Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Не стоит чересчур скептически относиться к ничем не заслуженному entrée[35] дяди в круг сюрреалистов. Изредка они действительно пускали на свои сборища посторонних: лишенного сана священника или активиста коммунистической партии. Вероятно, они решили, что рядовой двадцатидевятилетний англичанин, попавший к ним, по-видимому, в результате лингвистического недоразумения, им пригодится: расширит их научный кругозор. А дядя, объясняя, почему его допустили в этот круг, с удовольствием ссылался на известное французское изречение о том, что в душе каждого законника похоронен погибший в нем поэт. Я, как вы понимаете, чужд и юриспруденции, и поэзии (а мой дядя тем более). Да и насколько эта мудрость вернее ее зеркального варианта: в душе каждого поэта похоронен погибший в нем законник?

Дядя Фредди утверждал, что заседание с его участием проходило в квартире того самого господина, с которым он познакомился в баре; тогда список возможных мест встречи ограничивается пятью вариантами. Если верить дяде, членов кружка набралось человек двенадцать; а согласно «Recherches», всего девять. Хочу пояснить, что поскольку материалы Заседания 5 (а) были опубликованы только в 1990 году, а дядя мой умер в 1985-м, все несообразности в рассказе проистекали исключительно из свойственной автору непоследовательности. Кроме того, повесть о дяде Фредди и сюрреалистах предназначалась лишь для посиделок в комнате, которую он величал курительной: там известное вольнодумство считалось более уместным. Взяв со слушателей клятву до гроба держать язык за зубами vis-à-vis[36] тети Кейт, он принимался откровенно и подробно расписывать всю безнравственность того, что в 1928 году происходило в Париже. Иной раз он заявлял, что был глубоко потрясен, услышав от парижан за один вечер больше непристойностей, чем за три года армейской жизни во время последней войны. Но бывало, что рисовал себя этаким английским прожигателем жизни, повесой и щеголем, который не скупится на дельные советы и готов подсказать кое-какие изощренные приемчики этим французишкам, ибо, по мнению дяди, напряженная умственная деятельность явно затрудняла их естественные плотские реакции.

Опубликованные материалы, разумеется, не подтверждают ни одной из этих версий. Те, кто читал «Recherches», уже имеют представление об этой странной смеси из псевдонаучных изысканий и откровенно субъективных суждений. Дело в том, что каждый ведь толкует о сексе на свой лад, да и занимается им тоже, надо полагать, по-своему. Андре Бретон, вдохновитель всех этих сборищ, этакий Сократ местного пошиба, держится сурово, а временами просто отвратительно («Не люблю, когда меня ласкают. Терпеть не могу»). Остальные же — люди очень разные: добродушные и циничные, склонные к самоиронии и к хвастовству, безыскусные и язвительные. Разговор их, к счастью, исполнен юмора, порою, впрочем, непреднамеренного, вызванного, к примеру, страхом перед грядущим холодным судом потомков; но чаще намеренно шутливый тон их бесед порожден горестным пониманием нашей хрупкости и бренности. Так, на Заседании 3 Бретон допытывается у своих собеседников, позволяют ли они женщине трогать свой член, когда он не находится в состоянии эрекции. Марсель Нолль[37] отвечает, что очень этого не любит. Бенжамен Пере[38] говорит, что в таких случаях чувствует себя приниженным. Да, соглашается Бретон, «приниженный» — именно то слово, которым можно было бы определить и его собственные ощущения. На что Луи Арагон[39] возражает:

— Если бы женщина трогала мой член, только когда он стоит, вряд ли у нее часто бывал бы повод его потрогать.

Но я отвлекся от темы. Быть может, я просто тяну время — уж очень не хочется признавать, что участие дяди в Заседании 5 (а) по большей части откровенно разочаровывает. Вероятно, когда эти суровые исследователи предположили, что англичанин, случайно, из-за его языкового ляпсуса подобранный в баре, представит на их суд крайне важные показания, вся ученая компания руководствовалась ложно понимаемым демократизмом. «Т.Ф.» было задано множество стандартных вопросов: в каких условиях он предпочитает заниматься сексом? Как именно он утратил девственность? Может ли он определить, что женщина испытала оргазм, а если может, то по каким приметам? Со сколькими партнерами он вступал в половые сношения? Когда последний раз онанировал? Сколько раз подряд способен достичь оргазма? И далее в том же роде. Не стану пересказывать дядины ответы, поскольку они либо банальны, либо, подозреваю, не совсем правдивы. Вот Бретон в своей лаконичной манере спрашивает:

— Помимо влагалища, заднего прохода и рта, куда еще вам нравится извергать семя? Укажите в порядке предпочтения: 1) под мышку; 2) между грудями; 3) на живот.

И дядя Фредди отвечает (за точность не ручаюсь, поскольку приходится переводить его слова с французского):

— А если в ладошку чашечкой?

На вопрос, какую сексуальную позу он предпочитает, дядя признается, что любит лежать на спине, под сидящей на нем женщиной.

— А, — отзывается Бенжамен Пере, — так называемая «поза лентяя».

Далее дядю допрашивают о склонности англичан к половым извращениям; он старательно защищает репутацию соотечественников, как вдруг выясняется, что речь идет вовсе не о гомосексуализме, а скорее об анальном сексе между мужчинами и женщинами. Тут дядя встает в тупик.

— Мне такого делать не доводилось, — говорит он, — и от других тоже не слыхал.

— Но вы ведь об этом мечтаете? — спрашивает Бретон.

— И мысли такой отродясь не было, — упрямствует «Т.Ф.».

— А монахиню покрыть прямо в церкви мечтали? — задает Бретон следующий вопрос.

— Нет, никогда.

— А священника или монаха? — вопрошает Кено.[40]

— Тоже нет, — отвечает дядя.

Меня не удивляет, что материалы Заседания 5 (а) перенесены в приложения. Следователи и коллеги-исповедники задают вопросы будто во сне или чисто автоматически, а ненароком залученный на этот суд свидетель упорно твердит своё. Потом, уже поздним вечером, наступает минута, когда присутствие англичанина обретает некий смысл. Здесь, на мой взгляд, необходимо привести стенограмму заседания полностью.

Андре Бретон: Что вы думаете о любви?

«Т.Ф.»: Когда двое вступают в брак…

Андре Бретон: Нет-нет-нет! Слово «брак» антисюрреалистично.

Жан Бальдансперже:[41] А как вы относитесь к половым сношениям с животными?

«Т.Ф.»: Что вы имеете в виду?

Жан Бальдансперже: Овец. Ослов.

«Т.Ф.»: В Илинге[42] ослов не густо. А вот дома у нас жил ручной кролик.

Жан Бальдансперже: Вы вступали в сношения с кроликом?

«Т.Ф.»: Нет.

Жан Бальдансперже: А мечтали о сношениях с кроликом?

«Т.Ф.»: Нет.

Андре Бретон: Не могу поверить, что ваша сексуальная жизнь настолько лишена фантазии и сюрреализма, как вы ее нам изображаете.

Жак Превер: Укажите основные различия в сношениях с англичанкой и с француженкой.

«Т.Ф.»: Да я только вчера приехал во Францию.

Жак Превер: Вы фригидны? Ну-ну, не обижайтесь. Я ведь шучу.

«Т.Ф.»: Давайте я вам расскажу, каким мечтаньям я по молодости предавался; может, мое сообщение вам и пригодится.

Жан Бальдансперже: Мечтанья были об ослах?

«Т.Ф.»: Нет. Но на нашей улице жили сестры-двойняшки.

Жан Бальдансперже: Вам хотелось вступить в половые сношения с обеими одновременно?

Раймон Кено: Сколько им было лет? Еще девочки?

Пьер Юник: Лесбиянки вас возбуждают? Вам нравится смотреть, как женщины ласкают друг друга?

Андре Бретон: Пожалуйста, господа, дайте высказаться нашему гостю. Мы, конечно, сюрреалисты, но это уже просто бедлам.

«Т.Ф.»: Я часто засматривался на этих двойняшек, с виду совершенно одинаковых, и думал: интересно, как далеко простирается их сходство.

Андре Бретон: То есть вас занимало, как, вступив в половые сношения с одной из них, вы могли бы удостовериться, что это она, а не ее сестра?

«Т.Ф.»: Вот именно. Особенно поначалу. А потом возник и другой вопрос. Что, если бы нашлось двое людей, вернее, две женщины, которые в своих…

Андре Бретон: В своих сексуальных проявлениях…

«Т.Ф.»:…В своих сексуальных проявлениях были бы в точности одинаковыми, но во всех других отношениях — совершенно разными?

Пьер Юник: Эротически идентичные, хотя в бытовом плане диспаратные индивиды.

Андре Бретон: Абсолютно точно. Чрезвычайно ценное сообщение.

Жак Превер: С француженкой, стало быть, вы еще не переспали?

«Т.Ф.»: Говорю вам, я только вчера приехал.



На этом документально подтвержденное участие дяди Фредди в Заседании 5 (а) заканчивается; члены группы вернулись к вопросам, обсуждавшимся на Заседании 3, — о различии между оргазмом и извержением семени, а также о связи между сновидениями и тягой к мастурбации. На эти темы, естественно, мой дядя мало что мог сообщить.

