Судья Харкин вдруг напустил на себя сугубо деловой вид, словно это был вполне заурядный вердикт.
— Итак, леди и джентльмены, я должен опросить членов жюри. То есть я буду спрашивать каждого в отдельности, согласен ли он с приговором. Начнем с мисс Лорин Дьюк. Пожалуйста, ответьте громко и отчетливо, для протокола, согласны ли вы с этим вердиктом.
— Согласна, — с гордостью ответила та,
Некоторые адвокаты сделали пометки в блокнотах. Другие просто тупо смотрели в пространство перед собой.
— Мистер Истер? Голосовали ли вы за этот вердикт?
— Голосовал.
— Миссис Дапри?
— Да, сэр. Голосовала.
— Мистер Сейвелл?
— Нет, не голосовал.
— Мистер Ройс? Голосовали ли вы “за”?
— Голосовал.
— Мисс Уиз?
— Да.
— Мистер By?
— Да.
— Мистер Лонни Шейвер?
Лонни привстал и сказал громко, чтобы было слышно на весь мир:
— Нет, сэр, Ваша честь, я не голосовал за этот вердикт, и я совершенно с ним не согласен.
— Благодарю вас. Миссис Рикки Коулмен? Вы согласны с вердиктом?
— Да, сэр.
— Миссис Глэдис Кард?
— Нет, сэр.
Искорка надежды сверкнула вдруг для Кейбла, “Пинекса”, Фитча и всей табачной индустрии. Три присяжных только что отреклись от вердикта. Еще один — и жюри отправят назад для продолжения дебатов. В практике каждого судьи были случаи, когда уже после оглашения приговора, при персональном опросе некоторые присяжные меняли свое мнение. Здесь, на виду у зала, под пристальными взглядами адвокатов и их клиентов, приговор воспринимался несколько иначе, чем за несколько минут до этого в спасительном уединении комнаты присяжных.
Но хрупкая надежда на чудо была разрушена Джерри и Пуделихой. Они оба признали вердикт.
— Итак, голоса разделились девять против трех, — сказал Его честь. — Все остальное, кажется, в порядке. Вы хотите что-нибудь сказать, мистер Pop?
Pop лишь покачал головой. Он не мог благодарить жюри сейчас, хотя, будь его воля, перепрыгнул бы через барьер и расцеловал их всех. Вместо этого он с самодовольным видом сидел на месте, положив руку на плечо Селесты Вуд.
— Мистер Кейбл?
— Нет, сэр, — выдавил из себя Кейбл. О, сколько бы он хотел сказать этим идиотам присяжным!
Тот факт, что Фитча не было теперь в зале, очень обеспокоил Николаса. Это означало, что он где-то там, снаружи, ждет, затаившись. Что успел узнать Фитч к настоящему моменту? Может быть, слишком много? Николасу не терпелось покинуть зал и убраться к черту из этого города.
Харкин перешел к изъявлениям благодарности, пересыпая их рассуждениями о патриотизме и гражданском долге, не забыв ни одного словесного штампа. Он предупредил присяжных о недопустимости разглашения подробностей обсуждения дела в комнате присяжных, пригрозил судебным преследованием, если они хоть словом обмолвятся о том, что там происходило, и отпустил в последний путь за вещами в ненавистный мотель.
Фитч наблюдал за происходящим из просмотрового зала рядом со своим кабинетом. Он был там один, всех консультантов он выгнал еще час назад и отправил обратно в Чикаго.
Конечно, можно было схватить Истера, они подробно обсудили такую возможность со Свенсоном, которому Фитч все рассказал, как только тот приехал. Но что это даст? Сказать он все равно ничего не скажет, а им могут предъявить обвинение в похищении. Мало им без этого неприятностей? Не хватало еще торчать в билоксийской тюрьме.
Они решили следить за Николасом в надежде, что он приведет их к девице. Но здесь возникала другая проблема: что делать с девицей, если они ее найдут? Заявить на Марли в полицию они не могут. Она великолепно придумала: украсть грязные деньги. Что сможет Фитч написать для ФБР в своих показаниях под присягой: что он дал десять миллионов, чтобы купить вердикт для табачной компании, а у нее хватило ума и выдержки, чтобы его перехитрить? Не желает ли кто-нибудь за это возбудить против нее уголовное дело?
Фитча обошли на всех поворотах.
Он смотрел на картинку, которую транслировала скрытая камера Оливера Макэду. Вот присяжные встали, зашаркали ногами, и ложа опустела.
Они последний раз собрались в комнате жюри, чтобы забрать — кто книги, кто журналы, кто вязанье. Николас не был расположен болтать. Он незаметно выскользнул за дверь, где Чак, с которым они уже подружились, остановил его и сообщил, что шериф ждет на улице.
Не сказав ни слова ни Лу Дэлл, ни Уиллису, ни одному из коллег, с которыми бок о бок провел последние четыре недели, Николас поспешил за Чаком. Они нырнули в дверь черного хода и увидели, что за рулем своего огромного коричневого “форда” их действительно ждет сам шериф.
— Судья сообщил, что вам нужна помощь, — сказал он. не выходя из машины.
— Да. Отвезите меня на Сорок девятую северную улицу, я покажу, куда именно. И постарайтесь, чтобы никто не сел нам на хвост.
— Ладно. А кто может сесть вам на хвост?
— Плохие люди.
Чак захлопнул переднюю пассажирскую дверцу, и машина рванула с места. Николас бросил прощальный взгляд на освещенное окно комнаты жюри, в котором заметил Милли в обнимку с Рикки Коулмен.
— А у вас разве нет вещей в мотеле?
— Бог с ними, потом заберу.
И если ты не умрешь со смеха, спрашивает еще:
Шериф по радиотелефону приказал двум полицейским машинам следовать за ним и следить, чтобы никто не увязался за его автомобилем. Через двадцать минут, когда они миновали район порта, Николас стал показывать дорогу: направо, налево, еще раз налево... Наконец шериф остановил машину у теннисного корта, расположенного возле большого массива многоквартирных жилых домов. Здесь Николас сказал, что они приехали, и вышел.
— Разумна ли она, сэр?
Иногда кожа на спине лопается от смеха.
— Вы уверены, что вам больше не нужна помощь? — спросил шериф.
