— Давай руку, — в самое ухо шепнул Мазила и, не дожидаясь ответа, мягко ухватил Тимура за запястье. Аккуратно втянул в дверь, протараторил: — Ты его реально увидал?
— Не знаю, — отмахнулся Тимур, оборачиваясь. — Не тарахти.
— Судя по показанию сканера, он… — Ворожцов замялся, вглядываясь в экран ПДА. Потом округлил глаза и задрал голову вверх. — Прямо над нами.
Тимур взглянул на высокий потолок. Балки и ребра жесткости едва угадывались в полумраке — луч фонарика до них добивал с трудом. Метров семь-восемь, не меньше.
— Ты уверен? — переспросил он у Ворожцова.
— Не пойму… — отозвался тот и встряхнул наладонник. — Может, барахлит?
На крыше что-то заскрежетало. Тимур вскинул оружие. Он не знал, куда точно целиться, поэтому просто водил стволом из стороны в сторону, ориентируясь на скребущий звук.
— Не барахлит, — обронил мелкий. — Как он забрался на такую высоту?
— Может, летающий? — предположила Леся.
— Не удивлюсь, — сказал Тимур. — Что ему там нужно?
На риторический вопрос никто не ответил. Скрежет над головой прекратился. Огненные струи почти потухли и теперь лишь чуть слышно шелестели. В ангаре стало тихо.
По крыше прогрохотало, словно кто-то массивный ступал мягкими лапами. Громыхнуло раз, другой. И жестяной звук резко переместился за дальнюю стенку.
— Спрыгнул? — не то сказал, не то спросил Мазила.
— Или слетел, — дополнил Ворожцов.
— Крылья бы хлопали, было б слышно, — резонно заметила Леся.
— Давайте ближе к локомотиву подберемся и переждем, — предложил Тимур. — Тут еще есть эти жаровни?
— Если верить прибору — полно. — Ворожцов осторожно сдвинулся ближе к поезду. — Думаешь, сам уйдет?
— В крайнем случае я пальну, а мелкий швырнет болт в скороварку. Это его отпугнет.
— Нас тоже может пожечь.
— Хватит каркать. Давай двигай.
Тимур слегка подтолкнул Ворожцова, тот дернул покусанной рукой и сдавленно застонал.
— Извини.
— Проехали. За кабину не высовывайтесь, а то полыхнет еще одна из этих…
— «Жарок», — подсказал Мазила, двигаясь к боку поезда. — Сталкеры называют эти аномалии «жарками».
— Хоть жарками, хоть припарками, — пробурчал Тимур. — Главное, не вляпаться.
Все тесно сгруппировались и устроились возле приржавевших к рельсам колес дизельного монстра. В куче сидеть было неудобно, но иначе не получалось — воздух вокруг дрожал и плавился.
Ворожцов все сильнее морщился от боли в руке. Леся дохала и кхыкала в кулак. Мазила нервно перебирал в руке гайки.
— Попаду, если что, — выдал он через минуту. — А долго мы здесь сидеть собираемся?
Тимур не счел нужным отвечать. Ворожцов глянул на мерцающее пятно на масштабной сетке сканера и тихо сказал:
— Пока хищник не уйдет.
— Заткнитесь оба, — одернул Тимур.
Голос прозвучал хрипло: в горле пересохло.
Тимур не глядя нащупал чехол на поясе, щелкнул застежкой и достал фляжку. Она ходила ходуном в непослушных пальцах. Второй рукой он крепко взялся за крышку, останавливая дрожь. Подождал немного. Отвинтил.
Поднес горлышко к губам и застыл с раскрытым ртом.
Вдоль стены двигались два серебристых огонька. Плавно, без рывков. Если б не тусклое ртутное мерцание, Тимур решил бы, что это два фонарика, укрепленные, скажем, на руле велосипеда и разнесенные на полметра.
Но это были не фонарики.
Это были глаза.
Тимур прикинул расстояние между ними, судорожно сглотнул, давя желание бросить все и бежать. Подальше, без оглядки, сломя голову, не разбирая дороги. Прочь…
Обладатель этого жуткого взгляда был не просто крупным. Он был гигантом.