Когда я виделся с дядей в последний раз, я, разумеется, и думать не думал, что потом появятся документы, подтверждающие его байки. Мы встретились с ним в ноябре 1984 года. Тетя Кейт уже умерла, и я наезжал к «Т.Ф.» (как я теперь склонен мысленно его называть) все более из чувства долга. Племянники обыкновенно отдают предпочтение тетушкам. Тетя Кейт была женщина мечтательная и мягкая, окутанная, словно газовым шарфом, ореолом тайны. Дядя Фредди же был прям и самонадеян до неприличия; всегда казалось, что он ходит, как напыщенный индюк, сунув большие пальцы в карманы жилета, даже если жилета нет и в помине. В его манере держаться ощущался морально и физически некий вызов: он-то, мол, прекрасно понимает, что значит быть мужчиной, его поколению чудом удалось удержаться на тонкой грани между былым жестким подавлением всего и вся и последующей вольницей, и любое отклонение от этого beau idéal[43] весьма прискорбно, а то и просто порочно. Поэтому в обществе будущего «Т.Ф.» я всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Однажды он объявил, что считает святым долгом научить племянника разбираться в винах, но его педантизм и самоуверенный напор долго, до самого недавнего времени, отвращали меня от этой материи.

После смерти тети Кейт у нас вошло в обычай отмечать день рождения дяди Фредди в ресторане, где я угощал его обедом, а потом мы ехали к нему на Кромвель-роуд и напивались вдрызг. Последствия кутежа не имели для дяди большого значения, но мне-то предстояло принимать больных, и я всякий раз пытался наклюкаться поменьше, чем в предыдущем году. Попытки эти, признаться, ни разу не увенчались успехом: моя решимость год от года крепла, однако же и дядино занудство отнюдь не ослабевало. Жизненный опыт убедил меня, что для запойного пьянства есть немало достойных, хотя и не очень веских причин: чувство вины, страх, невзгоды, счастье; но существует и вполне весомый повод позволить себе упиться в стельку — это скука. Один неглупый алкоголик, мой давний знакомый, утверждал, что пьет он лишь потому, что тогда с ним происходят такие вещи, каких на трезвую голову ему вовек не видать. Я склонен был ему верить, хотя само по себе спиртное, на мой взгляд, не может быть причиной событий, оно только помогает не отчаиваться от того, что ни единое событие не нарушает однообразия жизни. От того, например, что в дни рождения дядя неизменно бывал особенно занудлив.

Падая в стакан с виски, кубики льда покрывались сетью трещин, пощелкивала, накаляясь, облицовка газового камина, дядя Фредди закуривал свою, как он выражался, ежегодную сигару, и разговор вновь сворачивал на тему, которую я теперь называю про себя «Заседание 5 (а)».

— Итак, дядя, напомни-ка мне, чем ты на самом деле занимался в Париже.

— Пытался свести концы с концами. Чем же еще обычно занимаются в молодости? — Мы уже почали вторую фляжку виски; понадобится еще и третья, прежде чем будет достигнута желанная стадия анестезии. — Таков уж от века удел мужчин, верно?

— И как, сходились?

— Кто сходился?

— Сходились концы-то?

— Такой молодой, и такие непристойности на уме, — с хмельной враждебностью вдруг ополчился на меня дядя.

— Яблочко от яблони, дядя Фредди.

Это я, конечно, сказал не всерьез.

— А я тебе когда-нибудь рассказывал?..

Всё, завелся с полоборота, если только это выражение не слишком утрирует его внутреннюю готовность и целеустремленность. На сей раз дядя снова выдал вариант, по которому он приехал в Париж в качестве штурмана и механика при некоем английском милорде.

— И какой марки была машина? Любопытно все-таки.

— «Панар», — небрежно бросил он.

В этой версии неизменно присутствовал «панар». Чтобы немного развлечься, я размышлял над вопросом: как следует трактовать дядину приверженность именно к этому элементу повествования? Придает ли она большую достоверность рассказу или, наоборот, подчеркивает его неправдоподобие?

— А где проходило ралли?

— По горам, по долам, мой мальчик. Где только не проходило. Из одного конца страны в другой.

— Чтобы свести наконец концы, да?

— Пойди прополощи рот после этаких слов.

— Яблочко от ябл…

— Стою, значит, я в баре…

Я ублажал дядю, задавая наводящие вопросы, и вот он уже добрался до неизменной кульминации своей истории; то был один из считанных эпизодов, полностью совпадавших с опубликованными потом материалами Заседания 5 (а).

— …этот малый мне и говорит: «А с француженкой ты уже пробовал?» «Дай же срок, — отвечаю, — я ведь только вчера с парохода!»

Тут я всегда, деланно хохотнув, подливал себе еще виски и ждал завершения эпопеи. Но в тот раз я почему-то уклонился от привычной развязки.

— Ну и как?

— Что как?

— Попробовал с француженкой?

Я нарушил правила, и в дядином ответе послышался упрек — так, во всяком случае, я воспринял его слова.

— Твоя тетя Кейт была чиста, как свежий снег, — икнув, заявил дядя Фредди. — Поверишь ли, несмотря на прошедшие после ее кончины годы, тоска моя по ней не убывает. Жду не дождусь, когда мы снова будем вместе, уже навеки.

— Держись, дядя Фредди, помереть всегда успеется. — А ведь я пользуюсь этим выражением крайне редко. И чуть было не ляпнул вдобавок: «Жив еще курилка!» — до того заразительна, прямо-таки прилипчива была дядина болтовня. Впрочем, я удержался и лишь повторил: — Так попробовал ты с француженкой или нет?

— Это целая история, мой мальчик, я ее не рассказывал ни единой живой душе.

Прояви я тут неподдельный интерес, наверняка вспугнул бы рассказчика, но я отупело предавался унылым раздумьям о том, что дядя мой не просто старый зануда, но еще и карикатура на старого зануду. Не хватало ему только пристегнуть к ноге деревяшку и, размахивая трубкой, начать выкаблучиваться возле камина в какой-нибудь древней пивнушке, на потеху таким же старым чудикам. «Это целая история, я ее не рассказывал ни единой живой душе». Так сейчас никто не говорит. Разве только мой дядя — он именно так и выразился.

— Они мне все устроили, понимаешь?

— Кто устроил?

— Да ребята эти, сюрреалисты. Мои новые приятели.

— Ты хочешь сказать, они нашли тебе работу?

— Я что-то не пойму: ты сегодня так поглупел или это твое обычное состояние? Женщину мне устроили. Вернее, двух.

Тут я навострил уши. Дяде я, разумеется, не поверил. А он, возможно, с досады, что его тысячу раз рассказанная история «Как я познакомился с сюрреалистами» уже почти не производит впечатления, пустился ее приукрашивать.

— Видишь ли, по зрелом размышлении я пришел к выводу, что такого рода встречи… Ребятам просто хотелось собраться и поболтать на непристойные темы, но признаться в этом они не могли, вот и объявили, что ставят какие-то там научные задачи. Но по части скабрезностей они оказались не ахти какими мастаками. Что-то им, я бы сказал, внутренне мешало. Одно слово — интеллектуалы. Нет жара в крови, одни идеи. Да за три года, что я был в армии…

Избавляю вас от этого традиционного отступления.

— …А потому я сразу понял, куда ветер дует, но ублажать их не стал. Знаешь, болтать на непристойные темы с компанией иностранцев — это ведь почти то же самое, что предавать родину. Непатриотично, правда?

— В жизни не пробовал, дядя.

— Ха! Да ты сегодня в ударе. «В жизни не пробовал». Точно как они, всё хотели вызнать, чего я в жизни не пробовал. Но ведь с такими типами беда: им говоришь, что тебя отродясь не тянуло делать то-то и то-то, так они не верят. А уж стоит сказать, что делать то-то и то-то ты не желаешь, и они немедленно делают вывод, что тебя прямо-таки подмывает заняться именно этим. Вот бестолочи, да?

— Не без того, наверное.

— Ну, я и счел своим долгом несколько облагородить характер обсуждений. Не смейся, я знаю, что говорю. Смотри, попадешь сам в компанию интеллектуалов, которые не закрывая рта талдычат о своем приборе, небось не так запоешь. Стало быть, я им говорю: «Задам-ка я вам задачку. Предположим, нашлись бы две девочки, которые занимаются любовью одинаково. Настолько, что если закрыть глаза, то одну от другой и не отличишь. Вот была бы штука!» А им, при всей их башковитости, такая головоломка на ум не приходила. Тут они, сказать по правде, чуть не передрались.

Ничего удивительного, подумал я. Обычно ведь такими вопросами не задаешься. Ни о себе самом (а нет ли на свете кого-нибудь еще, кто трахается в точности как я?), ни о других. В том, что касается секса, нас занимают различия, а не схожесть. Он/она был/а хорош/а или не слишком хорош а, замечателен замечательна, скучноват/а, неестествен/на и тому подобное; но вряд ли мы когда-нибудь мысленно отмечаем: ага, в постели она очень напоминает ту особу, с которой мы занимались тем же самым пару лет назад. Собственно, если закрыть глаза… Такие мысли нам, как правило, в голову не приходят. Отчасти, полагаю, из этических соображений, из желания оберечь чужую индивидуальность. А еще, может быть, из страха: как ты о них, так же точно и они ведь о тебе начнут думать.

— Тогда мои новые приятели мне все и устроили.

— ?..

— Пожелали отблагодарить меня за ценный вклад в их изыскания. Поскольку я-де им изрядно помог. Тот щеголь, с которым я в баре познакомился, сказал, что будет держать со мной связь.

— Дядя, но ведь вот-вот должны были начаться автогонки? — не удержался от шпильки я.

— На следующий день он явился и сообщил, что вся компания делает мне, как он выразился, сюрреалистический подарок. Придя в большое волнение от того, что я еще не познакомился поближе с прелестями француженок, они решили восполнить это упущение.

— Редкостная щедрость, — сказал я, а про себя подумал: редкостная причуда.