Интересна здесь проституция и религия. Религия — предмет комфорта. К попу приходит один из верующих и говорит:
— Я слушал вас три года, сэр, и вы меня вполне удовлетворяли. Я люблю, чтобы мне говорили в церкви о небе, ангелах, будущей жизни на небесах, о мирном и кротком. Но, сэр, последнее время в ваших речах звучит недовольство жизнью. Это не годится для меня. В церкви я хочу найти отдых… Я — бизнесмен — человек дела, мне необходим отдых. И поэтому вы сделаете очень хорошо, сэр, если перестанете говорить о… трудном в жизни… или уйдете из церкви…
— Совершенно. У меня здесь живут друзья. Спасибо.
Поп делает так или эдак, и все идет своим порядком».
Судя по этим письмам, а также по очерку «Город Желтого Дьявола», посвященному Нью-Йорку, Горький был не слишком доволен американской поездкой. 1 апреля 1906 года его и М. Ф. Андрееву буквально выставили на улицу из отеля «Бельклер» и не приняли ни в один другой. Сперва Горький со своей гражданской женой был вынужден поселиться в клубе молодых писателей на 5-й авеню, а затем их любезно приютила в своем доме чета Престони и Джона Мартин.
— Звоните, если что.
— Конечно.
По этому поводу Горький написал возмущенное письмо в «Times»: «Моя жена — это моя жена, жена М. Горького. И она, как и я — мы оба считаем ниже своего достоинства вступать в какие-то объяснения по этому поводу. Каждый, разумеется, имеет право говорить и-думать о нас все, что ему угодно, а за нами остается наше человеческое право — игнорировать сплетни. Лучшие люди всех стран будут с нами».
Николас растворился в темноте. Из-за угла он проследил, как отъехали патрульные машины. Еще некоторое время прятался за бильярдной, откуда, оставаясь невидимым, мог просматривать дорогу и вход в дом. Ничего подозрительного он не заметил.
Машина, на которой ему предстояло совершить побег, была новенькой, Марли оставила ее здесь два дня назад. В окрестностях Билокси, в разных местах, сейчас стояли еще две такие машины. За девяносто минут он благополучно доехал до Хаттисберга, неотступно наблюдая за дорогой позади себя.
Совсем иной прием ждал Горького в Италии. В Италии его знали задолго до приезда. Его произведениями увлекалась молодежь, его творчество изучали в Римском университете. И потому когда пароход «Принцесса Ирэн» с Горьким и Марией Андреевой на борту 13 октября подошел к причалу Неаполитанского порта, на борт его ринулись журналисты. Корреспондент местной газеты Томмазо Вентура по-русски произнес приветствие от имени неаполитанцев великому писателю Максиму Горькому.
Самолет ждал в аэропорту Хаттисберга. Николас захлопнул дверцу, оставив ключи внутри машины, и не спеша направился к выходу на летное поле.
На следующий день все итальянские газеты сообщали о прибытии Горького в Италию. Газета «Avanti» писала: «Мы также хотим публично, от всего сердца приветствовать нашего Горького. Он — символ революции, он является ее интеллектуальным началом, он представляет собой все величие верности идее, и к нему в этот час устремляются братские души пролетарской и социалистической Италии.
* * *
Да здравствует Максим Горький!
Вскоре после полуночи он без задержки прошел таможню и паспортный контроль в Джорджтауне с новенькими канадскими документами. Других пассажиров в этот час не было, аэропорт оставался почти пустым. Марли встретила его у стойки выдачи багажа, они горячо обнялись и поцеловались.
Да здравствует русская революция!»
— Ты слышала? — спросил он. Они вышли из здания аэропорта на улицу, и густой влажный воздух сразу же стал обволакивать их.
На узких неаполитанских улочках его везде поджидали восторженные толпы, которые скандировали: «Да здравствует Максим Горький! Да здравствует русская революция!» В дело пришлось вмешаться карабинерам, и Горький едва не пострадал из-за своих обожателей.
— Да, Си-эн-эн без конца крутит эту новость, — ответила она. — Это самое большее, что ты смог? — Она рассмеялась, и они снова поцеловались.
Неаполитанский театр «Политеама» пригласил Горького и Андрееву на спектакль «Маскотт». Гости опоздали, и когда они вошли в ложу, увертюра уже началась. Представление немедленно остановили, зажгли свет, музыка прервалась, артисты вышли из-за кулис, публика вскочила с мест. «Evviva Gorki!» «Evviva la rivoluzione!» «Abbasso lo czar!» («Долой царя!») Оркестр вместо увертюры заиграл «Марсельезу». После спектакля народ уже ждал Горького у подъезда, он едва добрался до своего экипажа, который потом долго двигался сквозь толпу к отелю. Пожалуй, подобного Горький не знал даже в России.
Она везла его в Джорджтаун по пустым извилистым улицам, мимо современных банковских зданий, громоздившихся в районе главного причала.
Вопрос о месте его пребывания в Европе был решен. Горькому полюбился остров Капри, где было относительно тихо, в сравнении с Неаполем, и можно было спокойно работать, принимать гостей. Для старейшин и жителей острова это была огромная честь. На Капри Горький провел семь лет и написал здесь многие из своих лучших произведений: «Исповедь», «Детство», «Городок Окуров», «Хозяин», «По Руси» и другие.
— Это наш, — сказала она, указывая на “Швейцарский королевский кредит”.
— Очень мило, — ответил он.
Но в чаду апофеоза встречи великого писателя мало кто обратил внимание на два очевидных и досадных противоречия. Во-первых, странно, что политический изгнанник поселяется сперва в роскошном отеле «Везувий», а затем снимает виллу на самом дорогом итальянском курорте. Вспомним рассказ Бунина «Господин из Сан-Франциско». Именно на острове Капри внезапно скончался американский миллионер. Уже тогда Капри был излюбленным местом богатых американских туристов. Во-вторых, непонятно, почему левые итальянские журналисты с настойчивостью желали русской революции и свержения русского царя. Будто в самой Италии, в том же Неаполе, не было проблем с нищетой. Нельзя сказать, что Горький закрыл на это глаза. В его «Сказках об Италии» сказано и об этом.
Потом они сидели на песке, у самой кромки моря, и ласковые волны омывали им ноги, а они, дурачась, кидались друг в друга хлопьями пены. На горизонте проплывали, мерцая огоньками, корабли. За их спинами толпились отели и многоквартирные жилые дома. Все побережье в этот миг принадлежало им.