Тимур покосился на Ворожцова. Тот сидел, уткнувшись в экран. Мелкий бряцал своими гайками, Леся притихла, справившись наконец с кашлем. Кажется, никто не заметил, как близко подкрался зверь.
Медленно, стараясь не делать резких движений, Тимур опустил трясущуюся руку, положил фляжку, не обращая внимания на вытекающую воду. Взял ствол, поднял его. Серебристые огоньки быстро сместились вправо, и ангар наполнился таким зубодробительным рыком, что потроха сжались.
Вот теперь исполинскую тушу заметили все.
Леся хотела завизжать, но звук застрял у нее в горле. Глаза Мазилы расширились, а Ворожцов, наоборот, прищурился, как обычно делал в минуты опасности.
— Ни звука, — одними губами проговорил Тимур.
Мазила автоматически занес руку, чтобы бросить гайку в марево намеченной «жарки», но Тимур покачал головой.
Рано.
Зверь прошел по дуге, мягко прыгнул в просвет между аномалиями и, несмотря на огромные габариты, грациозно вышел на свет фонарика.
Тимур содрогнулся. Вид твари поднимал из глубин памяти какой-то древний страх, оставшийся в генах еще от далеких предков, сражавшихся с саблезубыми тиграми. Леся прижалась к нему, до боли стиснула пальцами плечо.
Больше всего зверь походил на камышового кота. Правда, размером с небольшой автомобиль.
Гибкое тело было покрыто серой шерстью, под ней перекатывались бугры мышц. В широкой безгубой пасти зловеще желтели два ряда острых зубов…
Да в такую хлеборезку слепая псина целиком поместится!
И взгляд.
Тяжелый, изучающий, пронзительный. Будто не безмозглый хищник на Тимура смотрел, а вполне разумная тварь, которая походя раздумывала: сожрать дичь или пусть еще побегает для потехи?
Зверь опустил голову, басовито уркнул, как настоящий кошак, и мягко ушел во тьму.
Палец затек на спусковом крючке. Тимур почему-то был уверен: даже если выстрелит — не попадет. А еще ему на миг показалось, что в ртутном взоре зверя промелькнуло понимание и… сочувствие?
Нет, скорее — это уже был домысел.
Мазила опустил занесенную руку. Леся проводила темный силуэт зверя остекленевшим взглядом. Ворожцов перестал щуриться. Он безмолвно следил за стремительно удаляющейся меткой на экране ПДА.
Зверь уходил.
А они — все четверо — еще долго сидели не в силах шевельнуться, не решаясь заговорить. И в памяти Тимура навсегда отпечаталась эта жуткая картина: два серебристых огонька плавно движутся сквозь мрак, мерцают, всматриваются в самую душу.
Глава девятая. За ангаром
— Ну и долго мы еще так будем сидеть? — прорвал тишину голос Мазилы.
Ворожцов вздрогнул, выходя из задумчивости, с удивлением посмотрел на мелкого. Сказать по правде, инициативы он ждал скорее от Тимура. Но тот сидел, слушая тишину и прижимая к себе Лесю. Небось потому и притих, что девчонка рядом.
Словно подслушав его мысли, Леся отстранилась от Тимура.
Тот набычился:
— А ты чего, смелый стал? Думаешь, обошел чудом пару аномалий и переждал сытую зверюгу, так можешь в сталкеры записываться? Фиг тебе, энтузиаст.
— Да ладно, — смутился Мазила. — Спросить нельзя, что ли?
Все еще недовольный Тимур повернулся к Ворожцову, будто искал, на ком еще зло выместить. Поинтересовался сердито:
— Чего там?
На этот вопрос Ворожцов мог ответить, не заглядывая в ПДА. Метка, столь бодро метнувшаяся в сторону, так же неожиданно остановилась. Далеко. На самом краю экрана. Но она не исчезла, переместившись за пределы зоны действия сканера, а застыла, словно выжидая чего-то.
На всякий случай он все же кинул взгляд на экран. Покачал головой.
— Без изменений.
— Зараза, — протянул Тимур. — Чего он ждет?
Ворожцов даже плечами пожать не успел.
— Может, он уснул? — предположил Мазила.
— А может, он затаился и ждет, когда мы наружу выйдем, — парировал Тимур.
— А может, он давно ушел, — не сдавался мелкий. — А прибор глючит.
— Ага, — огрызнулся Тимур, — глючит. Показывает, что зверь далеко. А на самом деле он обошел кругом и подбирается сейчас к нам сзади.
Мазила зябко повел плечами, но не сдался.
— Да на кой ты ему нужен?
— Может, уже проголодался.
Тимур, конечно, говорил назло, но от одной мысли, что он может оказаться прав, по спине пронесся холодок. Мелкий истолковал финальную фразу по-своему: сглотнул. Но не судорожно, смачивая пересохшее от страха горло, а жадно.
— Кстати, жрать охота, — поведал он. — И ноги затекли.
Ворожцов и сам чувствовал, как в желудке от голода начинает посасывать, но промолчал.
Тимур зыркнул исподлобья, повернулся к девчонке:
— Лесь, достань что-нибудь перекусить. Только попроще, чтоб не греть и не открывать.
— А что, можно и погреть, — снова оживился Мазила. — Вон сколько вокруг примусов.
— Мелкий, ты реально дурак или прикидываешься? — спросил Тимур.
— Когда как, — легкомысленно пожал тот угловатыми плечами. — Но чувство юмора все ж включи. А то с тоски помрем раньше, чем нас сожрут.
— Слушай, вшей молнию себе в рот и вжикни ею, — устало попросил Тимур.
— Зануда, — буркнул мелкий.
Леся тем временем порылась в рюкзачке и вытащила галеты. Раздала по одной каждому и сама захрустела.
Мазила вгрызся в печенье с такой яростью, словно его не кормили неделю. Тимур, хоть и ворчал, тоже откусил от галеты не без удовольствия. Ел он неторопливо, маленькими кусочками, словно смакуя.
Правильно, не стоит торопиться с едой. Ворожцов последовал его примеру.
— Может, хоть сгущенку откупорим? — дожевывая, предпринял последнюю попытку оживить ситуацию Мазила.
— И бабушкины соленья, — съязвил Ворожцов.
— Лопай печеньки и помалкивай, — поддержал его Тимур.
Мелкий вздохнул. Леся предложила ему воды из фляжки, но он отвернулся. Не иначе — опять надулся. Ничего, подуется, перестанет. А то и вправду слишком осмелел.
В отличие от Мазилы Ворожцов уверенности в себе не чувствовал. Да, отбились от собак. Да, обошли «жарки». Да, перехитрили неведомого зверя с глазами цвета ртути. Вот только перехитрили, или зверь просто потерял к ним интерес? А может, напротив, решил поиграть?
С аномалиями больше повезло. А собаки… Если б не хищник, кто знает, как сложилось бы. Да и при том, что сложилось удачно, память от встречи со сворой осталась на всю жизнь. Во всяком случае, у него: покусанную руку тянуло и дергало, несмотря на съеденное обезболивающее.
Ворожцов терпел. Умел терпеть боль. Случалось, и собаки кусали, и на колючую проволоку натыкался, и ногти с мясом выдирал. Впрочем, менее болезненными укусы от подобного опыта не становились. И смелости они не добавляли.
А Мазила дорвался до сталкерских приключений и героем себя почувствовал, не иначе. Все-таки он действительно мелкий. Мозгами. Не дурак, а просто дите малое.
Ворожцов перевел взгляд на Тимура. Что у этого в голове отложилось — вообще непонятно.
— Чего пялишься?
— Ничего, — Ворожцов опустил глаза. — Надо идти.
— А что зверь?
— Если верить сканеру — ничего. Сидит, где сидел.
— И ты предлагаешь выйти на открытое пространство?
— Я предлагаю идти дальше. — Ворожцов вдруг почувствовал, насколько он устал. — Идти, а не сидеть в сомнительном убежище, ожидая, когда зверь проголодается.
— А что, если он уже проголодался и ждет, когда мы выйдем?
— Да ничего он не ждет, — снова вклинился Мазила.
— Ты, мелочь, молчи, — тотчас взъерепенился Тимур. — Когда надо будет твое мнение послушать, я скажу.
Сидевшая молча Леся перехватила Тимура за локоть. Тот развернулся, чтобы вспылить, но осекся, увидав, что его тормозит девчонка, а не Ворожцов.
— Он прав, — тихо сказала она. — Откуда зверю знать, тут мы или уже ушли? У него сканера нет. Это мы его видим. Он нас — нет.
Тимур засопел, но сдержался.
— Хорошо, — процедил сквозь зубы. — Все доели? Пакуйте вещи и стартуем. По рельсам ко второму выходу. Мелкий гайки швыряет. Я замыкаю.
Мазила подскочил с готовностью.
«Его бы энергию в мирных целях», — вяло подумал Ворожцов братовым изречением. При мысли о брате его передернуло. Зачем они сюда полезли? Не надо было. Каждому свое место. Их — не здесь. Прав был брат. И Лешка Эпштейн был прав…
…Лешка Эпштейн сидит у них в комнате и пьет водку маленькими глоточками. Удивительная манера. Ворожцов пробовал водку всего два раза в жизни. Залпом, после выдоха, как учили. Не понравилось. Вкуса в ней нет никакого, послевкусие отвратительное. А захмелеть можно и при помощи других, более приятных средств. Хотя Эпштейн говорит, что водка вкусная. Брат за это обзывает Лешку позером, но как знать, может, он и в самом деле находит там какой-то вкус?
Ворожцов не понимает, как можно смаковать эту дрянь, потому на Лешкино потребление крепкого алкоголя смотрит со смесью уважения и содрогания.
Эпштейна пригласила мама. Павел обмолвился, что Лешка вернулся из очередной экспедиции. Мама сделала вид, что не обратила на эту новость никакого внимания, а сама тут же позвонила Эпштейнам. Ворожцов слышал, как она нашептывала в трубку, что «Пашеньку надо спасать, он спивается».
Лешка не заставляет себя ждать. Уже вечером он в комнате у Павла. Но вопреки ожиданиям не дает ему по шее и не читает мораль, а садится пить вместе с ним. То ли не понимает, что от него требуется, то ли придумал какой-то хитрый ход. В непонимание Ворожцов не верит. Эпштейн не тот человек. Значит, что-то задумал.
Брат в отличие от своего друга шарашит залпом. Ставит стопку, берет один из любовно приготовленных Лешкой бутербродов, занюхивает и кладет обратно. Внутри у Ворожцова все сжимается, будто это он заглотил стопарь. Павел не закусывает уже неделю.
Лешка, напротив, с удовольствием уминает свой бутерброд.
— Запивать не правильно, — поучает он, но произнесенные слова звучат не нравоучением, а житейским наблюдением старшего товарища. — Занюхивать — тем более.
— Закуска градус крадет, — мрачно отвечает Павел.
Мрачность у него включается всякий раз, когда проходит похмелье. Потом он снова надирается и либо забывается, либо впадает в истерику. Так происходит уже не дни — недели.
— Хочешь надраться и вытравить прошлое? — невинно интересуется Эпштейн.
Павел кивает:
— Уже давно.
— И как, — заботливо уточняет Лешка, — выходит?
— Ага, входит и выходит.
Павел показывает, как недавно совал два пальца в рот. Хмурится еще сильнее, мотает тяжелой головой, болезненно морщится. Видно, похмелье до конца так и не отпустило.
— Так с чего ж ты решил, что в этот раз получится, если в прошлые разы не удалось?
Брат тянется за бутылкой. Эпштейн перехватывает его руку.
— Погоди.
Павел смотрит с неудовольствием. Брови насуплены. Глаза маленькие, красные и злые.
— Ты мне пришел нотации читать? — спрашивает он.
— Вот еще! Если б я пришел, как ты говоришь, нотации читать, я б тебе сейчас втирал, что пить нехорошо. А я, как видишь, сижу с тобой рядом, пью, закусываю.
— Вот и пей.
Брат снова пытается дотянуться до бутылки, но Лешка изящным движением отставляет ее на другой край стола.
— Пить, Пашик. Пить, а не угоняться.
Взгляд Павла становится сердитым. На «Пашика» он реагирует по-прежнему, несмотря на пьянство, которое давно притупило многие привычные реакции. Ворожцову кажется, что это хороший знак, значит, брата еще что-то дергает. Лешка тоже замечает, усмехается. Впрочем, Павел ничего так и не говорит. Эмоция во взгляде угасает, он отстраненно взмахивает рукой. Бурчит:
— Слушай, Эпштейн, ты сказать чего хотел или спросить об чем? Так ты говори, спрашивай. Только давай без этих ваших жидовских штучек. Я не в том состоянии.
— Да ты вообще не в состоянии, — бодро отзывается Лешка.
Подхватывает бутылку с края стола и наливает водки. Себе. После чего заворачивает пробку и возвращает пузырь на стол, подальше от Павла.
Ворожцов сидит тихо, не встревает. Наблюдает за старшими. Теперь ему точно видно, что Лешка что-то задумал.
— Скотина, — вяло констатирует брат, глядя на далекую бутылку.
— Закуси, — пожимает плечами Эпштейн. — Я и тебе накапаю.
Павел тупо пялится на тарелку с бутербродами.
— Я тебе пить не запрещаю, — как ни в чем не бывало говорит Лешка. — Я тебе не мама, чтобы чего-то запрещать. Я к тебе по-дружески заглянул, пообщаться, а не смотреть, как ты в дрова уйдешь. С дровами мне уж точно говорить не о чем.
Брат стреляет взглядом на бутылку, на Эпштейна, на тарелку. Сдается. Дрожащая рука тянется за бутербродом, пальцы вцепляются в уже обнюханный. Павел яростно, словно вымещая накопившуюся обиду и непонимание окружающих, вгрызается в бутерброд.
Ворожцов следит как завороженный. Брат не ел уже несколько дней. Ничего. Кроме водки.
Павел жует и выжидательно смотрит на Эпштейна. Тот спокойно наливает в его стопку, выполняя обещание. Как взрослый, который обещал ребенку сладкое, если тот съест невкусную кашу. Только рядом с братом он взрослым как раз и не выглядит. Погодки, они вообще сейчас смотрятся гротескно.
Молодой бодрый жизнелюбивый Лешка.
Старый хмурый уставший Павел.
Брат послушно, как хороший мальчик, давится бутербродом. Дожевав, берет стопку. Поднимает:
— За тебя.
— Лучше за тебя, — отзывается на подобие тоста Лешка. — Хреново выглядишь.
Он снова цедит водку маленькими глоточками. Павел опрокидывает. Занюхивает рукавом. Впрочем, тут же, покосившись на Эпштейна, берет второй бутерброд. Откусывает.
— Сейчас начнешь гундеть, что это от водки, — бормочет он. — Не напрягайся. Уже слышал.
— Не начну, — качает головой Эпштейн. — Не от водки. Я-то знаю, куда ты ходил. Так что выключай паранойю.
— Тогда чего? — Павел все еще ждет подвоха. — Будешь бурчать: «я же говорил»?
— Я много чего говорил, — легко отвечает Лешка. — Может быть, ты уже что-то скажешь? Как экспедиция?
Павел тупо смотрит на Эпштейна, потом на лице его возникает понимание. Он разводит руками и хрипло, страшно хохочет. Коротко. Смех звучит слишком театрально, слишком натянуто, слишком драматично, чтобы быть наигранным. От этого у Ворожцова бегут мурашки по спине.
Жутковатый смех обрывается так же неожиданно, как и начался.
— Сам не видишь?
— Вижу, — соглашается Лешка и берет бутылку.
И снова наливает. И они снова пьют. Пьют, пьют, пока бутылка не пустеет окончательно. Тогда Павел мутно глядит на младшего, говорит с непривычной, неприемлемой для него до возвращения интонацией:
— Малой, сбегай на кухню, принеси еще, а?
Ворожцов косится на Лешку. Эпштейн кивает.
В отличие от Павла он практически не захмелел, только блеска в глазах чуть прибавилось.
Он молча встает и идет на кухню. Бутылка ждет в холодильнике. Достать ее не составляет никаких проблем: мама ушла, чтобы не мешать Лешке приводить в чувства старшего сына. Если б она знала, какими средствами Эпштейн выполняет просьбу, ее бы кондрашка хватил.
Ледяная бутылка мгновенно запотевает. Ворожцов идет в комнату, но с полдороги поворачивает назад. Достает из холодильника сыр, колбасу, помидор и половинку луковицы, из хлебницы — свежий батон. Начинает резать еще одну порцию бутербродов по рецепту Эпштейна. Выходит не так красиво, но главное ведь не красота.
В комнату он возвращается с бутылкой и тарелкой. Пока его не было, Эпштейну удалось сдвинуть разговор с мертвой точки. Ворожцов понимает это по первым же словам и остро жалеет, что пропустил начало.
Теперь говорит брат. Рассказывает. Что-то из этой истории Ворожцов уже слышал, что-то узнает только сейчас.
Впервые история Павла звучит почти стройно. Он еще не так набрался, чтобы потерять связанность и перепрыгивать с одной мысли на другую, теряя суть и подменяя ее непонятными научными выкладками.
Многое становится понятно Ворожцову только теперь.
Главное становится понятно только теперь.
Ворожцов сидит затаив дыхание. Только бы не заметили, только бы не выгнали, только бы дали дослушать все до конца. Молчит, превратившись в слух.
Эпштейн тоже не перебивает. Только чуть подбадривает или направляет историю, когда Павла начинает привычно уносить в научные дебри. Ворожцов поражается, как легко и ненавязчиво удается Лешке разговорить брата.
— И твои наезды на кабинетных ученых были глупыми, — почти гордо подводит к главному Павел. — Мы дошли. Трудно, но без потерь. Все трое. И я, и Иванченко, и Гальский.
Павел замолкает и смотрит на запотевший бок непочатой еще бутылки. Взгляд его расфокусируется, уходя в глубины памяти, недоступные слушателям.
— Не хотел тебя перебивать, — снова уводит от заминки Эпштейн. — А Гальский это кто?
— Ты не знаешь Гальского? — пьяно фыркает Павел. — Хотя что с тебя взять, тебе ж до науки — как до Пекина на карачках. Гальский — академик, коллега Василия Александровича. Работает над смежной темой…
Павел замолкает. Рука его тянется за бутылкой. Пальцы перехватывают горло, привычно сворачивают пробку. Водка льется в стопку. Эпштейн не мешает.
— Работал, — поправляется Павел и опрокидывает стопку.
Эпштейн неторопливо наливает и пьет, чтобы не отставать от друга. Закусывает, следит, чтобы Павел тоже что-то съел. Тот не противится. Его уже не надо заставлять, достаточно одного Лешкиного взгляда, чтобы он взял бутерброд. Этакое негласное соглашение.
— Мы нашли аномалию, настроили прибор, — совсем просто, без всякой науки, до которой не только Эпштейну, но и Ворожцову как до Пекина на карачках, говорит брат. — Все шло так, как и было задумано. Осталось только запустить прибор и разрядить аномалию.
Павел снова замолкает. Взгляд его мутнеет.
— И? — подталкивает Лешка.
— Запустили, разрядили, — бормочет брат. — А она и разрядилась!
Он повышает голос, едва не срываясь на фальцет.
Ворожцов ждет привычной истерики. Но ее нет.
— Она разрядилась наоборот, — поникшим голосом произносит Павел.
— То есть?
— Чего непонятного? — Голос брата снова начинает звенеть. — И так как для студентов объясняю. Прибор, настроенный на аномалию, должен был омолодить, а он состарил.
Павел проводит рукой по пепельным волосам. Рефлекторно.
«Как?» — хочет сказать Ворожцов, но вовремя давится вопросом. Только бы его не выперли из комнаты!
— Как? — спрашивает Эпштейн вслух.
Павел пожимает плечами. Но в Лешке просыпается естествоиспытатель.
— Неточность настройки?
— Исключено, — мотает головой Павел. — Прибор был настроен так точно, что швейцарские часовщики застрелились бы от зависти. Неверность теории.
Последние слова он произносит, как смертный приговор. И хотя это кажется невероятным, но от этого приговора Павел становится старше еще лет на десять, ссутуливается, съеживается. Плечи безвольно обвисают.
— Гальскому было за шестьдесят, — продолжает брат. — Он на глазах превратился в старика и умер на месте. Просто сердце остановилось. Иванченко постарел ужасно. Выглядел страшно. Сморщился весь, облысел, пигментными пятнами пошел… Назад он не дошел. Ноги еле двигал, трясся весь, а потом упал на полдороге, и все. Я с ним просидел полтора суток. Он все прощения просил. Потом бредить начал, потом…
Павел сглатывает. На глазах брата предательски блестят слезы. Эпштейн на этот раз сам берет бутылку. Разливает.
— Упокой души, — одними губами шлепает Павел и вливает в себя стопку.
Тишина звенит и давит. Ворожцов ежится, хотя в комнате жарко.
— А я вот пришел, — ставит точку в истории брат. — Молодой старик.
— Ты сам себя стариком делаешь, — тихо, вкрадчиво, будто баюкая малыша, говорит Лешка. — У тебя еще все впереди. А седая башка… Некоторые ее для этого перекисью травят.
Брат снова проводит рукой по волосам.
— Седая башка — фигня, — говорит он неожиданно трезво. Рука брата ложится на грудь, и он непонятно добавляет: — Я здесь седой, Леша.
Эпштейн мрачнеет.
— А с прибором что? — переводит он тему.
— Там остался, — устало отвечает Павел. — Кому он теперь нужен? Молодости он не подарит, а старость никому не нужна. Мы с Иванченко его так и оставили.
— Как «так»? Прямо там?
— Прямо там. Если его какая-нибудь местная зараза не разломает, так и будет стоять.
— Экспериментальный прибор? Настроенный и включенный? — Лешка поражен.
Павел кивает:
— Только кнопку нажать.
— Это даже не преступная халатность, это… — Эпштейн злится. — Ученые хреновы! Вы о последствиях подумали?
— Какие последствия? — отмахивается Павел. — Кто там эту аномалию разрядит? Какой-нибудь кабан мутировавший? Ну, постареет. Если поросенок — подрастет чуть-чуть. Если старый кабан — сдохнет. И хрен с ним. Подумаешь, кабан. Тут три человека умерли.
Эпштейн берет себя в руки и серьезно смотрит на Павла.
— Нет, Пашик. Не три, а два. Ты еще жив, зараза. И рано тебе седеть.
Павел отмахивается от Лешки, как от надоедливой мухи.
— Ты ученый, — твердо говорит Эпштейн. — Плохой, хороший, гениальный — не важно. Ученый. Отрицательный результат — это тоже результат.
Они говорят еще какое-то время. Говорят и пьют.
Ворожцов понимает, что Павла угнетает не седина, не смерть руководителя даже, а крах теории. Лешка настаивает, что это не крах. Все оступаются. В любой науке, в любой профессии, в любом деле.
И еще надо забрать прибор. Брат найти-то его сможет?
Сможет. У Павла в наладоннике весь маршрут со всеми метками. И теми, что им проводник-консультант понатыкал, и теми, что они сами оставили. Ребенок дойдет.
Удивительно, но в этот вечер Павел не допивает початую бутылку. Останавливается.
Приходит мама.
Вместе они пьют чай. Эпштейн весело рассказывает ей о своих последних поездках. Хотя сказать он хочет явно что-то другое. Мама вежливо слушает, хотя услышать ей надо совсем о другом. За чаем Павел начинает клевать носом. Засыпает сидя на кухонном диване.
Мама хочет разбудить, уложить в постель, но Лешка ее останавливает. Просит Ворожцова принести что-нибудь, чтоб укрыть Павла.
Ворожцов уходит в комнату и возвращается с пледом. Когда он возвращается, Эпштейн говорит с мамой. Теперь слова именно те, что нужно…
Ему сказать, а ей услышать.
— С ним все будет в порядке, — слышит Ворожцов. — Просто он очень крепко споткнулся. Потерял цель.
— И что делать?
— Ничего, — успокаивающе качает головой Лешка. — Подождать, пока найдет новую. Мы поговорили. Он найдет.
— Ой, Лешенька, — всхлипывает мама, — твоими бы устами…
— Это скоро закончится, — мягко, но уверенно говорит Эпштейн. — Я знаю. Проходил. На своем опыте. И не один раз…
…Рельсы уперлись в приоткрытые ворота.
Дошли.
Мысль эта вышла совсем не радостной. Просто отщелкнула в голове констатацией факта. Прошли еще кусочек пути. До цели осталось на кусочек меньше.
Ворожцов посторонился, пропуская вперед Тимура. Тот подобрался к воротам, уперся в створку. Надавил. Заскрипело. Воротина пошла в сторону, расширяя зазор. В глаза ударил яркий свет, заставляя зажмуриться.
Снаружи снова жарило солнце. Погода не постоянна. Все здесь непостоянно.
После темного ангара Ворожцов чувствовал себя как крот, которого вытащили из норы. Щурился, должно быть, так же. Наконец в слепящем мареве стали прорисовываться контуры пейзажа. Завораживающе, как на фотографии при проявке. Сам он никогда не видел этого процесса вживую, только однажды в каком-то старом кино…
Тяжело закашлялась Леся, и все вернулось на свои места.
Ворожцов проморгался и огляделся. Рельсы отбегали от ангара через поле, дальше виднелся перелесок. За перелеском в сторону от поля — обветшалые кровли мертвых домов. Нет, он не видел их, но знал, что они там есть. А в одном из них аномалия и настроенный на нее прибор, изобретенный его братом и покойным профессором совсем для других целей.
— Ну-ка подвинься, мелочь, — оттеснил Мазилу Тимур. — Гайки больше не нужны, теперь я впереди пойду.
— Смотри, осторожнее, — одернул Ворожцов.
Тимур не ответил, но посмотрел, как размазал.
Молча пошел вперед. Спина напряжена, обрез наготове. Нет, все же он не расслабился. Боится. Или опасается, что тоже неплохо.
Бояться не стыдно. Ворожцов понял это только сейчас. А вот не бояться — глупо. Бравада, отсутствие осторожности, переоценка собственной значимости, своих сил никому ничего никогда не дает. Кроме неприятностей. А здесь от неприятностей один шаг до беды.
Ворожцов побрел следом, за спиной тихо ступала Леся. Последним спотыкался о шпалы Мазила. Часто и шумно, привлекая к себе ненужное внимание.
От мысли о чужом внимании между лопаток зачесалось, словно туда уткнулся чей-то взгляд. Ворожцов переборол желание остановиться и обернуться. Пальцы потянули из кармана наладонник. Осторожно, так чтоб другие не заметили его страха.
Не сбавляя шага, он украдкой глянул на экран и расслабился. Сканер не показывал ничего лишнего. Совсем. Даже застывший на краю видимости зверь выпал из поля зрения, остался позади. В прошлом.
Если только сканер не глючит.
Ворожцов с разгону впечатался в спину остановившегося Тимура. Тот подпрыгнул, как на иголках. Обернулся. Лицо на мгновение перекосило с перепугу, но уже через секунду место страха заняла злость. Взгляд сделался колючим.
— Сдурел? Чего под ноги не смотришь?
— Извини, — опешил Ворожцов. — А ты чего тормозишь так резко?
— Я не резко. Если тебе резко, так дистанцию держи.
— Чего у вас там? — позвал сзади Мазила.
Тимур покосился на него, отступил, показывая «чего там». Но не мелкому, а Ворожцову.
— Смотри.
Подчиняясь рефлексу, Ворожцов хотел было наклониться, разглядеть, что там на дороге, повнимательнее. Так и замер.
Впереди были все те же рельсы, шпалы, пробивающаяся между ними трава. Только поперек правого рельса пролегли четыре глубокие борозды, практически разрубив его на части. Словно огромное животное яростно ударило когтистой лапой. Только какие должны быть когти, чтобы…
— Жуть какая! — шмыгнула носом подошедшая Леся. — Это чем?
— Автогеном, — пробормотал Ворожцов, пытаясь придумать логичное объяснение.