— Назавтра, с трех часов пополудни, они сняли мне номер в гостинице возле церкви Сен-Сюльпис,[44] сообщил мне гость. И добавил, что сам он тоже туда придет. Это меня немножко удивило, но с другой стороны, дареному коню в зубы не смотрят и все такое прочее. «Вам-то зачем приходить? — удивился я. — Меня ведь за ручку водить не надо». Тогда он раскрыл мне условия: они, мол, хотят, чтобы я принял участие в эксперименте. Компания желает выяснить, отличаются ли сношения с француженкой от сношений с англичанкой. Я спросил, почему для этого исследования им понадобился я. А потому, последовал ответ, что, по их предположениям, мои реакции будут более непосредственными. Под этим, видимо, надо было понимать, что в отличие от них я не стану сидеть сложа руки и предаваться размышлениям.

«Давайте-ка начистоту, — говорю я гостю. — Вы хотите, чтобы я часика два провел с француженкой, а на следующий день пришел к вам и доложил свои впечатления?» — «Нет, — отвечает Щеголь, — не на следующий день, а через день. На следующий день мы заказали вам в тот же номер другую девочку». — «Щедро, — говорю я, — две француженки по цене одной». — «Не совсем так, — замечает он, — одна из девочек — англичанка. И вам надо отгадать, кто из них кто». — «Ну, это я сразу отгадаю, как только скажу „бонжур“ да взгляну на них». — «Именно поэтому, — говорит он, — вам не разрешается ни говорить „бонжур“, ни смотреть на них. К вашему приходу я уже буду в номере: первым долгом завяжу вам глаза, а потом сам впущу девочку. Повязку с глаз можно будет снять, только когда девица, уходя, хлопнет дверью. Как вам наше предложение?»

Как мне их предложение? Да я просто обалдел. Ведь едва я успел подумать «дареному коню в зубы не смотрят», и оказалось, что аж двум дареным лошадкам нельзя будет смотреть в зубы или еще куда-нибудь. Как мне их предложение? Положа руку на сердце, чувство у меня было такое, будто разом сошлись целых два Рождества. С одной стороны, вся эта петрушка с завязыванием глаз меня не слишком волновала; но с другой, если честно, — волновала, да еще как.

До чего же старики любят приврать насчет своих похождений в оны годы — даже жалость берет. Ведь слепому ясно, что это сплошные выдумки. Париж, молодость, девица, две девицы, снятый на два дня номер в гостинице, и все это устроено и оплачено неизвестно кем? Расскажи это своей бабушке, дядя. Двадцать минут в hôtel de passe,[45] где вместо полотенца жесткая тряпица, а потом — морока с подцепленным триппером; вот это было бы правдоподобнее. И зачем старикам утешаться такими побасенками? Экую избитую околесицу смакуют они в одиночестве! Ладно, дядя, полный вперед с твоей скромной порнушкой. Про штурмана и авторалли мы уж напоминать не станем.

— Идет, говорю, согласен. И на следующий день отправился после полудня в гостиницу позади церкви Сен-Сюльпис. Хлынул ливень, пришлось от метро бежать бегом, и явился я туда весь в мыле.

Уже неплохо, а то я опасался услышать про ясный весенний денек, про аккордеонистов, под чьи серенады он шел через Люксембургский сад.

— Отыскал я номер, Щеголь был уже там, помог мне снять шляпу и пальто. Но, как ты догадываешься, я не собирался раздеваться догола перед моим радушным хозяином. «Не беспокойтесь, — сказал он, — она все сделает сама». Он лишь усадил меня на кровать, завязал мне глаза шарфом на двойной узел, взял с меня честное английское слово не подглядывать и вышел из комнаты. Минуты две спустя я услыхал скрип отворяемой двери.

Отставив стакан с виски, дядя откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза, чтобы яснее припомнить то, чего он, безусловно, видеть не мог. Я решил проявить снисходительность и не стал прерывать затянувшееся молчание. Наконец он произнес:

— А потом настал второй день. Все повторилось снова. И снова лил дождь.

Газовый камин шумно ахнул, забормотали, грассируя, кубики льда в моем стакане, словно пытались что-то подсказать. Но дядя Фредди вроде бы раздумал продолжать свою повесть. Может быть, он и впрямь ее завершил? Дудки, дядюшка, подумал я. Это смахивает, если так можно выразиться, на вербальное разжигание сексуальных аппетитов.

— Ну и как?..

— Как? — тихо отозвался дядя. — Вот так.

С минуту-другую мы сидели молча, наконец я не выдержал:

— И в чем же все-таки было различие?

Не меняя позы и не открывая глаз, дядя Фредди издал звук, походивший одновременно на вздох и на всхлип.

— Француженка слизывала с моего лица капли дождя, — в конце концов вымолвил он и открыл глаза; в них стояли слезы.

Ни с того ни с сего я растрогался. Француженка слизывала с моего лица капли дождя. И дядя — то ли ловкий врун, то ли сентиментальный мемуарист — был щедро вознагражден: я не мог скрыть зависти.

— Значит, ты все-таки догадался…

— Догадался о чем? — рассеянно переспросил он, предаваясь пикантным воспоминаниям.

— Которая из них англичанка и которая француженка.

— А, ну да, еще бы, конечно, догадался.

— Как же?

— А по-твоему — как?

— По запаху чеснока?

Дядя довольно хмыкнул.

— Нет. По правде сказать, они обе надушились. И очень сильно. Но, разумеется, разными духами.

— Значит… штуки они проделывали с тобой не одни и те же? Или закавыка в том, каким манером они их проделывали?

— А вот это коммерческая тайна.

На дядином лице вновь появилось самодовольное выражение.

— Да будет тебе, дядя Фредди.

— Я всегда придерживался правила: ни с кем о своих дамах не судачить.

— Помилуй, ты же их в глаза не видел. Тебе их поставили по договору. Никакими «твоими дамами» они вовсе не были.

— Для меня — были. Причем обе. Такое у меня сложилось ощущение. Соответственно я к ним с тех пор и отношусь.

Я чуть не лопнул с досады, не в последнюю очередь потому, что невольно сам выказал доверие к дядиным выдумкам. Но какой смысл, спрашивается, сочинив целую историю, изымать из нее самое главное?

— Уж мне-то ты можешь сказать, дядя, им же ведь сказал.

— Им?

— Той компании. Небось на следующий день представил им полный отчет.

— Н-да, разумеется, слово англичанина — закон, кроме разве тех случаев, когда его нарушают. Ты уже большой мальчик и сам должен это понимать. К тому же… отчасти и в первый раз, а особенно во второй мне, признаться, чудилось, что за мной наблюдают.

— Кто-то сидел в платяном шкафу?

— Где и как — понятия не имею. Но чувство такое было. И оттого казалось, будто я вляпался в какую-то дрянь. Опять же, я давно взял себе за правило: о своих дамах не судачить. Поэтому на следующий день я сел в поезд, потом на пароход — и домой.

Естественно, напрочь забыв об авторалли, подумал я, и о блестящих перспективах в деле распространения натурального воска для натирки полов или еще чего-нибудь в том же роде.

— И это был самый умный шаг в моей жизни, — продолжал дядя. — Ведь там я и познакомился с твоей тетей Кейт. На пути домой.

— Я об этом не знал.

— Откуда ж тебе об этом знать? Через месяц мы обручились, через три поженились.

Что и говорить, напряженная тогда выдалась весна.

— А как она отнеслась к твоему приключению?

На дядином лице снова появилась отчужденность.

— Твоя тетя Кейт была чиста, как свежий снег. Мне и в голову не пришло это обсуждать… как не пришло бы в голову прилюдно ковыряться в зубах.

— И ты ей так ничего и не рассказал?

— Ни словечка. И потом, поставь себя на ее место. Вот знакомится она с симпатичным парнем, он ей в общем-то по сердцу, она спрашивает, чем он занимался в Париже, и он сообщает, что каждый Божий день брал на часок девицу-другую под честное слово, что потом пойдет и выложит кому-то все непристойные подробности. Навряд ли он после этого был бы ей мил, правда?

Сколько я мог заметить, тетя Кейт и дядя Фредди преданно любили друг друга. Когда она умерла, он неподдельно горевал, хотя иногда, после возлияний, в его чрезмерной скорби ощущался налет театральности. Дядя пережил жену на шесть лет, но я относил это лишь за счет мощной жизненной инерции. Через два месяца после нашей вечеринки в его последний день рождения эта инерция иссякла. На похоронах, как водится, было немноголюдно и тягостно; венок от сюрреалистов с непристойными намеками, возможно, пришелся бы кстати.

Пять лет спустя вышли «Recherches sur la sexualité», частично подтвердив дядину повесть. Мое любопытство, смешанное с досадой от невозможности его удовлетворить, разгорелось вновь; я, как дурак, снова ломал голову над прежними вопросами. Меня бесило, что, выдавив из себя тогда одну-единственную фразу «француженка слизывала с моего лица капли дождя», дядя так и не раскололся.

Я уже говорил, что материалы о неожиданном знакомстве дяди с кружком сюрреалистов даны лишь в приложении. «Recherches», разумеется, снабжены обширным аппаратом: здесь и предисловие, и введение, и текст, и приложения, и сноски к тексту, и сноски к приложениям, и сноски к сноскам. Вероятно, я единственный человек, обнаруживший там нечто представляющее интерес, да и то чисто семейный. В сноске 23 к материалам Заседания 5 (а) говорится, что англичанин, обозначенный инициалами «Т.Ф.», однажды участвовал — цитирую — «в попытке подтвердить теорию сюрреалистов (см. сноску 12 к Приложению 3)», но данные, полученные в ходе эксперимента, не сохранились. В сноске 12 к Приложению 3 описываются эти «попытки подтвердить теорию» и упоминается, что в некоторых из них участвовала англичанка. Женщина эта обозначена лишь буквой К.

