Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хорхе Луис Борхес, Адольфо Биой Касарес

Образцовое убийство

Нечто вроде предисловия

Куда это годится – просить меня написать «нечто вроде предисловия»! Напрасно я навязывал всем образ моей персоны как отошедшего от дел литератора, этакой старой перечницы. Но сейчас я разбиваю одним ударом все иллюзии моего друга: наш новичок в литературе, хочешь не хочешь, должен признать, что мое перо – славное, как в свое время перо Сервантеса, черт побери! – давно покоится среди прочей домашней утвари и я оставил приятные литературные занятия ради службы в житнице Республики, перейдя из «Альманаха литературных новинок» в «Альманах Министерства сельского хозяйства», то есть от виршей, исполненных на бумаге, к величественным строфам, начертанным Вергилиевым плугом на просторах пампы. (Вот это, други, загнул так загнул! Да, есть еще у старика порох в пороховницах.) Но умеющий выжидать пустобрех Суарес Линч опять взялся за свое и выдал больно ранящую меня клеветническую тираду:

Ах, этот наш старинный друг, ему всегда ведь недосуг!

(Ну и напугал нас старикашечка! Но шутки в сторону, и признаем в нем поэта.)

Помимо прочего, кто сказал, что мальчик обделен талантами? Как и все писаки девятнадцатого столетия, он был в полной мере отмечен несмываемой огненной печатью, которая на всю жизнь оставляет в душе страсть к листкам, подобным этому, где вы можете лицезреть истинного шута от литературы – доктора Тони Ахиту. Несчастный наш младенец: надо же было, только что родившись, перенести такой сокрушительный удар лирикой по мозгам! Потеряв голову от счастья, он увидел, что ему достаточно разродиться какой-нибудь тирадой, чтобы сам доктор Басилио (эксперт-каллиграф), будучи не совсем в себе, посчитал ее плодом работы всеми уважаемой пишущей машинки «Зеннекен». Но вот юношу уже не держат ноги, потому что он обнаруживает в себе отсутствие величайшей из писательских драгоценностей, а именно – глубокой своеобычности. Впрочем, кто рано встает – тому Бог подает: год спустя, дожидаясь своей очереди в приемной Монтенегро, он был облагодетельствован судьбой, подкинувшей ему в руки экземпляр полезной, весьма умной книжки – «Беллетризованой биографии доктора Рамона С. Кастильо». Открыв томик на странице 135, он тотчас же, не потратив ни секунды на поиски, наткнулся на следующие строки (которые, разумеется, не замедлил переписать себе в блокнот химическим карандашом): «Генерал Кортес говорил, что пытался донести слово о новейших военных исследованиях, ведущихся в стране, до гражданского интеллигентного элемента, с той целью, чтобы некоторые проблемы, связанные с данными исследованиями, которые в наше время перестали относиться лишь к узкопрофессиональной области знаний, стали бы общедоступными темами, знакомыми широкой публике». Прочесть этот образец изящной словесности и мгновенно вырваться из цепких объятий наваждения… лишь затем, чтобы тотчас же окунуться в другое, каковым стал Рауль Риганти – человек-торпеда. Не успели часы на рынке Сентраль-де-Фрутос пробить час жаркого из ливера по-испански, наш ragazzo[1] уже мысленно набросал – в общих чертах – первый черновик другой биографии: биографии генерала Рамиреса. Разумеется, он не замедлил дописать потом свой опус, но при правке корректуры лоб его покрылся бисером холодного пота: было абсолютно ясно (и тому было представлено неопровержимое свидетельство – листы печатного текста), что сей образец полиграфии начисто лишен какой бы то ни было оригинальности и более всего походил на кальку, снятую с вышеупомянутой страницы 135. Тем не менее наш автор не дал фимиаму благожелательной и конструктивной критики вскружить себе голову; заявив себе (черт его побери!), что современный мир живет под знаком яркого, неординарного личностного начала, он в следующей же своей писульке меняет тунику Несса-биографа[2] на сапоги Симона-прозаика,[3] что более соответствует запросам сегодняшнего читателя; характернейшим образцом такой прозы можно считать один из абзацев «Принца, убившего дракона» Альфредо Дуау. Проснитесь, сони, ибо сейчас я продемонстрирую вам всю сладость подобного стиля: «Ожившему, вибрирующему созданию экрана я, без сомнения, посвятил бы эту маленькую историю, рожденную и выросшую в самом центре нашей столицы, – историю любви, историю душещипательную и трогательную. Ее перипетии так глубоки и неожиданны – точь-в-точь как в том прекрасном фильме». И не стройте себе иллюзий относительно того, что наш автор сам ободрал себе ногти, откапывая этот драгоценный слиток. Нет, он был пожертвован ему одной светлой, увенчанной множеством почестей головой нашей литературы – Вирхилием Гильермоне, который отложил этот стиль в дальний ящик, оставив его себе так, на всякий случай – для личного пользования, но уже не нуждался в нем абсолютно, ибо к тому времени пополнил ряды братства бардов, что собралось вокруг Гонго.[4] Полнейшая чушь! Этот крохотный абзац стал настоящим камнем преткновения, одним из тех пейзажей, перед которыми художник рвет холст и выбрасывает краски. Наш юнец плакал горючими слезами, пытаясь перенести совершенство, отличающее данный образец, в повестушку о неутомимом господине Бруно Де Губернатисе. Но наш дон Кангрехо пошел еще дальше: эта повесть вышла похожей куда больше на доклад по теме «Памятник Негру Фалучо» и позволила войти в число членов общества «Мулаты Бальванеры», включая награждение Большой почетной премией Академии исторических наук. Бедный младенец! Это благоволение судьбы вскружило ему голову, и не успело взойти солнце в День Резервиста, как он уже позволил себе разродиться статейкой, посвященной «несомненной смерти» Рильке – писателя, занимающего, как нам представляется, весьма прочное положение в нашей Республике (кстати, несомненно, – католика).

Не спешите швырять в меня крышкой от кастрюли, а затем и самой кастрюлей. Все это происходило – я не говорю в полный голос, ибо пропал он у меня, этот самый голос, – когда, засучив рукава и взяв в руки поганую метлу, компания полковников принялась наводить порядок в нашей большой аргентинской семье. Я вам предлагаю: поместите автора в кровавую баню 4 июня[5] (минуточку, други, остановимся на дороге, я сейчас намотаю папиросную бумагу на расческу и сыграю вам очаровательный военный маршик). Когда на календаре засверкала сия дата, никто, даже самый вялый и безвольный человек, не мог не воодушевиться и не поддаться той волне активной деятельности, на которой единодушно вибрировала вся страна. Суарес Линч, легкий на подъем и отнюдь не ленивый, решил покрасить долг платежом, записав меня в чичероне.[6] Мои «Шесть задач для дона Исидро Пароди» указали ему курс в направлении истинной оригинальности. В один прекрасный день, тренируя проницательность и логику чтением колонки полицейской хроники, я вздрогнул, вдруг обнаружив – между двумя чашечками мате – первые известия о тайне отмелей Сан-Исидро,[7] которым очень скоро предстояло стать еще одной золотой нитью в роскошных эполетах дона Пароди. Редактура данного произведения была моей исключительной обязанностью, но, будучи занят выше головы кое-какими биографическими очерками, посвященными президенту одного povo irmäo,[8] я уступил тему детективных загадок нашему неофиту.

Я буду первым, кто признает, что мальчишка сделал достойную всяческих похвал работу, усеянную, разумеется, кое-где родимыми пятнами, безошибочно выдающими дрожащую руку подмастерья. Он позволил себе придать произведению гротескность, карикатурность, сгустил краски. Но куда более серьезен другой его просчет: он впал в грех допущения мелких ошибок и неточностей. Я не могу закончить это предисловие, не отметив – как бы мне ни было больно делать это, – что доктор Куно Фингерманн, в качестве президента Антиеврейского комитета, обязал меня опровергнуть, безо всякой предвзятости и без оглядки на уже начатое судебное расследование, ту «несостоятельную, не имеющую ничего общего с реальностью напраслину, которая возводится на него в главе пятой этого произведения».

На этом все. И пусть читатель доберется до конца книги!

О. Бустос Домек

Пухато, 11 октября 1945 года

These insects have others still less than themselves which torment them. David Hume: Dialogues concerning natural religion, X.[9]
Le moindre grain de sable est un globe qui roule Traоnant comme la terre une lugubre foule Qui s\'abhorre, et s\'acharne, et s\'exиcre, et sans fin Se dévore; la haine est au fond de la faim. La sphère imperceptible а la notre est pareille; Et le songeur entend,quand il penche l\'oreille, Une rage tigresse et des cris léonins Rugir profondément dans ces univers nains. Victor Hugo: Dieu, I[10]


DRAMATIS PERSONAE


Мариана Руис Вильяльба де Англада – аргентинская дама

Доктор Ладислао Баррейро – юрисконсульт А. А. А. (Ассоциации Аргентинских Аборигенов)

Доктор Марио Бонфанти – лингвист, ревнитель чистоты аргентинской речи

Отец Браун – апокрифический священник, главарь международной банды грабителей

Бимбо Де Крейф – супруг Лоло Викуньи

Лоло Викунья де Де Крейф – дама из Чили

Гервасио Монтенегро – аргентинский господин

Гортензия Монтенегро (Пампа) – девушка из светского общества Буэнос-Айреса, невеста доктора Ле Фаню

Дон Исидро Пароди – бывший парикмахер из Южного района Буэнос-Айреса, ныне – заключенный Национальной тюрьмы; не выходя из камеры, распутывает загадочные преступления

Баулито Перес – вздорный и задиристый отпрыск состоятельной семьи, бывший жених Гортензии Монтенегро

Баронесса Пуффендорф-Дювернуа – дама без национальности

Тулио Савастано – воплощение буэнос-айресского куманька; проживает на полном пансионе в отеле «Нуэво Импарсьяль»

Доктор Тонио Ле Фаню[11] – «многообещающий холостяк», или, цитируя Оскара Уайльда, – «Мефистофель в миниатюре, потешающийся надо всем и вся»

Княгиня Клавдия Федоровна – владелица увеселительного заведения в Авельянеде, супруга Гервасио Монтенегро

Доктор Куно Фингерманн – казначей А. А. А.

Марсело Н. Фрогман – фактотум А. А. А.

Полковник Хэррап – член банды отца Брауна


I

– Надеюсь, сеньор – из местных? – с алчной заинтересованностью прошептал Марсело Н. Фрогман, он же – Коликео Фрогман, он же – Фрогман Мокрый Пес, он же – Аткинсон Фрогман, редактор, издатель и распространитель на дому ежемесячного бюллетеня «На тропе войны». Выбрав себе северо-западный угол камеры № 273, он сел на корточки, извлек откуда-то из складок шаровар кусок стебля сахарного тростника, который и стал обсасывать, причмокивая и пуская слюни. Пароди смотрел на него без восторга. Вторгшийся на его территорию незнакомец был светловолосым, обрюзгшим, невысоким, плешивым, с лицом, покрытым веснушками и морщинами; от него воняло потом, и сверх того – он все время улыбался.

