— Передай ей, что она может не опасаться.
— Старая дама посоветовала тебе не вздрагивать по-пустому, Текс.
— Я так и понял. Ну что ж, ты командир, — ответил Текс.
Когда четыре амфибии исчезли в коридоре с телом лейтенанта Турлова, их повелительница повернулась к людям.
— А сейчас отдыхайте, и пусть ваши сны будут о дочерях.
— Пусть же и твои сны будут не менее прекрасны, о благородная мать.
— Мы еще поговорим. — Произнеся это, амфибия-мать многих величественно встала на все четыре лапы и вышла из комнаты. После ее ухода эскорт земноводных повел курсантов по другому коридору. Наконец они остановились перед входом в другую комнату. Старшая амфибия пожелала им всего доброго, точно повторив формулу, произнесенную старейшиной. Курсанты вошли в помещение, занавес задвинулся, но остался чуть-чуть приоткрытым. Мэтт сразу обратил на это внимание. Он повернулся к Оскару.
— Я восхищен тем, как убедительно ты говорил с Маленьким Народом, Оскар. Если тебе когда-нибудь надоест Патрульная Служба, тебя ждет великолепная карьера — будешь продавать снег эскимосам. С твоими способностями это не составит для тебя никакого труда.
— Мэтт совершенно прав, — согласился Текс. — Ты был просто великолепен, Оскар. Мой дядя Боди не смог бы втереться в доверие к старушке лучше тебя.
— Спасибо, Текс, это действительно лестное сравнение. Честно говоря, я испытываю чувство огромного облегчения. Если бы Маленький Народ не был таким честным и доверчивым, у меня ничего бы не вышло.
Мэтт лишь сейчас обратил внимание на то, что из комнаты, в которой они находились, несколько входов вело в крошечные комнатушки, закрытые занавесками.
— Что это, Оскар? — недоуменно спросил он.
— Это наши комнаты для приема пищи.
— Знаешь, Ос, я только что вспомнил. Когда ты заговорил о еде, я решил, что все кончено. Но тебе удалось провести все это удивительно успешно.
— Дело совсем не в удаче, я заговорил о том, что нам не разрешают есть в уединении, совершенно намеренно.
— Почему?
— Видишь ли, мне нужно было как-то потрясти их, показать, что амфибии ведут себя по отношению к нам неприлично. Это продемонстрировало им, что мы тоже «люди» — с их точки зрения. Теперь, когда Маленький Народ признал, в нас «людей», надо вести себя крайне осторожно. Мне тоже не слишком нравится есть в этих темных комнатушках, однако нельзя рисковать. Даже задвигать за собой занавеску — и то совершенно необходимо: на случай, если кто-то из них заглянет в этот момент к нам. Не забывайте, что процесс еды у Маленького Народа требует абсолютного уединения. Никто не должен присутствовать при нем или наблюдать.
— Понятно, — кивнул Текс. — Пирог нужно есть вилкой.
— Что?
— Ладно, не обращай на меня внимания. Это болезненное воспоминание моей юности. Можешь не сомневаться, мы с Мэттом не забудем твое предупреждение.
XVI. КОСМИЧЕСКИЙ КОРАБЛЬ «АСТАРТА»
На следующее утро Оскара опять пригласила к себе повелительница Маленького Народа, и он принялся осторожно и не спеша закладывать основание для установления дипломатических отношений. Оскар начал с того, что выслушал ее версию происшедшего с кораблем «Гэри» и его капитаном. Она почти не отличалась от того, что рассказал Берк, хотя и была изложена с другой точки зрения.
Затем он постарался выяснить причину, по которой болото было запретной зоной. Его беспокоило, что основанием для запрета могли быть религиозные соображения, и все-таки Оскар понимал, что узнать о причинах необходимо: можно было не сомневаться, что скоро здесь высадятся другие экспедиции, привлеченные слухами о гигантских залежах трансурановых элементов. Для того чтобы предотвратить вероятность будущих столкновений, Патрульная Служба должна расследовать все до конца.
Амфибия-старейшина без колебаний ответила: болото объявлено «табу», потому что глина, содержащая руды, ядовитая.
Оскар почувствовал неслыханное облегчение. Вполне естественно, что руды, содержащие трансурановые элементы, считаются ядовитыми; но условные или практические запреты уже не раз преодолевались Патрульной Службой после длительных переговоров — требовалось всего лишь терпение.
Во время одной из последующих встреч Оскар расспросил старую амфибию о том, слышала ли она о существовании Патрульной Службы. Она ответила, что слышала, и прибегнула при этом к тому термину, который использовался туземцами приполярных районов: Патрульную Службу называли «хранителями обычаев» или «стражами законов».
С большим интересом Оскар выслушал это определение, поскольку ему не удалось объяснить повелительнице земноводных, что задачей Патрульной Службы было не допустить войну; понятие «война» оказалось совершенно непостижимым для старой амфибии.
Лишь после этого, обсудив спорные проблемы, Оскар заговорил том, что им нужно вернуться обратно. Он упомянул о существовании космического корабля «Гэри».
— Ну и что ответила тебе старушка? — с любопытством спросил Текс, когда Оскар вернулся после одной из бесед. — Она не заговорила о том, что у Берка могут возникнуть другие соображения?
— Дело в том, что она не рассматривает его как одного из… ну, одного из людей, хотя внешне он походит на нас. Берк не соблюдает обычаев, следовательно, не принадлежит к понятию «люди». Маленький Народ рассматривает его как опасное животное, хищного зверя, которого нужно или держать в заключении или уничтожить. Вроде акулы или волка — их можно бояться, но нельзя ненавидеть. Итак, завтра мы отправимся к «Гэри».
Им пришлось вынести очередное подводное путешествие вроде того, когда они прибыли в подземный город. На этот раз сама «мать многих» отправилась с ними.