Но Россия посадила его в Петропавловку и выдворила из страны. Европа его приняла, а Италия почти обожествила. В России было неловко жить богато автору «Челкаша» и «На дне». Русская этика не принимает расхождения между словом и поведением, а слово и жизнь у Горького в какой-то момент стали серьезно расходиться. Европейская этика принимала это, не видела в том противоречия.
О, что за чудный то был миг! Четыре года напряженного труда позади. Их план сработал идеально. Как давно они мечтали об этом дне, как часто падали духом, не веря, что это может осуществиться.
Часы летели.
Уже в письме к Андрееву, написанном Горьким в марте 1906 года, когда он впервые оказался за границей, в Берлине, чувствуется его очарование европейским образом жизни — внешне чистым, культурным. Для него, видевшего в жизни немало грязного, смрадного, это был немаловажный аргумент в пользу Запада.
«Когда ворочусь из Америки, — пишет он, — сделаю турне по всей Европе — то-то приятно будет!
* * *
А ты живи здесь (то есть за границей. — П. Б.). Ибо в России даже мне стало тошно, на что выносливая лошадка».
Они сочли, что будет лучше, если брокер Маркус не увидит Николаса. Вполне вероятно, что позднее власти будут задавать ему вопросы, и чем меньше Маркус будет знать, тем лучше. Марли подошла к администратору “Швейцарского королевского кредита” сразу же после девяти, и тот проводил ее наверх, где ее уже ждал Маркус, которому не терпелось задать ей кучу вопросов. Он велел принести кофе и прикрыл дверь.
И вот они встречаются на Капри. Один — в апофеозе своей итальянской славы, весь переполненный восторгом от Италии, ее моря, ее солнца, весь насыщенный творческими планами. Бодрый, веселый, щедрый. Артистичный. Способный обворожить любого гостя. Даже Бунин, несколько раз побывавший у Горького на Капри вместе с Верой Николаевной Муромцевой, вспоминал, что это было лучшее время, проведенное им с Горьким, когда он был ему «особенно приятен». Вера же Николаевна была просто без ума от горьковских рассказов, его остроумия и какого-то аристократического артистизма. Кажется, именно она впервые заметила, что у Горького длинные тонкие пальцы музыканта.
— Игра на понижение с акциями “Пинекса”, кажется, великолепно удастся, — сказал он и широко улыбнулся, оценив собственную сообразительность.
Вот и Андрееву отдохнуть бы с ним душой от страшной потери «Дамы Шуры». Но не получается. Что-то не сходится.
Андреев пишет Евгению Чирикову с Капри: «Скучновато без людей. Горький очень милый, и любит меня, и я очень люблю, — но от жизни, простой жизни, с ее болями он так же далек, как картинная галерея какая-нибудь. Во всяком случае, с ним мне приятно — хоть часть души находит удовлетворение. Занятный человек и Пятницкий, но сблизиться с ним невозможно. Остальное же, что вокруг Горького, только раздражает… И неуютно у них. Придешь иной раз вечером — и вдруг назад на пустую виллу потянет».
— Похоже на то, — согласилась она. — С чего начнутся торги?
Вспоминает Горький: «Андреев приехал на Капри, похоронив „Даму Шуру“ в Берлине, — она умерла от послеродовой горячки. Смерть умного и доброго друга очень тяжело отразилась на психике Леонида. Все его мысли и речи сосредоточенно вращались вокруг воспоминаний о бессмысленной гибели „Дамы Шуры“.
— Хороший вопрос. Я звонил в Нью-Йорк, там, по всей видимости, царит полный хаос. Вердикт всех привел в шоковое состояние. Кроме вас, как я понимаю. — Ему очень хотелось прозондировать почву, но он понимал, что ответа от клиентки не дождется. — Может так случиться, что торги вообще не состоятся, вероятно, будут заморожены на день-другой.
— Понимаешь, — говорил он, странно расширяя зрачки, — лежит она еще живая, а дышит уже трупным запахом. Это очень иронический запах.
Одетый в какую-то черную бархатную куртку, он даже и внешне казался измятым, раздавленным. Его мысли и речи были жутко сосредоточены на вопросе смерти. Случилось так, что он поселился на вилле Карачиолло, принадлежавшей вдове художника, потомка маркиза Карачиолло, сторонника французской партии, казненного Фердинандом Бомбой. В темных комнатах этой виллы было сыро и мрачно, на стенах висели незаконченные грязноватые картины, напоминая о пятнах плесени. В одной из комнат был большой закопченный камин, а перед окнами ее, затеняя их, густо разросся кустарник; в стекла со стен дома заглядывал плющ. В этой комнате Леонид устроил столовую.
Видно было, что она все прекрасно поняла. Принесли кофе. Они стали пить его, просматривая результаты вчерашних торгов. В девять тридцать Маркус пересел на свое рабочее место и сосредоточился на двух мониторах, стоявших у него на столе.
— Торги открыты, — сообщил он и стал ждать.
Как-то под вечер, придя к нему, я застал его в кресле пред камином. Одетый в черное, весь в багровых отсветах тлеющего угля, он держал на коленях сына своего, Вадима, и вполголоса, всхлипывая, говорил ему что-то. Я вошел тихо; мне показалось, что ребенок засыпает, я сел в кресло у двери и слышу: Леонид рассказывает ребенку о том, как смерть ходит по земле и душит маленьких детей.
Марли слушала его в крайнем напряжении, хотя делала вид, что совершенно спокойна. Они с Николасом хотели быстро сорвать куш, продав и сразу же купив акции, после чего удрать с деньгами куда-нибудь далеко-далеко, где они никогда прежде не бывали. Ей предстояло обеспечить покрытие 160 000 акций “Пинекса”.
— Я боюсь, — сказал Вадим.
— Стоят на месте, — проинформировал Маркус, глядя в свой компьютер, и она слегка вздрогнула. Нажимая на клавиши, он начал переговариваться с кем-то в Нью-Йорке, бормотал какие-то цифры, потом сообщил: — Они предлагают по пятьдесят, но покупателей нет. Брать или нет?
— Не хочешь слушать?
— Нет.
— Я боюсь, — повторил мальчик.
Прошло две минуты. Он не отрывал глаз от экрана.
— Ну, иди спать…
— Предлагают по сорок пять. Брать?
Но ребенок прижался к ногам отца и заплакал. Долго не удавалось нам успокоить его. Леонид был настроен истерически, его слова раздражали мальчика, он топал ногами и кричал:
— Нет. А как другие компании? Его пальцы забегали по клавиатуре.