– В таком случае, – продолжил излагать свою мысль Фрогман, – я могу не сдерживать свою застарелую привычку говорить начистоту. Признаюсь вам в том, что иностранцев я на дух не переношу, не исключая и каталонцев. Ясное дело, сейчас я вынужден затаиться, спрятаться в засаде и даже в своих статьях боевого содержания – за которые мужественно готов отвечать – ловко меняю псевдонимы, становясь из Коликео Пинсеном, а из Катриэля – Кальфукурой. Я донельзя зажат тисками строжайших требований осторожности, но в день, когда власть фалангистов[12] рухнет, я буду на седьмом небе от счастья, уверяю вас. Эту мысль я озвучил публично в стенах штаб-квартиры А. А. А. – Ассоциации Аргентинских Аборигенов, поясню вам, – где мы, индейцы, собираемся при закрытых дверях, чтобы заложить основы будущей независимости Америки и посмеяться sotto voce[13]над швейцаром – упрямым, фанатичным в своем шовинизме каталонцем. Похоже, что пропаганда Ассоциации сумела распространиться и за пределы нашего убежища. Вот вы, если патриотизм не ослепляет мой взор, сидите и потягиваете мате; а ведь мате – это официальный напиток заседаний А. А. А. Я уверен в том, что, вырвавшись из парагвайских капканов, вы не попадете в бразильские ловушки, что настой, превращающий вас в истинного гаучо, выполнит свое миссионерское предназначение. Если я ошибаюсь, не обращайте на меня внимания: индеец Фрогман наплетет вам с три короба, кое-где приврет, но его надежно прикрывает здоровый регионализм, национализм в самом прямом смысле этого слова.

– Слушайте, если насморк не защитит меня, – сказал криминалист, прячась за складками носового платка, – я вышлю к вам парламентера. Поторопитесь, и прежде чем вас не обнаружили мусорщики, сообщите то, что должны мне сообщить.

– Любого, самого легкого, намека достаточно для того, чтобы поставить меня на место, – простодушно заявил Отмычка Фрогман. – Приступаю к дальнейшему рассказу – доверительному и весьма поучительному.

До сорок второго года А. А. А. была всего лишь скромным индейским стойбищем, которое набирало своих испытанных и надежных адептов в поварских бригадах и лишь изредка протягивало свои щупальца к матрасным мастерским или сифонным фабрикам, остававшимся на периферии прогресса. Единственным нашим капиталом была молодость. Тем не менее не проходило ни одного воскресенья без того, чтобы мы не собрались за столиком – большим или маленьким – в каком-нибудь угловом кафе и не просидели бы там с часу дня до девяти вечера. Что касается угла, на котором располагалось кафе, то каждый раз, как вы можете догадаться, он был новым, потому что на второй же раз нас опознавал уборщик (если не сам мойщик посуды лично) и мы были вынуждены сматывать удочки, чтобы избежать оскорблений со стороны этих одержимых, которым было ну никак не уразуметь, как это целая компания креолов может точить лясы целый день, перекрикивая друг друга и заказав при этом каких-то полбутылки содовой «Бельграно». Что за времена были! Проносясь во всю прыть по Сан-Педрито или по Хирибоне, креол на лету запоминал все обращенные в его адрес изящные обороты, которые затем тщательно переписывал в блокнотик в клеенчатом переплете, обогащая таким образом свой словарь. В те годы был собран неплохой урожай туземных словечек: болван, придурок, чурбан, голова квадратная, просто идиот, полный идиот, тупое животное, тормоз, контуженный, дурак, наконец! Просто песня! Какое зло берет – зло, заставляющее еще более тщательно осваивать язык, звучащий вокруг тебя. Мы, индейцы, вообще очень способны к языкам. Посудите сами: вынужденные вгрызаться в новый язык, в его незнакомую систему (какой бы хорошей и логичной она ни была), мы подчас оказывались бессильными. Когда ближние уставали угрожать нам, мы за несколько индейских статуэток нанимали какого-нибудь третьеклассника, чтобы этот чертенок научил нас тем словам, которые негоже знать несовершеннолетним. Так мы зазубрили кучу всякой дребедени, из которой я сейчас не вспомню ни единого слова, хоть тресни. В другой раз мы создали комиссию, которая назначила меня ответственным за то, чтобы прослушать на граммофоне одно танго и сделать приблизительную выборку из использованных в нем национальных словечек. С первого же раза мы выудили из текста: красотка, ты бросила меня, густые заросли, пристально глядя, одинокое ложе, убежище влюбленных, и множество других, относительно коих вы, если вам вдруг взбредет в голову, можете проконсультироваться в нашем отделении в Баррио Парке. Но одно дело – свежая пена на гребне волны, и совсем другое – глубины морские. Многие ветераны А. А. А., не задумываясь, смотали удочки и легли на дно, когда доктор Марио Бонфанти взорвал общественное спокойствие всей страны, припечатав к бесплатным листкам «Помоны» список используемых варваризмов. После этой пробы сил реакции последовали другие жестокие удары, например – расклеивание листовок, вещавших:

Пусть же отсохнет твой гадкий язык, коль обзовешь этикеткой ярлык, и распространение шуточного диалога, столь же больно ранившего всех нас: «Почему вы не так кладете столовые приборы?» – «Да мы на вас на всех ложим с прибором».

Я пытался организовать защиту родной мне манеры говорить на страницах весьма низкопробного желтого изданьица, выходившего два раза в месяц с условием от владельца – целиком и полностью посвящать каждый номер отстаиванию интересов фабрик по промывке шерсти. Но плоды моих порывов попали в лапы к наборщику какой-то иностранной национальности и вышли в свет в таком усеченном и перечерканном виде, что скорее могли сгодиться в качестве таблицы для проверки зрения.

Один умник, ну, знаете, из тех, что суются куда не просят, по случаю услыхал где-то, что особняк, принадлежавший доктору Сапонаро (тот, что на улице Обаррио), был приобретен на судебном аукционе одним патриотом, только-только вернувшимся из Бремена. И вот этот патриот будто бы на дух не переносил испанцев – настолько, что даже отказался от поста председателя Аргентинской Книжной палаты. Я лично совершил отважный поступок: предложил всем нашим назначить кого-нибудь представителем, чтобы он – как бы облачившись в посольскую мантию – в подходящий момент подступился бы к тому самому особнячку с единственной целью: выцыганить у его владельца хоть что-нибудь на помощь нашему делу. Видели бы вы, какое смятение в головах присутствовавших вызвало это предложение. Поняв, что обсуждение кандидатуры заходит в тупик, тот же самый умник предложил бросить жребий. То есть самой судьбе предстояло решить, кому из нас следует посетить тот дом и быть вытолканным в шею еще задолго до того, как перед его взором мелькнул бы где-нибудь вдалеке силуэт хозяина усадьбы.

Я, как и все, согласился по одной простой причине: точно так же, как и все остальные, я не без оснований надеялся на то, что жребий выпадет кому-нибудь другому. Можете удивляться и даже не верить, но судьба распорядилась следующим образом: Фрогману (вашему покорному слуге) выпало вытащить самую короткую соломинку из всего веника. Скрепя сердце, задыхаясь от дурных предчувствий, я был вынужден согласиться, готовый уносить ноги и заметать следы,

даже если мне перережут горло.

Можете себе представить, что творилось у меня на душе: кто говорил, что доктор Ле Фаню (а именно так звали того патриота) безжалостен по отношению к тем, кто безропотно позволяет топтать себя; кто утверждал, что он на дух не переносит робких и стеснительных людей; а некоторые вообще заявляли, что сам он – карлик, ростом вдвое меньше, чем нормальный человек.

Худшие мои предположения подтвердились, когда он принял меня в доме – со шпагой наготове, в сопровождении какого-то профессора, такого надменного и важного, что хоть стой, хоть падай. Так вот, вхожу я, а наш патриот возьми да и нажми на кнопку звонка. Ну, тут и вырастают два таких здоровенных парня – прислуга неведомой мне национальности. Впрочем, я быстро успокоился, так как хозяин приказал им всего-навсего открыть окна и ставни, что сподвигло меня на такую мысль: «Слушай, – сказал я тому, второму, Фрогману, что сидит во мне, – чего-чего, а свободных проемов, чтобы вылететь, как ядру из пушки, здесь для тебя предостаточно». Ободренный этим наблюдением, я, старательно изображавший вплоть до сего момента стороннего наблюдателя, решил ковать железо и брать быка за рога, в общем – перешел к делу, ради которого и пришел.

Он выслушал меня со всем возможным вниманием, а затем сбросил с себя маску ледяного безразличия (которая, кстати сказать, изрядно портила его физиономию) и мгновенно помолодел, разом скинув десяток лишних лет. Капризно топнув ножкой об пол, он зашелся в приступе хохота – ни дать ни взять, дите малое, увидевшее клоуна. И в тот-то самый момент он мне и сказал:

– Ваша речь, любезный, – это занятный сплав какофонии и бреда. Не пытайтесь мычать про себя, вам это не идет. Касательно feu[14] Бонфанти охотно подтверждаю, что он уничтожен, anéanti, под тяжестью громоздких словесных конструкций, видным приверженцем которых был всегда. Я же, наподобие языческих богов, защищаю и поддерживаю первородную глупость, предельную простоту. Впрочем, не отчаивайтесь, мой навязчивый дилетант. Завтра поутру в направлении вашего редута будет выдвинут самоотверженный казначей, облаченный в противогаз.

После столь лестного обещания я уж и не помню, ушел ли я сам, своими ногами, или же был выведен наружу прислугой.

Каково же было наше удивление, когда на следующий день к нам действительно явился казначей и представил несколько просто великолепных планов действий. Честно говоря, кое-кому из нас даже пришлось присесть на лавочку, чтобы унять головокружение, вызванное приливом крови от такой неожиданности. Затем дело пошло еще веселее: нас отвезли в штаб-квартиру, где уже имелись словари, изданные в Гранаде, Сеговии,[15] в издательствах «Гарсон» и «Луис Вильямайор», не считая пишущей машинки, осваивать которую мы поручили Файнбергу, и собрания «Разного вздора», что вырывался из-под пера Моннера Санса. Я не говорю уже о шикарном диванчике, и настоящем полном письменном приборе из бронзы со статуэткой Мисьеуса, и машинке для заточки карандашей. Наш умник, а он был еще и наглецом, каких вы и не видывали, приказал казначею взять в лавке в кредит несколько бутылок «Васколе», но не успели мы их раскупорить, как на пороге нашей конторы вырос доктор Ле Фаню. Он подлил масла в огонь праздника, приказав немедленно вылить содержимое бутылок (да и то сказать – невелика жалость), а затем распорядившись заказать у самого Дюзенберга целый ящик шампанского. Только мы облизнули с краев бокалов первую пену, как доктор Ле Фаню вдруг выдал такое!.. Что ж, по крайней мере, он продемонстрировал нам всем, что является истинным гаучо до мозга костей. В общем, громко, во весь голос, он вдруг осведомился о том, является ли шампанское индейским национальным освежающим напитком. Мы стали его успокаивать и – одновременно – приступили к эвакуации бутылок через шахту лифта. Как только операция была завершена, появился шофер и мы вкатили в контору привезенный им бочонок настоящей чичи,[16] чичи из самого Сантьяго-дель-Эстеро,[17] уверяю вас, а уж что это за напиток, объяснять, я думаю, не требуется.

Длинный Бисиклета,[18] которого я всегда довожу до ручки, обзывая его пожирателем книг, решил не упускать случая и обязать дарителя чичи (в просторечии именовавшегося личным шофером доктора Ле Фаню) зачитать нам что-нибудь из тех изящных стихов, которые без перевода или комментария не дано понять никому из непосвященных. Но тут доктор призвал нас к порядку и спросил, кого мы собираемся избрать президентом Ассоциации. Мы хором попросили его не затягивать формальности с голосованием, и доктор Ле Фаню стал президентом практически единогласно, если не считать одного голоса «против», поданного Бисиклетой, на носу которого красовались неизменные очки-велосипед1. Натурализованный патриот сеньор Куно Фингерманн, секретарь доктора Ле Фаню, со скоростью пулемета дал информацию во все газеты. На следующий день, раскрыв рты, мы уже читали первую заметку о деятельности А. А. А., с подробной характеристикой персоны Ле Фаню. А потом у нас появилась возможность самим публиковать наши новости, так как президент предоставил Ассоциации собственный печатный орган, газету «На тропе войны», бесплатный номер которой я могу вручить вам, чтобы вы, просматривая эти колонки, смогли почувствовать себя настоящим креолом.