«Гэри» полностью соответствовал описанию, которое дал ему Берк, — прекрасно оснащенный космический корабль с атомным двигателем.
Но «Гэри» оказался абсолютно непригоден для возвращения на Землю.
Сам корпус был в полной сохранности, если не считать наружного люка, который подвергся воздействию исключительно высокой температуры или невероятно едкой жидкости, а может быть, и тому, и другому. Мэтт так и не смог понять, какова природа такого поразительно мощного воздействия на специальную сталь наружной обшивки, и еще раз напомнил себе, что амфибии, населяющие Венеру, совсем не тюленеобразные существа, как их часто изображают на Земле.
На первый взгляд, и внутренние помещения корабля выглядели нормально, пока курсанты не вошли в рубку управления. Амфибии, которые обыскивали корабль, не сразу поняли назначение люков и дверец и поэтому просто прожигали их своим загадочным составом. Эта участь постигла и тот корабельный отсек, где находился компьютер и гироскопы «Гэри». Нервный центр корабля представлял собой массу расплавленного и искореженного металла. Отремонтировать все это было невозможно — требовалась полная замена, осуществить которую можно только на космических верфях Земли.
Оскар тут же, не теряя времени, сообщил обо всем старой амфибии и попросил ее доставить их к месту посадки шаттла. Там, разумеется, не осталось и следа от небольшого корабля, поглощенного болотом, — только выжженное пятно и еще не полностью затянувшаяся впадина.
Повелительница земноводных обсудила проблему со своими помощницами и тут же дала команду о возвращении в подземный город: приближалась ночь, и даже амфибии не решались оставаться в джунглях Венеры после наступления темноты.
Прошло несколько дней. Наконец «мать многих» пригласила курсантов посетить место посадки шаттла. Изменения, которые произошли за это время, поразили их. В болоте была вырыта колоссальная котловина, и на ее дне лежал шаттл. Вокруг шаттла суетились бесчисленные амфибии, напоминающие муравьев. Какое-то неведомое вещество надежно закрепило откосы, и мокрая глина больше не сползала вниз. Шаттл был очищен не только снаружи; из открытого люка то и дело появлялись фигурки амфибий, выносивших изнутри окаменевшую глину.
Наконец их пригласили внутрь корабля. Было трудно поверить, что совсем недавно рубка управления была заполнена желтой глиной. Мэтт сел в кресло пилота и внимательно осмотрел контрольную панель. Все в порядке. Он привычно щелкнул рубильником, приводившим в действие приборы на панели. Ни одна стрелка не пошевельнулась, ни одна.
Мэтт наклонился к приборной доске. Теперь он заметил небольшие царапины и трещины, ткнул в одну из них пальцем, и в панели появилось небольшое отверстие. Мэтт все понял.
— Эй, Текс, подойди сюда. Я тут кое-что обнаружил.
— Лучше ты сам подойди. Тут и без слов все понятно, — донесся приглушенный голос Текса.
Мэтт встал и подошел к нему. Текс снял крышку с отсека, где были установлены гироскопы.
— После того, что мы обнаружили на «Гэри», я решил сначала заглянуть сюда. Ты видел что-нибудь подобное?
В герметический отсек просочилась глина. Массивные гироскопы, хотя и отключенные, продолжали стремительно вращаться в тот момент, когда шаттл опрокинулся набок и погрузился в болото. Когда вязкая желтая глина заполнила отсек, гироскопы остановились — их обмотка полностью перегорела.
Они выбрались из корабля и позвали Оскара. После короткого осмотра стало ясно, что гироскопы вышли из строя, а все электронные приборы источены какой-то неизвестной силой. Недоумевая, Оскар обратился за помощью к ближайшей амфибии, указав на одно из крошечных отверстий в панели. Она осмотрела отверстие, затем подняла с пола кусок глины и размазала его по стене. В тонком слое размазанной глины виднелся какой-то шнурок длиной в пару дюймов.
— Что это, Ос?
— Похоже на червя; я никогда не видел такого. Впрочем, не удивительно — в приполярных районах нет ничего похожего.
— Раз здесь водятся черви, съедающие металл, нужно сообщить нашей старушке, чтобы работы прекратились. Напрасный труд.
— Нет, зачем торопиться? Может быть, все-таки удастся отремонтировать шаттл.
— Напрасно тешишь себя надеждами, Оскар. Не только гироскопы вышли из строя — полетели все подшипники.
— Пожалуй, ты прав. А если попытаться из уцелевшего электронного оборудования собрать передатчик? Впрочем, что я говорю, какой передатчик после того, как все приборы были погружены в воду.
— Может быть, соберем хотя бы консервы?
Дальнейший осмотр показал, однако, что все банки были продырявлены таинственными червями: более того, баки с топливом — жидким водородом и жидким кислородом, — изолированные от космической радиации, опустели, когда вездесущая глина просочилась и нагрела их. В шаттле не осталось топлива.
Возвращение в подземный город было грустным. Оскар отказался от ужина, даже Текс лишь поковырял свою порцию и не дотронулся до гармоники. Мэтт провел вечер, сидя у постели, где лежал все еще бесчувственный лейтенант.
Амфибия-старейшина послала за ними на следующее утро. После обмена приветствиями она обратилась к Оскару:
— Маленькая мать, это правда, что твой «Гэри» тоже мертв, как и другой «Гэри»?
— Да, это правда, о благородная мать многих.
— И теперь без «Гэри» ты не можешь вернуться к своему народу?
— Да, это так, мудрая мать, мы погибнем в джунглях.