— Не хочу спать! Не хочу умирать!
— Ух ты! “Трелко” упал на тринадцать пунктов — у него сорок три, “Смит Грир” на одиннадцать — до пятидесяти трех с четвертью, “Конпэк” на восемь — до двадцати пяти. Это просто кровавая баня. Целая отрасль индустрии вылетает в трубу.
Когда бабушка увела его, я заметил, что едва ли следует пугать ребенка такими сказками, какова сказка о смерти, непобедимом великане.
— Проверьте “Пинекс”.
— А если я не могу говорить о другом? — резко сказал он. — Теперь я понимаю, насколько равнодушна „прекрасная природа“, и мне одного хочется — вырвать мой портрет из этой пошло-красивенькой рамки.
— Все еще падает. Сорок два, покупателей крайне мало.
Говорить с ним было трудно, почти невозможно, он нервничал, сердился и, казалось, нарочито растравлял свою боль».
— Покупайте двадцать тысяч акций по сорок два, — сказала она, глядя в свои записи.
Вспоминает Е. П. Пешкова:
Через несколько минут он сказал:
«Вскоре после смерти жены Леонид Николаевич решил уехать на Капри, зная, что там живет Горький. Когда они встретились, он просил Алексея Максимовича быть крестным отцом несчастного ребенка, на что Алексей Максимович дал письменное согласие
[24].
— Подтверждено. Пошли вверх. Сорок три. Они там очень внимательны. В следующий раз лучше покупать пакетами до двадцати тысяч.
На другой же день я отправилась к Леониду Николаевичу. Он жил в большой мрачной вилле, густо заросшей деревьями, которые подступали к окнам. Жил он с матерью, Анастасией Николаевной, и маленьким сыном Вадимом.
За вычетом комиссионных товарищество “Марли Николас” только что заработало 740 000 долларов.
— Опять опустились до сорока двух, — сообщил Маркус.
Леонид Николаевич мне обрадовался, повел в столовую, усадил за стол, на котором стоял горячий самовар, привезенный Анастасией Николаевной из Москвы, — налил мне и себе чаю и тут же стал подробно рассказывать о болезни Александры Михайловны. Говорил, что ее лечили неправильно, обвинял берлинских врачей.
— Покупайте двадцать тысяч по сорока одному, — велела она. Спустя минуту он сказал:
— Подтверждено. Еще 760 000 в кармане.
Рассказывал Леонид Николаевич медленно, с остановками, глядя куда-то вдаль, точно оживляя для себя то, о чем рассказывал. Стакан за стаканом пил он очень крепкий чай, потом опять ходил по комнате, порою подходил к буфету, доставал фиаско
[25] местного вина, наливал в бокал и залпом выпивал. И снова молча ходил по комнате.
— Остановились на сорока одном. Теперь на полпункта выше, — докладывал он, словно робот. — Они увидели, что вы покупаете.
Я старалась перевести разговор на другое. Рассказывала о жизни в Москве. Он слушал рассеянно, видимо, думая о другом.
— Еще кто-нибудь покупает? — спросила она.
В одно из моих посещений, когда мы были одни, Леонид Николаевич сказал:
— Пока нет.
— Знаете, я очень часто вижу Шуру во сне. Вижу так реально, так ясно, что, когда просыпаюсь, ощущаю ее присутствие; боюсь пошевелиться. Мне кажется, что она только что вышла и вот-вот вернется. Да и вообще я ее часто вижу. Это не бред. Вот и сейчас, перед вашим приходом, я видел в окно, как она в чем-то белом медленно прошла между деревьями… точно растаяла…
— А когда начнут?
— Кто знает? Но думаю, скоро. У этой компании слишком много денег, чтобы потонуть. Стоимость акций по книгам — около семидесяти. По пятьдесят покупать выгодно. Я посоветовал своим клиентам вступать в игру на этой отметке.
Мы долго сидели молча».
Он купил еще двадцать тысяч по сорок одному, потом, подождав полчаса, еще двадцать тысяч по сорок, что принесло Марли с Николасом следующие 320 000.
«Когда я уехала с Капри, — продолжала Екатерина Павловна, — он собирался мне писать, но получила я только одно письмо:
Быстрая охота явно удавалась. В десять тридцать она попросила у него телефон и позвонила Николасу, который, не отрываясь от телевизора, следил за развитием событий по Си-эн-эн. Корреспонденты телекомпании в Билокси пытались взять интервью у Рора, Кейбла, Харкина, у Глории Лейн — у кого угодно, кто мог хоть что-то прояснить. Но никто не желал говорить с ними. Одновременно Николас следил за торгами на бирже ценных бумаг по финансовому каналу новостей.
„14 февраля 1907
Через час после начала торгов “Пинекс” опустился до крайней нижней точки. Покупатели остановились на тридцати восьми. По этой демпинговой цене Марли скупила оставшиеся восемьдесят тысяч акций.
Милая Екатерина Павловна!
Не пишу, потому что в ужасно мерзком состоянии. И душа и тело развалились.
Когда “Трелко” закрепилась на отметке сорок один, она купила сорок тысяч акций. В делах “Трелко” она не участвовала. Обеспечив денежное покрытие своих операций и сделав это блестяще. Марли развязала себе руки и решила не жаться. Теперь она с трудом держала себя в рамках. Ведь она прокручивала в уме этот план много раз. Такой возможности больше никогда не представится. За несколько минут до полудня, когда на рынке все еще царило замешательство, она обеспечила денежное покрытие своих акций “Смита Грира”.
Бессонница, мигрень и пр. Кроме того, пишу рассказ („Иуда Искариот“. — П. Б.) и десятки, сотни деловых писем.
Маркус снял наушник и вытер пот со лба.
И писать мне вам — скучно. Хочется поговорить, а не писать. Вероятно, приеду — к вам. Вы верите, что я вас люблю? Даже — когда молчу и ничего не пишу. И Максимку (сын Горького — Максим Пешков. — П. Б.). Алексей — крестный отец у моего несчастного Данилки, а я — разве я не чувствую себя крестным отцом Максимки? Вы не смеетесь? Вы не сердитесь?
— Неплохое утро, мисс Макроланд. За вычетом комиссионных ваше сальдо составляет восемь миллионов. — Стоявший на столе принтер шуршал не переставая, принимая подтверждения о сделках.
И вы мне всего не сказали, и я вам всего не сказал. Но это — впереди. Крепко, так, чтобы почувствовалось, жму вашу милую руку. И Софье Федоровне хороший поклон. Мне до сих пор жалко, что не отдал ей калош!“
[26]».
— Я хочу перевести деньги в один из цюрихских банков.
В гостях у Горького на его вилле «Спинола» в период с 1906 по 1913 год побывали десятки гостей, от Ленина и до переводчика «Капитала» Маркса — Генриха Лопатина, от писателя Ивана Бунина и до певца Федора Шаляпина, от издателя А. Н. Тихонова до приемного сына Горького — Зиновия Пешкова, будущего боевого генерала, героя французского Сопротивления. Бывали здесь и сын Максим с матерью Е. П. Пешковой. И все они — получали заряд силы, бодрости, радости. Чудотворные лучи каприйского солнца и морской воздух как бы умножались энергетической натурой Горького, который поистине «расцвел» на Капри.
— В наш?
И только с Андреевым, его лучшим другом, отношения не заладились. Судя по его письму Е. П. Пешковой, даже с первой женой Горького Андреев чувствовал себя свободнее. Отчасти это объясняется письмом Андреева Чирикову. Вокруг Горького находилось слишком много людей, как это всегда бывает вокруг человека, когда он находится «в силе и славе». Андреев после смерти «Дамы Шуры» требовал к себе особого отношения. По-видимому, этого не случилось.
— Нет. — Она вручила ему бумажку с инструкциями относительно перевода денег.
— Сколько? — спросил он.
— Все, кроме, разумеется, ваших комиссионных.
Вражда
— Разумеется. Это в первую очередь.
Горький вспоминал: «Уехал он с Капри неожиданно; еще за день перед отъездом говорил о том, что скоро сядет за стол и месяца три будет писать, но в тот же день вечером сказал мне:
— И сделайте это, пожалуйста, немедленно.
— А знаешь, я решил уехать отсюда. Надо все-таки жить в России, а то здесь одолевает какое-то оперное легкомыслие. Водевили писать хочется, водевили с пением. В сущности — здесь не настоящая жизнь, а — опера, здесь гораздо больше поют, чем думают. Ромео, Отелло и прочих в этом роде изобрел Шекспир, — итальянцы неспособны к трагедии. Здесь не мог бы родиться ни Байрон, ни Поэ.
* * *
— А Леопарди?
Она быстро упаковала вещи. Он наблюдал за ней, так как ему складывать было нечего, кроме двух рубашек и пары джинсов, купленных в магазине на пляже. Они решили, что сменят гардероб в новом “порту приписки”. Деньги теперь — не проблема.
— Ну, Леопарди… кто знает его? Это из тех, о ком говорят, но кого не читают.
Первым классом они долетели до Майами и, подождав два часа, пересели на самолет до Амстердама. В самолете по телевизору показывали только новости Си-эн-эн и Финансового канала. Они с интересом наблюдали, как в Билокси пытались скрыть обстоятельства, связанные с вынесением вердикта, и как на Уолл-стрит все ходило ходуном. На экране то и дело мелькали эксперты. Профессора-юристы делали смелые предсказания относительно будущих судебных процессов против табачных компаний. Аналитики биржевого рынка выдвигали кучи предположений, причем каждое последующее противоречило предыдущему. Судья Харкин отказывался от комментариев. Кейбла нигде не могли найти. Pop в конце концов вышел на публику и приписал себе честь одержанной победы. О существовании Рэнкина Фитча никто не догадывался, и это расстраивало Марли, потому что ей очень хотелось увидеть его искаженную злобой физиономию.
Уезжая, он говорил мне:
Оглядываясь назад, можно было сказать, что она все идеально рассчитала. Вскоре после потрясения рынок стабилизировался, к концу дня акции “Пинекса” прочно остановились на отметке сорок пять.
— Это, Алексеюшка, тоже Арзамас, — веселенький Арзамас, не более того.
Из Амстердама они перелетели в Женеву, где на месяц сняли люкс в отеле.
— А помнишь, как ты восхищался?
— До брака мы все восхищаемся. Ты скоро уедешь отсюда? Уезжай, пора. Ты становишься похожим на монаха…»
Глава 43
И все же недолгий период пребывания на Капри благотворно отразился в творчестве Андреева. Здесь он написал «Иуду Искариота», задумал одну из самых знаменитых пьес — «Черные маски», набросал план большого романа «Сашка Жегулев», написал две или три главы повести «Мои записки» и, наконец, создал самую скандальную после «Бездны» вещь — рассказ «Тьма». Именно «Тьма» явилась причиной решительной ссоры Горького с Андреевым.
Фитч покинул Билокси через три дня после вынесения вердикта. Он вернулся домой, в Арлингтон, к своей рутинной вашингтонской работе. Хотя его будущее в качестве директора Фонда было теперь под сомнением, у его маленькой фирмы оставалось множество работы, не связанной с табачными компаниями. Впрочем, эта работа и близко не могла сравниться по уровню оплаты с работой в Фонде.
Впрочем, были и еще причины. На Капри Андреев стал уговаривать Горького и Пятницкого реорганизовать «Знание», привлечь туда новых талантливых писателей из лагеря символистов, в частности Александра Блока и Федора Сологуба. Нельзя отказать Андрееву в удивительной точности в выборе этих имен. Блок — первый поэт среди символистов, к тому же явно тяготеющий к «народной» теме. Сологуб — один из самых талантливых символистских прозаиков, автор романа «Мелкий бес». Пятницкий отказался от соредакторства с Андреевым, и Андрееву было предложено самому взяться за редактуру сборников.
Через неделю после печальных событий он встретился в Нью-Йорке с Лютером Вандемиером и Д. Мартином Дженклом и рассказал им во всех подробностях о сделке с Марли. Встреча была не слишком приятной.
После возвращения в Россию Андреев с жадностью взялся за дело. В письмах к знакомым писателям он отговаривал их от сотрудничества с только что созданным издательством «Шиповник». В письме к Чирикову он писал: «И согласился я с тем, чтобы ведение сборников сделать нашим общим делом, твоим, Зайцевским, Серафимовическим и т. д. Сообща, я убежден, мы двинем к достоинствам первых сборников, но перещеголяем их. Все малоценное выбросим к черту, подберем новых ценных сотрудников, реформируем и внешность — одним словом, создадим то, что называется „своим журналом“. Будут у нас и собрания и все. И уже в денежном отношении ты получишь больше, чем в „Шиповнике“ или где бы то ни было. Таких гонораров, как у „Знания“, ни одно издательство долго не выдержит».
Он обсудил также с группой беззастенчивых нью-йоркских адвокатов, как лучше подготовить апелляцию. Обстоятельства скоропалительного исчезновения Истера давали достаточно оснований для подозрений. Херман Граймз согласился обнародовать медицинское заключение о своей болезни. Никаких подтверждений того, что сердечный приступ мог быть следствием общего состояния его здоровья, найдено не было. До того злополучного утра он был абсолютно здоров и бодр. Граймз припомнил, что кофе в тот день имел странный привкус и что, выпив его, он тут же свалился на пол. Отставной полковник Фрэнк Херрера уже дал показания под присягой и поклялся, что найденные под его кроватью несанкционированные печатные издания он сам туда не клал, а посетителей у него не было. “Магнат” в окрестностях мотеля не продавался. С каждым днем обстоятельства вынесения вердикта обрастали все большим количеством тайн.
В письме к Серафимовичу повторял: «…хочу я к работе привлечь всю компанию: тебя, Чирикова, Зайчика (Б. Н. Зайцева. — П. Б.) — сообща соорудить такие сборники, чтобы небу жарко стало. В сборнике будут только шедевры».
Нью-йоркские адвокаты ничего не знали о сделке с Марли и не должны были узнать никогда.
В. В. Вересаев, марксист, пытался ввести Андреева в литературный марксистский кружок. Несколько человек из этого кружка приходили на московские собрания «Среды», где по средам на квартире Телешова собирались писатели-реалисты. Андреев наивно восторгался: «Да, необходимо освежить у нас атмосферу. Как бы было хорошо, если бы кто-нибудь прочел у нас доклад, например, — о разных революционных партиях, об их программах, о намечаемых ими путях революционной борьбы».
Кейбл подготовил и собирался в ближайшее время внести запрос о разрешении снять показания с присяжных. Судье Харкину эта идея очень нравилась. Как иначе можно узнать, что же происходило за закрытой дверью комнаты присяжных? Лонни Шейвер особенно сгорал от нетерпения все выложить. Он получил новое назначение и был готов всеми средствами защищать корпоративную Америку.
На квартире писателя Телешова в Москве еще до первой русской революции собирались Бунин, Серафимович, Вересаев, Зайцев и другие, объединившись в кружок под названием «Среда». Иногда приезжали из Петербурга Горький и Шаляпин. И вот в отсутствие Горького всегда заходил разговор о нем и его искренности. Спорили до хрипоты. Однажды Вересаев не выдержал и сказал: «Господа! Давайте раз и навсегда решим не касаться проклятых вопросов. Не будем говорить об искренности Горького…»
Постсудебные перспективы внушали надежду, хотя процесс апелляции обещал быть долгим и бурным.
В 1907 году, уже вплотную взявшись за издание сборников «Знания» и, вероятно, пообещав кому-то какие-то денежные авансы, Андреев пишет Горькому:
Что же до Рора и группы адвокатов, финансировавших дело вдовы Вуд, то предстоящие события открывали перед ними массу возможностей. Они создали специальный штаб, который принимал поток предложений от других адвокатов и потенциальных истцов. Их было зарегистрировано уже около восьмисот. Рассматривался вопрос об организации общественных акций.
«А сейчас — дело. Нужно собирать материал для сборника, вообще начать редакторствовать. Нужно приглашать новых (на одних старых никуда не уедешь, жизнь уходит от них), а я не знаю, насколько в этом случае я могу быть самостоятелен. По-моему, например, необходимо пригласить теперь же: Блока, Сологуба, Ауслендера, еще кой-кого. — Как бы не вышло у нас недоразумений? Вообще, веришь ли ты, что я не подведу? Выбор материала будет у меня параллелен моей собственной работе: „буду помещать только то, что ведет к освобождению человека“. Точнее формулировать трудно, ибо все в конце концов дело такта и понимания. Так вот: как ты думаешь?
Уолл-стрит выказывал большую благосклонность к Рору, нежели к табачной индустрии. В течение нескольких недель после окончания суда акции “Пинекса” никак не могли подняться выше отметки “50”, акции остальных трех компаний упали не менее чем на двадцать процентов. Противники курения предсказывали банкротство и дальнейшую неизбежную гибель табачной индустрии.
Очень мешает отсутствие Константина Петровича (Пятницкого. — П. Б.). Некоторые просят аванса, и дать необходимо, а как я могу? И вообще получается какая-то неопределенность. „Шиповник“ же действует энергично».
Спустя полтора месяца после отъезда из Билокси Фитч обедал в маленькой индийской закусочной неподалеку от Дюпон-серкл. Не сняв пальто, так как на улице шел снег и в помещений было холодно, он сидел, склонившись над тарелкой острого супа с приправами.
Горький ответил решительным отказом печатать новых сотрудников, предложенных Андреевым, а кроме того, напомнил ему о его ограниченных финансовых полномочиях: «О пределах твоей власти тебе напишет или скажет лично Константин Петрович, который скоро едет в Финляндию, а я скажу о литературе.
Она материализовалась из ниоткуда, просто возникла в воздухе, словно ангел, так же, как когда-то, более двух месяцев назад, в Новом Орлеане в ресторане на крыше отеля “Сент-Реджис”.
— Привет, Фитч, — сказала она, и он уронил ложку.
Мое отношение к Блоку — отрицательно, как ты знаешь. Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца.
Обведя диким взглядом темный ресторанный зал, он не увидел никого, кроме склонившихся над дымящимися тарелками индийцев. В радиусе сорока футов не слышалось ни одного английского слова.
Нет, ты его оставь в покое года на три, может быть, он подрастет за это время и научится говорить искренно о простых вещах — о том, что сейчас кажется ему изумительно премудрым и что уже сказано во Франции сильнее и красивее, чем это может сделать он.
— Что вы здесь делаете? — спросил он, почти не разжимая губ. Ее лицо утопало в меховом воротнике. Он вспомнил, какой хорошенькой она ему показалась тогда. Сейчас волосы у нее были подстрижены еще короче.
— Просто забежала поздороваться.
Старый кокет Сологуб, влюбленный в смерть, как лакеи влюбляются в барынь своих, и заигрывающий с нею всегда с тревожным ожиданием получить щелчок по черепу; склонный к садизму Сологуб — фигура лишняя в сборниках „Знания“. Будь добр, не беспокой его ветхие дни и будь уверен, что он еще раз не напишет „Мелкого беса“, — единственную вещь, написанную им как литератором — с любовью и, по-своему, красиво.
— Ну поздоровались.
— Деньги сейчас, в этот самый момент, когда мы с вами разговариваем, возвращаются к вам. Я перевела их обратно в “Хэнва-банк” на ваш счет, это на Нидерландских Антилах, помните? Все десять миллионов, Фитч.
<…> Сборники „Знания“ — сборники литературы демократической и для демократии — только с ней и ее силою человек будет освобожден. Истинный, достойный человека индивидуализм, единственно способный освободить личность от зависимости и плена общества, государства, будет достигнут лишь через социализм, то есть через демократию. Ей-то и должны мы служить, вооружая ее нашей дерзостью думать обо всем без страха, говорить без боязни.
Он не нашелся, что ответить, — лишь смотрел на симпатичное лицо единственного в мире человека, которому удалось обвести его вокруг пальца. А она молчала, заставляя его теряться в догадках.
Указанные тобою Сологуб и Блок — боятся своего воображения, стоят на коленях перед своим страхом — куда уж им человека освобождать!»
— Как мило с вашей стороны, — наконец сказал он.
Письмо это било не только и не столько по Блоку, к которому Горький впоследствии сильно изменит свое отношение. Косвенно, а скорее даже и прямо, это письмо било по самому Андрееву.
— Знаете, я хотела было пожертвовать их на одну из антитабачных кампаний, но потом мы передумали.
То, что Андреев не был социалистом, а больше склонялся к анархистам, это было еще полбеды. Хуже было то, что Горький бил по самому больному месту Андреева — его страху перед жизнью, болезненной влюбленности в смерть. Таким образом Горький как бы говорил: где уж тебе, Лeoнидушка, «освобождать человека», если ты сам находишься в патологическом плену у смерти?
— Мы? Как поживает Николас?
Горький фактически поставил Андреева в ложное, двусмысленное положение. На Капри он дал Андрееву carte blanche на ведение знаньевских сборников, на основании этого Андреев вступил в переговоры с людьми, которые, как он считал, украсят сборники своим присутствием, пообещал огромные гонорары. И после всего этого Горький словно окатил Андреева холодным душем, напомнив ему и о пределах его финансовых возможностей, и о том, что единственным идеологическим диктатором в «Знании» остается он, Горький. Надежда Леонида Андреева перестроить «Знание» на подлинно «товарищеских» началах рухнула.
— Уверена, что вы скучаете по нему.
— Страшно скучаю.
Андреев с плохо скрываемой обидой ответил Горькому длинным письмом, в котором решительно отказывался от редактуры сборников «Знания», предоставив это К. П. Пятницкому. Письмо было написано в исключительно вежливых, даже как бы извиняющихся тонах: «Милый мой Алексеюшка! Самое плохое в этой истории то, что ты — боюсь — рассердишься на меня. И это было бы очень тяжело. Отношусь я к тебе с великой любовью, с великой дружбой; понимаю тебя как очень немногие…» и т. п.
— У него все отлично.
Но этот несколько даже заискивающий тон не должен сбивать с толку. Андреев обиделся на Горького, и отчасти результатом этого было то, что из «Знания» он ушел в «Шиповник» — редактировать его альманахи. Кстати, и платить в «Шиповнике» стали больше, чем в «Знании». Одновременно из «Знания» редактировать сборники «Земля» «Московского книгоиздательства» ушел Иван Бунин. За ними потянулись Чириков, Куприн, Вересаев, Серафимович, Айзман, Юшкевич и другие. Остались Телешов и Гусев-Оренбургский, но на этих именах, даже при поддержке горьковского имени сборников было не сделать.
— Значит, вы вместе?
Горький скоро понял это. В одном из писем он заметил: «Видя, что Андреевы, Бунины и прочие осетры уплыли из вкусных вод „Знания“, Тимковские, Брусянины, Измайловы и другие пескари осыпают меня своим творчеством. Как много я читаю рукописей и какие все р-р-революционные, если бы вы знали!»
— Разумеется.
Тем не менее Горький не только не пошел на компромисс, но даже отказался напечатать в «Знании» произведения Андреева «Тьма», «Царь-Голод» и «Жизнь Человека».
— А я думал, может, вы взяли деньги и сбежали ото всех, в том числе и от него.
А ведь было время, когда Андреев колебался и еще верил в союз с Горьким, — союз, который был нужен обоим и с душевной, и даже с практической точки зрения, ибо они все еще оставались самыми знаменитыми писателями России (если не считать Льва Толстого, который в это время фактически отошел от писательства).
— Да будет вам, Фитч.
Позже Андреев с горечью напишет Горькому, что «Знание» тогда ничего не сделало для возобновления с ним отношений. Больше того: когда в конце 1908 года он опять принес в «Знание» пьесу «Любовь студента» и Пятницкий телеграфировал о том Горькому на Капри, Горький отказал в резкой форме. Все же Пятницкий был вынужден поместить пьесу в сборнике ввиду нехватки материала. Но это было сделано вопреки воле Горького.
Прощальные слова Андреева в момент его последнего посещения «Знания» были исполнены горечи: «Чувствую, что Алексей Максимович злобствует на меня, незаслуженно обвиняет меня. Как я верю в то, что сойдись я теперь с ним, вместе с ним появись и мои вещи в сборниках, — всем конкурирующим альманахам конец».
— Мне не нужны ваши деньги.
— Отлично, пожертвуйте их Американской ассоциации борьбы с легочными заболеваниями.
— Она не входит в сферу моей благотворительности. А почему вы возвращаете деньги?
— Они мне не принадлежат.
— Значит, вам не чужды этические и моральные принципы, может, вы и в Бога верите?
Одной из важнейших причин разрыва Горького с Андреевым был рассказ «Тьма», опубликованный в конце 1907 года в альманахе «Шиповник».
— Оставьте ваши назидания, Фитч. В ваших устах они звучат весьма фальшиво. Я и не собиралась присваивать эти деньги. Я взяла их лишь в долг.
Трудно передать чувство возмущения, которое вызвал этот рассказ у демократической интеллигенции! В адрес автора «Тьмы» посыпались чудовищные обвинения, отражающие накаленный дух идейной борьбы тех лет.
— Если для этого вы все равно лгали и мошенничали, почему было просто не украсть их?
«…Скажу с полной откровенностью, — писал Амфитеатров, — что ни один из памфлетических беллетристов, состоящих на добровольческой или платной службе реакции, не рискнул бы изобразить революционера в таком противном и лживом освещении, как осенило написать Леонида Андреева…»
— Я не воровка. Я лгала и мошенничала, потому что ваши клиенты понимают только такой язык. Скажите, Фитч, вы нашли Габриэль?
В статье А. Луначарского, так и озаглавленной — «Тьма», Андреев был назван «гробокопателем» и «мещанином». «В „Тьме“ трепещет злая сатира на революционера», — заявил Луначарский.
В. Воровский в статье «В ночь после битвы» живописал картину разгрома русской революции и победы реакции: «На поле битвы остаются только трупы и раненые, — и вот среди них начинают появляться темные фигуры мародеров, шарящие по карманам, снимающие кольца с рук, образки с груди».
— Нашел.
«Мародерами» представлялись критику Федор Сологуб, автор романа «Навьи чары», напечатанного в той же злополучной книжке «Шиповника», и Леонид Андреев с его «Тьмой».
— А ее родителей?
— Мы знаем, что с ними случилось.
Однако не только революционеры осудили рассказ. В предательстве революции Андреева упрекнул Мережковский. В статье с выразительным названием «В обезьяньих лапах», что означало «в объятиях реакции», он писал: «Если бы Андреев был последователен и правдив до конца, он отрекся бы от революции и предался бы реакции».
— Теперь вы все поняли, Фитч?
В парижском журнале Зинаида Гиппиус на весь мир объявила об «упадке» Леонида Андреева, талант которого она посчитала «грубым», «прямолинейным» и «несознательным».
— Да, теперь все стало яснее.
Позиция альманахов «Шиповника», оказавшихся между «реалистами» и «декадентами», была очень шаткой. Журнал «Весы» посвятил им уничтожающую статью Эллиса (Л. Кобылинского) «Наши эпигоны», в которой Андреев вместе с Куприным и Зайцевым попал в разряд «самых безвкусных и беспомощных по методу эпигонов».
— Они оба были прекрасными людьми. Умными, энергичными и очень жизнелюбивыми. Привычку к курению они приобрели еще в колледже, и до самой их смерти я видела, как тяжело они пытались избавиться от нее. Они ненавидели себя за то, что курят, но ничего не могли с собой поделать. Они умерли ужасной смертью, Фитч. Я видела, как они страдают, иссыхают на глазах, как им становится все труднее дышать, пока жизнь вовсе не покинула их. Я была их единственным ребенком, Фитч. Ваши ищейки и это выяснили?
В том же журнале выступил Андрей Белый, расценив уход «эпигонов» из стана «реалистов» как предательство. Он писал: «…жадные шакалы и гиены, терзающие трупы павших воинов… Воистину — обозная сволочь эти эпигоны символизма, не родившиеся в недрах движения, а присоединившиеся извне в тот момент, когда терять им решительно нечего».
— Да.
Выражение «обозная сволочь», как символ литературной беспринципности, прочно вошло в литературный обиход и прозвучало, в частности, в статье М. Горького «О современности» (1912).
— Моя мать умерла дома, на кушетке в гостиной, потому что не смогла дойти до спальни. Нас оставалось только двое — мама и я. — Она помолчала и огляделась вокруг.
Впрочем, были и другие отзывы о «Тьме». В целом положительно оценили рассказ Н. Минский, Г. Полонский, В. Львов.
Фитч заметил, что взгляд ее был удивительно ясен. Но как бы печально ни было то, что она рассказала, Фитч не мог заставить себя сочувствовать ей.
И все же преобладающий тон в критике был такой: «Тьма» если и не откровенная клевета на революцию, то, во всяком случае, неудачный рассказ. «Он как будто написан с умышленным намерением демонстрировать читателям наиболее слабые стороны художника», — писал журнал «Современный мир».
— Когда вы задумали свою месть? — спросил он, сумев наконец проглотить ложку супа.
Но, пожалуй, самым страшным ударом для Андреева оказался отрицательный отзыв Горького. «Я чуть не заревел, прочитав эту мазницу дегтя…» — пишет Горький Андрееву по поводу «Тьмы». А в письме к Пятницкому выражается еще жестче: «„Тьма“ — отвратительная и грязная вещь… Очень талантлив Леонид вообще — не в данных рассказах — очень велик он, как нарыв во всю спину, но он нам — чужой…»
— Когда училась в аспирантуре. Я изучала финансы, подумывала о юридическом образовании и какое-то время встречалась со студентом-юристом, который поведал мне немало историй о судебных процессах над табачными компаниями. Вот тогда-то у меня и родилась идея.
Когда вышел в свет марксистский сборник «Литературный распад» со статьей Луначарского, где были прямые оскорбления в адрес Андреева, тот не на шутку обиделся. Его, писателя, известного своей антимещанской репутацией, впервые назвали мещанином! «Мне грустно не за себя, — пишет он Горькому. — Мне грустно за дело, которому служат так, как Луначарский — по-лакейски».
— Чертовски хорошая идея.
— Спасибо, Фитч. Услышать это от вас — большой комплимент.
Впрочем, как будто и Андреев сам считал этот рассказ неудачей. «„Тьма“ — вещь жестоко неудачная, конфузная», — писал он Горькому в феврале 1908 года. Но при этом поражает острота болезненного восприятия автором критики в адрес «Тьмы». «„Тьма“ никому не угодила, я это знаю, — жаловался он одному современнику. — Но многие ли доросли до этих тем? Давно уже не вижу я понимающего взгляда».
Она потуже натянула перчатки, вероятно, собиралась уходить.
В 1913 году при подготовке собрания сочинений в издательстве А. Ф. Маркса на вопрос, какое из своих произведений он считает главным, Андреев неожиданно ответил: «Тьма».
— Я только хотела поприветствовать вас, Фитч, и убедиться, что вы знаете, почему все это случилось.
Остается предположить, что ему нравился не сам рассказ, как он был написан, но его замысел. Андреев, этот вечный мученик грандиозных замыслов, вновь столкнулся с непониманием того, что он в действительности хотел выразить.
— Больше вы нас не будете преследовать?