Вот это были времена для индейца! Но не думайте, что так продолжалось долго. Как говорят, делу время – потехе час. Карнавал закончился, и доктор Ле Фаню приволок и поставил в саду своего дома не то вагончик, не то сарайчик, куда поселил нескольких индейцев из глухих деревень, которые совершенно не въезжали в нашу болтовню. По правде говоря, мы и сами-то не всегда четко понимали друг друга, поскольку доктор Ле Фаню нанял доктора Бонфанти, чтобы затыкать нам рты, как только кто-то из нас не специально, по чистой случайности, вставлял в речь какое-нибудь словечко, уже зафиксированное в словарях. Эта игра превратилась в настоящее мучение, потому что доктор Бонфанти подавлял всякую оппозицию ради дела, которое, как сказал он сам в своем первом выступлении на радио «Уасипунго», «с этого года, окруженное заботой и вниманием, набирает силу. Могучей поступью широко шагает с гордо поднятым флагом индейская речь, и тяжелой дубиной яростно крушит она стиль и язык писателей-галломанов и пуристов, закосневших в своих жалких подражаниях наследию Сервантеса, Тирсо де Молины, Ортеги и прочих мастеров, наследию, превращенному их стараниями в склад воняющей падалью болтовни».

А теперь, с вашего позволения, я вам расскажу об одном парне, который является неотъемлемой и незаменимой частью всей этой истории. Признаюсь честно, не раз и не два я умирал от хохота, радуясь его шуткам. Надеюсь, вы уже догадались, что речь идет не о ком ином, как о докторе Потранко Баррейро, как мы все его называем за глаза, хотя он, полагаю, ничуть не обижается. В свою очередь, я для него – нечто вроде талисмана. Он называет меня Цветком Жасмина и зажимает нос, стоит мне показаться в поле его зрения. Только не нужно, дорогой хозяин, идти по пути наименьшего сопротивления и представлять доктора юриспруденции Баррейро этаким шутом гороховым. Нет, это настоящий адвокат с бронзовой табличкой на двери, многие из посетителей кафе-бара «Токио» знают его и раскланиваются с ним при встрече. Он защищает интересы одной компании патагонцев в их тяжбе из-за пастбищных территорий, хотя – если уж начистоту, – по мне, чем быстрее эти немытые вонючки свалят к себе на родину и освободят помещение нашего филиала на площади Карлоса Пельегрини, тем лучше. Кстати, многие не без усмешки спрашивают, почему нашего юриста называют Потранко-Красавчик. Как говорится – шедевр креольского остроумия! Ведь даже тупому иностранцу с первого взгляда ясно, что Потранко более всего походит физиономией на лошадь, и нет недостатка в желающих поставить на него во время скачек за Большой приз Ла-Платы. Впрочем, мне часто говорят, что все мы похожи на каких-то животных,[19] каждый по-своему. Я, например, смахиваю на овцу.

– На овцу? Нет, я предлагаю кандидатуру скунса. – Дон Исидро не стал лукавить – сказал то, что думал.

– На вкус и цвет… дело ваше, – согласился Фрогман, заливаясь румянцем.

– На вашем месте, – добавил Пароди, – я не стал бы столь жестко придерживаться индейских поверий о вреде мытья.

– Как только соседи предоставят мне такую возможность, я обязательно последую вашему бескорыстному совету. Можете представить, какой сюрприз вас ожидает: после ванны я зайду к вам, и, уверен, вы решите, что перед вами – новый персонаж маскарада.

Вслед за доносящимся из-за двери раскатистым хохотком на пороге с непринужденной элегантностью возникает Гервасио Монтенегро – галстук от Фукьера, жакет с бахромой от Гитри, брюки от Форчун энд Бейли, средней длины гамаши от Бельсебу, ручной работы туфли от Бельфегора, шелковистые усы, слегка тронутые серебром седины…

– Ma condoléance,[20] почтенный учитель, та condoléance, – громогласно произносит он. – Мой flair[21] (надеюсь, я удачно подобрал нужное слово) сообщил мне еще из-за угла о redoutable[22] вторжении этого заклятого недруга Коти. А следовательно, наш лозунг на данный момент таков: спасение в выкуривании!

Из портсигара Баккара он извлек толстую «Мариано Брюль», пропитанную кюммелем,[23] и раскурил ее от серебряной зажигалки с гербом. Некоторое время он задумчиво разглядывал неторопливо плывущие в воздухе клубы дыма.

– Предлагаю спуститься с небес на землю, – сказал он наконец. – Мой тонкий нюх аристократа и старой ищейки безошибочно подсказывает мне, что наш незадействованный в деле индеанист проник в эту cellule[24] не только для того, чтобы пропитать ее новейшими отравляющими газами удушающего действия, но и с другой целью – рискнуть донести до вашего внимания свою, более или менее карикатурную и превратно истолкованную, версию преступления в Сан-Исидро. Вы, Пароди, как и я, – мы выше этого лепета. Время торопит нас. Итак, я начинаю свое ставшее уже классическим повествование об убийстве.

Наберитесь терпения: я должен выстроить строгую иерархию всех фактов, имеющих отношение к делу. Все произошло, по многозначительному совпадению, в день Праздника моря. Я был готов во всеоружии отразить лобовую атаку летнего зноя: морская фуражка, китель, белые брюки из английской фланели, пляжные туфли. Занят я был следующим: без особого желания руководил разбивкой газона перед своим особняком – одним из тех особняков в Дон Торквато, которые рано или поздно приобретает каждый из нас. Признаюсь вам, что этим садовым besognes[25] удается, хотя бы на краткий миг, отвлечь меня от мучительных проблем, которые, несомненно, представляют собой bête noire[26] современного человека. Вполне законным было мое удивление и недовольство, когда двадцатый век ворвался ко мне в сад, постучав в ворота усадьбы жесткими костяшками автомобильного клаксона. Пробормотав какие-то богопротивные слова, я отбросил сигару и, стоически готовясь превозмочь очередное испытание, вышел на обсаженную эвкалиптами дорогу. С дивным изяществом неторопливо прогуливающейся борзой в мои владения въехал огромный «кадиллак». Фоновый занавес сцены: темная, суровая зелень хвои и пылающая голубизна декабрьского неба. Шофер открывает дверцу, и из машины выходит роскошная женщина. Хорошая обувь, дорогие чулки, – аристократка. «Да это же кто-то из Монтенегро!» – говорю я себе. И точно: моя кузина Гортензия, неотразимая Пампа Монтенегро из нашей haute,[27] одарила меня ароматом своей тонкой руки и сверкающим блеском своей любезной улыбки. Было бы знаком дурного тона, cher maоtre,[28] в очередной раз повторять ее описание, столь блестяще сделанное Виткомбом. Я уверен, что вы, как внимательный читатель газет и журналов, не нуждаетесь в дополнительных комментариях. Перед вашим мысленным взором уже возникли эти черные цыганские волосы, эти полные таинственной тьмы глаза, эта точеная фигура с совершенными изгибами, созданная, чтобы танцевать конгу,[29] этот tailleur[30] из грубой шерсти от Дьяблотена, этот пекинес, этот шик, это сам не знаю что еще…

И – вечная история, мой уважаемый Пароди: за прекрасной дамой следует паж! На этот раз имя пажа – Ле Фаню, Тонио Ле Фаню, и ростом он весьма невысок. Поспешим же признать его умение общаться с людьми, усиливаемое, быть может, какой-то венской надменностью, умением бросить mot cruel;[31] он был поистине похож на дуэлянта… но карманных размеров, этакая весьма привлекательная помесь Легисамо с д\'Артаньяном. Было в нем что-то от учителя танцев, еще что-то – от бакалавра каких-нибудь наук; присуща ему была и немалая доля щегольства и франтовства. Забаррикадировавшийся за своим прусским моноклем, он боком продвигался вперед, чередуя мелкие шажки с недоделанными реверансами. Его высокий лоб был увенчан напомаженным чубом, а явно подкрашенная борода-эспаньолка растекалась черной полосой по всей нижней челюсти.

Улыбаясь и даже посмеиваясь, Гортензия сказала мне на ухо:

– Lend me your ear.[32] Этот аппетитный кексик – моя последняя жертва. Мы можем устроить помолвку, когда ты захочешь.

Несмотря на всю внешнюю любезность и даже лакированность, слова эти заключали в себе то, что мы, истинные спортсмены, называем «ударом ниже пояса». И действительно, данного короткого заявления было вполне достаточно для того, чтобы понять главное: помолвка Гортензии с Баулито Пересом расторгнута. Как истинный боец, я выдержал пропущенный удар, даже не пикнув. Тем не менее от взгляда внимательного и хорошо знающего меня человека не ускользнула бы ни искра судороги, проскочившая по моим нервам, ни россыпь бисеринок пота, выступивших у меня на лбу.

Ситуация все же оставалась под моим контролем. Bon prince,[33] я предложил свою виллу для торжественного ужина, заявив, что почту за честь принять у себя гостей самой счастливой (или несчастной?) пары новобрачных этого года. Гортензия выразила свою благодарность импульсивным поцелуем; Ле Фаню – вопросом, который был явно déplacé[34] и который я воспроизвожу без всякого желания. «Что общего, – осведомился он, – между едой и свадьбой, между несварением желудка и импотенцией?» Набравшись мужества для того, чтобы презрительно оставить этот вопрос без ответа, я стал показывать им свою усадьбу, не пропустив, разумеется, бронзового буйвола работы Ируртиа и мельницу от Гуанако.

Когда нудный визит наконец закончился, я, крепко сжав руль своего «линкольн-зефира», не без удовольствия догнал, а затем и обогнал машину этой парочки. Да, вот так сюрприз преподнесла мне кузина! В газетах тут же замелькали заголовки: «Помолвка Гортензии Монтенегро расстроена». Естественно, первым моим желанием было провалиться сквозь землю. А вы наверняка уже взвешиваете все неприятные последствия, которые будут иметь место при таком повороте дел. Гортензия – моя кузина. По этой формуле я математически точно выверяю благородство происхождения и аристократизм возможного претендента на ее руку. Баулито – лучшая партия среди людей этого круга и этого возраста; по линии матери он происходит из рода Бенгочеа. А это означает, что ему предстоит унаследовать сахарные заводы старого Токмана. Помолвка была уже fait accompli,[35] обговоренным, законспектированным и сфотографированным представителями четвертой власти. Она стала одним из тех редких событий, в отношении которых мнение всей публики совпадает. Я лично заручился поддержкой Княгини в том, чтобы убедить самого Монсеньора де Губернатиса благословить молодых на церемонии помолвки. И вот – ни с того ни с сего, у всех на виду, в самый разгар Праздника моря, Гортензия так «кидает» Баулито! Впрочем, признаемся: это так типично для нас, Монтенегро!

Мое положение как chef de famille[36] было весьма непростым. Баулито – парень нервный, вспыльчивый, да и вообще – последний из могикан,[37] назвал бы я его. Кроме всего прочего, он мой старый знакомый, habitué[38] гостиной моего особняка в Авельянеде, товарищ, потеря которого была бы нелегким для меня испытанием. Вы меня знаете, меня и мой характер. Меня не пришлось долго упрашивать ввязаться в драку. Прямо из fumoir[39] Жокей-клуба я направил Баулито пространное письмо, копия которого у меня сохранилась. В этом послании я тщательно умываю руки, доказывая свою непричастность к случившемуся, а кроме того, даю волю сарказму а l\'égard de ce pauvre monsieur Tonio.[40] Ko всеобщему удовлетворению, буря обернулась короткой летней грозой. Вечер принес с собой еще одно чудо, прояснившее imbroglio:[41] сначала слух, подтвержденный вскоре самим Токманом, что получена телеграмма от Ширли Темпл, в которой она строжайше запрещала своей аргентинской подруге выходить замуж. Поступила и уточняющая информация о том, что в компании этой самой подруги она – не далее как вчера – посетила Национальный парк Сан-Ремо.[42] Rien а faire[43] перед ультиматумом маленькой актрисы. Из надежного источника мне сообщили, что и сам Баулито выбросил белый флаг. Быть может, втайне он все же надеялся, что очередная телеграмма еще от кого-нибудь наложит вето на свадьбу Ле Фаню с беглянкой. Отдадим должное нашему светскому обществу: несмотря на то, что разрыв помолвки представлял собой отличную мишень для любого рода острот, скандалов и осуждений, эта история встретила всеобщее, практически единогласное понимание и прощение. Уловив эти настроения, я решил сдержать слово и предоставить свою виллу для торжественного ужина, на котором, в присутствии всего Северного района, предстояло объявить о помолвке Пампы и Тонио. Необходимость такой party[44] была для меня просто очевидна. В сегодняшнем фиглярском Буэнос-Айресе его жителям некуда податься, негде встретиться. Если дело пойдет так и дальше, то осмелюсь напророчить всем нам, что настанет день, когда мы перестанем узнавать друг друга в лицо. Удобные чисто по-английски кресла клуба не должны отдалять от нас великолепную традицию общего сбора у большого костра: нам нужно собираться, создавать атмосферу и дышать ею…

По зрелом размышлении я выбрал для торжественного ужина вечер тридцать первого декабря.