Старая амфибия замолчала и сделала знак одной из своих приближенных. Та подошла к ней со свертком, размер которого был всего лишь вполовину меньше ее роста. Мать многих положила пакет на возвышения рядом с собой и пригласила курсантов подойти ближе, затем начала развертывать его. Сверток был окутан таким количеством тряпок, что ему могла позавидовать и египетская мумия. Наконец, закончив работу, старая амфибия протянула что-то Оскару.
— Это твое?
Курсанты увидели какую-то большую книгу. На обложке крупными золотыми буквами было вытеснено: БОРТОВОЙ ЖУРНАЛ «АСТАРТЫ»
— Великий всемогущий господь! — прошептал Текс, оцепеневший от изумления. — Этого не может быть!
— Значит… значит они не потерпели неудачу, они все-таки достигли цели! — воскликнул Мэтт.
Оскар молча смотрел на бортовой журнал.
— Это твое? — нетерпеливо повторила старая амфибия.
— Что? Да, конечно! О, извините, Мудрая и благородная мать многих, эта вещь принадлежала матери моей матери. Мы — ее дочери.
— Тогда я передаю это тебе.
Дрожащими руками Оскар взял бортовой журнал и раскрыл его на первой ветхой странице.
— Ты только посмотри на это! — выдохнул Текс. — Конец прошлого века!
Они начали перелистывать страницы. После первой записи «Взлет. Вышли на орбиту» шли страница за страницей стандартных отметок: «Состояние невесомости», «Полет в соответствии с планом», «Выключены маршевые двигатели» они наткнулись на запись «Рождество. Пели гимны».
Но курсанты спешили найти записи, сделанные в бортовом журнале после посадки. Видя, что старая амфибия начинает подавать признаки нетерпения, они поспешно перелистывали страницы:
«… климат мало отличается от тропического на Земле во время сезона дождей. Основная форма жизни — крупные земноводные. Планета словно создана для поселения на ней жителей Терры».
«… земноводные обладают значительными умственными способностями и умеют разговаривать друг с другом. Мирно настроены, и мы готовимся сделать попытку установить отношения, научиться их языку».
«… Харгрейвс заболел. Инфекционное заболевание, вызванное, по-видимому, местным грибком. Симптомы проказы. Врач пытается найти лекарство».
«… после похорон капитана Харгрейвса его каюта подвергнута стерилизации при температуре в 400 градусов. Вскоре после этой записи почерк изменился. „… состояние Джонсона продолжает ухудшаться. Туземцы оказывают всяческое содействие…“
Хулио Кортасар
«… левая рука слабеет. Я принял решение покинуть корабль и поселиться с туземцами. Бортовой журнал беру с собой и буду заносить новые сведения, по мере возможности».
Рукопись, найденная в кармане
Почерк, однако, оставался четким и разборчивым: просто глаза курсантов, наполнившиеся слезами, мешали им различать буквы.
То, о чем я сейчас пишу, для других могло стать рулеткой или тотализатором, но не деньги мне были нужны. Я вдруг почувствовал — или решил, — что темное окно метро может дать мне ответ и помочь найти счастье именно здесь, под землей, где особенно остро ощущается жесточайшее разобщение людей, а время рассекается короткими перегонами, и его отрезки — вместе с каждой станцией — остаются позади, во тьме тоннеля. Я говорю о разобщенности, чтобы лучше понять (а мне довелось многое понять с тех пор, как я начал свою игру), на чем была основана моя надежда на совпадение, вероятно зародившаяся, когда я глядел на отражения в оконном стекле вагона, — надежда покончить с разобщенностью, о которой люди, кажется, и не догадываются. Впрочем, кто знает, о чем думают в этой толкотне люди, входящие и выходящие на остановках, о чем, кроме того, чтобы скорее доехать, думают эти люди, входящие тут или там, чтобы выйти там или тут, люди совпадают, оказываются вместе в пределах вагона, где все заранее предопределено, хотя никто не знает, выйдем ли мы вместе, или я выйду раньше того длинного мужчины со свертками, и поедет ли та старуха в зеленом до конечной остановки или нет, выйдут ли эти ребятишки сейчас… да, наверно, выйдут, потому что ухватились за свои ранцы и линейки и пробираются, хохоча и толкаясь, к дверям, а вот в том углу какая-то девушка расположилась, видимо, надолго, на несколько остановок, заняв освободившееся место, а эта, другая, пока остается загадкой.
Повелительница Маленького Народа тут же распорядилась, чтобы их провели по подводному туннелю из города. Ей не хотелось выслушивать расспросы людей: судя по всему, она решила, что им лучше самим побывать на месте.
Да, Ана тоже оставалась загадкой. Она сидела очень прямо, чуть касаясь спинки скамьи у самого окна, и была уже в вагоне, когда я вошел на станции «Этьенн Марсель», а негр, сидевший напротив нее, как раз встал, освободив место, на которое никто не покушался, и я смог, бормоча извинения, протиснуться меж коленей двух сидевших с краю пассажиров и сесть напротив Аны. Тотчас же — ибо я спустился в метро, чтобы еще раз сыграть в свою игру, — я отыскал в окне отражение профиля Маргрит и нашел, что она очень мила, что мне нравятся ее черные волосы, эта прядь, косым крылом прикрывающая лоб.
— Послушай, Ос, — спросил Текс, как только они вышли из воды, — ты считаешь, что старушка хочет отвести нас к «Астарте»?
— Наверное.
Нет, имена — Маргрит или Ана — не были придуманы позже и не служат сейчас, когда я делаю эту запись в блокноте, чтоб отличить одну от другой: имена, как того требовали правила игры, возникли сразу, без всякой прикидки. Скажем, отражение той девушки в окне могло зваться только Маргрит, и никак иначе, и только Аной могла называться девушка, сидевшая напротив меня и на меня не смотревшая, а устремившая невидящий взор на это временное скопище людей, где каждый притворяется, что смотрит куда-то в сторону, только, упаси Бог, не на ближнего своего. Разве лишь дети прямо и открыто глядят вам в глаза, пока их тоже не научат смотреть мимо, смотреть не видя, с этаким гражданственным игнорированием любого соседа, любых интимных контактов; когда всякий съеживается в собственном мыльном пузыре, заключает себя в скобки, заботливо отгораживаясь миллиметровой воздушной прокладкой от чужих локтей и коленей или углубившись в книжку либо в «Франс суар», а чаще всего, как Ана, устремив взгляд в пустоту, в эту идиотскую «ничейную зону», которая находится между моим лицом и лицом мужчины, вперившего взор в «Фигаро». И именно поэтому Маргрит (а если я правильно угадал, то в один прекрасный момент и Ана) должна была бросить рассеянный взгляд в окно, Маргрит должна увидеть мое отражение, и наши взгляды скрестятся за стеклом, на которое тьма тоннеля наложила тончайший слой ртути, набросила черный колышущийся бархат. В этом эфемерном зеркале лица обретают какую-то иную жизнь, перестают быть отвратительными гипсовыми масками, сотворенными казенным светом вагонных ламп, и — ты не посмела бы отрицать этого, Маргрит, — могут открыто и честно глядеть друг на друга, ибо на какую-то долю минуты наши взгляды освобождаются от самоконтроля. Там, за стеклом, я не был мужчиной, который сидел напротив Аны и на которого Ана не смогла открыто смотреть в вагоне метро, но, впрочем, Ана и не смотрела на мое отражение — смотрела Маргрит, а Ана тотчас отвела взор от мужчины, сидевшего напротив нее, — нехорошо смотреть на мужчину в метро, — повернула голову к оконному стеклу и тут увидела мое отражение, которое ждало этого момента, чтобы чуть-чуть раздвинуть губы в улыбке — вовсе не нахальной и не вызывающей, — когда взгляд Маргрит камнем упал на мой. Все это длилось мгновение или чуть больше, но я успел уловить, что Маргрит заметила мою улыбку и что Ана была явно шокирована, хотя она всего лишь опустила голову и сделала вид, будто проверяет замок на своей сумке из красной кожи. Право, мне захотелось еще раз улыбнуться, хотя Маргрит больше не смотрела на меня, так как Ана перехватила и осудила мою улыбку. И поэтому уже не было необходимости, чтобы Ана или Маргрит смотрели на меня, — впрочем, они занялись детальным изучением замка на красной сумке Аны.
— А может быть, что корабль сохранился?
Как это и прежде бывало, во времена Паулы (во времена Офелии
[1]) и всех тех, кто с видимым интересом рассматривал замок на сумке, пуговицу или сгиб журнальной страницы, во мне снова разверзлась бездна, где клубком скрутились страх и надежда, схватились насмерть, как пауки в банке, а время стало отсчитываться частыми ударами сердца, совпадать с пульсом игры, и теперь каждая станция метро означала новый, неведомый поворот в моей жизни, ибо такова была игра. Взгляд Маргрит и моя улыбка, мгновенное отступление Аны, занявшейся замком своей сумки, были торжественным открытием церемонии, которая вопреки всем законам разума предпочитала иной раз самые дикие несоответствия нелепым цепям обыденной причинности.
— Нет. Ни малейшей надежды. Во-первых, в топливных баках не осталось топлива. Ты же видел, что случилось с шаттлом. Так какая же судьба постигла «Астарту» за целое столетие?
— Пожалуй, ты прав, — кивнул Мэтт. — Скорее всего вместо корабля мы увидим гору ржавчины, поросшую лианами.
Условия игры не были сложными, однако сама игра походила на сражение вслепую, на беспомощное барахтанье в вязком болоте, где всюду, куда ни глянь, перед вами вырастает раскидистое дерево судьбы неисповедимой. Мондрианово дерево
[2] парижского метрополитена с его красными, желтыми, синими и черными ветвями запечатлело обширное, однако ограниченное число сообщающихся станций. Это дерево живет двадцать из каждых двадцати четырех часов, наполняется бурлящим соком, капли которого устремляются в определенные ответвления; одни выкатываются на «Шателе», другие входят на «Вожирар», третьи делают пересадку на «Одеоне», чтобы следовать в «Ла-Мотт-Пике», — сотни, тысячи. А кто знает, сколько вариантов пересадок и переходов закодировано и запрограммировано для всех этих живых частиц, внедряющихся в чрево города там и выскакивающих тут, рассыпающихся по галереям Лафайет, чтобы запастись либо пачкой бумажных салфеток, либо парой лампочек на третьем этаже магазина близ улицы Гей-Люссака.
Мои правила игры были удивительно просты, прекрасны, безрассудны и деспотичны. Если мне нравилась женщина, сидевшая напротив меня у окна, если ее изображение в окне встречалось глазами с моим изображением в окне, если улыбка моего изображения в окне смущала, или радовала, или злила изображение женщины в окне, если Маргрит увидела мою улыбку и Ана тут же опустила голову и стала усердно разглядывать замок своей красной сумки, значит, игра началась независимо от того, как встречена улыбка — с раздражением, удовольствием или видимым равнодушием. Первая часть церемонии на этом завершалась: улыбка замечена той, для которой она предназначена, а затем начиналось сражение на дне бездны, тревожное колебание — от станции до станции — маятника надежды.
— И все-таки для нас это великое событие, — отметил Оскар, — «Астарта» не сможет доставить нас обратно к людям, но представьте историческое значение этого!
Я думаю о том, как начался тот день; тогда в игру вступила Маргрит (и Ана), неделей же раньше — Паула (и Офелия): рыжеволосая девушка вышла на одной из самых каверзных станций, на «Монпарнас-Бьенвеню», которая, подобно зловонной многоголовой гидре, не оставляла почти никакого шанса на удачу. Я сделал ставку на переход к линии «Порт-де-Вавен» и тут же, у первой подземной развилки, понял, что Паула (что Офелия) направится к переходу на станцию «Мэрия Исси». Ничего не поделаешь, оставалось только взглянуть на нее в последний раз на перекрестке коридоров, увидеть, как она исчезает, как ее заглатывает лестница, ведущая вниз. Таково было условие игры: улыбка, замеченная в окне вагона, давала право следовать за женщиной и почти безнадежно надеяться на то, что ее маршрут в метро совпадает с моим, выбранным еще до спуска под землю, а потом — так было всегда, вплоть до сегодняшнего дня, — смотреть, как она исчезает в другом проходе, и не сметь идти за ней. Возвращаться с тяжелым сердцем в наземный мир, забиваться в какое-нибудь кафе и опять жить как живется, пока мало-помалу через часы, дни или недели снова не одолеет охота попытать счастья и потешить себя надеждой, что все совпадет — женщина и отражение в стекле, радостно встреченная или отвергнутая улыбка, направление поездов — и тогда наконец, да, наконец с полным правом можно будет приблизиться и сказать ей первые трудные слова, пробивающие толщу застоявшегося времени, ворох копошащихся в бездне пауков.
— Думай, как тебе хочется, — покачал головой Текс. — А вот я — оптимист. Мне хочется выбраться отсюда как можно быстрее.
Когда мы подъехали к станции «Сен-Сюльпис», кто-то рядом со мной направился к выходу. Сосед Аны тоже вышел, и она сидела теперь одна напротив меня и уже не разглядывала свою сумку, а, рассеянно скользнув взглядом по моей фигуре, остановила глаза на картинках, рекламирующих горячие минеральные источники и облепивших все четыре угла вагона. Маргрит не поворачивала голову к окну, чтобы увидеть меня, но это как раз и говорило о возникшем контакте, о его неслышной пульсации. Ана же была, наверное, слишком робка, или ей просто казалось глупым глядеть на отражение лица, которое расточает улыбки Маргрит. Станция «Сен-Сюльпис» имела для меня очень важное значение, потому что до конечной «Порт-д’Орлеан» оставалось восемь остановок, лишь на трех из них были пересадки, и, значит, только в случае, если Ана выйдет на одной из этих трех, у меня появится шанс на возможное совпадение. Когда поезд стал притормаживать перед «Сен-Пласид», я замер, глядя в окно на Маргрит, надеясь встретиться с ней взглядом, а глаза Аны в эту минуту неторопливо блуждали по вагону, словно она была убеждена, что Маргрит больше не взглянет на меня и потому нечего больше и думать об этом отражении лица, которое ждало Маргрит, чтобы улыбнуться только ей.
Экспедиция поднялась на один из редких здесь холмиков, высотой не меньше десяти футов. Курсанты раздвинули заросли тростника.
Она не сошла на «Сен-Пласид», я знал об этом еще до того, как поезд начал тормозить, ибо собирающиеся выйти пассажиры обычно проявляют суетливость, особенно женщины, которые нервно ощупывают свертки, запахивают пальто или, перед тем как встать, оглядывают проход, чтобы не наткнуться на чужие колени, когда внезапное снижение скорости превращает человеческое тело в неуправляемый предмет. Ана равнодушно взирала на станционные рекламы, лицо Маргрит было смыто с окна светом наружных ламп, и я не мог знать, взглянула она на меня или нет, да и мое отражение тонуло в наплывах неоновых огней и рекламных афиш, а потом в мелькании входящих и выходящих людей. Если бы Ана вышла на «Монпарнас-Бьенвеню», мои шансы стали бы минимальны. Как тут не вспомнить о Пауле (об Офелии) — ведь скрещение четырех линий на этой станции сводило почти к нулю возможность угадать ее выбор. И все же в день Паулы (Офелии) я до абсурда был уверен, что наши пути совпадут, и до последнего момента шел в трех метрах позади этой неторопливой девушки с длинными рыжими волосами, словно припорошенными сухой хвоей, и, когда она свернула в переход направо, голова моя дернулась, как от удара в челюсть. Нет, я не хотел, чтобы теперь то же произошло с Маргрит, чтобы вернулся этот страх, чтобы это повторилось на «Монпарнас-Бьенвеню», и незачем было вспоминать о Пауле (об Офелии), прислушиваться к тому, как пауки в бездне начинают душить робкую надежду на то, что Ана (что Маргрит)… Но разве кто-нибудь откажется от наивных самоутешений, которые помогают нам жить? Я тут же сказал себе, что, возможно, Ана (возможно, Маргрит) выйдет не на «Монпарнас-Бьенвеню», а на какой-то другой, еще остающейся станции; что, может быть, она не пойдет в тот переход, который для меня закрыт; что Ана (что Маргрит) не выйдет на «Монпарнас-Бьенвеню» (не вышла), не выйдет на «Вавен» — и она действительно не вышла! — что, может быть, выйдет на «Распай», на этой первой из двух последних возможных станций… А когда она и тут не вышла, я уже знал, что остается только одна станция, где я мог дальше следовать за ней, ибо три последующие переходов не имели и в счет не шли. Я снова стал искать взглядом Маргрит в стекле окна, стал звать ее из безмолвного и окаменевшего мира, откуда должен был долететь до нее мой призыв о помощи, докатиться прибоем. Я улыбнулся ей, и Ана не могла этого не видеть, а Маргрит не могла этого не чувствовать, хотя и не смотрела на мое отражение, по которому хлестали светом лампы тоннеля перед станцией «Данфер-Рошро». Первый ли толчок тормозов заставил вздрогнуть красную сумку на коленях Аны, или всего лишь чувство досады взметнуло ее руку, откинувшую со лба черную прядь? Я не знал, но в эти считанные секунды, пока поезд замирал у платформы, пауки особенно жестоко бередили мое нутро, предвещая новое поражение. Когда Ана легким и гибким движением выпрямила свое тело, когда я увидел ее спину среди пассажиров, я, кажется, продолжал бессмысленно оглядываться, ища лицо Маргрит в стекле, ослепшем от света и мельканий. Затем встал, словно не сознавая, что делаю, и выскочил из вагона и устремился покорной тенью за той, что шла по платформе, пока вдруг не очнулся от мысли, что сейчас мне предстоит последнее испытание, будет сделан выбор, окончательный и бесповоротный.
Перед ними возвышался огромный корпус космического корабля «Астарта», весь сверкающий, будто покрытый слоем прозрачного лака.
Понятно, что Ана (Маргрит) либо пойдет своим обычным путем, либо свернет, куда ей вздумается, я же, еще входя в вагон, твердо знал: если кто-нибудь окажется в игре и выйдет на «Данфер-Рошро», в мою комбинацию будет включен переход на линию «Насьон-Этуаль». Равным образом, если бы Ана (если бы Маргрит) вышла на «Шателе», я имел бы право следовать за ней лишь по переходу к «Венсен-Нейи». На этом, решающем этапе игра была бы проиграна, если бы Ана (если бы Маргрит) направилась к линии «Де Ско» или к выходу наулицу. Все должно было решиться моментально, ибо на станции «Данфер-Рошро» нет, вопреки обыкновению, бесчисленных коридоров и лестницы быстро доставляют человека к месту назначения или — коль скоро речь идет о моей игре с судьбой — к месту предназначения. Я видел, как она скользит в толпе, как равномерно покачивается красная сумка — будто игрушечный маятник, — как она вертит головой в поисках табличек-указателей и, секунду поколебавшись, сворачивает налево. Но слева был выход прямо на улицу…
Я не знаю, как это выразить: пауки буквально раздирали мне нутро, но я честно вел себя в первую минуту и продолжал идти за ней просто так, машинально, чтобы потом покориться неизбежности и сказать там, наверху: чтож, ступай своей дорогой. Но вдруг, на середине лестницы, я понял, что нет, что, наверное, единственный способ убить пауков — это преступить закон, нарушить правила хотя бы один раз. Пауки, впившиеся было в мой желудок в ту минуту, когда Ана (когда Маргрит) пошла вверх по запретной лестнице, сразу притихли, и весь я внезапно обмяк, по телу разлилась усталость, хотя ноги продолжали автоматически преодолевать ступеньку за ступенькой. Все мысли улетучились, кроме одной: я все еще вижу ее, вижу, как красная сумка, приплясывая, устремляется наверх, к улице, как черные волосы ритмично подрагивают в такт шагам. Уже стемнело, порывистый холодный ветер бросал в лицо снег с дождем; я знаю, что Ана (что Маргрит) не испугалась, когда я поравнялся с ней и сказал: «Не может быть, чтобы мы так и разошлись, не успев встретиться».
Позже, в кафе, уже только Ана, ибо образ Маргрит поблек перед реальностью чинзано и сказанных слов, призналась мне, что ничего не понимает, что ее зовут Мари-Клод, что моя улыбка в окне вагона ее смутила, что она хотела было встать и пересесть на другое место, что потом не слышала моих шагов за спиной и что на улице — вопреки здравому смыслу — совсем не испугалась. Так говорила она, глядя мне в глаза, потягивая чинзано, улыбаясь без всякого смущения, вовсе не стыдясь того, что не где-нибудь, а на улице и почти без колебаний приняла мое неожиданное предложение пойти в кафе. В минуты этого счастья, освежавшего брызгами прибоя, ласкавшего тополиным пухом, я не мог рассказать ей о том, что она сочла бы за манию или безумство, что, собственно, и было безумством, если на это взглянуть иными глазами, с иного берега жизни. Я говорил ей о ее непослушной пряди и красной сумке, о ее пристрастии к рекламам горячих источников, о том, что улыбался ей не потому, что я скучающий неудачник или донжуан; я желал подарить ей цветок, дать знак, что она мне нравится, что мне хорошо, что хорошо ехать вместе с ней, что хорошо еще одну сигарету, еще рюмку…
XVII. БЛИНЫ НА ЗАВТРАК
Ни одной секунды мы не фальшивили, вели разговор как старые знакомые, и как будто все так и надо, и смотрели друг на друга без чувства неловкости. Я думаю, что Маргрит тоже не испытывала бы ложного стыда, как и Мари-Клод, если бы ответила на мою улыбку в окне вагона, если бы так много не размышляла об условностях, о том, что нельзя отвечать, когда с тобой заговаривают на улице и хотят угостить конфетами и пригласить в кино… А Мари-Клод тем временем отбросила всякую мысль о моей улыбке «только для Маргрит»; Мари-Клод и на улице, и в кафе даже полагала, что это была хорошая улыбка, и что незнакомец в метро улыбался Маргрит вовсе не для того, чтобы закинуть удочку в другой садок, и что моя нелепая манера знакомиться была единственно справедливой и разумной и вполне позволяла ответить «да», да, можно вместе выпить рюмочку и поболтать в кафе.
Не помню, что я рассказывал о себе, вероятно, все, кроме своей игры, а значит, не так-то много. В один прекрасный миг мы вместе рассмеялись, кто-то из нас первым пошутил, а потом оказалось, что нам нравятся одни и те же сигареты и Катрин Денев
[3]. Она разрешила мне проводить ее до дверей дома, протянула руку без тени жеманства и дала согласие прийти в то же самое кафе и в тот же самый час во вторник.
Старая амфибия подошла к наружному люку «Астарты» у ее правого крыла. Двое земноводных что-то делали у люка, брызгая на его края жидкостью из эластичных пузырей. Там, куда попадала таинственная жидкость, лак исчезал. Амфибии схватили край прозрачного слоя и начали отдирать ее — как шкурку от сосиски.
Я взял такси и поехал домой, впервые погрузившись в себя как в какую-то неведомую и чужую страну, повторяя себе, что «да», что Мари-Клод, что «Данфер-Рошро», и плотно смыкал веки, чтобы дольше видеть ее черные волосы, забавное покачивание головой при разговоре, улыбку. Мы никогда не опаздывали и подробно обсуждали фильмы, говорили о своей работе, выясняли причины некоторых наших идейных расхождений. Она продолжала вести себя так, словно каким-то чудесным образом ее вполне устраивает это наше общение, — без лишних объяснений, без лишних расспросов, и, кажется, ей даже в голову не приходило, что какой-нибудь пошляк мог бы принять ее за потаскушку или за дурочку; устраивает и то, что я не пытался сесть с ней в кафе на один диванчик, что, пока мы шли по улице Фруадево, ни разу не положил ей руку на плечи, избегая этого первого интимного жеста и зная, что она, в общем, живет одна — младшая сестра не слишком часто бывала в ее квартире на четвертом этаже, — не просил позволения подняться к ней.
— Оскар, а ты представляешь, что это может значить? — взволнованно спросил Текс, смахивая какого-то назойливого комара.
Увы, она и не подозревала, что существуют пауки. Во время наших трех или четырех встреч они не терзали меня, затаившись в бездне, ожидая дня, когда я одумаюсь, будто бы я уже не думал обо всем, но были вторники, было кафе и была радость, что Мари-Клод уже там или что вот-вот распахнется дверь и влетит это темноволосое упрямое создание, которое, нимало о том не ведая, боролось против вновь проснувшихся пауков, против нарушения правил игры, защищаясь от них легким прикосновением руки, непокорной прядью, то и дело падавшей на лоб. В какой-то момент она, казалось, что-то поняла, умолкла и выжидательно смотрела на меня, очевидно заметив, какие я прилагаю усилия, чтобы продлить передышку, чтобы придержать пауков, снова начинавших орудовать, несмотря на Мари-Клод, против Мари-Клод, которая все-таки ничего не понимала, сидела и молчала в ожидании. Нет — наполнять рюмки, и курить, и болтать с ней, до последнего отстаивая междуцарствие без пауков, расспрашивать ее о жизни, о повседневных хлопотах, о сестре-студентке и немудреных радостях и так желать эту черную прядь, прикрывающую ей лоб, желать ее саму, как действительно последнюю остановку на последних метрах жизни, но была бездна, была расщелина между моим стулом и этим диванчиком, где мы могли бы поцеловаться, где мои губы впервые прикоснулись бы к аромату Мари-Клод, прежде чем мы пошли бы, обнявшись, к ее дому, поднялись бы по лестнице и избавились бы от одежд и ожиданий.
И я ей обо всем рассказал. Как сейчас помню: кладбищенская стена и Мари-Клод, прислонившаяся к ней, а я говорю, говорю, зарыв лицо в горячий мех ее пальто, и вовсе не уверен, что мой голос, мои слова доходят до нее, что она может понять. Я сказал ей обо всем — обо всех подробностях игры, о ничтожных шансах на счастье, исчезавших вместе со столькими Паулами (столькими Офелиями), которые всегда избирали другой путь, о пауках, которые в конце концов возвращались. Мари-Клод заплакала, я чувствовал, как она дрожит, хотя словно еще пытается защитить меня, подставить плечо, прислонившись к стене мертвых. Она ни о чем меня не спросила, не захотела узнать ни «почему», ни «с каких пор», ей в голову не приходило уничтожить раз и навсегда заведенный механизм, работающий против города и его табу. Только тихое всхлипывание, похожее на стоны маленького раненого зверька, звучало бессильным протестом против триумфа игры, против дикой пляски пауков в бездне.
— Еще раньше тебя понял. Только не надо строить никаких планов, ведь прошло больше ста лет.
В подъезде ее дома я сказал ей, что еще не все потеряно, что от нас обоих зависит, состоится ли наша настоящая встреча; теперь и она знает правила игры, и они упрощаются уже потому, что отныне мы будем искать только друг друга. Она сказала, что попросит две недели в счет отпуска и будет брать с собой в метро книгу, и тогда сырое, враждебное время в этом подземном мире пролетит быстрее; что станет придумывать самые разные комбинации и ждать меня, читая книги или разглядывая афиши. Мы не хотели думать о несбыточности, о том, что, если и встретимся в одном вагоне, это еще ничего не значит, что на сей раз нельзя допускать ни малейшего самообмана. Я попросил, чтобы она ничуть не волновалась, спокойно ездила в метро и не плакала эти две недели, пока я буду ее искать. Без слов она поняла, что, если этот срок истечет и мы не увидимся или увидимся, но коридоры уведут нас в разные стороны, уже не имеет смысла возвращаться в кафе или ждать друг друга возле подъезда ее дома.
Маленькие работники столкнулись с трудностями. Верхний край люка был вне пределов их досягаемости: они попытались взобраться на плечи друг друга, но, поскольку у них не было плечей, попытка не удалась.
У подножия лестницы, которую желтый свет лампочек протягивал ввысь, до самого окна той воображаемой Мари-Клод, что спала в своей квартире, в своей постели, раскинувшись во сне, я поцеловал ее волосы и медленно отпустил ее теплые руки. Она не искала моих губ, мягко отстранилась от меня и, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице, по одной из тех многих лестниц, которые уводили их от меня, не позволяя идти им вослед.
— Может быть, поможем? — предложил Текс.
Я вернулся домой пешком, без пауков, опустошенный, но словно бы омытый новой надеждой. Теперь пауки мне были не страшны, игра начиналась заново, как не один раз прежде, но отныне с одной только Мари-Клод. В понедельник я спустился на станцию «Куронн» ранним утром и поднялся на «Макс-Дормуа» поздним вечером, во вторник вошел на «Кримэ», в среду — на «Филип-Огюст», точно соблюдая правила, выбирая линии с пятнадцатью станциями, четыре из которых имели пересадку; на первой из них я должен был выбрать «Севр-Монрей», на второй — «Клиши Порт-Дофин», произвольно, не подчиняясь никакой логике, ибо ее здесь и не могло быть, хотя Мари-Клод, наверно, выходила поблизости от своего дома, на «Данфер-Рошро» или на «Корвизар», возможно делая пересадку на станции «Пастер», чтобы ехать затем к «Фальгиер». Снова и снова мондрианово дерево раскидывало свои безжизненные ветви, случай сплетал красные, синие, белые пунктирные искушения. Четверг, пятница, суббота. Стоять, стоять на платформе, смотреть, как подходит поезд, семь или восемь вагонов, как они замедляют ход, бежать в хвост поезда и втискиваться в последний вагон, но там нет Мари-Клод; выходить на следующей станции и ждать следующего поезда, проезжать остановку и переходить на другую линию, смотреть на скользящие мимо вагоны — без Мари-Клод; опять пропускать один-два поезда, садиться в третий, следовать до конечной остановки, возвращаться на станцию, где можно сделать пересадку, думать, что она может сесть только в четвертый поезд, прекращать поиски и подниматься наверх, чтобы пообедать, а затем, сделав одну-две затяжки горьким сигаретным дымом, снова возвращаться вниз, садиться на скамью и ждать второго, пятого поезда. Понедельник, вторник, среда, четверг — без пауков, ибо я все еще надеюсь, ибо все сижу и жду на этой скамейке, на станции «Шмен-Вер», с этим блокнотом, в котором рука пишет только для того, чтобы изобрести какое-нибудь иное время, задержать шквал, несущий меня к субботе, когда все, вероятно, будет кончено, когда я вернусь домой один, а они опять проснутся и станут яростно терзать, колоть, кусать меня, требуя возобновления игры, других Мари-Клод, других Паул, — неизбежное повторение после каждого краха, раковый рецидив.
— Пойду спрошу, — и Оскар направился к предводительнице.
Но сегодня еще только четверг, станция «Шмен-Вер», наверху спускается на землю ночь, еще немного можно потешить себя не такой уж абсурдной мыслью, что во втором поезде в четвертом вагоне может оказаться Мари-Клод, она будет сидеть у окна, вот она видит меня и выпрямляется с криком, которого никто не может слышать, никто, кроме меня; крик мне в лицо — и я прыгаю в закрывающиеся двери, втискиваюсь в переполненный вагон, расталкиваю огрызающихся пассажиров, бормочу извинения, которых никто не ждет и не принимает, и наконец останавливаюсь у скамейки, занятой пакетами, зонтами, ногами, а Мари-Клод в ее сером пальто у самого окна; черная прядь чуть шевельнулась при резком рывке вагона, а руки, сложенные на коленях, едва заметно вздрогнули в призыве, которому нет названия, который я сейчас услышу, обязательно услышу. Не надо ни о чем говорить, да и невозможно ничего сказать через эту непроницаемую стену отчужденных лиц и черных зонтов между мной и Мари-Клод. Осталось три станции с пересадками. Мари-Клод должна выбрать одну из них, пройти по платформе, направиться к одному из переходов или к лестнице на улицу, и она ничего не знает об избранном мною пути, с которого я на сей раз не сойду. Поезд подходит к станции «Бастилия», но Мари-Клод сидит, люди входят и выходят, рядом с ней освобождается место, но я не шевелюсь, я не могу туда сесть, не могу вместе с ней волноваться до дрожи, а она, конечно, страшно волнуется. Вот остаются позади и «Ледрю-Роллэн», и «Фуардерб-Шалиньи»; Мари-Клод знает, что на этих, без пересадок, станциях я не имею права следовать за ней, и боится шелохнуться; главные ставки в игре будут сделаны на «Рейи-Дидро» или на «Домениль». Вот поезд подходит к «Рейи-Дидро», и я отвожу глаза, не хочу, чтобы она знала, не хочу, чтобы догадалась, что это не здесь. Когда поезд трогается, я вижу, что она сидит; нам остается последняя надежда: в «Домениле» только один переход и один выход на улицу — красное или черное, да или нет.
— А ты можешь вырастить себе новую руку, если старая отвалится? — поинтересовалась старая амфибия.
И тогда мы глядим друг на друга, Мари-Клод поднимает голову и смотрит мне прямо в лицо, смотрит в побелевшее лицо того, кто судорожно вцепился в поручень и не сводит глаз с ее лица, с лица без единой кровинки, с лица Мари-Клод, которая прижимает к себе красную сумку и встанет, как только поезд поравняется с платформой «Домениль».
Оскар покачал головой.
— Тогда не вмешивайся в дело, которое не понимаешь.
Наконец маленьким работникам удалось снять с люка весь слой лака. Люк не был заперт и хотя с трудом, но открылся. Курсанты поспешно влезли в воздушный шлюз.
— Подождите, — прошептал Мэтт. — Откуда мы знаем, что вирус, погубивший экипаж, больше не опасен?
— Глупости, — прошептал в ответ Текс. — Если бы наши прививки не действовали, нам уже давно была бы крышка.
— Текс прав. И не надо шептать. Призраки нас не слышат.