В завершение всей этой истории приведу лишь два соображения. Первое: прибегая в своих исследованиях к услугам добровольцев, ученые зачастую скрывают от непосредственных исполнителей истинные цели испытания, опасаясь, что знание этих целей может сознательно или бессознательно повлиять на чистоту эксперимента и, следовательно, исказить результаты.

Вторая мысль пришла мне в голову совсем недавно. Кажется, я уже упоминал, что с увлечением неофита занимаюсь дегустацией вин. Наша небольшая группа знатоков собирается дважды в месяц; каждый приносит с собой бутылку, а дегустация проходит вслепую. Как правило, мы ошибаемся, иногда определяем верно, хотя в этом деле сказать, что верно, а что неверно, совсем не просто. Если на вкус вино напоминает вам австралийское молодое шардонэ, то, в известном смысле, это оно и есть. Потом, на этикетке, его могут объявить дорогим бургундским, но раз уж на пробу оно выше шардонэ не тянет, значит, не бывать ему никогда настоящим бургундским.

Впрочем, суть не в этом. Суть в том, что пару недель назад к нам приехала знаменитая специалистка по винам. И она рассказала одну курьезную вещь. Если взять большую бутыль вина объемом в две кварты,[46] разлить содержимое в две бутылки и провести дегустацию вслепую, то, по экспериментальным данным, даже самые изощренные знатоки крайне редко догадываются, что на самом деле в этих двух бутылках одно и то же вино. Участники дегустации ведь полагают, что им подадут непременно разные вина, и вкусовые ощущения обычно это подтверждают. Очень показательный эксперимент, заметила специалистка, и сбоев почти не бывает.

ДЫНЯ

Melon. Перевод И. Гуровой

Моя дражайшая кузина!

За неделю до нашего с мистером Хокинсом отъезда вы с милой насмешкой поддразнивали меня по поводу тщеты моего путешествия — дескать, общество, которое я буду искать, окажется подобно моему собственному, и пользы от него будет ровно столько же, как от взаимного облизывания медвежат; и вы сказали, что мне следует вернуться домой утонченным и отполированным, как голландский китолов. Вот по этой-то причине я на днях настоял на изменении в наших планах — и если я погибну от нападения бандитов, небрежности сельского лекаря или яда гадюки, причиной будете вы, мадемуазель Эвелина, ибо по вашей вине мы свернули с нашего пути в Италию и оказались в Монпелье. Мистер Хокинс высказал несколько замечаний касательно изменения цели нашей поездки — что он никогда бы не догадался, что вы такой знаток французской географии, хотя в Галлии бывали не дальше несфилдской библиотеки.

Мои замечания о бандитах и гадюках не были серьезными, Эвелина, — не вообразите этого или что вы будете повинны, случись что-либо со мной или с мистером Хокинсом; кроме того, он вооружен мушкетоном, как я вам сообщал, а это должно отвадить от нас и бандитов, и гадюк. Монпелье в любом случае красивый город, он bien placée,[47] если употребить французское выражение, и поистине я стал таким галломаном, что не всегда вспоминаю английские соответствия французским выражениям, которые употребляю. Он, как выразились бы мы, прекрасно расположенный город — мы поселились в «Шеваль Бланк»,[48] которая слывет лучшей оберж[49] в городе, однако мистер Хокинс поносит ее, как грязную лачугу, где путешественников ощипывают, будто перелетных птиц, и каждая лапа тянется выдернуть перышко. Мистер Хокинс весьма низкого мнения о французских постоялых дворах, которые, утверждает он, ничуть не улучшились с тех пор, как он посетил Францию в последний раз во времена Карла Великого, пока вы еще резвились в детской, дорогая кузина, — но я в этом более великодушен или терпим, а помимо всего прочего, в любом случае обязанность Хокинса — торговаться и иметь дело с плутами. Вы потребовали от меня писем не ради подобного, я уверен. Монпелье — красивый город и место паломничества тех, кто слаб здоровьем, что без сомнения будет приятно мама — масло довольно особенное, но на мой взгляд очень недурное, будучи чисто белым и напоминающим помаду для волос по виду; в нескольких заведениях раз за разом нам не удавалось получить горячей воды, чтобы заварить чай, что не угодило моему сердитому гувернеру, как вы легко можете себе представить, и он никак не откликнулся на мое замечание, что горячее солнце заменяет отсутствие горячей воды. Он склонен держаться со мной так, будто он врач, а я слабоумный мальчишка, что мне крайне досаждает. Он находит мою обновленную веселость якобы чрезмерной при данных обстоятельствах, как я — его дерзости. По пути в Монпелье, не далее как в восьми лигах, мы проехали через Ним и смогли осмотреть римские древности, о которых мистер Хокинс имел много что сказать, — Пон-Дю-Гард, поистине достойное сооружение, и я сделал набросок, чтобы доставить вам удовольствие.

После Лиона мы проехали через Бургундию, что было очень поучительно, так как мы могли наблюдать ванданж.[50] Самые холмы и горы этой области Бог словно расположил так, чтобы лозы, покрывающие каждый склон с северного до самого южного края, сполна получили все щедроты Фаэтона. Гроздья виноградин, подобных перлам, покоятся на лозах, а то даже переплетаются с шипами и густыми ветками живых изгородей — мистер Хокинс и я почувствовали себя обязанными попробовать результат их претворения в вино, однако же бургундское, какое мы нашли там, оказалось водянистым и слабым в сравнении с тем, которое кто угодно может купить в Лондоне, и мой план приобрести бочонок нового урожая на обратном пути остался валяться у дороги. Причина, вероятно, в том, что лучшие бургундские вина вывозятся в другие страны и продаются там, ибо, когда мы добрались до Дофине, то попробовали вино, называемое «Эрмитаж», и нашли в нем крепость, какой не хватало бургундскому, — оно продается три ливра бутылка, а еще мы открыли машину на чугунных колесах, известную под названием алембик.[51] которая трясется из деревни в деревни в целях дистилляции местного вина в крепкие напитки, но, боюсь, для вас это большого интереса не составит.

Я краснею, вспоминая мои первые письма, и был бы рад получить их назад, имейся такая возможность. Это были письма юного щенка, да притом избалованного, который скучал по своей кузине и считал различия всего лишь промашками, хотя я по-прежнему полагаю, что вонючая макрель, и салат под вонючим оливковым маслом, и омлет из вонючих яиц — все то, что голод понудил нас уписывать за обе щеки в Сент-Омере, были мной оценены совершенно правдиво. Но тогда я еще не стряхнул мою меланхолию и сожалею, что порой мною овладевали подозрительность и враждебность. То, что форейторы носят парики с косицами и прыгают в сапоги величиной с маслобойки, все еще обремененные туфлями, что парижские джентльмены ходят с зонтиками в ясные дни, укрываясь от солнца, что те же самые джентльмены прибегают к услугам цирюльника для своих собак, что лошади выглядят убого, что лимонад продается на улицах — это и подобное этому я начал принимать с заметно большим одобрением, чем тогда, и с заметно большим одобрением, чем потеющий и ворчащий мистер Хокинс когда-либо научится их одобрять.

Однако правда, что некоторые гостиницы поистине убоги, и мы не раз бывали свидетелями… Но нет, моя дорогая, с подобным вас знакомить не следует, а особенно в письмах, которые ваша сестрица может и выхватить из вашей руки. У этой страны есть две особенности, к которым я при всей моей офранцуженности приспосабливаюсь с большим трудом: адское деление календаря на жур мегр и жур гра[52] — нам постоянно отвечают «жур мегр», когда желудок томится по доброму бифштексу: француз скорее совершит гнусное убийство, нежели проглотит не ту частицу Божьего творения не в тот день; это весьма докучно, и да благословит Господь Англию, страну здравого смысла. Не могу я свыкнуться и с отсутствием девушек, на которых можно было бы остановить взгляд — поистине они чернявое племя, и от Булони до Парижа, и от Парижа до Лиона мы видели только женщин, которых трудно отличить от погонщиков мулов, — лишь на постоялом дворе к югу от Лиона, когда мы сели обедать, наконец-то в залу вошла хорошенькая девушка, и все общество — французы и путешественники — воздали ей должное, зааплодировав, к чему она, видимо, была привычна; но вы не должны принимать все это к сердцу, каждую ночь я обращаю мой взгляд на открытый медальон, прежде чем помолиться на сон грядущий.

Простолюдины здесь гораздо грязнее английских простолюдинов — они исхудали и заморены голодом, однако заморенность эта не удерживает их от злобности, непристойностей и преступлений. Конечно, им от природы свойственна импульсивность. В Монпелье я был свидетелем того, как кучер бил кнутом лошадь, которая упала на колени посреди улицы и не смогла подняться, — жестокое было зрелище. Хокинс запретил мне вмешиваться, как я поступил бы в Несфилде, и когда кучер кончил хлестать бедное животное, его господин вышел из дома и хлестал его, пока он не рухнул на колени, как лошадь рядом с ним, затем их господин вернулся в дом, а кучер обнял лошадь за шею. Я не вывожу из этого морали, но начни я с описания жестокостей, на которые насмотрелся, вы умоляли бы меня вернуться, не увидев Италии.

Благородные люди, на мой взгляд, более заботятся о собственных персонах, чем в Англии, — хотя наши простолюдины менее грязны и неряшливы, чем их французские подобия, благородные люди здесь не пренебрегают верхней одеждой на беззаботный манер английской знати; француз должен иметь свой кафтан с галунами и пудреный парик и должен выглядеть чистым. Тем не менее его дом часто полон сора и грязи, каких англичанин не потерпел бы, — это прямо-таки детский стишок, что лучше: прибранный человек в неприбранном доме или неприбранный человек в прибранном доме? Спросите об этом вашего учителя, когда в следующий раз он будет развлекать вас нравственной философией. Мы стали свидетелями грязи и беспорядка их домов благодаря их врожденному радушию и теплоте, которые они распространяют даже на недоросля и его ворчливого гувернера, — они поистине самые дружелюбные и гостеприимные люди, каких мне довелось встречать, хотя вы можете указать, что мое свидетельство не так полно, как могло бы быть, однако я побывал в Эдинбурге, не забывайте.