II

Вечер 31 декабря в усадьбе Лас-Бегониас, резиденции доктора Ле Фаню, удостоился не одного художественного описания.

– Похоже, твой суженый просто сгорает от желания поскорее заполучить тебя, и еще неизвестно, с какой выходки он начнет церемонию, чтобы сбить всех с толку, – с мечтательным видом заметила Мариана Руис Вильяльба де Англада.

– Уж лучше, чем ты, никто не мог придумать: явиться на собственную свадьбу без корсета! – возразила сеньорита Монтенегро. – И вообще, в твои годы я бы куда меньше психовала по всяким пустякам. Вот учись у меня: как видишь, я довольна по уши, хотя и не питаю иллюзий насчет того, чтобы Тонио застрелился по дороге, что было бы уже просто дешевой выходкой назло.

– Я готова проявлять терпимость в течение четверти часа, – высказалась важная дама – с благородно-бледной кожей, с подкрашенными губами и волосами, с необыкновенно изящными руками. – По распорядку, уже скопированному в Сан-Фернандо, после пятнадцати минут ожидания по счетчику вам полагается оплачивать простой такси в течение целой ночи, как если бы вы все это время отплясывали фокстрот «Маргарита».

Почтительное молчание было ответом на слова Княгини. Наконец сеньора де Англада пробормотала:

– Какая же я глупая! Ну куда уж нам раскрывать рот, когда перед нами – сама Княгиня, знающая больше, чем телефонный справочник.

– Не касаясь личного изящества, утонченности и возвышенности слога, – возразил Бонфанти, – я полагаю, что ее слова выражают чувства, испытываемые всеми собравшимися здесь. Гласом невежества и неразумности будет названа речь того, кто не признает, что в словах Княгини прочно соединились здравый смысл и величайшая информированность, включая знание последних новостей.

– Да кто вы такой, чтобы болтать о новостях? – одернула его Княгиня. – Вспомните свои именины: помните, как сеньора Пасман застала вас в укромном месте за чтением «Билликена», да еще и старого номера?

– The elephant never forgets,[45] – порадовалась сеньорита Монтенегро.

– Бедный Бонфанти, – вздохнула Мариана. – Видно, как он опустился без той, что была ему soutien.[46]

– Ordern е progresso, mesdames,[47] – вмешался Монтенегро. – Cessez d\'être terribles et devenez charmantes.[48] И пусть сидящий во мне задира-фехтовальщик следует всем поворотам дискуссии, но я не обязан оставлять без внимания многообещающие призывы к согласию. Пожалуй, я даже рискну предположить, не без некоторой pointe[49] иронии, что отсутствие нашего последнего soupirant[50] не сможет ослабить присутствия во мне духа эпикурейства и скептицизма.

– Бифштекс! Я требую, чтобы мне дали бифштекс, вот такой – побольше! – раздался деспотический голос с чилийским акцентом, – это заявила о себе Лоло Викунья де Де Крейф – восхитительная загорелая блондинка.

Влада Ольховская

– Вашими устами глаголет самое неподдельное, самое замечательное жизнелюбие, – подхватил Бонфанти. – Не ставя ни на миг под сомнение первенство местных женщин, я все же сочту возможным отметить: в том, что касается силы духа, любой из них придется изрядно попотеть, рискнув бросить вызов тем, кто родился по ту сторону хребта.[51]

Дожить до весны

Высказала и Княгиня свое мнение по этому поводу:


Сюжет книги частично основан на реальных событиях.


– Вечно вы со своим духом, Бонфанти! И когда вы наконец поймете, что клиент платит за мясо, за живую, здоровую плоть.

Нет ничего плохого в том, чтобы носить маску – мир непредсказуем.

Роскошная, нисколько не изможденная сеньора де Де Крейф подхватила реплику и довела ее до блеска:

И нет ничего плохого в том, чтобы обзавестись множеством масок – мир бесконечно сложен и не всегда дружелюбен.

– Что этот тухлый окорок себе позволяет? Он хочет сказать, что мы, чилийские женщины, живем святым духом и худы, как скелеты?

Плохо, если в день, когда снята последняя маска, оказывается, что под ней давно ничего нет.

Протест был сопровожден смелым опусканием кружевной отделки выреза платья, что красноречиво свидетельствовало о справедливости негодования сеньоры де Де Крейф.

– Он так говорит, чтобы заставить всех поверить в то, что его персона еще не проходила через беседку в парке твоей усадьбы, – заметила Мариана (ни для кого не было секретом, что госпожа Де Крейф использовала садовую беседку для внебрачных любовных утех). – В отличие от всех остальных, – добавила она.

– Ну вот, Лоло, опять ты кипятишься не по делу, – сказал какой-то нервный молодой человек с сединой в волосах и с лошадиной физиономией. – Бедняга просто хотел сделать тебе комплимент.

В разговор неожиданно вмешался мужчина, очень похожий на Хуана Рамона Хименеса.

Глава 1

– Давай, Потранко, давай, продолжай! – подбодрил он конеобразного молодого человека. – «Тыкай» женщине, и не какой-нибудь, а моей жене, как будто меня здесь и нет.

Тревога набросилась быстро, сразу, и уже не отпускала.

– А зато чего здесь навалом, так это твоей дури и тупости, милый, – задумчиво произнесла красавица Лоло.

Ирина пыталась убедить себя, что для этой тревоги нет совершенно никаких оснований. Да и вообще, при чем тут тревога? Общение с отцом чаще вызывало у нее раздражение и разочарование, так должно было получиться и в этот раз. Отец-то вел себя как обычно!

– Женщина должна позволять обращаться к себе на «ты», – продекларировала Княгиня. – Я всегда принимаю в расчет то, что клиент к этому привык, и это в общем-то ничего мне не стоит.

С тех пор, как Ирина возобновила общение с ним, они встречались раз в год – в лучшем случае. Созванивались раз в месяц, всегда по ее инициативе. Но в последние полгода он и вовсе перешел на текстовые сообщения с редкими вкраплениями голосовых. Ирина пыталась сделать вид, что ее это не расстраивает – и почти всегда терпела неудачу. Мама и бабушка слишком хорошо ее знали, и если бабушка предпочитала дипломатично молчать, то мама сдержаться не могла:

– Дорогой, – импульсивно подхватила мысль Княгини Лоло, – если хочешь и дальше спокойно смотреть мне в глаза, немедленно встань на колени и попроси у Княгини прощения за то, как непочтительно обращался ты к ней раньше.

– Я же говорила тебе, что так будет! Он просто наигрался в родителя… Да он и играть по-настоящему не хотел!

Спасение для Де Крейфа пришло совершенно неожиданно – в виде странной какофонии, состоявшей из свиста индейских флейт, веселых трелей велосипедных звонков и отчаянного собачьего лая. – Следует признать, что мой слух охотника по-прежнему находится в отличной форме, – заметил Монтенегро. – Лай Тритона я уже узнаю. Остального не слышно из-за стекол веранды.

– Ты говорила, – покладисто отвечала Ирина. – А он не хотел.

Быстрым шагом он вышел на галерею; за ним последовали все гости, кроме Княгини и Бонфанти. – Да и пусть остается, с меня не убудет, – пожала плечами Княгиня. – Нужен мне этот студень, хватит, насмотрелась уже.

Она соглашалась – и снова писала отцу, снова звонила ему. Уговаривать его на очередную встречу она начала еще в декабре, но он ворчал, что занят и ему не до того. Отчасти это даже было правдой, Ирина ведь тоже подписалась на его канал, видела ролики, которые он выкладывает в Сеть… Хотя лучше бы не видела, если честно. Занимайся таким кто-то другой, и она отписалась бы от этой помойки… да даже заглядывать туда не стала бы! Но это делал отец, и ей нужно было знать.

Тем временем глазам находившихся на галерее предстало удивительное зрелище. Влекомый двумя вороными конягами, окруженный завывающим роем велосипедистов в пончо, по аллее к дому приближался мрачный катафалк. Рискуя угодить в кювет, велосипедисты то и дело бросали руль, чтобы издать очередную серию заунывных аккордов на длинных боливийских флейтах; это занятие изрядно отвлекало их от управления двухколесными транспортными средствами. Катафалк остановился между pelouse[52] и парадной лестницей. Под изумленные взоры собравшихся из этого странного экипажа выбрался доктор Ле Фаню, поспешивший благодарственно раскланяться с аплодировавшим его появлению велоэскортом.

Он не врал ей, что занят, все эти видео требовали немало времени. Ирина лишь не могла понять: почему нельзя сделать паузу для общения с родной дочерью? Просто остановиться и все, а продолжить потом, разве кто-то заметит? Однако отец оставался непреклонен, и это здорово испортило ей Новый год.

Она уже почти смирились с тем, что мама права и видеться они больше не будут, когда на очередное предложение о встрече отец неожиданно ответил согласием. Ирине показалось, что это если и не новогоднее чудо, то хотя бы добрый знак: проведя праздничную ночь в одиночестве, отец что-то осознал, он теперь будет вести себя иначе!

Как неоднократно повторял впоследствии господин Монтенегро, тайное не замедлило стать явным: велосипедисты в пончо оказались членами А. А. А. Возглавлял их вонючий толстяк, отзывавшийся на имя и фамилию Марсело Н. Фрогман. Этот кацик[53] напрямую подчинялся приказам Тулио Савастано, который и чихнуть не смел без дозволения Марио Бонфанти, секретаря доктора Ле Фаню. – Вот это trouvaille! – воскликнул Монтенегро. – В противовес некоторой высокомерности и излишней, быть может, солидности представления, этот экипаж демонстрирует занятное презрение к изрядно уже опостылевшим всем entraves[54] времени и пространства. Лас-Бегониас, представленная d\'ailleurs[55] этими дамами, приветствует в вашем лице аргентинца, promesso sposo[56]… Но не будем предвосхищать обильные удовольствия и маленькие радости, уготованные нам за праздничным столом. Аперитив весь охвачен нетерпением внутри хрустальных бокалов, consommé,[57] неизбежный отправной пункт любого банкета, едва сдерживается, словно безмолвный clubman, сгорая от благородных порывов и страсти к эмоциональному общению.

Надежда на это долго не продержалась – до самой встречи в кафе. Ирина ожидала, что отец хоть раз оденется прилично, приведет себя в порядок, поднимется дочери навстречу со счастливой улыбкой, обнимет… Как бы не так!

