойло. Возьмите белое, если уж вам приспичило. — Затем он неуверенной походкой направился к креслу и сел. Ему пришло в голову, что, пожалуй, следует объяснить свое поведение. — А! — сказал он. — Был заперт снаружи. Извините. Извините. Ключа при себе не оказалось.
Энн выпроводила гостей в парадную дверь. Переутомление. Захлопотался с вечеринкой. Перепил. Дочь нездорова (это она сочинила). На тротуаре Бейли обернулся, посмотрел на нее очень внимательно и произнес, будто епископ, свое благословение:
— Не смешивай — и никаких тревог.
— Очень мудрая мысль, мистер Бейли. Я буду вас цитировать.
Она вернулась в дом, взяла скотч, газеты и наложила на стеклянную дверь заплату. Затем налила себе виски, побольше. Она села в кресло напротив Грэма и сделала большой глоток. Он выглядел тихим и почти трезвым. Может быть, врываясь в окно, он немножко притворялся, чуть облегчал ей положение, делая вид, будто пьян сильнее, чем на самом деле. Если так, странная заботливость.
До чего нежданны причины и следствия в нашей жизни, подумала она. Джек шлепает меня по ягодицам, и Грэм мечет садовые вилы в стеклянную дверь. На что это могло быть логичным ответом? Или более глубокая связь: много лет назад я нормально и хорошо проводила время, получая радость, и поэтому мой нормально приятный муж, с которым я тогда и знакома не была, свихивается с ума. Она пыталась помнить, что Грэм был хорошим. Все ее друзья были с этим согласны, особенно ее подруги. Он был кротким, он был умным; он не кукарекал, не бахвалился, не командовал в отличие от многих и многих представителей его пола. Вот что говорили ее друзья, и Энн счастливо с ними соглашалась. До этих пор. Постепенно Грэм перестал казаться таким уж непохожим на других мужчин, как вначале. Она больше не чувствовала, что интересует его. Он превратился в мужчину, такого же, как другие мужчины, с любовью упивался собственными эмоциями и пренебрегал эмоциями партнерши. Он вернулся к исходному типу.
И как беспощадно он умудрился занять центр сцены. Она знала тиранию слабых — одно из первых ее открытий в отношениях между людьми. Кроме того, она — постепенно — открыла тиранию хороших: как добродетельные выжимают лояльность порочных. А теперь Грэм учил ее еще одной: тирании пассивных. Именно это он теперь пускал в ход, и с нее хватит!
— Грэм, — сказала она, в первый раз заговорив с ним с той минуты, когда он вошел в окно, — ты когда-нибудь бывал в борделе?
Он поглядел на нее. О чем это она? Ну конечно, он ни разу ни в каком борделе не бывал. Даже самое слово имело затхлый запах. Он не слышал его уж не помни; сколько лет. Оно вернуло его к дням студенчества, когда он и его приятели — все до единого девственники — имели обыкновение весело прощаться друг с другом на людях: «Увидимся в борделе!» На что ты кричал в ответ: «У Мейзи или у Дейзи?»
— Конечно, нет.
— Ну а знаешь, что проделывали в борделях? Я где-то читала.
Энн отхлебнула еще виски и, продолжая это вступление, ощутила проблеск чего-то, похожего на садизм. Грэм ничего не сказал, сдвинул очки вбок и ждал.
— Ну, так в борделях они… я спросила тебя только на случай, если они все еще это делают, и ты, возможно, знал… Ну, так они для молоденьких девушек изготовляли мешочек с кровью. С куриной кровью, по-моему, хотя, вероятно, особого значения это не имело. Важнее то, что мешочек изготовлялся из очень тонкого материала. Теперь, возможно, они используют полиэтилен. Да нет, вряд ли. Ведь полиэтилен очень прочен, верно?
Грэм продолжал ждать. Голова у него совсем прояснилась, хотя плечо болело.
— И девочка засовывала его в себя, а другие женщины — по-моему, обычным свечным воском — запечатывали ее. А потом продавали как девственницу. А если она выглядела не такой уж юной, они говорили, что она воспитывалась в монастыре и только теперь его покинула — иногда для пущего эффекта ее одевали монахиней. И клиент пробивал воск — полагаю, в дорогих борделях пользовались именно пчелиным воском, — и девушка вскрикивала и судорожно вскидывалась, и сжимала бедра, и разрывала мешочек, и немножко рыдала, и бормотала всякую чушь, лишь бы мужчина ощутил себя могучим, ощутил себя покорителем, но главное — ПЕРВЫМ. И тогда он оставлял особенно крупную сумму сверх договоренной за то, что запечатлел свой особый знак, ради чего и копил, и вот получил, и девушка не впала в излишнюю истерику.
Грэм чувствовал, что каким-то образом заслужил то, что последует дальше, чем бы оно ни оказалось.
— Конечно, это обходилось дороже: ведь куриная кровь марала простыни, впрочем, за девственницу в любом случае платили больше, а у борделей, наверное, была договоренность с прачечными о скидках. Простыней ведь у них было не счесть, верно?
Продолжающееся молчание Грэма, которым он выражал, что понимает потребность Энн в агрессивности, ей представилось трусостью. «Тряпка», — промелькнуло у нее в мозгу. Гребаная тряпка, подумала она, гребаная ТРЯПКА.
— Интересно, а прачечные действительно знали, что обслуживают бордели? То есть, по-твоему, они использовали для этих простынь больше отбеливателей? Например, говорили: «А вот и бордельские простыни, доставай биопорошки». Грэм, ты думаешь, они говорили так? Грэм, я ведь спрашиваю только о твоих предположениях. По-твоему, они поступают так? Или, по-твоему, они обрабатывают бордельские простыни, как все прочие? Стирают их вместе со всеми остальными и не думают, что могло к ним прилипнуть?
Энн встала и подошла к креслу Грэма. Он держал голову понуренной. Наконец он сказал:
— Да?
— Что — «да»? Я задала тебе много вопросов. На какой из них ты любезно соблаговолил ответить? «Да» на «ты когда-нибудь бывал в борделе?». Твое «да» — ответ на этот вопрос?
— Нет, я просто старался понять, в чем суть.
— В чем суть? А! В чем суть? Ну, я рада, если ты заметил, что в чем-то есть суть. Ну, так суть в том, Грэм, суть в том, что я подумала, а не купить ли нам на днях курицу для обеда. Не из этих — выпотрошенных, промытых, выскребленных и накачанных какой-то дрянью для придания им куриного вкуса. Нет, настоящую курицу, понимаешь? Курицу! Курицу с перьями, и лапами, и этой красной штуковиной на голове. И тогда ты ее нарубишь, и мы соберем немножко крови, и расплавим вместе немножко воска, и придет ночь, особая ночь, когда я стану твоей девственницей, Грэм. Тебе же это понравится, правда?
Он не ответил. Он продолжал смотреть вниз. Энн глядела на его макушку.
— Я буду твоей девственницей, — повторила она.
Грэм хранил неподвижность. Она потянулась и погладила его по волосам; он вздрогнул и отдернул голову. И тогда она опять повторила, на этот раз мягче:
— Я буду твоей девственницей.
Грэм медленно встал и ловко пролавировал мимо своей жены, откачнувшись, чтобы избежать ее тела и особенно ее глаз; а потом — чтобы не столкнуться с кофейным столиком. Он продолжал смотреть на ковер, пока не оказался в безопасности у двери, а тогда, поднимаясь наверх, ускорил шаг. Он запер дверь кабинета и сел в свое кресло. И не пошел спать, а до конца ночи сидел в кресле и думал обо всем, что произошло с начала медового времени. Почему нельзя онезнанить знание? Призвать назад вчерашний день, стенал он тихонько про себя. Около четырех он уснул. И для этой короткой ночи снов не нашлось.
10
СИНДРОМ СТЭНЛИ СПЕНСЕРА
Несколько лет назад Грэм прочел дико модный научно-популярный зоологический труд. В те дни его напропалую цитировали все, а некоторые так даже удосужились полистать. В первой своей части книга доказывала, что человек очень схож с другими животными, а во второй — что он совсем особенный. Сначала она ввергала вас в атавистическую дрожь, но затем ласково похлопывала по спине. И расходилась миллионными тиражами. А теперь Грэму вспомнилась одна деталь — что человек обладает не только самым большим мозгом среди приматов, но и самым большим пенисом. В то время это показалось ему озадачивающе неверным — то время было тем, когда Барбара его ежедневно мучила своим трезубцем и сетью, когда он бочком по-крабьи отбегал от нее, но всегда сразу же спотыкался в песке. Но теперь тут проглянул смысл. И уже не выглядело парадоксом, что у огромной гориллы член крохотный — даже самый карликовый из студентов Грэма одержал бы над ней победу в соответствующем конкурсе. Размер ведь не играет роли в мощи или потребности, а только в факторе тревожности. Свисает у вас между ног как предостережение. И не надейся, что я не тяпну тебя в ответ.
С одной стороны, конечно, секс ни малейшего значения не имел, а уж тем более секс в прошлом, секс в истории. С другой стороны, он имел всеподавляющее значение — большее значение, чем все прочее, взятое вместе. И Грэм не представлял, каким образом подобное положение вещей могло бы когда-либо измениться. Ведь это решалось за него там вверху, у него в мозгу, без консультации с ним, решалось гребаной историей и окружающей средой и тем, что его родители выбрали друг друга — неповторимой комбинацией генов, которые они ему навязали и велели ими обходиться.
Джеку, понятно, выпал жребий получше. Прежде Грэм думал, что его друг более безмятежно относится ко всему и вся благодаря более широкому опыту, честно заработанной циничности. Теперь он в это не верил: правила были установлены гораздо раньше. Утверждаемый Джеком Принцип Парковочных Штрафов, например, принадлежал к тому роду идей, до которых Грэм самостоятельно никогда бы не додумался, сколько бы он ни прожил, какой бы лихорадочной ни была его деятельность. Как-то, когда Джек излагал свою теорию «максимума тихой сапы, максимума доброты», Грэм его перебил:
— Но ты же попадался?
— Нет. Суть в осторожности. Скелетов в шкафу я не завожу. Это все для молокососов. В моем возрасте лишние нагрузки на сердце ни к чему.
— Я имел в виду: Сью же ведь иногда узнает, верно?
— Примерно. Слегка. Когда я забываю заправить рубашку в брюки.
— И что ты тогда делаешь? Что ты ей говоришь?
— Применяю Принцип Парковочных Штрафов.
—
?..
— Помнишь, как ввели парковочные счетчики? По последнему слову техники — штрафами занимаются компьютеры, помнишь? Один мой приятель совершенно случайно выяснил, что можно набрать порядочную пачку оповещений о штрафе, затем оплатить последнее, и компьютер автоматически сотрет в своей памяти упоминания о предыдущих. Таков Принцип Штрафовочной Парковки. Сообщи им о последнем, и они перестанут напрягать свои контуры из-за предыдущих.
И сказал он это не цинично, не с пренебрежением, но с какой-то деловитой простотой по отношению к объектам его обманов. Вот как это было, вот каким он был, вот каким Грэм никогда быть не сможет.
Исчерпывающая улика, которую искал Грэм, открылась ему самым простым и очевидным образом. Он сидел в «Одеоне» (Холлоуэй-роуд), в третий раз за неделю наблюдая, как его жена совершает экранный адюльтер с Тони Рогоцци в «Дураке, который нашел клад». Рогоцци играл простого итальянского юного тачечника, который завел привычку по воскресеньям прочесывать сельскохозяйственные угодья центральных графств, вооружившись металлоискателем. В один прекрасный день он находит склад старинных монет, и его жизнь резко меняется. Он отрекается от своей тачки и своей религии, покупает костюмы с люрексом, пытается утратить свой комический итальянский выговор и почти порывает со своей семьей и невестой. Транжиря деньги по ночным клубам, он знакомится с женой Грэма, с которой вступает в любовную связь вопреки родительским увещеваниям.
— Она только хотетто тебя досуха высосать, бамбино, — внушает ему отец, навивая на вилку очередную порцию спагетти, — а затем она тебя бросатто, как старый башмак.
Однако Тони упорствует в своей страсти и дарит Энн дорогие подарки, а она, притворно повосхищавшись, их незамедлительно продает. Однако в тот момент, когда он уже готов обратить в наличность все имеющиеся у него монеты и навеки порвать со своими корнями, его родителям наносят визит два персонажа: полицейский, объясняющий, что все монеты краденые, и старенькая мать Энн, которая самопожертвенно объясняет, что ее дочка — бездушная охотница за деньгами и открыто бахвалится тем, как обдирает простодушного юного итальянца. Тони, удрученный, но умудренный, возвращается к своей семье, к своей невесте и к своей тачке. В финальном эпизоде, в котором Тони и его невеста вместе ломают металлоискатель (в духе Адама и Евы, рубящих Змия на куски, подумалось Грэму), зрители в «Одеоне» (Холлоуэй-роуд), в основном итальянцы, рукоплескали и одобрительно вопили.
Пока все они усваивали назидательный урок, Грэм почерпнул практичную идею. В одном эпизоде, когда Рогоцци в фешенебельном ресторане придвинулся поближе к недавно осыпанной драгоценностями Энн, завистливо взирая, как лучи свечей заползают в ее декольте, временно павший тачечник прошептал: «Ангелика (не ее настоящее имя, но придуманное с целью его одурачить), Ангелика, я пишу тебе стиха, как моя земляка Данте. Он займет свою Беатриче (это имя он произнес так, будто речь зашла о его любимых макаронах), а я иметта мою Ангелику».
Попался, подумал Грэм, выходя из зала. Значит, если связь возникла в… 1970-м? 1971-м? году, из этого следует, что есть пять возможных источников, которыми следует заняться. Джек не мог хранить молчание во всех пяти. Для начала он просто не отличался писательским воображением: если для проходного эпизода ему требовался автобусный кондуктор, он не был способен создать такой образ, не прокатившись предварительно на автобусе. И тогда кондуктор появлялся на его страницах с какой-нибудь крохотной поправочкой — колченогость, светло-рыжие усы, — и Джек ощущал себя Колриджем.
А во-вторых, сентиментальная натура Джека толкала его как писателя усердно воздавать должное и уплачивать долги благодарности. Эта черта проявилась как основополагающая и самодовлеющая, когда Джек однажды в течение шести месяцев подвизался как театральный критик.
«Скажем, тебе приходится отправляться на какой-нибудь долбаный спектакль у черта на куличках, скажем, в Хэммерсмит, или в Пекем, или еще куда-то, — растолковывал романист. — Увернуть не получается, потому что твой редактор зациклен на всем этом демократическом дерьме, и ты должен делать вид, будто вполне с ним согласен. Пакуешь верную карманную фляжку и сжимаешь зубы в ожидании агонизирующей мути, предназначенной изменить облик общества за три недели до полного своего провала. Поникаешь в своем демократически неудобном кресле, и максимум через три минуты старина мозг уже вопиет: „Выпусти меня отсюда!“ Никакого удовольствия ты не получаешь. Да, конечно, тебе платят за то, что ты сидишь там, но этого мало. А потому выбираешь самую симпатичную пышечку в постановке и решаешь, что быть ей „новым открытием“. Начинаешь с вдохновенной похвалы себе за то, что посетил Театральное Депо в Далстоне. А после этого выступления слегка пикаешь на пьесу, а затем сообщаешь: „Но вечер был для меня спасен ошеломляющим мгновением истинного театра, мгновением совершеннейшей красоты и всепокоряющего чувства, когда Дафна О\'Блям, играя Третью Ткачиху, поглаживает свой станок, будто это ее четвероногий любимец, каким в те унылые далекие времена он, возможно, и был. Этот жест и непостижимо отрешенное выражение в ее глазах трансцендентирует копоть и тяжкий труд наших страждущих пращуров и покоряет самых саркастично-равнодушных зрителей в зале мгновением, которое горит на хмуром небосклоне этого спектакля, как пылающая радуга“.
Заметь, я не говорю, что у мисс О\'Блям потрясные сиськи или лицо Венеры Милосской. Редактор мог бы взъерепениться, не говоря уж о самой актрисочке. А при таком раскладе редактор говорит только: „Э-эй, нужна фотка этой цыпочки“; а девушка думает: „Возможно, это волшебный перелом в моей судьбе — редчайшая заметка, в которой мои сиськи даже не упомянуты“. И вот на следующий день после выхода заметки ты звонишь в Сточную Канаву в Раунде и в конце концов выходишь на Дайлис О\'Муфф, говоришь, что будешь на спектакле, так как ты ну просто должен еще раз увидеть ее одухотворенную игру, и как насчет глубоко одухотворенной встречи с вами после спектакля? И едешь туда. Не всегда срабатывает. Однако достаточно часто».
Такой была исповедуемая Джеком система «воздаяния должного» в наиболее примитивной ее форме. Но, кроме того, он любил украшать более серьезные свои тексты тем, что он называл «здравицы и подковырки». Здравицы были моментами припрятанной хвалы его друзьям и героям; подковырки — точками, где он превращал в мусор людей, которых недолюбливал. Так было веселее писать, настаивал Джек. «Обеспечивает дополнительное побуждение, когда чувствуешь, что навытесывал достаточно истин для одного дня».
Грэм встал на колени перед книжными полками Энн. «Собрание сочинений Джека Лаптона» в количестве десяти штук. Пять ему нужны не были; остальные пять, начиная с «Из мрака», он забрал с полки. Чтобы замаскировать возникшее зияние, он с одной стороны сунул Дорис Лессинг, а с другой — Алисой Лури, затем добавил парочку собственных Мэри Маккарти и раздвинул их. Получился полный порядок. Пять романов он унес наверх к себе в кабинет. Таким способом он не проглядывал книг со времен отрочества. Да и в те дни он пролистывал их в поисках секса — в конце-то концов, вы искали ответов в беллетристике, когда родители и энциклопедии вас подводили. Наметанный глаз выхватывал слова вроде «бюстгальтер», «грудь» и «чресла» — они были будто набраны жирным шрифтом. Но на этот раз очевидных ключевых слов у него в распоряжении не было.
Слава Богу, ему не требовалось продираться сквозь первые пять книг Джека. Первые три — «мои линконльнширские браконьерские денечки», как Джек с притворной скромностью охарактеризовал их, — были посвящены тому, что романист назвал «трудами по помещению моих близких на книжную полку». Далее следовали три «романа с сексуальным и политическим конфликтом», последний из которых Грэму предстояло пролистать. И наконец, заключительные четыре, в которых социальные, политические и сексуальные устремления и вины, оживлявшие первые шесть, начисто отмерли, где все персонажи омылись в цинизме, где, по сути, ни малейшего значения не имело, кто делал что кому, как и то, завершались ли эти действия хорошо или плохо, — романы эти приближались к стилизованным комедиям нравов в оправе высокой богемы. Уже скоро, уповал Грэм, Джек превратится в позднего Фэрбенка, что будет не только равно отмщению писателю с репутацией почвенности, но и создаст положение, при котором никто больше не будет ни читать, ни издавать Лаптона. А к тому моменту он настолько замаринуется в собственном подходе, что уже не сможет измениться.
Последний политически-сексуальный роман «Из мрака» был опубликован в 1971 году. В нем, помнилось Грэму, Джек был слегка замаскирован под бородатого младшего министра, который незадолго до выборов вступил в связь с Сарой, привлекательной лоббирующей журналисткой; его десятилетний брак с компетентной созидательницей домашнего очага начал ему приедаться. Вскоре жена узнает о происходящем и начинает шантажировать ипостась Джека: либо откажись от нее, либо я обличу тебя в газетах и устрою так, чтобы ты лишился и своего маргинального мандата, и опеки над детьми. «Джек» готовится бросить вызов условностям, самолично представив свое дело электорату и в суды по бракоразводным делам, но тут Сара самоотверженно вступается за Партию (хотя по иронии судьбы это даже не ЕЕ партия) и за детей (еще одна ирония, поскольку она беременна от Джека, но ему не сказала и намерена сделать тайный аборт). «Джек» в конце концов позволяет убедить себя, что бывают времена, когда принципы должны побеждать веления сердца. После того как Сара героически выдает ему, какие урезывания в сфере социального обеспечения планирует провести ее партия после победы на выборах, он задумывается об участи рабочих семей, о том, насколько для них необходимо его присутствие в будущем парламенте, и наконец соглашается с правильностью ее решения. Однако перед разлукой они в последний раз занимаются любовью:
«Джок (имя Джека в романе) схватил ее с неистовой силой. Он умел быть яростным и властным не менее, чем ласковым и нежным. На этот раз он был яростным и властным. Сара знала обе его ипостаси, любила его в обеих ипостасях. Когда он подмял ее под себя, она глубоко вдохнула грубый мужской запах сигаретного дыма, исходивший от его бороды. Это ее возбудило. В свое время ей с избытком хватило изысканных жеманников в ароматах лосьонов после бритья — мужчин, которые внешне выглядели как мужчины, но с тем же успехом могли бы быть женщинами.
— Джок, — протестующе прошептала она, когда его рука грубо задрала ей юбку.
— Да, да, — отозвался он настойчиво, властно. — Здесь. Сейчас.
И там тогда же на диване он грубо овладел ею. Он не потерпел протестов и незамедлительно обнаружил, что его неистовое желание вызвало у Сары ответную влажность. Он поцеловал маленькую родинку у нее на шее слева, и она подняла к нему свои бедра. Затем яростно, все еще в коричневом твидовом костюме, сшитом из ткани, производимой в его избирательном округе, он вонзился в нее, обволок своей силой и поднял их обоих выше, чем когда-либо прежде, — высоко, высоко над землей сквозь облака, туда, где находится солнце, а небо всегда голубое. На пике их экстаза он издал оглушительный рев, будто раненый зверь, и из тесных пределов ее правого глаза выкатилась слезинка.
— Джок, — прошептала она, — больше уже никогда не будет другого…
— Нет, — ответил он с ласковой категоричностью, — будет еще…
— Никогда! — вскричала она почти в муках.
— Не теперь, — заверил он ее, — не скоро. Но когда-нибудь будет еще. И я буду хотеть, чтобы было так. Я все еще буду там, где-то, желая этого для тебя.
Он утишил ее последние протесты и, все еще оставаясь в ней, дотянулся до своего пиджака и дал ей сигарету. Рассеянно она сунула в рот табачный конец и подставила под его зажигалку мундштук. Он ласково вынул сигарету из ее губ и повернул как надо. Она постоянно делала это… Когда он поднес огонек к правильному концу, то заметил на нем легкий след губной помады — последний грустный мазок, подумал он, след помады, не стертый их устремленным ввысь обменом поцелуями…»
Страницы 367 и 368 — Грэм вырвал их. Доказательства неопровержимо заявляли о себе: слезинка в глазу — она появлялась несколько раз; приподнятие ягодиц — да; впрочем, наиболее неопровержимой была родинка — даже если он и перенес ее с правого плеча на левую сторону шеи (в силу того, что Джек именовал воображением). Ну а если бы даже и родинки оказалось мало, имелась сигарета. Энн часто засовывала в рот сигареты не тем концом. Грэм никогда не видел, чтобы это случалось после их объятий, но несколько раз она брала их в рот таким образом, когда на вечеринке ее что-то расстраивало. И ведь Джек был однажды рядом, когда это случилось. И разве не последовала какая-то их общая шутка, которой он не понял? Точнее Грэм вспомнить не сумел.
Он пролистал «Из мрака» на сотню страниц вперед и назад от эпизода, который только что обнаружил, и вырвал все другие указания на связь Энн с Джеком. Проштудировать их можно будет позднее. Затем он занялся последними четырьмя романами Лаптона. В сущности, только повестями: начало неофэрбенковского периода, злорадно повторял про себя Грэм. У Джека имелось другое объяснение.
«Одно время я принадлежал к школе Теско, — как-то объяснил он. — Ну, знаешь: громозди повыше, продавай подешевле. Полагал, что люди, если им предложат выбор между двумястами страницами шикарного дроченья за четыре фунта и четырехстами страницами моей забористой смеси за пять фунтов, они сообразят, какая сделка выгоднее. И, конечно, я был прав: они-таки предпочли мою мешанину. Но после полудюжины такого расточения крови моего сердца я подумал: э-эй, а не обвожу ли я вокруг пальца себя самого? Длина вдвое больше, но получаю ли я гонорары вдвое больше? И тут я обратил внимание на желторотых писак, выдающих на гора монографии, и я подумал: Джек, мальчик мой, ты же можешь заняться этим, одновременно оставляя свободной руку для чего-то еще. Так я и сделал, и знаешь, я начинаю улавливать суть такого минимализма — не отягощает задницу, вот так-то».
В течение неофэрбенкского периода Джек не оставил свои здравицы и подковырки. Типичная для Энн фраза, описание ее грудей, особое движение в процессе любви, костюм. Чем больше доказательств находил Грэм, тем проще становилось находить все новые, и в азарте своих решающих поисков он словно бы забывал сущность того, что находил.
Только позднее, когда он собрал воедино вырванные улики, которые потянули на полдлины позднего лаптоновского периода, он остановился и начал думать.
Потом, пока он читал собранные доказательства связи Джек — Энн, пока наблюдал, как тело Энн изгибается в сторону Джека и Джек втыкает свою дурно пахнущую бороду в лицо Энн, ошибочно полагая, будто застарелый никотин является афродизиаком (не может этого быть, утверждал Грэм, не может!), наркоз выветрился, и вернулась боль. Одной рукой он сжимал живот, другой — грудь и, сидя на полу перед вырванными страницами, резко наклонился вперед. Потом накренился вбок и опрокинулся в положении эмбриона: его ладони проскользнули между бедер, и он скорчился на полу, как больной ребенок. Закрыл глаза и попытался, как делал в детстве, подумать о чем-нибудь другом, внешнем, увлекательном. Он упорно думал о деревенском крикетном матче, пока зрители не превратились в футбольных болельщиков и не начали скандировать: «Автомой, Автомой». Он думал о загранице, пока мимо не проехал в своем серебряном «порше» Бенни по дороге в Ареццо и небрежно не выкинул за окно пару колготок. Он думал о лекции про Закон Боннара, пока все его студенты разом не подняли руки и не потребовали, чтобы их приобщили к кинопромышленности. Под конец он думал о своем детстве задолго до Энн, Джека и Барбары, про то время, когда умиротворять требовалось только родителей; про годы до предательства, когда были только тирания и покорность. Он упорно стремился удерживать на месте память об этом обреченном времени, постепенно отступил в него, натянул на уши его определенности и тогда уснул.
В следующие дни Грэм читал и перечитывал отрывки из «Из мрака» и позднейших произведений. Никаких сомнений быть не могло. Связь Джека с Энн началась в 1971 году, продолжалась в то время, когда он только познакомился с Энн, а потом на протяжении всего их брака. «Жаркие определенности», «Залитый огонь» и «Ярость, ярость» содержали все необходимые доказательства. Если сделать допуск на шесть месяцев — максимум на год, — требующиеся издателям для выпуска книги, это означало, что эпизоды «Залитого огня», в которых Джек, слегка замаскированный под бывшего пилота, летавшего на бомбардировщиках, чье лицо стало другим после пластической операции, завязал целительные отношения с Энн, медицинской сестрой, шотландкой, с родинкой на этот раз на своем месте, писались в первый год их брака. С неверностью не было покончено даже тогда, подумал Грэм, даже тогда.
Примерно неделю спустя Грэм позвонил Сью в деревню, предварительно подготовившись выдать Джеку «не туда попал», если вдруг трубку снимет он.
— Сью, это Грэм.
— Грэм… а, Грэм! — Она как будто обрадовалась, что правильно угадала, какой Грэм звонит, но вовсе не ему. — Джек в Лондоне.
— Да, я знаю. Мне бы хотелось поговорить с тобой.
— Так давай, я не так уж занята. — В голосе у нее по-прежнему не чувствовалось приветливости.
— А не могли бы мы встретиться, Сью? Как-нибудь на днях в Лондоне?
— Грэм… ну… в чем, собственно, дело?
— Мне не хотелось бы говорить об этом сейчас.
— При условии, что речь пойдет не о том, о чем, по твоему мнению, мне следовало бы знать. Если ты не будешь думать, будто знаешь, что для меня лучше.
— Тут не то. А… ну… вроде как о тебе и обо мне… — Его тон был словно бы очень серьезен.
— Грэм, а я и не знала! Ну, лучше поздно, чем никогда. — Она кокетливо засмеялась. — Дай я загляну в мой ежедневник. Да, как я и думала. Могу предложить тебе любой день до конца декады.
Они договорились о встрече в конце недели.
— Да, и, Сью…
— Что?
— Ты не сочтешь странным, если бы я сказал… если бы я сказал, что надеюсь, ты не скажешь Джеку, что мы пообедаем вместе днем?
— У него своя жизнь, — ответила она резко, — у меня своя.
— Да, конечно.
Мог ли ее намек быть яснее, прикинул Грэм, кладя трубку. Да, наверное, мог бы, и тем не менее… Особенно раз его звонок был для нее полной неожиданностью. Он не видел ее больше года, ну и, в конце-то концов, она же не настолько ему нравится, верно? Эта природная живость, которую так хвалили друзья, была с точки зрения Грэма слишком уж сродни несфокусированной агрессивности.
На следующей неделе он сидел «У Тартарелли» над бокалом кампари с содовой за столиком, укрытым за выступом. Он взвешивал наилучший способ получения финального подтверждения, которое искал. Во всяком случае, спросить прямо было никак нельзя.
— Грэм, милый… адюльтерный столик. Так, значит, ты говорил серьезно!
— ?..
— То есть ты не знал? — Она все еще держала лицо на близком расстоянии от него. Он привстал, лягнув при этом ножку столика, и прикоснулся губами к ее щеке. В отношениях ли они, которые требуют поцелуев? Он не был уверен.
— Я попросил тихий столик, — ответил он. — Я сказал, что мы хотели бы пообедать без отвлечений.
— То есть ты не знал, что это официально адюльтерный столик?
— Да нет, не знал.
— Я разочарована.
— Но никто ведь не может увидеть тебя здесь.
— В том-то и суть. Тебя не видно, но чтобы дойти до столика, или пойти попикать, или там что-нибудь еще, приходится продемонстрировать себя всему ресторану. Милый, это знаменитейший столик если не в твоем кругу, то, безусловно, в нашем.
— Ты хочешь сказать, люди специально садятся здесь?
— Ну конечно. Так гораздо удобнее, чем дать объявление в «Тайме». Блистательный способ корректного оповещения, я так считаю. Ты оповещаешь о связи, внушая себе, будто ты ее тщательно скрываешь. Смягчает чувство вины, а новость распространяет повсеместно. Меня удивляет, что другие рестораны не обзавелись подобными столиками.
— И тут может быть кто-нибудь из твоих знакомых? — Грэм не знал, как себя вести — испытывать удовольствие или тревогу?
— Кто может предсказать? Но не беспокойся, милый. Я позабочусь о тебе, чуть только они высунут головы из-за выступа и притворятся, будто ищут кого-то еще.
Она успокаивающе погладила его по локтю.
После этого Грэм решил, что есть только один способ обеспечить, чтобы обед прошел удачно. Он разыгрывал легкий застенчивый флирт, рискуя на робкие прикосновения и неуклюже попадаясь на том, что украдкой поглядывает на нее. Отвлеченно, уступчиво он положился на общепринятое мнение, что она — красивая женщина, но не взвешивал этот вопрос сколько-нибудь серьезно.
Поскольку Грэм, видимо, пришел не для того, чтобы обсуждать измены ее мужа, Сью завела разговор с ним именно о них. Поскольку он не пришел добиваться своего с настойчивостью «сейчас или никогда», она для аналогии упоминала собственные свои периодические романы: трудности поддержания прочной связи в деревне так, чтобы это осталось скрыто, и ее, горожанки, страх перед буколическим мщением — вилы, и соломорезка, и силосная башня. На секунду, когда второй графин опустел и они ждали кофе, тон Сью стал жестким.
— Знаешь, как я называю поведение Джека? Я называю его синдромом Стэнли Спенсера. Ты про него знаешь?