Я подробно осведомлялся у многих благородных особ, какие виды спорта они особенно практикуют, но сведений получил мало — разумеется, скачки, разумеется, охота, разумеется, азартные развлечения, каковой темы я в этом письме не коснулся, дражайшая кузина. У простонародья есть собственные забавы, как можно было ожидать, однако я так и не услышал, что спорт тут занимает такое же место, как в Англии, — слабость всей нации, как кажется мне. Но все это прескучно.

Вчера вечером нам подали птичек, которые называются грив[53] (опознать их мы, не имея при себе словаря, не могли), — подали их завернутыми в виноградные листья и зажаренными, однако при попытке разрезать засочилась кровь. Мистер Хокинс не потерпел, что нам подали сырое мясо, и выслушал объяснение, что дальнейшее поджаривание высушило бы все соки, вам следует сбегать за словарем и выяснить, какую тварь мы ели; имеются еще красные куропатки вдвое крупнее наших английских, вы уже клюете носом, пока читаете, как и я пока пишу, спокойной ночи, моя кузиночка.

Post scriptum. Мистер Хокинс пришел к выводу, что я пренебрег описать вам все особенности всех древностей Нима и Пон-Дю-Гард — сколько ярусов, сколько арок, сколько футов в высоту, к какому архитектурному ордеру принадлежит? Тосканскому, мистер Хокинс, ну, просто будто снова в классной комнате, а превосходили ли нас древние красотами, как мы превосходим их в удобствах, или нет, вы, Эвелина, красотой превосходите всех древних, и я заверил мистера Хокинса, что вы были поставлены в известность обо всем, о чем он прожужжал мне уши, пока я рисовал, и уж конечно, он вас проэкзаменует после нашего возвращения, вы так мне дороги, моя дорогая, и вы, я надеюсь, действительно немножко без меня скучаете; моя меланхолия совершенно рассеялась, и я кляну себя за глупость, что мы свернули в Монпелье, так как получу письмо от вас не раньше Ниццы, а то и Женевы.

Религии в этой стране очень много, священники и монахи в изобилии, мы видели много церквей, украшенных множеством статуй в нишах в их переднем конце — мистер Хокинс, конечно, знает, как он называется, я временно забыл, — заходим мы в них редко, любопытствуя касательно древности, много серебра, много цветных стекол, а ладан воздействует на ноздри, как нюхательный табак, и мой носовой платок находится в постоянном употреблении, а еще — большие распятия на перекрестках дорог и в пределах полей. В этом городе много протестантов, и управляются они хорошо и мягко, однако, согласно законам Франции, протестантский священнослужитель не должен исполнять обряды и служить, одного такого повесили на рыночной площади за таковые его поступки.

Вы не можете вообразить дыни, которые мы поглощаем с той минуты, как достигли юга страны — с эспланады, где мы прогуливаемся, открывается вид, четверть которого занимает Средиземное море, а противолежащую — горы Севенны, и вы бы никогда не подумали, что плоды столь ценимые и лелеемые в Несфилде, столь оберегаемые от красных клещиков, могут быть столь доступными и обильными в другом месте, и они совсем иные: мякоть сочная и золотистая, и сладкая, и душистая — она способна превратить меня в гурмана или по меньшей мере во француза, даже мистер Хокинс, по показаниям верных свидетелей, улыбался поставленным перед ним ломтям. Как видите, опасения моей матушки касательно моей натуры были безосновательными.

Моя дорогая Эвелина, путешествия не особенно развили эпистолярный стиль вашего кузена; сказать правду, мое перо страдает от неуклюжести, какую я редко ощущаю, находясь в вашем обществе, так что вы и дальше будете дразнить меня голландским китоловом, передайте мои почтительные приветствия вашему батюшке и вашей матушке, я грежу вашим изящным почерком, который встретит меня в Ницце.

Ваш любящий кузен Гамильтон Линдсей



Сэр Гамильтон Линдсей отправился в Чертси во вторник шестого августа. Сэмюэл Добсон ехал с грумом на запятках, а сэр Гамильтон внутри с крикетными битами. Это, как он знал без малейших размышлений, было правильным выбором. Дождь и ненастье могли только закалить Добсона, тогда как биты были более чувствительны к гневу стихий и требовали бережности. В скучные минуты поездки сэр Гамильтон доставал мягкую тряпку и нежно втирал немного сливочного масла в лопасть своей биты. Другие предпочитали постное масло, но этот особый его собственный выбор будил в нем местный патриотизм. Сама бита была вырезана из ветви ивы, спиленной в его поместье, а теперь она мазалась маслом из молока коров, которые паслись на том самом заливном лугу, на краю которого выросла та ива.

Он кончил ублажать свою биту и спеленал ее ярдом муслина, в который укутывал ее во всех поездках. Бита Добсона была орудием погрубее, и у Добсона, без сомнения, были собственные секреты, как сделать ее настолько крепкой и упругой, как ему требовалось. Некоторые втирали в свои биты эль, другие ветчинное сало, третьи, по слухам, грели биты у огня, а затем мочились на них. Без сомнения, во время этого обряда луна должна была находиться в определенной фазе, подумал сэр Гамильтон, скептически покачав головой. Значение имело только то, как вы бьете по мячу, а Добсон бил не хуже лучших. Однако в Несфилд сэр Гамильтон забрал его, обвороженный дерзостью и упорством его правой руки.

Добсон был вторым младшим садовником в имении. Тем не менее никто не обратился бы к Добсону, чтобы как-либо изменить ландшафт, творение покойного мистера Брауна. Молодчик с трудом отличал люпин от турнепса, и обязанности его ограничивались физической подсобной работой, а не какой-то одной, требующей умения. Короче говоря, ему разрешалось орудовать лопатой только под надзором. Но сэр Гамильтон нанял его — или сыграл в браконьера, если воспользоваться фразой предыдущего добсоновского нанимателя, — не для того, чтобы приобрести подстригателя травы с дамскими ручками. Добсон был неподражаем на совсем другой траве. Созерцание его несокрушимости в орудовании битой более чем искупало его тупость в огороде.

В Чертси они прибудут на следующий день, а в субботу отправятся в Дувр. Пятеро крикетистов герцога живут рядом с Чертси: Фрай, Эдмидс, Эттфилд, Этеридж и Вуд. Затем он сам, Добсон, граф Танкервиль, Уильям Бедстер и Глыба Стивенс. Герцог, естественно, был в Париже; Танкервиль и Бедстер приедут в Дувр в одиночку; так что ввосьмером они встретятся в гостинице мистера Ялдена в Чертси. Именно там несколько лет назад Глыба Стивенс помог Танкервилю выиграть его знаменитое пари. Граф поспорил, что его игрок, практикуя удары, попадет в положенное на землю перо один раз из четырех. Мистер Стивенс услужил своему патрону, который, по слухам, положил в карман несколько сотен фунтов. Глыба Стивенс был одним из садовников Танкервиля, и сэр Гамильтон часто подумывал, не предложить ли графу пари для выяснения, кто из двух их садовников смыслит в садоводстве меньше другого.

Он поддался угрюмой раздражительности, не обращая внимания на пейзажи по сторонам дороги. Мистер Хокинс отклонил приглашение сопровождать его в этом путешествии. Гамильтон уговаривал своего бывшего гувернера в последний раз бросить взгляд на Европейский континент. Более того, размышлял он, с его стороны было бы чертовски великодушно свозить старика в Париж и обратно, хотя, без сомнения, это было бы чревато многими эпизодами скуления и рвоты на пакетботе, если прошлое служит показателем настоящего. Но мистер Хокинс ответил, что предпочитает свои воспоминания о безмятежности созерцанию нынешних беспорядков. Он не видит ничего соблазнительного в таком путешествии при всей своей благодарности сэру Гамильтону. Благодарности и трусливости, подумал сэр Гамильтон, простившись со слабым в коленках стариком. Трусливости, такой же, как у Эвелины, которая метала грозовые молнии из глаз, стараясь помешать его поездке. Дважды он заставал ее за шушуканьем с Добсоном и не сумел добиться ни от нее, ни от него объяснения, о чем они говорили. Добсон утверждал, что старался облегчить тревоги миледи, ее страх перед их путешествием, но сэр Гамильтон поверил ему не до конца. И вообще, чего им бояться? Их страны не воюют друг с другом, миссия их самая мирная, и ни один француз, даже самый невежественный, никогда не примет сэра Гамильтона за соотечественника. И к тому же их будет одиннадцать, все крепкие молодчики, вооруженные обработанными чурбаками английских ив. Ну, какая беда может с ними приключиться?

В Чертси они остановились в «Крикетистах», где мистер Ялден оказал им всяческое гостеприимство, вздыхая, что его дни крикета уже в прошлом. Остальные жалели об этом заметно меньше, чем мистер Ялден, поскольку их радушный хозяин не всегда сохранял щепетильность, когда правила игры мешали ему выиграть. Однако он с достохвальной щепетильностью благословил своих чертсийских земляков и их спутников содержимым бочонка самого крепкого своего эля. Гамильтон лежал в постели, ощущая, как волны эля швыряют бифштекс у него в желудке, точно дуврский пакетбот под ударами шторма в Ла-Манше.

Его чувства мало уступали им в бурности. Фонтаны слез Эвелины подействовали на него тем больше, потому что она прежде никогда за все десять лет их брака не пыталась воспрепятствовать ему в его крикетных матчах. Она была не похожа на жену Джека Хейторпа или сэра Джеймса Тинкера — на этих дам, которые пугались самой мысли о том, что их мужья якшаются на крикетном поле с кузнецами, лесниками, трубочистами и чистильщиками сапог. Миссис Джек Хейтроп, уставив нос в небо, вопрошала, какого уважения можете вы требовать от кучера и садовника, когда накануне днем кучер выбил вас из игры, а садовник дерзко отбивал все ваши подачи? Это не способствовало социальной гармонии, а спортивная вселенная должна отражать социальную вселенную. Вот в чем, согласно миссис Хейтроп, заключалось неизмеримое превосходство скачек: владелец, тренер, жокей и конюх — все знают свои места, а места эти определяются степенью их очевидной важности. Как не похоже на глупое уравнивание крикета, который к тому же, как известно всем, всего лишь вульгарный предлог для ставок и пари. Конечно, есть и ставки, и пари. Какой толк от спорта, если не поставить на удачу? Какой толк от стакана содовой, если в него не подлили коньяк?

Ставки, как однажды выразился Танкервиль, это соль, придающая вкус блюду. Сам Гамильтон пари заключал скромные, как обещал Эвелине и своей матери перед свадьбой. Однако в теперешнем настроении и памятуя о деньгах, не потраченных на отсутствующего мистера Хокинса, он был чертовски склонен поставить побольше обычного на исход матча между XI Дорсета и Джентльменами Франции. Да, конечно, кое-кто из чертсийских парней поутратил зоркости и нагулял жирку. Но если дорсетские молодцы не сумеют взять верх над мусью, то им пора расщепить биты на зимнюю растопку.

Из Чертси они отбыли в почтовой карете утром в воскресенье девятого августа. Приближаясь к Дувру, они повстречали несколько карет с французами в направлении Лондона.

— Спасаются от подач мистера Стивенса, я полагаю, — заметил сэр Гамильтон.

— Лучше подавай вполсилы, Глыба, — сказал Добсон, — не то они наложат в панталоны.

— И ты наложишь, Добсон, если начнешь обедать по-французски.

Сэру Гамильтону кое-что вспомнилось, и для развлечения пассажиров кареты он продекламировал следующие строки:



В дубовых башмаках она попа послала,
Чтоб на рагу пустил надменного он галла.



Стишок был встречен неясным ропотом, и сэр Гамильтон увидел устремленные на него глаза Добсона, выражение которых более подошло бы встревоженному гувернеру, чем второму младшему садовнику.

В Дувре они нашли графа Танкервиля и Уильяма Бедстера в гостинице, уже переполненной эмигрирующими французами. Бедстер прежде был дворецким и самым знаменитым подающим в Суррее, а теперь стал кабатчиком в Челси, и уход на покой заметно увеличил его в обхвате. Он и чертсийцы за своим последним английским обедом допекали друг друга спорными случаями в давних забытых сезонах и бурно доказывали преимущество прежних двух столбиков калитки над их новомодной заменой на три. В другом углу зала Танкервиль и сэр Гамильтон Линдсей обсуждали общее положение вещей во Франции, и в частности, трудности их друга Джона Сэквиля, третьего герцога Дорсетского и уже седьмой год посла его величества при версальском дворе. Подобные дела были не для ушей Глыбы Стивенса и чертсийских молодцов.

Дорсет с самого начала завел в посольстве такие порядки, что миссис Джейн Хейтроп могла только неодобрительно морщить нос. Его радушие в Париже не знало границ, собирая под крышей посольства игроков, и карточных шулеров, и ш…х, и прихлебателей. Его близость со многими знатнейшими дамами французского высшего света, как поговаривали, простиралась даже до самой миссис Бурбон. Шепотом намекали — однако не в присутствии подобных миссис Джек Хейтроп или мистера Глыбы Стивенса, — что Дорсет даже жил в Версале en famille.[54] Будничные дипломатические дела он оставлял на усмотрение своего друга мистера Хейла.

Со времени своего назначения в 1783 году герцог, ничтоже сумняшеся, ежегодно возвращался в Англию на крикетные сезоны. Но в это лето он не приехал. Это отсутствие, более, чем вездесущность французских беженцев в Лондоне, позволило Танкервилю и Линдсею заключить, что нынешние беспорядки по ту сторону Ла-Манша были достаточно серьезны. По мере того как проходили летние месяцы и общественный порядок во французской столице все больше приходил в упадок, всякие мерзавцы принялись клеветать на английскую нацию, и пошли слухи, будто английский королевский флот вот-вот блокирует французские порты. Ввиду этих прискорбных обстоятельств Дорсет в конце июля в качестве жеста примирения и дружбы двух стран предложил устроить встречу между английскими крикетистами и французской командой на Елисейских полях. Герцог на протяжении своих шести лет в качестве посла очень поспособствовал пробуждению интереса к этой игре во Франции и взялся подготовить команду из одиннадцати парижан; Танкервилю было поручено безотлагательно устроить прибытие английских игроков.

Лежа в постели в эту ночь, сэр Гамильтон вспоминал свое путешествие под надзором мистера Хокинса двенадцать… нет, пожалуй, пятнадцать лет назад. Он сам теперь нагуливал жирок почти как молодцы из Чертси. Он вспоминал убогих лошадей, свисающие, будто угри, белые косицы париков, вонючую макрель и сладостные дыни; кучера и его лошадь, на коленях, уравненных кнутом, кровь, засочившуюся из жареных дроздов под ножом. Он представил, как отбивает мячи французских подающих во все концы Енисейских полей, а французы с причесанными цирюльником собаками рукоплещут ему из-под своих зонтиков. Он представил себе, как завидит приближающийся французский берег; он вспомнил, что был тогда счастлив.

Сэру Гамильтону Линдсею не удалось проверить свою удаль на Елисейских полях, и Глыба Стивенс так никогда и не заставил французов наложить в панталоны своими демоническими подачами. Вместо этого Глыба Стивенс играл в Бишопборне в матче между Сурреем и Кентом, среди зрителей было несколько чертсийцев и сэр Гамильтон Линдсей. Их rendez-vous[55] с герцогом состоялось не как предполагалось, в hôtel[56] герцога в Париже, а на набережной в Дувре утром в понедельник 10 августа 1789 года. Герцог покинул свое посольство за два дня до этого и проехал 90 миль до Булони по дорогам, кишевшим бандитами даже больше обычного. Предположительно hôtel Дорсета был разграблен чернью через несколько часов после его отъезда, однако настроение у него было поразительно бодрым. Он в восторге, сказал он, что может провести конец лета и осень в Англии, как все прошлые годы. И французская столица будет словно бы совсем рядом: ведь столько его друзей теперь в Англии! Он наведет справки, наберется ли из них команда для матча, который предполагалось устроить на Елисейских полях, а теперь можно будет провести в Севеноксе.



Генерал сэр Гамильтон Линдсей и его супруга каждое воскресенье ходили днем в церковь. Пешком. Правду сказать, это было весьма странное паломничество, поскольку он с такой же охотой пошел бы в мечеть или синагогу, как в насквозь папистский храм. Впрочем, тот факт, что церковь была разгромлена и никаких богослужений в ней не совершалось, почти примирял его с этими посещениями. К тому же именно этот променад ему требовался, чтобы нагулять аппетит перед обедом. Леди Линдсей настояла на таком сгоне жирка, едва ей было разрешено приехать к нему.

На почтительном расстоянии их сопровождал лейтенант, что не оскорбляло сэра Гамильтона, хотя он дал слово как солдат и джентльмен. Французы утверждали, что офицер сопровождает их на случай, если генералу и его супруге потребуется защита от неотесанных местных патриотов; и он был не против поддержать эту дипломатическую ложь. Без сомнения, генерал де Розан окружен такой же любезной заботой на вилле под Роухемптоном.

Некоторые части революционной армии прошли через деревню на марше к Лиону лет двенадцать тому назад. Колокола были сняты с колокольни, серебро и медь забраны, священник оказался перед дилеммой: либо жениться, либо бежать. Три канонира поставили свою пушку перед западной дверью и использовали святых в нишах в качестве мишеней. Как генерал указывал каждую неделю — неизменно, хотя ненадолго приходя в хорошее настроение, — их меткость очевидно не шла ни в какое сравнение с меткостью Глыбы Стивенса. Церковные книги сожгли, двери сорвали с петель, цвета были выбиты из витражей. Революционные солдаты даже начали разрушать южную стену, а выступая, приказали использовать церковь в качестве каменоломни. Жители деревни, однако, проявили благочестивое упрямство, и ни единый камень не был забран; тем не менее ветер и косые дожди дерзко вторгались в поврежденный храм.

К их возвращению обед будет накрыт под полотняным навесом на террасе, и Добсон будет неуклюже стоять за стулом леди Линдсей. По мнению генерала, молодчик менял свои ипостаси с немалой сноровкой: крикетист, садовник, пехотинец, а теперь мажордом, камердинер и главный фуражир. Самая неожиданность их импровизированного ménage,[57] естественно, способствовала отступлениям от этикета, о каких в Несфилде и речи быть не могло бы; и все же генерала удивило, что его взгляды, когда он обращался к своей возлюбленной Эвелине, все чаще устремлялись мимо ее чепца на Добсона, стоящего позади нее. По временам он, черт побери, ловил себя на том, что обращается к Добсону, словно приглашая его присоединиться к разговору. К счастью, молодчик был достаточно выдрессирован и в таких случаях отводил глаза, а к тому же знал, как изобразить надлежащую глухоту. Что до Эвелины, то она относилась к таким нарушениям правил хорошего тона ее мужем как всего лишь к чудачествам, объясняемым его долгим изгнанием и отсутствием собеседников. И действительно, она нашла его очень изменившимся, когда приехала сюда три года назад: он обрел дородность — несомненно, из-за вредной пищи, — но, кроме того, стал вялым и истомленным. Она не сомневалась в радости, с какой он ее встретил, но обнаружила, что мысли его были обращены только в прошлое. Было естественно, что он так сосредоточен на Англии, но Англия должна была знаменовать и будущее. И она призывала его надеяться, что в один прекрасный день они, конечно же, вернутся. До них доходили удручающие слухи, что Буонапарте не очень хочет возвращения генерала де Розана в ряды его высшего командования; и, разумеется, пресловутая кротость француза, с какой он допустил, чтобы сэр Джон Стюарт взял его в плен при Майде, не могла прийтись по вкусу никакому главнокомандующему. Но такими слухами следовало пренебрегать, считала она. Однако в мыслях генерала Англия, казалось, была только прошлым, и с этим прошлым Добсон связывал его не меньше, чем жена.

— Эти канониры, моя дорогая. Если бы их меткость хотя бы вполовину равнялась меткости Глыбы Стивенса, они не потратили бы столько ядер.

— Да-да, Гамильтон.

Глыба, когда упражнялся в ударах, мог попасть в положенное на землю перо один раз из четырех. И даже больше. Благодаря ему Танкервиль выиграл пари в Чертси. Глыба был садовником графа. Сколько их теперь упокоилось в земле?

— Дорсет так и не стал прежним, — продолжал он, доедая остатки котлеты на краю тарелки. — Заперся в Ноуле и никого не принимал. — Сэр Гамильтон знал из верных источников, что герцог закрылся в своей комнате, как анахорет, и единственным его удовольствием было слушать приглушенную игру скрипок по ту сторону двери.

— Я слышала, что меланхолия была семейной чертой.

— Дорсет всегда был живчиком, — ответил генерал. — Прежде.

Это было правдой, и сначала он оставался таким после возвращения из Франции. В ту осень крикет занимал свое обычное место. Но по мере того как в Ноул прибывали émigrés,[58] положение во Франции омрачало рассудок Дорсета черной тучей. Был обмен письмами с миссис Бурбон, и многие считали утрату этой близости непосредственной причиной его меланхолии. Повторяли, и не всегда с симпатией, что, покидая Париж, герцог преподнес миссис Бурбон свою крикетную биту и что указанная дама хранила этот атрибут английской мужественности в своем шкафу, как некогда Дидона повесила панталоны покинувшего ее Энея. Генерал не знал подробностей этого слуха. Он знал только, что Дорсет продолжал играть в крикет в Севеноксе до конца сезона 1791 года — того самого лета, когда миссис Бурбон и ее супруг предприняли свое бегство в Варенн, их схватили, и Дорсет оставил крикет навсегда. Вот и все, что мог бы сказать генерал помимо того, что Дорсет, сведя грохот мира к приглушенной музыке скрипок за деревянной дверью, не дожил до чудовищной новости о 16 октября 1793 года.

Богу известно, что он не папист, но канониры и фузилеры революционной армии не были протестантскими фузилерами. Они забирали распятия с полей и устраивали из них ауто-да-фе. Они водили по улицам ослов и мулов в облачениях епископов. Они сжигали молитвенники и катехизисы. Они принуждали священников к браку и приказывали французским мужчинам и французским женщинам плевать на изображения Христа. Они бросались с ножами на алтарные покровы и с молотками на головы святых. Они снимали колокола, отвозили их в литейни, где их переплавляли в ядра, чтобы громить еще не тронутые церкви. Они истребили христианство в стране, и какова же была их награда? Буонапарте.

Буонапарте, война, голод, обманчивые мечты о завоеваниях и презрение Европы. Генерала все это удручало. Его собратья-офицеры часто подшучивали над ним, называя галломаном. Этот факт он признавал и в искреннее оправдание добавлял свидетельства, рисующие французский характер таким, каким он его наблюдал. Но он также знал, что истинным источником его склонности во многом были игры памяти. Он считал вероятным, что все джентльмены его возраста так или иначе любили себя молодых и, естественно, переносили эту любовь на обстоятельства своей юности. Для сэра Гамильтона этим временем явилось его путешествие под надзором мистера Хокинса. Теперь он вернулся во Францию, но вернулся в страну изменившуюся и поблекшую. Он утратил свою юность, но ее утрачивают все люди. Однако он утратил и свою Англию, и свою Францию. И они хотят, чтобы он и это стерпел? Его мысли стали поупорядоченнее с тех пор, как они позволили Эвелине и Добсону приехать к нему. Однако выпадали часы, когда он понимал, что чувствовал бедняга Дорсет: но только у него не было двери, и скрипки не были приглушены.

— Дорсет, Танкервиль, Стивенс, Бедстер, я, Добсон, Эттфилд, Фрай, Этеридж, Эдмидс…

— Лейтенант раздобыл для нас дыню, мой дорогой.

— Кого я забыл? Кого я, черт побери, забыл? И почему всегда одного и того же? — Генерал уставился на жену, которая приготовилась разрезать — что? Крикетный шар? Пушечное ядро? Скрипки скреблись у него в ушах, как насекомые. — Кого я забыл?

Он наклонился вперед, опираясь на локти. И прижал веки плоскими подушечками пальцев. Добсон быстро наклонился к уху леди Линдсей.

— Вы забыли мистера Вуда, мне кажется, мой дорогой, — сказала она мягко.

— ВУД! — Генерал отнял пальцы от глаз, улыбнулся жене и кивнул, когда Добсон поставил перед ним кусок оранжевой дыни. — Вуд. Он не был из Чертси?

Леди Линдсей не могла обратиться за помощью, так как глаза мужа были устремлены на нее, а потому она ответила осторожно:

— Я про это не слышала.

— Да, Вуд никогда за Чертси не играл. Вы правы, моя дорогая. Забудем про него. — Генерал припудрил дыню сахаром. — И во Франции он не бывал. Дорсет, Танкервиль, я, и это все. Добсон, конечно, побывал во Франции потом. Хотелось бы знать, как им показался бы Глыба Стивенс?

Глыба Стивенс выиграл для Танкервиля его пари. Глыба Стивенс мог попасть в перо один раз из четырех. Французские канониры…

— Может быть, мы получим письмо уже завтра, мой дорогой.

— Письмо? От мистера Вуда? Очень сомневаюсь. Мистер Вуд почти наверное играет в крикет с архангелом Гавриилом на траве полей Элизиума. Он, без сомнения, уже умер и похоронен. Как и они все. Хотя не Добсон. Только не Добсон. — Генерал поглядел поверх чепчика жены. Добсон был там, смотрел прямо перед собой, ничего не слыша.

Посольство Дорсета в Париже преуспело. На него были обычные нарекания. В наши дни миром управляют миссис Джек Хейтроп и ее сестры. Но «Таймс» в 1787 году сообщила, что вследствие присутствия и примера герцога скачки во Франции начали выходить из моды, их мало-помалу сменял крикет как более подходящий для французских полей. Генерала было удивило, что подсматривающий за ними молодой лейтенант этого не знал, затем математические подсчеты показали, что в то время он еще вряд ли распрощался с кормилицей.

Чернь сожгла hôtel Дорсета в Париже. Они сожгли молитвенники и катехизисы. А что произошло с битой Дорсета? Они и ее сожгли? Мы как раз собирались сесть на корабль в Дувре утром десятого, как вдруг увидели герцога. На набережной, а позади него стоял на якоре пакетбот. И в отличном расположении духа. А потому мы отправились в Бишопсборн пообедать у сэра Хорейса Манна, а на следующий день матч между Кентом и Сурреем.

— Дорсет, Танкервиль, Стивенс, Бедстер, я…

— Дыня очень сладкая, вы не находите?

— Добсон, Эттфилд, Фрай, Этеридж, Эдмидс…

— Думаю, завтра мы можем ожидать письма.

— Кого я забыл? Кого я забыл?

Врач, хотя и француз, показался леди Линдсей разумным человеком. Он был учеником и последователем Пинеля. По его убеждению, нельзя было допустить, чтобы меланхолия перешла в démence.[59] Генералу следует подыскивать развлечения. Он должен гулять настолько часто, насколько его удастся уговорить. Ему не следует разрешать больше одного стаканчика вина за обедом. Ему следует вспоминать приятные минуты прошлого. По мнению врача, несмотря на заметное улучшение в состоянии генерала благодаря присутствию мадам, было бы полезно послать за этим Добсоном, о котором генерал упоминал так часто, что доктор поначалу счел его сыном своего пациента. Разумеется, необходимо будет приставить к генералу стража, но это будет сделано со всей возможной тактичностью. Весьма прискорбно, что, согласно сведениям, полученным доктором, нет надежды на то, что предполагаемый обмен состоится в ближайшее время и англичанин сможет вернуться в родную страну. К несчастью, семья и защитники генерала де Розана, видимо, уже не раз терпели неудачу в попытках убедить приближенных императора в военных достоинствах француза.

— Кого я забыл?

— Вы забыли мистера Вуда.

— Мистер Вуд, так я и знал. Он ведь был из Чертси, верно?

— Я почти уверена, что так.

Обычно он помнил Вуда. Обычно он забывал Этериджа. Этериджа или Эдмидса. Однажды он забыл себя. Остальные десять имен он помнил, но никак не мог вспомнить одиннадцатое. Как могло случиться, чтобы человек забыл себя?

Генерал поднялся на ноги с пустой рюмкой в руке.

— Радость моя, — начал он, обращаясь к жене, но глядя на Добсона, — когда я задумываюсь над ужасной историей этой страны, которую я сам впервые посетил в году от Рождества Господа нашего одна тысяча семьдесят четвертом…

— Дыня, — весело сказала его жена.

— …и которая с того времени перенесла столько страданий, я осмелюсь высказать заключение, к которому пришел…

Нет, это следовало предотвратить. Это никогда не приносило пользы. В первый раз она улыбнулась такому выводу, но он приводил к меланхолии, только к меланхолии.

— Вы не хотите еще дыни, Гамильтон? — спросила она настойчивым голосом.

— Мне кажется, что ужасные события того ужасного года, всех тех ужасных лет, которые настолько разделили наши две страны и которые привели к этой ужасной войне, могли бы быть предотвращены, нет, наверное были бы предотвращены с помощью того, что сначала покажется вам лишь фантазией…

— Гамильтон! — Она в свою очередь поднялась на ноги, но ее муж все еще смотрел мимо нее на невозмутимого Добсона. — ГАМИЛЬТОН!

Кода он продолжал не слышать ее, она взяла свою рюмку и швырнула ее на пол террасы.

Визг скрипок стих. Генерал встретил ее взгляд и смущенно сел.

— Ну что же, моя дорогая, — сказал он, — это просто моя праздная мысль. Дыня очень спелая, не правда ли? Не взять ли нам еще по ломтю?

НАВЕЧНО

Evermore. Перевод Инны Стам

Она постоянно носит их с собой, повесив пакетик на шею. Чтобы внутри не скапливалась влага и ветхий картон не подгнил, она проткнула полиэтилен вилкой. Известно же, что бывает, если плотно накрыть горшок с рассадой: откуда ни возьмись возникает сырость, и среда под укрытием стремительно меняется. Этого необходимо избежать. А они, бедные, и так хлебнули тогда неизбывной сырости, дождей и грязного месива, в котором утопали лошади. За себя она не беспокоится. У нее сердце до сих пор кровью обливается за них за всех — каково-то им приходилось.

Открыток было три — последние, что пришли от него. Предыдущие все роздали, они, наверное, затерялись, но эти хранятся у нее, прощальные его весточки. В заветный день, развязав бечевку, она снимает с шеи пакет и пробегает глазами коряво выведенный карандашом адрес, строгую подпись — только фамилия и инициалы — и вымарки военной цензуры. Долгие годы она с болью думала о том, о чем в открытке не говорится ни слова; но теперь эта официальная бесстрастность кажется ей вполне уместной, хотя и не приносит утешения.

На самом деле ей, конечно же, нет нужды перечитывать открытки, как нет нужды рассматривать фотографии, чтобы вспомнить его темные глаза, оттопыренные уши и беспечную улыбку, подтверждавшую, что к Рождеству весь тарарам закончится. В любой миг она может во всех подробностях восстановить в памяти три пожелтевших картонных прямоугольника со штампом полевой почты. И даты: 24 дек., 11 янв., 17 янв., написанные его рукою и подкрепленные штемпелем с указанием года: 16, 17, 17. «На этой стороне не писать НИЧЕГО, кроме даты и подписи отправителя. Ненужное можно стереть. При написании сверх положенного открытка будет уничтожена». Дальше шли бездушные фразы на выбор.





Всякий раз он бывал совершенно здоров. Его ни разу не положили в госпиталь. Не отправляли в тыл. Он получил письмо от такого-то числа. Подробности сообщит письмом при первой возможности. Он получил от них не одно письмо. Все это перемежалось сделанными жирным карандашом вымарками, и стояла дата. А ниже, рядом с безапелляционным указанием «только подпись». — последний поданный ее братом сигнал связи: «С. Мосс». Большое размашистое «С» с кружочком вместо точки. Затем одним махом, не отрывая, как ей неизменно представлялось, наслюнявленного огрызка карандаша от открытки, — «Мосс».

На обороте имя их матери — миссис Мосс: крупное заглавное «М», дальше подчеркнуто короткой разящей чертой — и адрес.

По краю было напечатано еще одно указание, но уже мелким шрифтом: «На этой стороне писать только адрес. В случае дополнительных приписок открытка будет уничтожена». На второй открытке тем не менее Сэмми приписал кое-что сверху; однако ее не уничтожили. Аккуратная чернильная строчка, без тех небрежных петелек, что в карандашной подписи: «До неприятеля 50 ярдов.[60] Посылаю из окопа». Через пятьдесят лет, по году на каждый подчеркнутый ярд, она так и не нашла ответа. Почему он приписал эту строку? Почему чернилами? Почему это вообще разрешили? Сэм был мальчик осмотрительный и заботливый, особенно по отношению к матери, он не рискнул бы встревожить ее долгим молчанием. И все же факт налицо, он эти слова написал. Причем чернилами. Быть может, он зашифровал здесь нечто другое? Предчувствие смерти? Но ведь Сэм был совсем не из тех, кого посещают предчувствия. Возможно, он был просто возбужден, хотел поразить родных. Смотрите, мол, как близко мы подошли. До неприятеля 50 ярдов. Посылаю из окопа.

Хорошо, что он лежит на Кабаре-Руж, под своим собственным надгробием. Его нашли и опознали. Похоронили отдельно и с почетом. Тьепваль[61] внушал ей трепет, непреходящий ужас, хотя она исправно ездила туда каждый год. Павшие под Тьепвалем. Приходилось хорошенько готовиться ко встрече с ними, к тому, что их нет. Поэтому она всегда начинала издалека, где-нибудь в Катерпиллер-Вэлли, Тисл-Дампе, Куорри, Блайти-Вэлли, Ольстер-Тауэре, Эрбекуре.



Заря не взойдет
И ночь не падет
Без мыслей о тебе.



Это из Эрбекура; там, на выгороженном среди поля, обнесенном стеной кладбище упокоились сотни две солдат, по большей части австралийцев, но та эпитафия принадлежит английскому мальчику. Может, это дурно, что она горе освоила до тонкости? Зато теперь у нее есть по-настоящему любимые кладбища. Вроде Блайти-Вэлли и Тисл-Дампа; оба наполовину скрыты в глубине долины, с дороги и не заметишь; или Куорри — заброшенный погост, словно позабытый родной деревней; или Девоншир — крошечный уединенный уголок, отведенный для девонширцев, павших в первый же день битвы при Сомме; они дрались, стараясь удержать эту высоту, и держат до сих пор. Сначала едешь, повинуясь указателям с темно-зелеными надписями по-английски; затем по полям, охраняемым деревянными распятиями, добираешься до этих святых мест, своей упорядоченностью напоминающих бухгалтерский отчет. Надгробные плиты выстроились, как поставленные на попа костяшки домино; под ними строем, согласно списку личного состава, в полной амуниции лежат их владельцы. Надписи на кремовых плитах с фамилиями пропавших без вести утверждают, что ИХ ИМЕНА ОСТАНУТСЯ ЖИТЬ НАВЕЧНО. И верно, живут — на могилах, в книгах, в сердцах, в воспоминаниях.

Не последняя ли это поездка, каждый год думает она. Уже нет прежней уверенности, что судьба подарит ей еще двадцать, десять или пять лет. Теперь ее жизненный контракт продлевается лишь на год, как водительские права. Ежегодно в апреле доктор Холлинг обязан заново подтвердить, что ей позволено сидеть за рулем еще двенадцать месяцев. Возможно, ей с «моррисом»[62] и капут придет в один и тот же день.

Раньше сначала надо было ехать на поезде, потом — на пароме через пролив, там пересаживаться на экспресс до Амьена, затем — на пригородный поезд, а дальше на автобусе, а то и на двух. Обзаведясь «моррисом», она теоретически приобрела большую свободу передвижения; и все же в ее поездках мало что изменилось. Добравшись на машине до Дувра, она въезжает на паром и коротает ночь в трюме, в кромешной тьме, рядом с могутными водителями грузовиков. Так выходит дешевле, и к тому же во Францию она попадает к рассвету. Заря не взойдет… Наверное, Сэм, встречая рассвет, всякий раз думал, не эту ли дату выбьют на его надгробной плите… Потом по шоссе № 43 она направляется к Сент-Омеру, Эру и Лиллеру; в Лиллере она обычно пьет чашку thé à l\'anglaise[63] с рогаликом. Оттуда трасса идет дальше на Бетюн, но она съезжает с нее: южнее Бетюна пролегает шоссе D 937 на Аррас, и там, на равнинном отрезке, где дорога делает памятный крутой изгиб, стоит украшенный куполом портик бригадного генерала сэра Фрэнка Хиггинсона. Не проезжайте мимо, даже если вы собираетесь сюда вернуться. Однажды, только-только купив «моррис», она так сделала — проехала мимо Кабаре-Руж на второй передаче, но в этом ей почудилось чудовищное пренебрежение к Сэмми и к тем, кто лежит с ним рядом: еще, мол, не ваша очередь, погодите немножко, мы завернем к вам попозже. Нет уж, так поступать способны только другие водители.

Она же вместо этого берет от Лиллера резко на юг и по D 341 подъезжает к Аррасу. Оттуда, как бы с вершины узкого островерхого треугольника, в южных оконечностях которого находятся Альбер и Перонн, она пускается в свой неизменный торжественный объезд лесов и полей, где десятилетия назад английская армия перешла в контрнаступление, чтобы облегчить тяжкое положение французов под Верденом. Во всяком случае, с этого все началось. Теперь-то историки наверняка толкуют события иначе, на то они и историки; но ей ведь уже не нужно ни приводить убедительные доводы, ни отстаивать определенную позицию. Она дорожит тем, что запало ей в душу еще в ту пору: некий стратегический план, твердая вера в отвагу бойцов и боль за павших.