Он был все таким же всклокоченным, лохматым, давно не бритым, как прежде. Темная борода, щедро пересыпанная сединой, опускалась на грудь широкой лопатой. Глаза, и без того небольшие от природы, притаились где-то под кустистыми бровями, да и смотрели они куда угодно, только не на Ирину. Наряд был лишь немногим лучше, чем у бродяги – на грани того, в чем пускают в более-менее приличные места… Причем скорее «менее», чем «более». Нет, вещи не были откровенно рваными или подобранными на помойке. Просто отец носил их так долго и не стирал так давно, что рядом с ним легко улавливался тот специфический тяжелый запах, который часто окружает переставших следить за собой людей.

Обед в зале, декорированном самим Пактолусом, не обманул ожиданий Монтенегро. Сеньора де Англада, распустив шелковистые волосы, устало опустив глаза, подрагивая ноздрями, осаждала вопросами молодого археолога, с которым властно разделила еду, вино и даже стул. Он же, истинный воин, плотно укутывался в пончо, избрав для такого случая мудрую стратегию черепахи. Доводя женщину до отчаяния, он отказывался признаться в том, что его зовут Марсело Н. Фрогман, и время от времени пытался отвлечь ее внимание и сбить с толку, намекая на то, что является не кем иным, как Ратоном Перутцем де Ачала.[58] «Не теряйте времени попусту, сеньора, – время от времени вскрикивал Потранко Баррейро, отрываясь на миг от роскошных коленок мадам Де Крейф. – Поверьте, Юноша-Грубая-Сила – это не он, а я!» По правую руку от баронессы Пуффендорф-Дювернуа доктор Куно Фингерманн, он же – Бубе Фингерманн, он же – Жамбонно,[59] импровизировал со сверкающими фруктами, marrons glacés,[60] окурками импортных сигарет, сахарным песком и заветным талисманом в виде номера «Билликена», временно предоставленным ему в пользование Монсеньором Де Губернатисом, пытаясь изобразить на плоскости столешницы machietta[61] некоего убежища, которому предстояло быть воздвигнутым на тех участочках земли, где поднимутся кожевенные заводы. Счастливо поглощенный величием темы, он был не в состоянии оценить во всей полноте женскую составляющую своей раздраженной собеседницы; эта дама (почетная учредительница и председательница Общества Первых Холодов) куда меньше интересовалась аморфным телосложением полненького фантазера, чем диалогом, происходившим между Княгиней, Монсеньором и Савастано.

Ирина не первый раз наблюдала его таким. На подобных встречах ей хотелось плакать – и что-нибудь изменить, и это можно было считать нормой. А вот что к норме никак не относилось, так это тревога, поселившаяся в груди хищным маленьким зверьком, покусывавшая все то время, пока шла их встреча. Ирина пыталась отстраниться от этого чувства, потому что не понимала, при чем тут вообще тревога. Но успокоиться или хотя бы переключиться на вполне справедливую в такой ситуации злость у нее не получалось.

– Не по мне весь этот конструктивизм, – гортанным голосом говорила Княгиня, неотрывно глядя сквозь суровые очки на макет, возведенный Жамбонно. – Не радуют меня новомодные штучки. Я, как женщина, уже много чего повидавшая, настаиваю на круглом здании, которое для меня является последним словом в архитектуре и позволяет разглядеть с башенки, где торчит этот соня Котоне со своим биноклем, каждое движение специалисток в древнейшем искусстве, que vous m\'en direz des nouvelles.[62]

Нельзя сказать, что отец полностью отстранился, какой-то разговор у них все-таки был, однако если бы Ирине пришлось описывать его, подошло бы лишь одно слово – «натужный». Говорила в основном она. Отец или кивал, или отвечал односложно. Он не мог скрыть, что ему отчаянно не хочется быть здесь, он уже пожалел, что пришел, он ждет, пока все закончится… Он хотел удрать от нее, как обычно… И все-таки при чем тут тревога, почему рядом с ним так неспокойно?

– Гип-гип-ура! – пробормотал Монсеньор де Губернатис. – Вы, Ваше Высочество, зрите в корень и открываете просто непаханое поле благодарной деятельности и альтруистических поступков нашему любопытствующему Котоне. The right man in the right place,[63] несомненно… Тем не менее я отдал бы свой голос за более строгую архитектуру, с целью выступить против этих засевших в засаде евреев, которым удалось привлечь на свою сторону некоторых столпов нашей церкви благодаря звучному, но утопическому лозунгу: «Каждому Человеку – Отдельную Синагогу!».

В разговор вступил воодушевленный Савастано:

Ирина решила, что пора зайти с козырей:

– Ванечка очень скучал по тебе… Он просить передать тебе маленький подарок!

– Не ломайте все, Монсеньор, а то потом даже уборщице будет не под силу собрать воедино элементы этого сооружения. Госпожа Княгиня абсолютно права, и вам никоим образом не удастся опровергнуть ее. Сегодня даже ребенку, еще не получившему в свой гардероб «взрослые» длинные шаровары, уже знаком силуэт этого здания с башенкой в Авельянеде, принадлежащего Котоне. Вам же не остается ничего иного, как согласиться с тем, что архитектура временного жилища, гостиницы – это совсем другое дело, потому что «зал миллионеров» выходит окнами в первый двор, а на кабинет сеньора Реновалеса вы наталкиваетесь сразу, как входите.

Внук был единственным человеком, способным вызвать у отца улыбку. Это обижало Ирину, вызывало неприятные мысли вроде «Неужели я настолько хуже него? Почему его можно любить, а меня никогда нельзя было?». Но она отстранялась от этого – потому что стала достаточно взрослой, чтобы поступать по уму, а не по велению сердца.

Стряхнув пепел с «Партагаса» в левое ухо Фрогмана, Потранко Баррейра поинтересовался:

Да и потом, нельзя сказать, что любовь отца к Ване только задевала ее. Ирина чувствовала и радость, да еще гордость – это ведь она родила Ваню, он ее сын! И если ее сын способен вызвать теплые чувства даже в таком человеке, как Алексей Прокопов, разве это не достижение?

– Ле Фаню, ты помнишь Библиотеку Кальсадилья в Версале, такое мерзкое заведение, над которым вообще не было никакой башни? Впрочем, вы-то, помешанные на уставе Ассоциации, не нуждались в ее содержимом и безжалостно отправили Мулата Лойакомо обратно домой за то, что у него вырвалось «итак», а меня лишили руководства нашей маленькой группой за слова «внесу уточнение», хотя их понимает даже индеец Фрогман. Но кто старое помянет, тому глаз вон.

Доктор Ле Фаню парировал удар из глубины своего пышного жабо и неподвижной стойки воротника:

По крайней мере, раньше был способен. Сейчас отец не спешил ни улыбаться, ни задавать вопросы. Он даже не дождался, пока Ирина найдет в сумке Ванин новогодний рисунок. Отец встал и перевесил старый потрепанный рюкзак себе на плечо.

– Если говорить об этой безграмотно подобранной библиотеке и о вас, друг мой, то единственным действенным ресурсом памяти является полная амнезия. Ни вам, ни вашему коллеге по словесной какофонии не удастся похвалиться тем, что вы сумели опорочить мои воспоминания.

– Ты уже уходишь? – поразилась Ирина. – Ты что?..

– Нет, – буркнул он. – В туалет надо. Сейчас вернусь. Раз долго говорить будем, так хоть время под это получу.

– Быть может, дух коммерции совсем затуманил мой взор, – зазвучал густой тевтонский бас доктора Фингерманна, – но, поскольку масса вашего головного мозга не позволяет даже предположить в вас склонность к излишней забывчивости, я позволю себе не поверить в то, что вы не помните те праздничные дни, в один из которых вы, я и моя сестра Эмма скинулись по одному пфеннигу из личных сбережений каждого и отправились в зоопарк, где вы нам рассказывали о южноамериканских животных.

И это была самая длинная из обращенных к Ирине реплик за всю встречу.

– Перед таким экземпляром, как вы, любезный Бубе, даже самый говорливый зоолог предпочтет смолчать, если не бросится наутек со страху, – холодно заметил Ле Фаню.

В какой-то момент Ирина решила, что отец просто врет ей, чтобы она не мешала, на самом деле он позорно сбегает, но нет, куртку, возле которой никто больше не стал вешать свою одежду, он все-таки оставил, только рюкзак забрал. Кафе, в котором они встретились, располагалось на фудкорте большого торгового центра, собственного туалета там не было, отцу предстояло пройти половину этажа.

– Ну-ну, не становись на дыбы, жабоносец,[64] сеном подавишься. Никто из нас не собирался обидеть тебя, – успокоил его Потранко и наградил вдруг зашедшегося в почти туберкулезном приступе кашля Ле Фаню дружеским хлопком по спине. Савастано воспользовался этим моментом, чтобы подскочить к величественной сеньоре Де Крейф и шепнуть ей на ухо:

Это давало Ирине достаточно времени, чтобы еще раз обдумать ситуацию. От того, что отец потащил с собой зачуханный рюкзак, считая, что у него могут что-то украсть, становилось смешно, но других поводов для веселья не было. Внутри саднило – от обиды, от никому не нужной любви, от несправедливости всего этого. Да и тревога только нарастала… Ирине хотелось уйти, не дожидаясь отца. Оплатить счет, спуститься к машине, никогда больше не встречаться, не звонить, не писать… Пусть живет, как раньше, как ему угодно!

– Мне тут кое-кто намекнул, что сеньора, бывает, принимает гостей в одном павильончике в своем поместье. Нельзя ли как-нибудь найти туда путь?

И все же она остановила себя. Психолог говорил ей, что о любом поспешном решении она пожалеет. Тревога наверняка связана не с отцом, а с ней, он-то ведет себя как обычно. Если Ирина сейчас поддастся гордыне и уйдет, он, возможно, перестанет ей отвечать – и она никогда себя за это не простит…

Лоло, далекая, как звезды, повернулась к нему спиной.

Она думала об этом, за временем не следила, ждала, когда вернется отец, а вот взрыва не ждала, да и никто не ждал.

– Не улыбайтесь и передайте мне «паркер», – приказала она Монсеньору де Губернатису. – Мне нужно записать адресок столь милому господину Савастано.

А взрыв все равно прозвучал.

Прищурив глаза, стиснув зубы, подняв подбородок, ровно дыша, сжав кулаки, согнув руки, подняв на нужную высоту локти, доктор Марио Бонфанти, ветеран гимнастических залов, без особых проблем преодолел те несколько метров, что отделяли его от Гервасио Монтенегро. Он едва не проскочил мимо цели, как вдруг ему пришлось подниматься с пола – что стало следствием изящной подножки, вовремя подставленной Монсеньором Де Губернатисом. Он приставил тяжело пыхтящий рот к правому уху Монтенегро, и по всему залу растеклось густое варево разных согласных.

Громыхнуло где-то внизу, так, что задрожал под ногами пол, попадала посуда, стоявшая на столиках, закричали люди. Ирина замерла, шокированная, не понимающая, что произошло и почему. Она прислушивалась к окружающим людям, чтобы разобраться, как они объяснят случившееся. Но они тоже ничего не знали, а потом им всем стало не до того: не прошло и минуты после взрыва, как на этажах завыла пожарная сирена.

О том, что это не ложная тревога и не учения, догадаться было несложно. Ирина слышала топот десятков ног, чьи-то крики, она чувствовала запах дыма, расползающийся по этажу. Похоже, полыхало не рядом с фудкортом, а где-то внизу, на первом или втором этаже. Но от этого ведь только хуже! От огня нельзя сбежать, через него придется пройти, чтобы спастись, оказаться на свободе, и нужно было торопиться, пока он не обрел еще большую силу.

Монтенегро с достоинством выслушал его, внимательно посмотрел на часы и встал. С бокалом шампанского в руке, как и подобает большому оратору, он торжественно произнес:

А она торопиться не могла – и уйти тоже не могла. Ирина поспешила к выходу из кафе вместе со всеми, но в коридоре остановилась, крикнула:

– Раб похвального стремления всегда paraоtre а la page,[65] наш уважаемый фактотум только что сообщил мне, что до вылупления из скорлупы нового тысяча девятьсот сорок четвертого года остается всего несколько минут. Пусть скептик ухмыляется, я же, всегда последовательно выступавший против ballons d\'essai[66] пропаганды, не колеблясь, сверился со своей… time machine.[67] Пожалуй, я не возьмусь описать мое удивление: до полуночи осталось каких-нибудь четырнадцать минут! Мой информатор оказался прав. Так давайте же отдадим должное жалкой человеческой природе!

– Папа! Где ты?!

Сорок третий год, невзирая на возраст, храбро дерется в отступлении; с необъяснимым упорством, как наполеоновский grognard,[68] он готов отстаивать оставшиеся в его распоряжении считанные минуты. Сорок четвертый, юный и настойчивый, беспрестанно осыпает его градом секундных стрел, не оставляя ему никаких шансов. Господа, признаюсь, я уже выбрал, за кого болеть в этом состязании: несмотря на седину в волосах и на снисходительно-беспощадные взгляды молодежи, мои симпатии – на стороне будущего.

Она сама не знала, зачем кричала – его не было рядом, он точно не мог ее услышать. Но Ирине хотелось сделать хоть что-то, она привыкла контролировать свою жизнь, она не могла просто поддаться обстоятельствам!

Вот только обстоятельства ее на этот раз не спрашивали. Ирине не дали искать отца, не дали даже выбрать, куда идти дальше. Толпа подхватила ее, понесла вперед, как бурная горная река. В какой-то момент Ирина попыталась сопротивляться, двигаться в другую сторону, но быстро поняла, что ничего у нее не получится. В лучшем случае ее просто обматерят и все равно потащат, куда следует, в худшем она упадет, окажется под ногами, превратится в кровавое месиво, а те, кто ее убьет, даже не заметят этого…

Первое января, год грядущий… Эта дата сразу же заставляет вспомнить о подземных галереях, которые роют шахтеры, – потому что, невидимые нам, они представляются каждому на свой манер. Так и здесь: школьник надеется, что в новом году у него будут уже не короткие штанишки; архитектор мечтает об изящном куполе, который увенчает его творение; военный – о ярких эполетах на мундир, который явится достойной наградой за жизнь, полную лишений и жертв, у кормила общего дела, и к тому же до слез порадует невесту; сама же она ждет не дождется своего принца из гражданских, который придет и спасет ее от mariage de raison,[69] затеянного из чистого эгоизма ее бабушками и дедушками; толстопузый банкир ждет немыслимой верности от cocotte grand luxe[70] – эффектного дополнения к его образу жизни; государственный деятель рассчитывает, что ему удастся победоносно завершить войну, навязанную ему Бог знает какими современными карфагенянами; фокусник ожидает чуда – кролика, бесчисленное количество раз запросто вылезающего из clack;[71] художник надеется быть причисленным к своим собратьям из Академии – непременное следствие его недавнего вернисажа; болельщик желает победы какого-нибудь «Феррокарриль Оэсте»;[72] поэт ждет, что из его слов на бумаге расцветет роза;[73] священник уповает на свой Те Deum.

Ей пришлось уйти. Ирина все равно звала отца, просто чтобы подавить чувство безысходности. По крайней мере, звала, пока могла, потом уже не получалось: толпа принесла ее на территорию черного дыма, Ирина закашлялась, задохнулась. Слезы застилали глаза, и она даже не знала, из-за чего плачет – из-за дыма, страха или всего сразу. Ей пришлось все силы бросить на то, чтобы спастись самой. Люди теперь кричали со всех сторон, умоляли, плакали… Они не просто боялись, Ирина инстинктивно распознавала крики боли и отчаяния.

Господа, давайте хотя бы на эту ночь отложим каждодневные заботы и мысли о сиюминутных делах и прильнем устами к пенящемуся напитку!

Спасутся сегодня не все… Но она должна оказаться среди выживших! Ее ответственность перед сыном куда больше, чем перед отцом. Ирина обязана сделать все, чтобы вернуть Ване мать, а папа… Ему придется справляться самому.

Что же до всего остального – то не стоит сгущать краски. Панорама сегодняшней жизни, помещенная под лупу критики, бесспорно, представляет собой мрачное зрелище, но от опытного наблюдателя не ускользнет один оазис – исключение, лишний раз подтверждающее общую унылость пейзажа. Глядя на то, как вы перемигиваетесь друг с другом, в нарушение всех норм этикета, я понимаю, что вы уже предвосхитили мои выводы: да, нет смысла скрывать то, что очевидно всем, – я имел в виду нашу несравненную Гортензию и ее cavalière servente,[74] доктора Ле Фаню.

Она надышалась горячим дымным воздухом, и на пользу это ей точно не пошло. Когда Ирина все-таки добралась до улицы, теперь казавшейся ей другим миром, у нее отчаянно кружилась голова, перед глазами пульсировали черные пятна, кашель не отпускал, драл горло, как дикий зверь… В фильмах всегда показывают, что в такие моменты к выбежавшим из пылающего здания людям бросаются врачи и спасатели, но к Ирине никто не бросился.

Рассмотрим же непредвзято – без розовых очков, скрывающих самые серьезные изъяны, и без неподкупного в своей объективности микроскопа, который в состоянии увеличить и подчеркнуть их, – рассмотрим, что характеризует, что отличает от всех прочих нашу сегодняшнюю пару. И вот – place aux dames,[75] заклинаю вас, place aux dames, – вот вам женщина: любой эскиз, любой набросок меркнет перед богатством цвета этих волос; перед этими глазами, что плетут свои волнующие сети под сенью ресниц; перед этими устами, которые и по сей день знают лишь вкус песни, слов кокетства, вкус сладостей и помады и которые завтра, ах, завтра познают вкус слез; все меркнет перед… да что там говорить! Простите. Сидящий во мне мастер офорта опять не удержался перед искушением в нескольких характерных штрихах передать столь блистательный образ. Этого мало, скажете вы, чтобы описать кого-либо из Монтенегро. Перейдем же ко второй составляющей нашего бинома. Предпринимая попытку взять на абордаж эту необыкновенную личность, давайте постараемся не оцарапаться при излишне близком рассмотрении объекта, равно как и не утратить важных, но не слишком заметных его черточек при большом удалении. Несмотря на то что с первого взгляда можно подумать, будто доктор Ле Фаню абсолютно не знаком с требованиями нашего классического канона, он на самом деле является неиссякаемым источником едких фраз, высказываний и суждений ad hominem,[76] сдобренных иронией самой высокой пробы. Разумеется, понять это дано лишь тем истинным ценителям, которые способны произнести: «Сезам, откройся» так, чтобы действительно опустился подъемный мост и нашему взору предстали бы несметные сокровища простоты и человеколюбия, столь же желанные, сколь и бесполезные в мире коммерции. Речь идет о заботливо ухоженном растении, о пытливом ученом, в котором тевтонская мощь соединяется с бессмертной улыбкой Вены.

Не потому, что никто не приехал – машины экстренных служб уже стояли у торгового центра и продолжали прибывать. Просто у каждого сейчас было свое дело, куда более важное, чем забота о женщине с головокружением. Пожарные пытались сдержать открытое пламя, хлеставшее по стеклам возле главного входа. Полицейские старались ускорить эвакуацию. Медики сосредоточились на тех, кто уже не мог двигаться самостоятельно.

Ирина могла бы добиться их внимания, если бы захотела – но она не хотела. Чуть оправившись на свежем воздухе, она снова металась, не рвалась обратно в полыхающий торговый центр, но бросалась к каждой новой группе эвакуированных, искала знакомое лицо, звала… Она не хотела верить, что отец погиб – из-за нее, по сути, ведь это она привела его сюда! Не может быть, неправда, он спасется… Она билась у ограждения раненой птицей, пока наконец не приехал муж и не увез ее прочь. Правду Ирина узнала только через два дня – и это была страшная правда…

Тем не менее тот социолог, которого каждый из нас носит in petto,[77] немедля поднимается на заметную высоту. В этой счастливой паре, уже бессчетное количество раз описанной участниками недавних партий в бридж, устроенных… в благотворительных целях, не столько важны, наверное, сами составляющие ее личности – блестящие, но эфемерные путники на дороге из одного «ничто» в другое, – сколько та волна последствий, которую вызовет это событие из раздела faits divers.[78] И действительно, этот mariage de raison, заключенный в Сен-Мартен-де-Тур, не только послужит еще одним поводом для демонстрации монументального стиля проповедей Монсеньора Де Губернатиса, но будет и верным признаком того, что новые течения наполняют живительным – пусть не всегда кристально чистым! – соком вековые стволы почтенных и выдающихся семейств. Эти замкнутые сообщества – бережные хранители драгоценного ларца с подлинным, чистейшим аргентинским духом внутри него. К дереву этого ларца доктор Ле Фаню привьет молодые ростки римского духа, не преминув дать, полагаю, несколько весьма полезных уроков правильно понятого национализма. Как обычно, речь идет о некоем симбиозе. В таком случае взаимодействующие элементы не отталкиваются друг от друга. Семьи, представляющие собой соль нашей земли, быть может, униженные отчаянным либерализмом, сумеют по-хорошему встретить и принять это веяние будущего… Но, – тут оратор изменился в лице, а заодно и в голосе, – вот оно, настоящее! Оно – перед нами, во всей своей красе…

Ее отец не просто погиб в тот день.

Господин плотного телосложения, изрядно румяный, явно рассерженный, невысокого роста, с короткими ручками, вошел в зал через дверь террасы, со страстной монотонностью твердя одно и то же неприличное слово. Все обратили внимание на то, что вломившийся был словно обтянут белым костюмом; наименее склонный к синтетическому восприятию действительности Монтенегро заметил, что незваный гость сжимает в руках узловатую толстую трость; Лоло Викунья де Де Крейф, поклонница всего мужественного – как в природе, так и в искусстве, – восхитилась его головой, сидевшей прямо на плечах, без малейшего намека на шею. Доктор Фингерманн оценил в 322 песо его запонки в форме подковы.

Ее отец устроил теракт.



– Завидуй, Мариана, глотай слюнки, – в экстазе простонала сеньорита Монтенегро. – Тебе выпало стать свидетельницей того, как Бау-лито будет драться из-за меня. А из-за тебя не станет ввязываться в драку даже какой-нибудь галисиец.

Времени осталось мало, слишком мало… Настолько мало, что спастись не получится, но Гарик все равно пытался.

Понукаемый столь недвусмысленными намеками, Марио Бонфанти – большеголовый, спортивный, с буйной гривой волос – преградил холерику путь, встав при этом в защитную стойку чернокожего боксера Джека Джонсона.

Тело уже немело, наполнялось тяжестью – однако не сковывающей тяжестью болезни, а тем напряжением, которое просто требует покоя. Если застыть на месте, отказаться от любого движения, будет лучше… Нет, не просто лучше, придет удовольствие, с которым мало что сравнится. Но за него придется заплатить чудовищную цену, и Гарик еще не настолько утратил контроль над собственным сознанием, чтобы этого не понимать. Удовольствие – ловушка, которая порой оказывается смертельной.

– Вечный спор плебеев и патрициев, – с видом знатока произнес он. – На ваши лохмотья – мой благородный хитон; на ваши крики – мое молчание; на ваши оскорбления – моя отвага; на ваше свинство – мое…

Он не знал, сколько еще у него получится помнить об этом. Мир менялся быстрее, чем хотелось бы: строгие линии исчезали, становились плавными, будто танцующими. Рядом постоянно мелькало движение, хотя Гарик точно знал, что он здесь один… был один. Может, что-то изменилось? Наверняка он уже не узнает… Его подводили не только мысли, органы чувств стремительно поддавались дурману. Он делал вдох – и видел неоновый белый цвет. Он чувствовал запахи, от которых голова кружилась все сильнее. И еще нарастало это проклятое чувство, которое он знал когда-то и надеялся забыть навсегда, почти забыл, а оно вот вернулось… Чувство, будто крошечные коготки скребут по черепной коробке, но не снаружи, а изнутри.

Карандаш Фрогмана смог отразить в блокнотике кое-что из этой тирады Марио Бонфанти (несомненно, выданной сплошь на чисто аргентинском наречии), но в конце концов не поспел за речью, и заключительная часть фразы осталась незаписанной. Впрочем, сама речь доктора Бонфанти также осталась незавершенной: ее оборвал резкий удар трости Баулито.

Что-то уже в нем. Пока оно атакует медленно, осторожно. Причиняет скорее неудобство, чем боль. Но боль будет, еще какая, это просто вопрос времени! Того самого времени, которого осталось так мало…

– Вперед, дон Сокрушу-Всех, – прокричал Савастано. – Ну-ка, утрите ему нос.

Гарик хотел бы выиграть больше – и он пытался, да только ничего не получилось. Желудок он опустошил почти сразу, когда заметил признаки беды, и все равно оказалось слишком поздно. Теперь любая попытка вызвать рвоту отзывалась сухими спазмами внутри, но мир все равно расплывался, свет менялся на звук, звук – на запах, запах – на ощущение прикосновения, на холод и жар… Яд уже внутри, растворился в крови, и отменить случившееся не получится, придется справляться с последствиями… знать бы еще, как. Желание сопротивляться ускользало. Гарик слишком хорошо понимал, как будет легко, если он просто примет происходящее, перестанет дергаться, позволит себе раствориться вот в этом ярком, теплом, защищающем от всего света…

Безразличный к льстивым речам, Баулито ответил:

Это может оказаться последней ошибкой в его жизни.

Он знал, что один уже не справится, и знал, что просто так никто ему не поможет. Никто не догадывается, что помощь вообще нужна! Он не предупредил остальных, потому что не думал, что окажется в опасности… Попался, как последний идиот. Он попытался вспомнить, как это началось, когда именно он допустил ошибку, но не смог… Уже не смог. Это было плохо. Мысли путались, становились короче, он будто наблюдал за ними издалека – как пассажиры корабля смотрят на далекий берег, который им даром не нужен, они все равно не собираются туда высаживаться.

– Еще один звук, и я разобью твою поганую рожу.

Плохо, а становится хуже. Нужно больше времени, хотя бы чуть-чуть.

– Не будьте так мрачны, доктор, – воскликнул Савастано, поспешно отходя при этом. – Не говорите таких ужасных слов. Вот видите, я уже организованно отступаю.

Гарик вспомнил, как получить больше. Понял, что это плохая мысль, дурацкая, но другую искать не стал – знал, что она может и не появиться. Он кое-как открыл ближайшее окно и не прыгнул даже, а рухнул вниз.

Со следующей фразы он как ни в чем не бывало вернулся к прерванному диалогу с великолепной Лоло.

Он помнил, что находится на втором этаже. Он не был уверен, что помнит правильно. Если бы он ошибся, перепутал сегодняшний день со вчерашним, все могло закончиться – и он бы даже, может, не узнал об этом! Вот о чем он не позволил себе думать, просто сделал и все.

Доктор Ле Фаню встал из-за стола.

Момент полета остановил его сопротивление, и на этот миг стало хорошо. Так хорошо, как он и ожидал, как уже было… Хорошо – и очень плохо. Потому что если замереть в этой паутине, она оплетет и больше не отпустит.

– Я отказываюсь осквернять вот эту плевательницу или даже Фрогмана, используя их в качестве метательного оружия, – завопил он. – Уходите сейчас же, Маттальди! Завтра мои секунданты посетят ваш вертеп.

Удар кулака Баулито сотряс один из столов, разбив несколько фужеров.

Но потом все-таки пришла спасительная боль, отогнавшая мучительное удовольствие. Он не ошибся насчет второго этажа, только поэтому он еще был жив. Гарик рухнул на что-то мягкое, но не слишком. Мусорные мешки? Скорее всего, да, что еще, что тут может быть… Это не имеет значения. Ему недостаточно больно, чтобы умереть или потерять способность двигаться, такого пока хватит. Мысли даже прояснились, потому что тело ответило на боль, оно будто перестало растворяться в бесконечном неоновом океане, вернуло себе прежнюю форму, вернуло силу. Матвей говорил, что так будет, что резкий выброс адреналина в кровь помогает…

– Но они же не были застрахованы! – почти с восхищенным ужасом простонал доктор Куно Фингерманн. Величественный в своем негодовании, он шагнул к Баулито, схватил его под мышки, приподнял на некоторую – вполне достаточную – высоту и вышвырнул через террасную дверь, не переставая повторять: – Не были застрахованы! Они не были застрахованы!

Матвей! Нужно позвонить ему. Он знает, что делать, он всегда знает… И вообще много что знает, и это хорошо, потому что Гарик не сумел бы объяснить, что с ним произошло, а Матвей сам догадается, поймет…

Баулито рухнул на посыпанную гравием дорожку, не без труда поднялся на ноги и удалился, изрытая угрозы.

Да, нужно звонить ему. Но непонятно, как.

Телефон Гарик все-таки нашел – и уже это было достижением, аппарат ведь мог разбиться, потеряться при падении. Однако повезло хотя бы в этом! Вот только теперь Гарик держал устройство на ладони, смотрел на него и… не мог позвонить. Он не помнил, как звонить Матвею. Он не сомневался, что знает, что это очень простое действие, которое теперь ускользало вместе с мыслями…

– Летняя гроза, décidément![79] – заключил Монтенегро, уже возвращаясь с террасы, где – неисправимый романтик и мечтатель – он постоял немного, созерцая звезды и раскуривая сигару. – Для толкового наблюдателя этот потешный финал, завершившийся своего рода толканием ядра, означал лишь одно – незначительность и несерьезность всего происшествия. Какой-нибудь friand[80] эмоций, быть может, заставил того забияку, что сидит у меня в груди, пожалеть о том, что ему не удалось разойтись во всю прыть, но любой мало-мальски опытный аналитик подтвердит, что для этой besogne[81] и без меня хватало второстепенных персонажей. В конце концов, господа, Баулито покинул сцену, и уход его фактически был бегством. Не обращая внимания на все эти enfantillages,[82] которые я бы назвал чистым впадением в детство, поднимем же бокалы и обмакнем в вино наши седые усы – в честь Нового года, в честь встречающей его молодой пары, наконец – в честь всех присутствующих здесь дам!

Лоло, склоняя прекрасные волосы к плечу Савастано, мечтательно промурлыкала:

Адреналин уже не помогал, время снова ускорилось. Гарику только и оставалось, что нажимать наугад… Телефон разблокировался автоматически, отсканировал лицо, минус одно действие, уже спасибо. Нужно на что-то нажать, чтобы был звук, был голос, и если очень повезет, если подсознание возьмет верх над угасающим сознанием, это будет голос Матвея…

– Права, ой, права была баронесса де Сервус, когда говорила мне, что Бубе Жамбонно – такой надежный, такой настоящий мужчина. А ну-ка, симпатяга, верни мне адресок; лучше передам я его этому еврею.

Голос действительно был. Но не Матвея.

– Гарик, это ты? Ты на часы вообще смотрел? Мне что, снова отключать на ночь телефон?!

III

Не Матвей, нет… Таиса. Это Таиса. Тоже хорошо – не худший вариант. Может, он намеренно позвонил ей. Может, просто нажал дрожащей, едва подчиняющейся ему рукой на список последних вызовов, и тогда это двойная удача – мог бы и в службу доставки так позвонить! Проверить уже не получилось бы, зрение стало настолько мутным, что он не различал ни буквы, ни цифры.

– Следует признать во всеуслышание, – заметил Монтенегро, закуривая уже третью сигару за утро, – что сцена, свидетелями которой мы только что стали, – это более или менее опасное столкновение двух толедских клинков и двух отважных сердец, – едва ли не единственное, что может взбодрить нас в эти годы сплошного пацифизма а outrance[83] и финансовых баталий между дельцами с Уолл-Стрит. На протяжении своей изменчивой жизни, которую любой сторонний наблюдатель не колеблясь назвал бы – ну, скажем, так – разнообразной, мне доводилось участвовать и быть свидетелем таких отчаянно неотвратимых дуэлей ancien régime,[84] которые наша жалкая фантазия сейчас едва ли в состоянии передать даже в общих чертах. Признаем же, не стесняясь самих себя, что даже самому миролюбивому диалектику иногда следует прибегать к убийственно верному аргументу – стальному клинку!

Он помнил только адрес. Это было сложно. Таиса удивлялась, что-то переспрашивала, и это злило, но от злости становилось чуть легче, снова легче… Не настолько, чтобы ответить Таисе нормально или даже разобрать ее слова. Но достаточно, чтобы держаться за осколки воспоминаний, за тот осколок, на котором адрес, повторять одни и те же слова, молить непонятно кого о том, чтобы у слов был именно тот смысл, который вкладывал в них Гарик, могло оказаться по-всякому.

– Захлопни клюв, мистер Обормот, а то ведь не замолчишь, пока феко с моколом не остынет, – добродушно перебил его доктор Баррейро.

Таиса то ли поняла его, то ли окончательно разозлилась. В любом случае, ее голос больше не звучал, а вскоре исчез сияющий прямоугольник на руке Гарика – экран смартфона погас. Она завершила вызов. Может, позвонить кому-то еще? Хотя нет, не получится, уже не получится.

– Замечательно! – воскликнул в ответ Монтенегро. – Как видим, наша слизистая оболочка настаивает на том, что без этого чертова «Мокко» нам не обойтись.

Неоновый океан побеждал его. Хотелось то смеяться, то ударить кулаком по стене изо всех сил – зная, что стена разобьется, появится трещина, а за трещиной будет совсем другой мир. Как раньше. Все будет как раньше, хорошо, а если так, зачем сопротивляться и мучить себя?

Он сел во главе стола, за которым Фингерманн, Де Крейф, Баррейро, Баулито (с пластырем), Ле Фаню (во влажной одежде) и сам Токман уже делили рогалики, раздаваемые Марсело Н. Фрогманом (он же – Берасатеги), скромно взявшим на себя роль прислуги.

Чревоугодие доктора Ле Фаню было прервано ловким движением руки Потранко, предостерегшего его:

Но зачем-то все-таки надо. Гарик уже не надеялся дотянуться до своей памяти и понять, зачем именно. Осталось лишь смутное ощущение, что должно быть именно так и никак иначе. Никакого послабления, никакой жалости к себе, потому что за жалостью придет бездна, из которой он больше не выберется… Она и так злится, что отпустила один раз, второго не будет.

– Смотри не переправь в желудок все Террабусси, обжиронец.

Он не остался там, куда упал. Сквозь звуки, которых не было и которые он слышал, прорывался тот, который, скорее всего, действительно существовал. Резкий завывающий звук. У него больше не было названия, оно растворилось вместе с остальными словами, которыми Гарик уже не мог пользоваться. И все-таки упрямая часть его, питаемая болью и гневом часть, каким-то чудом делала выводы. Предупреждала, что резкий звук – часть всего, что происходит, хотя происходить не должно. Не в его интересах. Говорила, что здесь оставаться нельзя, потому что тогда победит… кто-то. Забытый. Ускользнувшее имя, источник гнева, источник боли, но не боли тела, раненого падением со второго этажа, а совсем другой боли, более глубокой и острой…

– Обжиронец? – с загадочным видом повторил Жамбонно Фингерманн. – Обжиронец? – Не знаю, скорее уж, двоеженец: ха-ха-ха!

Гарик ушел и от этого человека, и от паутины. Он шагал уже без цели, остатков самоконтроля хватало лишь на что-то столь примитивное, как движение, на мысли – уже нет, на воспоминания – давно нет. Он не был уверен, идет он прямо, бежит или ползет. Он знал, что скоро упадет, и даже не боялся этого. Все плохое уходило, как бы он ни старался это удержать… Оставалось только хорошее, доброе, светлое… готовое перемолоть его без остатка.

– Спешу признать, Ваше Ничтожество, что недостаточно иметь влажную одежду и крапивницу в начальной стадии, чтобы пасть до вашего уровня, – заметил доктор Ле Фаню. – Я предлагаю вам – не боясь при этом показаться нелогичным – перенести разговор в область дела чести, где вы ответите за ваше бессмысленное «ха-ха-ха» при помощи оружия или же обратитесь в постыдное бегство.

В момент, когда он думал, что все закончилось, появилось новое движение. Вообще-то, движение было рядом с ним постоянно. И в нем было – маленькие зверьки, царапающие череп, вгрызающиеся в ребра. И вокруг него было – кружащиеся тени, разноцветные пятна, гигантские лица, которые никак не могли быть человеческими. Однако новое движение отличалось от них тем, что его Гарик не просто увидел, он его почувствовал – как прикосновение, от которого почему-то стало больнее.

– Да вы, похоже, действительно изрядно далеки от мира биржевого материализма, – зевнув, ответил вызываемый на поединок. – Ваше предложение замораживается на неопределенное время.

Снова голос. Снова Таиса. Она приехала быстро… или нет? Время он больше не чувствовал. Он попытался вспомнить, сколько прошло времени, а вместо этого не вспомнил даже свое имя. Вот ведь забавно… Всё, на самом-то деле, забавно. Он улыбнулся. Возможно, рассмеялся. Он не брался сказать наверняка.

Движение и голос пытались чего-то от него добиться. Он говорил – но не с ними, а просто так. И все же потом среди слов, произнесенных голосом, мелькнуло одно, отозвавшееся внутри – больница.

Как наверняка уже догадался читатель – пытливый и внимательный, как юнга, в первый раз несущий вахту, – эта сцена разворачивалась на борту яхты «Pourquoi pas?»,[85] принадлежащей Гервасио Монтенегро. Нос яхты был направлен в сторону Буэнос-Айреса, за кормой же остался живописный уругвайский берег, parsemé[86] яркими красками и толпами отдыхающих.

В больницу нельзя. Он не представлял уже, что это такое, но знал, что туда нельзя. Тоже смешно… Но, поддаваясь смеху, он сумел упомянуть, что в больницу нельзя. Больница, неоновый океан, резкий звук – все это связано с тем, что случилось, с потерянным именем.

– Предлагаю не переходить более на личности, – сказал Монтенегро. – Подчеркну, что в весьма, надо признать, нелегкой роли Распорядителя Дуэли я соединил достоинства искуснейшего фехтовальщика и лихого рубаки, потомственного аристократа и завсегдатая салонов. Кстати, позволю себе распространить свои права Распорядителя на обладание вон той плюшкой…

Или… к черту все! Хоть в больницу, хоть куда. Ему надоело сопротивляться, надоело бороться, он просто расслабился и позволил неоновым волнам нести его в никуда.



– Каков стол, таков и стул, – буркнул Баулито. – Если от первой же царапины ты побледнел, как мате с молоком…

За близких всегда страшнее, чем за себя. Не то чтобы это стало для Таисы открытием, просто каждый раз столь простая истина била больнее, чем можно ожидать. Ничего странного тут нет, если задуматься. Когда сам оказываешься в беде, можно сопротивляться, бороться, сосредоточиться на действии и не думать о том, что происходит. Когда же пострадал кто-то другой, ты тоже можешь помочь, но лишь до определенного предела. Финальные шаги все равно за ним, а ты порой до последнего не знаешь причину, по которой все произошло… Может, никогда и не узнаешь.

– Согласен, – подтвердил доктор Ле Фаню. – Вот только насчет цвета вашей физиономии, неуловимый наш Перес, – его я определить не смог по причине вашего слишком стремительного перемещения в направлении бразильской границы.

Таиса училась у Форсова не так уж долго, но со страхом за других сталкивалась не единожды. Когда ее преследовал маньяк, она боялась, однако куда меньше, чем когда похитили Гарика или когда Матвей чуть не погиб от рук сумасшедшего убийцы… Она тогда спросила у Форсова, как справляться, как подавить в себе этот страх. Она надеялась, что учитель знает – с его-то опытом!

– Ложь и клевета, – возразил Баулито. – Если бы не раздался гонг, я изрубил бы тебя в капусту.

Но Форсов лишь проворчал:

– В капусту? – заинтересовался разговором Токман. – Лично я предпочитаю макаронные изделия.

– Если обнаружу – обязательно тебе расскажу! На красивой открытке напишу. А до тех пор лучшее, что ты можешь сделать, – не поддаваться истерике и оставаться полезной, что бы ни случилось.

Но Баррейро тут же тактично прервал его:

Он, конечно, был прав, и Таиса пыталась… Но ей казалось, что у нее всегда будет время подготовиться к возможному кризису. Когда кто-то из других учеников Форсова брал опасное задание, Таиса оставалась настороженной, даже если это дело ее не касалось. Она готова была помочь, если придется.

– Слушайте, вы, простейшие! Может быть, хватит? Неужели вам еще не надоело?

– Что? Хотел бы я посмотреть на тебя: надоест ли тебе обсуждать, когда прямо в одежде тебе устроят сидячую ванну из ла-платской воды! – разъяснил ему Баулито. – Примирись с очевидным: стоит посмотреть на то, с какой звериной рожей глядит на меня этот тип, чтобы не удивляться, почему я лаю ему в ответ.

Но сейчас у нее не было времени на подготовку – и никакого предупреждения тоже не было! Так уж получилось, что ни она, ни Гарик, ни Матвей сегодня не работали. Они закончили предыдущие задания, пусть и не одновременно, а новые пока не получили. Матвей, кажется, собирался что-то взять, а Гарик заявил, что у него выходной… В выходные ничего не должно происходить, в этом и смысл!

– Кстати, о собаках. Это напомнило мне еще одну историю, – размышляя, изрек Потранко. – В прошлый раз, ожидая цирюльника, я, просто чтобы скоротать время, стал листать журналы и от полного безделья перевел глаза на раздел комиксов в «Приложении». Опубликованная там история называлась «Вещая собака»[87] – не слишком-то изящно. Все крутится вокруг одного парня в белом костюме, которого – беднягу – в виде трупа обнаруживают где-то в беседке. И ты ломаешь голову над тем, как преступнику удалось скрыться с огороженного и охраняемого места преступления, единственная дорога к которому была под присмотром какого-то рыжего англичанина. В конце тебя убеждают в том, что ты полный болван: какой-то священник распутывает это дело, а тебе словно бы затыкают кляпом рот.

А сложилось вот как. Гарик позвонил ей, заплетающимся голосом продиктовал адрес, потом повторил, и еще раз, и еще… Ну а дальше его слова слились в нечто непонятное и необъяснимое. Ни на один вопрос Таисы он не ответил, он как будто и не услышал их!

Ле Фаню запротестовал:

Ей нужно было решить, что делать, срочно. Хотелось позвонить Форсову, Матвею, в полицию… Передать ответственность кому-то другому, чтобы и вина была на ком-то другом! И все же Таиса так не могла. Она мгновенно сообразила: Гарик сейчас рядом, она из своей квартиры доберется до него гораздо быстрее, чем Матвей или Форсов, живущие за городом. Ну а полиция… Гарик тоже знал номер полиции – и он почему-то туда не позвонил.

– К гипотетической тайне этой истории наш Кентавр присобачивает тайну собственного изготовления: во-первых, это сюжет в состоянии зародыша, а во-вторых, таинственности подбавляет синтаксис, достойный не двуногого, а четвероногого рассказчика.

– Четвероногого? – опять заинтересовался разговором Токман. – А я всегда говорил, что паровозик в зоопарке воплощает собой полное поражение гужевой тяги в ходе эволюционной борьбы.

Она отправилась сразу, как только завершился разговор. Еще год назад это было невозможно: своей машины у нее не было, а такси ждать порой так мучительно долго. Но обстоятельства последних месяцев заставили Таису на многое взглянуть по-другому, и автомобилем она все-таки обзавелась. Следовало догадаться, что однажды это станет спасением.

– Но с другой стороны, сохранили бы в зоопарке упряжки для этих вагончиков – можно было бы экономить на топливе, – заметил Фингерманн. – А так – за одну поездку приходится платить по десять сентаво!

Она понятия не имела, что находится по тому адресу, который назвал ей Гарик, а времени проверять не было. Как оказалось – ночной клуб и ресторан. Ну и как это понимать? Он что, ужрался в хлам и решил использовать ее как трезвого водителя? Таисе очень хотелось поверить в это, потому что при таком раскладе Гарику ничего по-настоящему не угрожало бы. И все же она не могла, она понимала: при всей безалаберности Гарика, он никогда бы так с ней не поступил. В своих розыгрышах он мог заставить ее чуть поволноваться, а вот так напугать – ни за что.

– Плюнь ты на эти десять сентаво, Хакой-бос! – воскликнул доктор Баррейро. – Тебя и так за еврея держат. Все равно машинка для печатания песо никуда от тебя не убежит.

Пока Таиса соображала, как быть, что делать дальше, Гарик появился сам, только вот не из клуба, а из ближайшей к клубу подворотни. И выглядел профайлер паршиво – при самой оптимистичной оценке. Он едва держался на ногах, опирался на стену, чтобы не упасть. Его одежду покрывала грязь, на лице засыхали кровавые полосы. Кажется, ничего серьезного, просто лоб разбит, но… Почему он тогда в таком состоянии?

Он блаженно посмотрел на Ле Фаню, который, в свою очередь, требовательно сказал:

Ответ Таиса получила, когда направила фонарик в лицо профайлеру. Гарик не отшатнулся от света, зрачки так и остались расширенными, а лицо… странным. Гарик всегда отличался живой, артистичной мимикой – но всегда она была в тему. Теперь же выражения лица менялись слишком быстро, без причины: то растерянность, то смех, то мрачная, болезненная обида – и снова смех.

– Не в первый уже раз, мой брыкающийся юрист, я замечаю, что в вашей речи постоянно присутствуют арго и солецизмы.[88] Сдержите же свой непарнокопытный энтузиазм: если вам так уж неймется быть верной тенью толстяка Бубе, я позволю себе отказаться от такой же роли по отношению к вам.

– Вот ведь невезение, ребята, – заявил Баррейро. – На меня пала тень с моноклем.

Он определенно был не в себе, и он точно пострадал: то ли избили, то ли упал с большой высоты.

Монтенегро, задумчивый, вновь присоединился к обмену мнениями:

– Пойдем! – велела Таиса. – Я отвезу тебя в больницу!

– Порой даже самый умелый causeur[89] теряет нить разговора. Некоторая рассеянность, причиной которой послужили, безусловно, простительные размышления о высоком и определенная безучастность к происходящему, привела к тому, что я как-то пропустил отдельные replis[90] этого диалога, так оживляющего наши посиделки.

Она была уверена, что Гарик ее не поймет, не в таком состоянии, и говорила она даже не с ним, а с самой собой: убеждала себя, что он адекватен, что дело не так уж плохо. А Гарик неожиданно понял ее, запротестовал, даже вырываться начал, слабо и неловко. Хотя с учетом разницы в весе и силе, Таисе и такое сопротивление даром было не нужно.

Впрочем, не все присутствующие занимались оживлением совместных посиделок. Даже читатель уже наверняка заметил, что Бимбо Де Крейф, внимательно разглядывавший все это время птичку из мармелада, весьма похожую на настоящую, не проронил пока что ни слова.

– Да что с тобой? – разозлилась она, прекрасно зная, что с ним. – Я тебе помочь хочу!

– Эй, Де Крейф! – заржал Баррейро. – Если набил рот, то почему не глотаешь? Что за игры в немое кино? Мы ведь живем в эпоху звукового!

– Не блница… – еле различимо произнес Гарик. – Нельзя… н-зя…

Монтенегро решительно поддержал его: