Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ты не спрашиваешь, почему я тебе позвонила, — вдруг произнесла Клаудия, пока мы ждали горячее.

— Ты мне сказала это по телефону, — напомнил я ей. — А я тебе сказал, что не надо ничего объяснять.

— Скажи мне одну вещь, Томас, — она вынудила меня поднять глаза от тарелки и увидеть просьбу о прощении в ее глазах, — ты сердишься?

Я ответил вопросом на вопрос:

— Думаешь, я бы пришел сюда, если бы сердился?

После паузы я добавил:

– Не. Убивай. Его.

— Прежде сердился, а сейчас нет.

Тяжело дыша, Зейд рычит, вырывает пистолет из моей руки и засовывает обратно в штаны. Он наносит один сильный удар по голове Ксавьера, вырубая его. Несмотря на то что тот теперь повис мертвым грузом, он все еще держит его, словно перышко. Слишком занятый тем, что всматривается мне в лицо.

— Ты серьезно?

– Если ты еще раз так сделаешь, мышонок, я перегну тебя через колено и вставлю этот ствол в твою маленькую тугую попку. Ты меня поняла?

— Конечно, — солгал я. — С чего бы мне сердиться?

Я корчу гримасу и киваю, осознавая, насколько близок он был к тому, чтобы застрелить меня. Даже если бы это была моя вина, он бы себе никогда не простил.

— Я бы, наверное, на твоем месте злилась. В последний раз, когда мы виделись…

– Дай мне пощечину, врежь мне, пни по яйцам, черт возьми. Но не направляй на себя мой пистолет.

— Было неплохо, — прервал я ее.

Искренняя улыбка смягчила слегка наигранное печальное выражение, омрачившее ее лицо в начале нашего тяжелого разговора.

Я снова киваю, и реальность начинает настигать меня – теперь, когда я в безопасности. Голос Зейда становится далеким шепотом, и я борюсь с оцепенением, медленно сужающим мое зрение.

— Да, — произнесла она. — Было неплохо.

Все мои системы отказывают, и я изо всех сил пытаюсь сохранить рассудок.

С благодарностью приняв мою уловку, позволившую перевести разговор на другую тему, все с той же улыбкой она сформулировала фразу, начавшуюся как комментарий и превратившуюся в вопрос:

Ксавьер пытался изнасиловать меня. И ему почти удалось.

— В любом случае, я не поняла, какого черта вы все там делали.

Раздвинь ноги, Алмаз.

Очень тщательно, аккуратно подбирая слова, я поведал ей о случившемся. С самого начала до самого конца. Не опуская ни одной смешной и гротескной подробности, ни одной каверзной или забавной случайности, позволившей мне впасть в заблуждение. Почти жестоко, словно в попытке убедить себя, что не я был главным действующим лицом в этой истории, словно стремясь навсегда от нее освободиться. На самом деле, пока я говорил, я вдруг понял, что до сих пор никому не рассказывал о тех событиях; рассказ этот отвлекал меня, отстранял от них и доставлял облегчение; я осознал, что это единственный способ попытаться во всем разобраться.

Ты такая розовая. Не могу дождаться, когда она станет красной от крови.

Должно быть, Джей что-то говорит Зейду, потому что тот снова надвигает на лицо маску и быстро роняет Ксавьера, и его голова с мясистым звуком ударяется о кафель.

Мы хохотали в голос над этой историей, как над чем-то случившимся давным-давно, что уже никого не может всерьез огорчить. В свою очередь Клаудия поведала мне о событиях тех дней, прекрасных для нее и ужасных для меня, когда я считал ее мертвой: выходные вместе с сыном и родителями в Калейе, неожиданное появление мужа, долгожданное примирение (в глубине души она все время надеялась), счастливое продолжение отпуска в отеле в Арени де Мар, превратившееся во второй медовый месяц (муж при этом ездил на свою работу в Сант Кугат), и, в завершение, возвращение в Барселону на два дня позже, чем планировалось.

Через мгновение в комнату врывается охрана, которая отвлекает его до того, как он успевает заметить, насколько сильно я охвачена паникой. Двое мужчин в костюмах-тройках направляют свои пистолеты прямо на нас.

– Бросьте оружие! – кричит один из них.

— Довольно впечатляющее возвращение, — уточнила она. — Следует это признать.

Зейд поднимает руки вверх, и я инстинктивно следую его примеру.

– Не надо кричать, господа. Я просто спасал свою девушку от нападения этого человека.

— Можно было бы придумать нечто еще более эффектное, — заверил я. — Но это уже сложно.

Оба охранника смотрят на лежащего без сознания Ксавьера, но опускать оружие, похоже, не собираются.

– Это Ксавьер Делано? – спрашивает один из них, пытаясь разглядеть лежащего получше.

Мы опять рассмеялись. Потом мы вновь поговорили о Марсело и Игнасио, о муже Клаудии, о портье. В какой-то миг я вспомнил о ящике с инструментами, забытом Игнасио в доме Клаудии, и спросил, забрала ли она его. Выяснилось, что нет; она предположила, что ящик остался у портье, и пообещала забрать его и позвонить мне, чтобы я за ним заехал. (Как я уже предполагал к этому моменту нашей встречи, Клаудия так никогда и не позвонила. В последний раз, когда я видел Игнасио, он все еще спрашивал меня об инструментах, подаренных его отцом.) Затем, чувствуя себя обязанным сделать это, я задал вопрос о ее муже.

– Нет, – лжет Зейд.

Лицо Ксавьера все еще прикрыто маской, но если он приходит сюда достаточно часто, то его вполне могут узнать по волосам или телосложению. Иногда, чтобы узнать кого-то, вполне достаточно мелочей вроде рук, если видеть их достаточно часто.

— Полагаю, с ним все в порядке, — ответила она. — На самом деле, я его редко вижу.

Я эти руки узнаю за километр…

Охранники продвигаются вглубь комнаты, пытаясь разглядеть Ксавьера получше. Мое сердце колотится так сильно, что болит грудь, а зрение чернеет.

Я недоуменно поднял брови, и Клаудия со смущенно-ироничной улыбкой объяснила:

Я закручиваюсь в спираль, и осознание того, что меня могут сейчас застрелить, никак не помогает мне успокоиться.

– П-пожалуйста, – шепчу я. – Он пытался обидеть меня.

— Мы снова разошлись.

Охранники смотрят друг на друга и медленно опускают оружие, похоже слегка обеспокоенные моими невнятными словами. В конце концов, это все равно не имеет значения. Ксавьер слишком важный гость, и они не позволят нам так просто уйти.

– Адди, – шепчет Зейд, и сначала я не понимаю, что он пытается мне сказать, но потом он поднимает подбородок, как бы давая мне знак продолжать.

Отвлечь их. Это то, что ему нужно.

Хотя, судя по его напряженным мышцам и тому, как он делает шаг в мою сторону, он готов уже на все махнуть рукой и броситься ко мне. Он видит, что прямо в эту минуту я ломаюсь на части, и мечется между тем, чтобы успокоить меня и вытащить нас отсюда живыми.

Именно в этот миг я ощутил, как поднимается к горлу весь яд, накопившийся во мне с той уже далекой сентябрьской ночи, когда Марсело и Игнасио почти волоком тащили меня из квартиры Клаудии, вся злость против нее, с трудом подавляемая с начала нашего свидания в «Бомбее», которую я решил сейчас разом, с холодной беспощадностью и с чувством ничем не омраченной радости от продуманной мести, выплеснуть на нее, поведав о своей встрече с ее мужем в ресторане «Касабланка» в Сант Кугате, когда я обедал с Марсело и деканшей, а он охмурял блондинку с роскошными ресницами и невероятным взглядом. Потому что к тому времени я уже понял, что эта интрижка мужа Клаудии имела место непосредственно после того, как они решили попытаться склеить свой брак: судя по рассказу моей подруги, примирение состоялось где-то между понедельником и средой той злосчастной недели, а свидание мужа с блондинкой из «Касабланки» (я помнил это отчетливо) произошло во вторник. Я уже собирался вслух поведать о шашнях этого бабника, когда внутренний голосок прошептал мне: «Слушай, а ведь речь-то идет о тебе». Я прикусил язык, и в этот момент, словно вдруг по воле судьбы сложились все части головоломки, осознал невероятное совпадение: я встретился с Клаудией в кинотеатре «Касабланка», а через несколько дней в ресторане, тоже называвшемся «Касабланка», я встретил ее мужа, и, не переставая удивляться, я понял, что эти двое неверных супругов составляли некую симметрию, чьей осью, очевидно, являлся я, поскольку Клаудия изменила мужу вскоре после нашей с ней встречи, а вскоре после моей встречи с мужем Клаудии он наверняка изменил ей. Действительность лишена дара речи, но не совпадения: быть может, совпадения и есть та форма, которую принимает действительность, когда хочет быть красноречивой, когда ей нужно нам что-либо сообщить; плохо то, что мы никогда не знаем, что именно она хочет нам сказать. Подобные мысли проносились в моей голове в тот миг, и вероятно, поэтому, и поскольку в тот миг мне наконец показалось бессмысленной жестокостью рассказывать Клаудии о неверности ее мужа, я отказался от бесполезной сладости мести и после паузы лишь промолвил:

Я опускаю подбородок в знак того, что поняла. Это несложно, раз уж я все равно на грани срыва. На мои глаза наворачиваются слезы, и губы начинают дрожать. Я издаю возглас, хватаю свои волосы и тяну их.

– Он-он пытался меня и-изнасиловать, – всхлипываю я.

— Мне очень жаль.

– Эй-эй-эй, все в порядке. Мы с этим разберемся.

Но я кричу и трясу головой, и охранники настолько ошеломлены моей неожиданной реакцией, что бросают свое оружие на пол. Их широко раскрытые глаза обращаются друг к другу, и они ведут немой разговор. Один из них вопрошает: что, мать ее, нам делать, брат? А второй отвечает, что он ни хрена не знает и эта дамочка, судя по всему, сломалась.

— Не жалей, — ответила Клаудия с какой-то ироничной печалью. — На этот раз ушла я. Ладно, на самом деле я думаю, что именно это и собиралась тебе сказать.

– Эй, э-э, просто успокойтесь, хорошо? – произносит первый охранник, и его слова – самое, черт побери, успокаивающее из всего, что я когда-либо слышала в жизни. Он поворачивается к своему напарнику: – Вызови подкрепление…

— Что ты собиралась мне сказать?

Но прежде чем он успевает договорить, сквозь череп второго парня пролетает пуля.

Зейд в считаные секунды выхватывает пистолет и стреляет; прикрученный глушитель не дает его преступлению оповестить о себе.

Словно разговаривая сама с собой, она произнесла:

Глаза первого охранника расширяются, он пытается обнаружить источник этой пули, но тут его лоб пробивает вторая. Его голова откидывается назад, и он падает на пол рядом со своим напарником.

Зейд не теряет времени. Он поднимает Ксавьера, перекидывает через плечо, хватает меня за руку и тянет за собой.

— Что человек всегда желает того, чего у него нет. Особенно, если раньше оно было.

– Пойдем, малышка. А когда мы сядем в самолет, я, черт возьми, возьму тебя на руки и не буду отпускать всю дорогу.

И добавила:

Я не помню, отвечала ли я, пока Зейд тащил меня за собой по коридору. Он что-то бурчал себе под нос, скорее всего отдавая Джею распоряжения что-то сделать, но крик в моей голове заглушал его слова.

— А вот чего я не знала раньше, так это что когда человек получает желаемое, то оно уже совсем не то. Это как зажигать потушенную сигарету: вроде и сигарета та же, а вкус совсем не тот.

Мое тело двигалось на чистом автопилоте. Я не помню, как он вытащил нас оттуда. Не помню трехчасовой полет домой. Я вообще ничего не помню, кроме веса Ксавьера на мне и звона его пряжки в моей голове.

Я прекрасно понимал, что Клаудия пытается сказать мне; тем не менее, я вымолвил:

31 мая 2022
Когда Ксавьер заканчивал со мной, он меня гладил. Да, это чертовски странно.
И пока он это делал, он всегда говорил, что в конце концов Зейд меня разлюбит. Он говорил, что такие мужчины, как Зейд, не могут вынести, когда кто-нибудь прикасается к их собственности. Какое-то время я верила ему.
Он был прав и ошибался одновременно.
Он недооценил одержимость Зейда мной, и никогда в жизни я не была так благодарна ему за это.
Боже, со мной что-то не так.
Я имею в виду, что если бы я была нормальной, то это показалось бы мне странным, да?


— Честно говоря, Клаудия, я не улавливаю.

— Это неважно, — произнесла она, словно стремясь закончить разговор.

Подошел официант: мы заказали кофе; мы заказали виски. Клаудии наконец удалось заправить за ухо прядь волос, падавшую ей на правый висок (слева волосы удерживала синяя заколка), и с доверительной улыбкой она продолжила:

Глава 32. Алмаз

Я трясусь, как старый кондиционер на последнем издыхании.

— Важно то, что было здорово увидеться снова, правда?

Мы только что вернулись домой. Зейд сейчас в подвале, устраивает Ксавьера, а я отчаянно цепляюсь за последние крохи здравомыслия. В моих костях поселилась тревога, и я чувствую себя животным, запертым в клетке.

— Да, — согласился я.

Сердце колотится, я закрываю за собой дверь спальни, а затем принимаюсь расхаживать по комнате, запустив руки в волосы и туго натягивая их в жалкой попытке успокоить нервозность.

— А обо всем остальном лучше забыть, — заявила она. — Если я причинила тебе зло, мне очень жаль. Честно. Мне кажется, не знаю… Мне кажется, что всегда больше всего зла причиняешь тем, кого больше всего любишь.

Не волнуйся, Алмаз, я сделаю это медленно и аккуратно. Я хочу, чтобы ты прочувствовала каждый сантиметр меня.

Нет, я не хочу.

Я подумал, что эта сердобольная мысль — весьма слабое утешение для страдальца, и хотя знал, что Клаудия сказала так, чтобы меня утешить, прекрасно понимая, что в нашем с ней случае это неверно, тем не менее я подумал о Луизе и подумал, что это правда, но Клаудия не дала мне возможности вставить слово.

На мои глаза наворачиваются слезы, и я трясу головой, пытаясь прогнать этот демонический голос.

— Что касается меня, тебе, наверное, может показаться глупым, но для меня это было очень важно, — продолжила она. — Я имею в виду то, что мы встретились.

Должно быть, я забыла запереть эту чертову дверь, потому что через несколько минут ко мне врывается Зейд и захлопывает ее. В его глазах бушует дикий огонь.

Принесли виски, и мы, словно желая тостом обметить конец или же начало чего-то, чокнулись стаканами и отпили по глотку. Попивая виски, я почти со стыдом вспоминал тосты, которыми пытался соблазнить Клаудию накануне нашей бурной ночи в постели, и они показались мне столь далекими и чуждыми, словно я читал о них в какой-то книге или же видел в фильме.

– Пора поговорить, Аделин. Я дал тебе возможность подумать уже более четырех часов. Мне нужно, чтобы ты поговорила со мной.

Меня накрывает истерика. Он что, не понимает? Я не хочу слушать его гребаные слова и не хочу говорить что-то в ответ. Их слишком много в моей голове, и я тону в них.

— Когда мы встретились, я сказала тебе, что уже пережила психологическую травму после развода. Ясно, что это была ложь. Знаешь, я тогда не верила, что могу опять понравиться другому мужчине. Нет, правда, — подчеркнула она, поскольку тщеславие красивой женщины, видимо, заставило ее предположить, что я стану возражать. — Я в это не верила. Мне было очень плохо. Наверное, поэтому, и еще потому, что я считала, будто до сих пор его люблю, в душе я хотела вернуть Педро.

Резко развернувшись, я бросаюсь к балконным дверям. Понятия не имею, что собираюсь делать, когда окажусь там, – может быть, просто перемахну через перила и покончу со всем этим, – но его рука обвивается вокруг моей талии и разворачивает меня к себе.

— И, кроме того, потому, что человек всегда желает того, чего у него нет, — докончил я. — Особенно, если раньше оно было.

— Точно, — согласилась она неспешно, одобряя удовлетворенной улыбкой то неожиданное чувство взаимопонимания, которое вдруг возникло между нами после моих слов. — Если бы не ты, мне бы долго еще пришлось свыкаться с мыслью, что я могу нравиться другим; или, что то же самое, будто я еще могу нравиться себе самой. В некотором смысле ты вернул мне уверенность в себе.

Как только мои ноги касаются пола, я вырываюсь из его хватки и оказываюсь к нему лицом.

Определенно испытывая неудобство от того, что после всего, что произошло, из меня пытаются сделать своего рода лекарственный отвар с чудодейственным целебным эффектом, а также, бог его знает, потому, что в словах моей подруги я вдруг учуял коварный жаргон психоаналитика, я всеми силами постарался помешать нашей беседе соскользнуть в опасные дебри психологии, куда виски неодолимо тянуло Клаудию, и без особых церемоний прервал ее, брякнув первое, что пришло в голову:

– Перестань, – огрызаюсь я. – Просто оставь меня в покое, Зейд.

— Наверное, я вернул тебя в юность.

– Сколько еще ты будешь убегать, прежде чем поймешь, что от меня тебе не отделаться? – рычит он, врываясь в мое личное пространство, не дав мне даже вздохнуть.

— Наверное, — согласилась Клаудия. — Но лишь на несколько часов.

Я делаю шаг назад, отступая от его напора. Но он не отпускает меня, снова тесня, пока я не оказываюсь прижатой к стене.

Теперь я превратился в резонера.

– Сколько тебе потребуется, чтобы понять, что я не хочу, чтобы меня удерживали, – рычу я, и моя собственная злость нарастает.

— Пусть так, — произнес я и продекламировал: «J\'avais vingt ans. Je ne lasserai personne dire que c\'est le plus belle age de la vie».[25]

Я даже не знаю, на что злюсь, – просто злюсь потому, что злится он.

— Вижу, ты изрядно обновил свой арсенал цитат, — улыбнулась Клаудия. — Это откуда?

Дай мне ощутить каждый кусочек этого сладкого тела, Алмаз. Черт, как же с тобой хорошо. Разве тебе не хорошо тоже, детка?

— Из Поля Низана, — сказал я. — Тебе понравилось?

— Чудесно, — произнесла она. — И это правда.

– Ты идешь ко дну, Адди. Позволь помочь тебе.

— Это чудесно потому, что это правда, — высказался я, вдохновленный уверенностью, что уже переживал однажды этот миг, или же видел его во сне. — У нас короткая память: человек хочет вернуться в юность лишь тогда, когда она уже прошла. Потому что на самом деле, это ужасное время, и все говорят, что были очень счастливы, хотя в действительности были крайне несчастны.

Я прищуриваю глаза, и мой рот превращается в прямую линию.

Словно собираясь произнести новый тост, я приподнял стакан с виски и почти весело заключил:

– Я прекрасно справляюсь! – горячо возражаю я, все больше уходя в оборону просто потому, что он прав.

— Так что к чертовой матери юность!

Я иду ко дну. И что самое страшное – не испытываю потребности всплывать на поверхность.

Мы продолжали болтать, пока наши стаканы не опустели. Я не помню сейчас, о чем шла речь, но точно помню, что временами чувствовал себя счастливым и умиротворенным, словно мне удалось скинуть с плеч воображаемый тяжкий груз. И почему-то я вспоминаю, что, попросив знаками счет у официанта и пребывая в некоей эйфории от виски и от приятного разговора, я объяснил Клаудии, откуда я узнал про «Бомбей». Когда официант появился со счетом, я повторил ему эту историю.

– Нет, не справляешься. И знаешь что? Я тоже, черт возьми, не справляюсь.

— Знаете, как я узнал об этом месте? — спросил я, забавляясь. — Кто-то звонил мне три раза домой и спрашивал про него. И даже дал мне адрес. Смешно, правда?

Его рука дрожит, когда он убирает прядь волос мне за ухо.

Официант, светлоглазый смуглый юноша, похожий на индуса или марокканца, но явно уроженец Андалусии (почему-то мне показалось, что он только что пришел в ресторан и устроился на работу), взглянул на меня чистосердечным взором и, опасливо оглянулся по сторонам почти пустого ресторана.

Человек, на долю которого выпало столько трудностей; каменный столб, стоящий несмотря на все беспощадные попытки сбить его с ног. Но дело в том, что камень все равно крошится. Он ломается, откалывается, трескается. Даже когда он продолжает стоять, всегда найдутся недостающие части.

И вот он стоит передо мной – разваливаясь, пока мы говорим.

— Не верьте в это, сеньор, — прошептал он на чистом и изысканном испанском. — Между нами: это новый вид маркетинга. Очень дешево и очень эффективно. Вначале люди сердятся, но в конце концов заглатывают наживку. Поверьте мне: сбоев не бывает.

– Я сплю и вижу, как я заставляю их страдать, – шепчет он. – Я мечтаю об их крови на моих руках и зубах. Я убью их всех до единого ради тебя, мышонок, и буду, черт побери, наслаждаться этим.

Смотрю на него, и мои губы дрожат, но я заставляю себя сдерживать эмоции. Сначала я ощущала все, оказавшись в ловушке этого дома. А затем перестала чувствовать вообще что-либо.

Я расплатился, и мы вышли.

Теперь на месте моего сердца лежит груда осколков, и я не знаю, как его починить, не порезавшись еще сильнее.

Дождь продолжался, но на изломанном горизонте улицы солнце прорвалось сквозь клочок сияющего чистейшего неба, предвещая ясный вечер. Клаудия раскрыла зонт, а я поднял воротник пиджака. Мне было холодно.

– Ты мне не нужен, Зейд. Мне не нужно, чтобы ты что-то для меня делал.

— Ты на машине? — спросила Клаудия.

— Нет.

Он обхватывает мою шею и притягивает меня к себе.

— Хочешь, я подброшу тебя куда-нибудь?

– А вот этого мы делать не будем, Аделин, – рявкает он, обнажая зубы. – Мы не будем вести себя так, будто ты настолько крута, что я тебе больше не нужен. Потому что знаешь что, детка? В этом мире очень мало людей, способных убить меня. И это ты мне чертовски нужна. Ты меня поняла?

— Не надо, — ответил я. — Я возьму такси.

Я стискиваю зубы, отказываясь отвечать.

– Неужели ты думаешь, что нужда во мне делает тебя слабой?

Клаудия настояла, чтобы подождать такси вместе. Мы ждали молча, в полной уверенности, что нам нечего больше сказать друг другу, и находя утешение в легкой печали дождя, стучащего по асфальту, в отвесно падающих кротких тонких струйках, и, помнится, пока мы старались укрыться от этого дождя, напоминающего юность, — потому что в юности все любят страдать, — в моей голове всплыл мотив, и я чуть было не стал напевать «Лестницу в небо», старую песню «Led Zeppelin» (я за столько лет успел ее забыть, но вспомнил и напевал, принимая душ дома у Клаудии, пребывая на верху блаженства, мои пальцы еще хранили запах ее тела) — старая прекрасная песня моей молодости, столь любимая в то время, когда я был влюблен в Клаудию, и которую я после многих лет снова услышал в «Оксфорде», где, маясь в тоске и страхе в обществе Игнасио и его анахронической компании умных и счастливых людей, я ожидал спасительного появления Марсело, точно так же, как сейчас я ждал появления такси; мной овладевала безутешная и беспричинная грусть, а в мозгу беспорядочно проносились, подобно бабочкам в комнате с открытыми окнами, умиротворенные стайки мелодий и слов, и я не помнил или не знал, откуда они взялись, когда смотрел на печальный осенний дождь, «Il pleure dans mon coeur comme il pleut sur la ville»,[26] и темное небо полыхало сквозь трещины золотом и лазурью, пока наконец нам не удалось поймать такси.

– А разве нет? – огрызаюсь я.

— Ладно, — сказала Клаудия. — Пока, Томас.

— Да, — сказал я. — Пока.

– Нет, детка, она делает тебя сильной. – Он наклоняется и прижимает свое лицо к моему. – Я властвую над каждым вздохом твоего тела, но не забывай, Аделин, что ты тоже обладаешь мной. Я – твой, и ты можешь повелевать мной, как тебе захочется. Гнуть и ломать. Придавать мне форму и отдавать приказы. Думаешь, это делает меня слабым? Или ты полагаешь, что я достаточно силен, чтобы мое тело смогло продолжать жить без тебя? Это так, признаю, но я никогда не смогу вернуть свою гребаную душу.

Она приблизилась, прикрыв меня зонтом, посмотрела серьезным прозрачным взглядом, мягко поцеловала в губы. Я отстранился, не глядя на нее, открыл дверцу такси и, залезая внутрь, обернулся. Клаудия стояла под зонтом, будто чего-то ожидая, и мятый плащ защитного цвета скрывал ее по-прежнему девичий силуэт; мне показалось, что ее губы изогнулись в слабой улыбке. И меня охватило предчувствие тоски, словно я уже не видел Клаудию, а вспоминал ее. Поскольку я знал, что никогда больше ее не увижу. И запомню ее такой навсегда.

Его рука скользит по моим волосам и крепко стискивает пряди.

3

– Без тебя я рассыпаюсь на части. Но с тобой я несокрушим.

Я резко вдыхаю и сжимаю челюсть, борясь со множеством эмоций, бурлящих внутри меня.

За всю осень я так и не встретился с Луизой. Она мне не звонила, не писала, не предпринимала никаких усилий еще как-нибудь связаться со мной; правда, и я тоже довольно быстро отказался от попыток звонить домой ее матери, отчасти поняв, что это бесполезно, отчасти желая сохранить хотя бы остатки уязвленной гордости. (За все это время Луиза единственный раз подала признаки жизни, и весьма неожиданным образом. Однажды после обеда в «Эль Месон» вместе с Марсело, Игнасио и Бульнесом, вернувшись домой, я обнаружил на столе в гостиной записку: «Мы забрали кое-какие нужные вещи. Все остальное пока не к спеху. Луиза». Я не обратил внимания на слово «мы»; я даже не стал звонить домой теще и выяснять причины этого подпольного визита, хотя меня разозлило, что Луиза вошла без спроса в дом, за который она уже давно перестала платить, и что ей даже не пришло в голову оставить вместе с запиской ключи, с помощью которых она попала в квартиру.) Во всяком случае я постепенно начал привыкать жить без нее. Труднее было справляться с чувством раскаяния и вины, и молчание Луизы, как безмолвное обвинение, его лишь усугубляло.

Но самая главная и самая страшная из них – это желание во что бы то ни стало избавиться от этого человека.

Моя кожа покрывается мурашками от его прикосновений. Искры, которые раньше казались мне такими божественными, теперь кажутся шипами, пронзающими мою плоть.

– Каждый мужчина, который положил на тебя глаз с тех самых пор, как ты поселилась в этом доме, умрет медленной и мучительной смертью. Я убил уже стольких… и мне все равно мало.

В университете мои дела шли из рук вон плохо; в течение трех месяцев агонии каждая неделя стремилась внести свою лепту в обуревавшие меня страх, уныние и тоску. Несмотря на горячее заступничество Марсело, в результате чего, как мне кажется, он рассорился с деканшей, она все же отправила в ректорат обещанную докладную про мои нарушения дисциплины на июньских и сентябрьских экзаменах. На меня завели дело и послали комиссию под председательством проректора по преподавательскому составу, чтобы разобраться в случившемся. Три раза мне пришлось отчитываться перед этой комиссией; я даже не хочу вспоминать эти заседания: они были, мягко говоря, унизительными. (Любой, кто оказывался в подобной ситуации, будет менее лаконичен, чем я, и наверняка сможет подробно и в красках дополнить мои впечатления.) В качестве свидетелей перед комиссией фигурировали сама деканша, несколько профессоров — среди них Марсело, — несколько преподавателей, заведующий отделением, замдекана по учебной работе и представитель от студентов. При нормальных обстоятельствах комиссия работала бы медленно, с бюрократической неповоротливостью, свойственной подобного рода делам, а окончательный вердикт — по самым пессимистическим подсчетам он был бы оглашен не раньше начала следующего учебного года, а по самым оптимистическим мог затянуться настолько, что до этого успело бы состояться мое предполагаемое переизбрание, — ограничился бы только строгим выговором в письменной форме, который, в сочетании с заведенным на меня делом и адскими мучениями во время разбирательства, что само по себе являлось позором, показался бы комиссии и ректорату более чем суровым наказанием для нарушителя порядка и более чем серьезным предупреждением для тех, у кого появится охота последовать его примеру. Однако, к сожалению, обстоятельства, в которых развивались события, отнюдь не были нормальными. Кажется, я уже упоминал (а если нет, то сделаю это сейчас), что с середины сентября, когда прошел слух, что правительство готовит проект закона, предусматривающий, среди всего прочего, значительное повышение оплаты образования, в университете началось брожение; во всяком случае, когда в октябре правительство представило проект в парламент, волнения выплеснулись через край, и всю страну захлестнула неукротимая волна студенческих забастовок и демонстраций. Студенты Автономного университета, с учащимися филологического факультета во главе, усилили наступление на правительство давлением на собственный университет и, не удовлетворившись требованием снижения оплаты, начали яростно выступать против низкой квалификации преподавателей и их неявки на занятия. Некоторые последствия этого вдохновенного порыва отстоять свои права (захват здания ректората и нескольких факультетов, стычки с полицией, переговоры ректора с представителями студенчества) неделями не сходили со страниц газет; другие же, напротив, не удостоились печатного слова, и среди них тот факт, что комиссия, изучающая мое дело, быть может, под давлением ректората, или же под властью сложившихся обстоятельств до предела ускорила свою работу, так что в начале декабря разбирательство было завершено. Вскоре я получил окончательное заключение, подписанное проректором по преподавательскому составу и другими двумя членами комиссии, и заверенное ректором. Оно было довольно пространным и подробным, а в последнем параграфе мне сообщали, что в конце учебного года университет расторгает контракт со мной.

Он притягивает меня к себе, и я напрягаюсь, когда он обнимает меня.

Столько мужчин уже делали это. Пот пропитывает мою кожу, когда я вспоминаю, как они брали мое тело, как их кожа скользила по моей. Внутри меня. Надо мной. Вокруг меня.

— Они совсем зарвались, дружище, — сказал Игнасио, когда однажды вечером во время обеда в «Эль Месон» я сообщил эту новость своим друзьям. — Случались вещи и похуже, и все сходило с рук. Подумаешь, не пришел на один экзамен…

Как он может ощущать себя так спокойно, так уверенно и в то же время заставлять меня словно быть похороненной заживо?

— На два, — поправил его Марсело, чье дурное настроение омрачило его лицо морщинами, как у столетней черепахи.

Его губы шепчут мне что-то, и меня охватывает паника. Дыхание учащается, а легкие сдавливает, когда его вторая рука тянется, чтобы коснуться меня. Я вздрагиваю, когда перед моими глазами оживают воспоминания. Лица, так много лиц. Улыбающиеся, пока они обирают меня.

— Без разницы, Марсело, — произнес Бульнес, который, едва лишь пронесся слушок, что на меня завели дело, позабыл о своих распрях с Марсело (когда-то много лет Бульнес боготворил его, а потом стал обвинять в безответственности и небрежности по отношению к университету) и присоединился к нашим пирушкам в середине недели, в тайной надежде лишить их ореола конспиративности и с ярко выраженным стремлением привнести в них давно позабытый левантийский дух. — Это же самая настоящая дикость! Кто сидит, сложа руки, тот всегда в прогаре. Что нам нужно сделать, так это устроить им скандал почище студенческого. Я завтра же поговорю с Льоренсом и потребую созвать заседание кафедры. Меня послушают: или же кафедра потребует объяснений, или же послезавтра про них будут читать во всех газетах.

Шепчущие мерзкие слова своими погаными гнилыми ртами.

— Извини, Пако, но мне кажется, что ты слишком торопишься, — мягко заметил Игнасио, словно сожалея, что приходится возражать Бульнесу. — Я бы, прежде чем угрожать им, постарался пойти законным путем, ведь есть же официальные инстанции, для этого предназначенные…

Такая красивая девочка.

— Это ничего не даст, — прервал его Бульнес и добавил, обернувшись к Марсело, который курил в ожидании кофе и рассеянно поглядывал на его бороду с застрявшими в ней зернышками риса: — Прямо фашисты какие-то! Единственная инстанция, которую понимает эта публика — сила. Кто громче всех кричит, тот и прав. Ну ладно, вот теперь они обосрутся!

— Ну, не знаю, дружище, — вновь не согласился Игнасио. — Мне все же кажется, что прежде всего Томасу нужно подать апелляцию. А там посмотрим. Так, Марсело?

Ты будешь так хорошо смотреться, когда обхватишь губами мой член.

— Конечно, надо подать апелляцию, — подтвердил Марсело, будто ни минуты не сомневался, что я стану это делать. — Но Пако прав, это ничего не даст. Кстати, я могу попросить тебя об одолжении?

Черт, да я могу кончить от одного только прикосновения к тебе.

— Все, что угодно, — сияя, объявил Бульнес.

Эти сиськи просто идеальны, сколько ты за них заплатила?

— Тогда почисти бороду, в ней полно риса.

Я не могу себя контролировать. Ты нужна мне.

Игнасио хохотал, как дитя, пока Бульнес возил салфеткой по заросшему лицу. Официант подал кофе.

Я не могу себя контролировать.

— О чем шла речь? — спросил Марсело.

Я не могу контролировать…

— О том, что я прав, — отвечал Бульнес со злостью. — О том, что нужно устроить скандал. И чем громче, тем лучше.

– Отпусти меня, – шепчу я.

Он замирает, его губы на моей щеке останавливаются.

— Ах, да, — припомнил Марсело, поборов раскаты громкого кашля и не придав значения агрессивному и пристрастному напоминанию Бульнеса, продолжил разговор, словно мы с ним были наедине: — Подать апелляцию. Это ни к чему не приведет. Ректор ведь зачем-то поставил свою подпись, разве не так? Кроме того, Льоренс является членом апелляционной комиссии. Или, как он говорит, «фелляционной». Но это неважно: апелляцию подать нужно. Tu embolica que fa fort![27] В любом случае самое главное, гораздо важнее, чем протестовать, — это чтобы ты прошел конкурс. Вот здесь они наверняка облажаются: представь, что ты победишь на конкурсе после того, как они вышвырнут тебя за дверь. А ты можешь победить. У нас на кафедре есть люди, готовые тебя поддержать. Игнасио и Пако на твоей стороне. Я на твоей стороне. Твое дело участвовать, и тогда посмотрим, чем все кончится.

– Не трогай… Не трогай меня, черт побери.

Но я не собирался делать ни того, ни другого. Выступать с претензиями перед апелляционной комиссией, как прекрасно знали и Марсело, и Бульнес, и даже Игнасио, было заведомо бесполезно и могло лишь навлечь на меня немилость ректората, и если бы я продолжал упорствовать, могло лишь ускорить расторжение моего контракта, и меня бы выставили за дверь еще до окончания учебного года. Столь же бесполезным для меня являлось и участие в конкурсе. Во-первых, потому, что, как я уже знал к тому времени, документы на участие подали шесть кандидатов; мое резюме, наверное, могло бы составить им конкуренцию, если бы заявка факультета в большей степени соответствовала моим данным, но не в сложившихся обстоятельствах, когда заявлено было место преподавателя широкого профиля, что давало возможность принять участие в конкурсе представителям самых разных специальностей. И, во-вторых, я хорошо понимал, что кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, никто на кафедре не выступит открыто в мою поддержку и тем более на факультете. Я даже не стал советоваться по поводу состава конкурсной комиссии — практика, хотя и противозаконная, но значительно более распространенная, чем принято считать и чем публично признает любая кафедра (двоих из пяти членов комиссии выбирает сам университет; в данном случае выбрали Марсело, потому что деваться было некуда, и Льоренса, под предлогом того, что та же самая комиссия рассматривает кандидатуры на место преподавателя языка, временно занимаемое Еленой Альбанель, и я пребывал в полной уверенности, что какое бы сильное влияние ни оказывал Марсело на Льоренса, он все равно никогда меня не поддержит). Любой, кто представляет себе реальные правила жизни испанского университета, прекрасно знает, что претендовать на место преподавателя, не заручившись заранее согласием самого университета, означает стать жертвой неминуемого провала и, почти всегда, подвергнуться унижению. В моем случае, очередному, плюс к тем, которые я испытал за последние месяцы. Честно говоря, у меня уже не было сил бороться.

Я слышу, как он сглатывает.

– Это все равно, что попросить меня вырезать мое гребаное сердце.

4

– Если я могу жить без своего, то и ты сможешь, – бросаю я.

Он застывает на месте, переваривая мои слова. И все, что я хочу, – это разбить его. Заставить его рассыпаться под моими пальцами.

Именно в ту пору я заметил, что во мне начинают происходить какие-то изменения. Вначале меня это смутило, но постепенно, хотя и не полностью осознавая происходящее, я привык. Вначале я этого не понял, я уже говорил, но скоро нашел объяснение; теперь я знаю, что оно было недостаточным (по сути, все объяснения всегда недостаточны), но на какое-то время вполне меня удовлетворяло и приносило облегчение. Вероятно, так происходит со всеми людьми, стремящимися достичь чего-то, и я почти всегда жил в состоянии вечного ожидания, будто лишь напряжение и тоска по успеху давали мне силы жить, будто любое развлечение могло навсегда исключить меня из этой гонки за драгоценной и недостижимой наградой (однако, едва завоеванная, она теряет свою привлекательность), чью истинную природу мне никогда не удавалось постичь. Как все молодые люди (так говорит Хайме Жиль в одной поэме, ставшей почти эпитафией), я считал, что у меня вся жизнь впереди, мне хотелось стать — сейчас даже смешно в этом признаваться — великим человеком, может, великим ученым, или великим писателем, или великим политиком, не знаю, во всяком случае, трагическим или эпическим, но не комическим персонажем, одним из тех персонажей, которые рождаются, или начинают, или уезжают и умирают, или заканчивают, или возвращаются на протяжении сюжета, где воплощается их судьба, стремительно проносятся сквозь узкий зазор во времени между вчера и завтра, находя удовлетворение лишь в достижении поставленной цели, скачут галопом от победы к победе, между прошлым и будущим, не желая ничего и знать о настоящем, а ведь оно — единственная реальность, как кардинал Ришелье или Антонио Асорин в начале романа «Воля» — он тоже мечтал стать великим человеком, может, великим ученым, или великим писателем, или великим политиком, — или даже как этот плут Калабасильяс, хитро прикинувшийся сумасшедшим, чтобы наслаждаться сомнительными привилегиями при призрачном дворе, да все, что угодно, лишь бы не превратиться в то, чем я являлся на самом деле и, наверное, являлся и прежде, являлся по самой своей природе (по крайней мере мне тогда так казалось), в то, во что я превратился в какой-то момент той роковой осени, когда вдруг незаметно понял, что тоска потихоньку развеивается, и с хладнокровием побежденного я ощутил, что живу. Вальтер Бенджамин говорит, что счастье — это возможность воспринимать самого себя без страха; и поскольку, вероятно, я стал осознавать, что у меня нет ничего важного, что бы я мог потерять, и поэтому мне нечего бояться, то к этому времени я постепенно начал испытывать своего рода скромное счастье. Во всяком случае тоска развеялась, как только я, сам того не желая, научился жить рассеянно, сойдя с дистанции и усевшись на краю беговой дорожки, чтобы наблюдать исступленное движение участников забега, совершенно неосмысленное и чуждое мне, в то время как я уже понимал (и совсем этому не удивлялся), что единственный способ достичь драгоценной и туманно-далекой награды — это именно отказаться от ее поисков, перестать быть трагическим или эпическим персонажем и ощутить естественное удовольствие от жизни комического персонажа; быть не прославленным кардиналом в почестях и шелках, а жалким смешным шутом, не Арман Жаном дю Плесси Ришелье, а Хуаном де Калабасас, или Калабасильясом, или, еще лучше, Дураком из Кории, и жить в чудесном настоящем, без воспоминаний или же перспектив будущего безумия, возможно, таковым и не являющегося; быть не трагичным, фальшивым и несчастным Антонио Асорином из начала романа, а вызывающим смех Антонио Асорином из финала романа, пришибленным задумчивым слюнтяем, не слишком счастливым, живущим под каблуком у властной жены и вполне довольствующимся своей ролью лишенного амбиций обывателя, без прошлого и без будущего, существующим лишь в растянутом «сейчас» прожорливого времени, учась наслаждаться, как и я в тот миг, только лишь настоящим, бурлением момента, учась жить не в подвешенном состоянии между прошлым и будущим, между тем, что уже сделано, и тем, что еще предстоит сделать, а лишь в настоящем и ради настоящего, учась радоваться этой свободе и этому счастью так, как может радоваться только тот, кто уже почти все потерял и почти ни на что не надеется, радоваться той безнадежной и спокойно-счастливой безмятежности, о которой Рикардо Рейс говорил так: «Если ничего не ждешь, то все то немногое, что подарит тебе новый день, будет казаться многим». Со смущением я понял тогда, что я всю жизнь был или хотел быть персонажем судьбы, неспособным получать удовольствие от ежеОн медленно отстраняется, его разноцветные глаза встречаются с моими.

дневно происходящих в настоящем сказочных чудес, постоянно обращенным в будущее страхами, желаниями и надеждами, ворующими у меня осознание, наслаждение и ощущение того единственного, чем я владел, чтобы заставить меня пуститься на поиски того, чем я жаждал или же думал, что жаждал, владеть. Теперь же, когда я был повергнут и уничтожен, когда мне было почти нечего терять и почти нечего бояться, я почувствовал, что начинается долгий период обучения разочарованию, трудного ученичества неведомому мне доселе искусству быть персонажем характера, и почувствовал также, что вместе с ним начинается возвращение домой, подлинное приключение, тайная одиссея.

Что он видит, пока смотрит на меня?

Некоторые коллеги по кафедре с возмущением восприняли известие, что ректорат решил расторгнуть мой контракт в сентябре; большинство же отнеслось к этой новости безразлично. Но никто, кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, даже пальцем не шевельнул, чтобы не допустить этого, и подозреваю, что, поскольку мы все-таки не умеем не радоваться чужим несчастьям, то многие даже не сумели скрыть неожиданную радость при этом известии.

Видит ли он гнев, бурлящий под моей кожей? Мои глаза – жерло вулкана, и в них отражаются его внутренности. Красного цвета. В них так много красного цвета, черт возьми.

Когда в конце концов Марсело и Игнасио согласились с моим решением не опротестовывать выводы комиссии и не участвовать в конкурсе, и после того, как общими усилиями нам удалось остудить воинственный пыл Бульнеса, заставив его отказаться от намерения устроить скандал и отчасти вернув ему этим былое расположение коллег, несколько искусственное и принужденное (за несколько недель общения с нами он лишился их симпатии; собственно, Бульнес всегда с величайшим трудом пытался преодолеть изоляцию, на которую его обрекало вечное недовольство окружающим миром и вполне оправданная слава революционера-ирредентиста[28]), — так вот, тогда Марсело и Игнасио предложили, чтобы я в рамках научного проекта под руководством Игнасио по изданию полного собрания сочинений Тирсо де Молина,[29] ходатайствовал о стипендии, позволившей бы мне продержаться два года, пока я ищу работу. Хотя я знал, что весьма непросто добиться этой стипендии (прием ходатайств происходит в феврале, а распределение в июне), кроме всего прочего и потому, что моя специальность довольно далека от сферы данной работы, я все же принял предложение.

Так выглядят внутренности человека, но во мне больше нет крови. Только огонь.

В декабре я также решил сменить квартиру. Полагаю, отчасти подобное решение было вызвано тем, что для человека идея сменить квартиру всегда ассоциируется с идеей изменить жизнь, и хотя я недавно понял, что совершенно необязательно менять квартиру, чтобы изменилась жизнь, я все же рассудил, возможно, из некоего суеверия, что поиск нового жилья — это символическое начало новой жизни, реальный способ одолеть судьбу и одержать верх над властью обстоятельств, словно этим проявлением воли я вновь брал бразды правления своей жизнью, которые я на какое-то время выпустил, а теперь снова крепко держал в своих руках. (Действительность не замедлила продемонстрировать мне, что подобное самомнение являлось заблуждением, и мне следовало бы знать это заранее хотя бы лишь в силу понимания того, что жизнь персонажа характера отличает почти полная зависимость от судьбы, от случая; другими словами: она почти не отравлена понятием необходимости; другими словами: она почти не отравлена смертью.) Но мое решение объяснялось значительно проще: квартира на улице Индустрии, в которой мы прожили с Луизой пять лет, вдруг оказалась слишком большой для одного человека и слишком дорогой для одной зарплаты, помимо всего прочего, значительно более скромной, чем у Луизы.

– Ты вспоминаешь о них, когда я касаюсь тебя? – спрашивает он, и его голос становится жестким.

Мне повезло: я почти сразу же наткнулся на подходящую квартиру. Она располагалась в трехэтажном здании на улице Авиньон, недалеко от Рамбласа.[30] В ней было две комнаты, ванная и кухня. По правде говоря, она оказалась слегка темноватой и сыроватой и, кроме того, старой, но правда и то, что по сравнению с прежним жильем она стоила довольно дешево и, хотя я бы не назвал ее большой, но в первый же день сказал себе, что если мне удастся избавиться от накопленного за много лет лишнего барахла, то особых проблем с местом не будет. Моим первым желанием было переехать сразу же, но, несмотря на это, я расценил как проявление доброты и порядочности тот факт, что владелец квартиры попросил отложить переезд до окончания Рождественских праздников, чтобы успеть закончить мелкий, но необходимый, по его словам, ремонт труб.

Огонь нарастает, скапливаясь в животе, и поднимается вверх по груди, подобно лаве.

Поскольку я не мог и не хотел везти с собой в новый дом остававшиеся у меня вещи Луизы, я заблаговременно позвонил моей теще, чтобы ее дочь пришла и забрала их. Я уже давно не говорил с матерью Луизы, и разговор вышел довольно сумбурным. Невероятно, но вначале мне показалось, что теща не узнала меня, и я неизвестно почему решил, что она заразилась от Луизы неприязнью ко мне и притворяется, что не узнала мой голос. Думаю, это сильно огорчило меня, особенно (полагаю) потому, что я объяснил себе подобное пренебрежение как исчезновение последнего мостика, связывавшего меня с Луизой. Во всяком случае, по словам тещи я понял, что моя жена больше там не живет. Я попросил телефон, где бы я мог ее разыскать. Она дала мне номер, и не без некоторой грусти я простился с ней. Я тут же набрал номер, который она мне сообщила, но ответила мне не Луиза, а Хуан Луис.

Кто дал ему право трогать меня? Кто вообще имеет право трогать меня?

— Извини, Хуан Луис, это Томас, — поспешно извинился я. — Я звонил Луизе. Твоя мать, верно, ошиблась и дала мне неправильный номер.

Моя дрожь усиливается до тех пор, пока у меня не начинают трещать кости и стучать зубы.

— Мать совсем плоха, — сообщил он, не снизойдя поздороваться.

Огонь.

Словно разговаривая сам с собой или словно я спрашивал его о матери, Хуан Луис продолжал:

Я, не раздумывая, протягиваю руку к пистолету, засунутому за пояс его джинсов, и выдергиваю его. Когда он понимает, что произошло, он отступает назад, поднимая руки в знак капитуляции.

— Не знаю, что с ней происходит, но, по-моему, это уже старческий маразм.

Я навожу пистолет на его чертову голову, и все, что я хочу сделать, – это разнести ее. Я хочу увидеть, как его мозг разлетится от этой пули.

Он принялся рассказывать о ее небрежности, оговорках, глупостях и забывчивости, и наконец подытожил:

— Я так и сказал Луизе: пора класть ее в больницу.

— Мне очень жаль, — произнес я искренне, затем, пытаясь завоевать его расположение, я спросил: — Как Монтсе и ребята?

Потому что не вижу лица человека, которого люблю.

— Хорошо, — сухо отрезал он и, будто что-то вдруг вспомнив, с неожиданной любезностью поинтересовался: — Тебе нужен телефон Луизы?

Я не вижу его совершенно.

Он мне его дал. Затем презрительным тоном сообщил, что Луиза живет с Ориолем Торресом. Почему-то меня эта новость совсем не удивила.

Все, что я вижу, – это абстрактного человека, пытающегося взять у меня то, что он хочет, без моего на то разрешения.

— Честно говоря, Томас, — добавил потом Хуан Луис, возможно, неправильно истолковав мое молчание, в котором было больше смирения, чем обиды, причем в его голосе зазвучала доброжелательная теплота, коей я никогда прежде не удостаивался: — Я не знаю, захочет ли Луиза разговаривать с тобой, мне кажется, она винит во всем случившемся тебя. Ты же знаешь, какими бывают женщины… В любом случае, попробуй, ты ничего не теряешь.

И я хочу, чтобы он сгорел к чертовой матери за это.

Слезы наворачиваются на мои глаза, и зрение затуманивается. Пистолет в моей ладони вибрирует – так сильно дрожит моя рука, но он стоит достаточно близко, чтобы я не промахнулась. А куда попадет пуля – в голову, горло или грудь – мне безразлично.

В его голосе зазвенел металл, когда он продолжил:

– Мышонок, – шепчет он.

Я зажмуриваю глаза, прогоняя этот сладкий шепот из своей головы. Я не хочу его слышать. Не хочу, чтобы он смешивался с остальными голосами.

— Ты знаком с этим типом, с которым она живет? Он говорит, что работает в университете. Ха-ха! Да он в жизни не работал и никогда не будет! Это такой папенькин сыночек, у его семьи денег куры не клюют. И вообще, он из тех, кто любит всех поучать. Этого мне только не хватало! Будто у меня и без него забот мало. Честно тебе скажу, и не думай, что я хочу польстить тебе: лично я предпочитаю тебя. Монтсе пытается убедить меня, что Луиза только выиграла от такой замены, но я на твоей стороне, потому что всегда говорил: смотри, Монтсе, лучше синица в руке, чем журавль в небе.

Ведь их так много.

Я почти уже собрался поблагодарить его за эти запоздалое и ошибочное признание моих заслуг и объяснить, что я всего лишь хотел попросить Луизу забрать свои вещи, но по какой-то причине, наверное, в первую очередь мне не хватило самолюбия, я не сделал ни того, ни другого. Не вдаваясь в подробности, я повесил трубку и, в полной уверенности, что не смогу поговорить с Луизой, слегка нервничая, набрал тот номер, что мне дал Хуан Луис. Мне ответил Ориоль Торрес.

Черт, ты такая узенькая. Ты уверена, что тебя уже трахали?

— Минуточку, пожалуйста, — произнес он, когда я попросил позвать Луизу. — Кто ее спрашивает?

Не плачь, Алмаз, больно будет только секунду.

Мне пришлось назвать себя.

Не могу дождаться, когда ты закричишь.

— А, Томас! Это Ориоль Торрес. Как поживаешь?

Покажи мне свою кровь, детка. Покажи мне, как сильно я разрываю тебя своим членом.

Я ответил, что хорошо, и вновь повторил свою просьбу. С деланной любезностью он повторил:

– Ты ведь ничем не отличаешься от них, да? – кричу я надтреснутым голосом. – Ты ведь и раньше принуждал меня, помнишь? Брал у меня то, что я не хотела отдавать, крал у меня. Так чем же ты отличаешься, а?

Мои глаза жгут наворачивающиеся слезы. И через несколько секунд они проливаются и текут по моим щекам.

— Минуточку, пожалуйста.

– Неужели эти воспоминания не дают тебе спать по ночам? – мягко спрашивает он. – Они мучают тебя?

Через миг он вернулся к телефону.

— Извини, Томас, — сказал он с притворным сожалением. — Она не хочет подходить.

А потом он оскаливает зубы, и в его глазах вспыхивает ярость.

Я лаконично объяснил, для чего хочу с ней поговорить.

– Значит, ты думаешь о моих ласках как о чем-то ином, а вовсе не как о гребаном даре богов?

— А, ну если об этом… — протянул он. — А когда ты переезжаешь?

– Теперь да! – кричу я, снова направляя на него пистолет.

— В начале января.

— Тогда не волнуйся, — заверил он. — До этого времени мы заберем ее вещи.

Я резко вдыхаю, к моему горлу подбираются рыдания.

Торрес не сдержал своего слова, но однажды утром, в середине января, когда переезд был в разгаре, он позвонил и сказал, что, если я не возражаю, на следующий день они приедут за вещами Луизы. На этот раз все состоялось. Помню, что в тот вечер на Луизе были потертые джинсы, голубая рубашка и кофта, белые тапочки, а волосы были подстрижены коротко, как у мальчика. То ли потому, что я ее давно не видел, то ли потому, что я ощущал ее далекой и чужой для меня и для моих воспоминаний о ней, но, взглянув на нее, я почувствовал комок в горле и с какой-то ностальгией, будто не я сам формулировал эту фразу, сказал про себя: «Достаточно лишь ненадолго расстаться с кем-то, чтобы он превратился в другого человека». Прежде чем приняться за работу, мы немного поболтали о какой-то ерунде, и помню, что во время одной паузы я невольно подумал, что посторонний наблюдатель мог бы решить, будто с Луизой меня связывают столь же поверхностные отношения, как и с Торресом. После этого вынужденного обмена банальностями, который я, вспоминая потом, сравнивал с проходом через поле, ощетинившееся осколками битого стекла, я помог погрузить вещи Луизы в машину, просторный «ниссан» цвета синий металлик. Когда мы закончили, я записал на клочке бумаги свой новый адрес, и Луиза, уже успевшая сесть в машину, опустила стекло, чтобы взять его.

Он медленно кивает, и гнев в его глазах гаснет. В глубине души я знаю, что мне стало лучше. Я понимаю, что он злится не на меня.

— Это мой новый адрес, — произнес я голосом, проникнутым былой нежностью и невольно исключающим Торреса из беседы. — Позвони, если что-нибудь будет нужно.

Он злится, потому что беспомощен.

Я снова ощутил комок в горле, с трудом сглотнул слюну и добавил:

Утратил надежду.

Проклятая травма.

— Ты не представляешь себе, как я сожалею о случившемся.

Я уже никогда не буду прежней. И он это знает.

Луиза подняла взгляд от бумажки и посмотрела мне в глаза, и именно тогда я окончательно и безошибочно узнал в побледневшей серьезной женщине напротив меня ту женщину, с которой я прожил шесть лет, и на миг мне показалось, что я смогу произнести нечто настоящее и решающее, что-то, что вдруг разрушит пустой мираж этой призрачной встречи. Не знаю, то ли я не захотел, то ли не смог этого сделать, потому что в ту же минуту Торрес завел машину и беззаботно попрощался со мной, сохраняя в голосе ледяную любезность, не покидавшую его весь вечер:

Но чего он не знает, так это того, что это значит для него. Для нас.

Я рыдаю, но ярость меня не покидает.

— Спасибо за все, Томас. Я тоже говорю: если тебе что-нибудь понадобится, ты знаешь, где нас найти. Я уверен, что мы скоро встретимся.

Медленно, словно приближаясь к испуганному зверю с оскаленными зубами, он делает ко мне шаг. Его глаза не отрываются от моих, и я так близка к тому, чтобы снова попасть в парализующие сети, в которых он меня держит. И внезапно он оказывается передо мной, прижимаясь лбом к дулу пистолета.

– Чувствуешь себя сильной? – шепчет он.

5

У меня вырывается еще один всхлип, но я не опускаю оружие.

– Чувствуешь себя снова живой?

Мы снова встретились через четыре месяца. За это время в моей жизни произошли многие перемены. К примеру, я открыл для себя удовольствие решать самому маленькие проблемы, возникавшие поначалу с моей новой квартирой (очень скоро я полюбил ее больше, чем старую квартиру на улице Индустрии, в основном благодаря ее местоположению в центре): пара незначительных аварий с трубами, какие-то дефекты проводки; я также открыл для себя удовольствие самому покупать себе одежду, составлять меню на день, на свой вкус расставлять мебель в доме. Прежде этим всегда занималась Луиза. Тогда я понял, что вышел из подросткового возраста, что обрел независимость. С удивлением я убедился, что не был несчастлив. Поскольку мне осточертело ездить в университет на поезде, а также чтобы отпраздновать нежданную радость от вновь обретенной свободы, я купил себе «фольксваген», очень дешевый и очень старый, но еще с хорошим мотором. Чтобы избавиться от беспричинной тоски в свободное время, я заставил себя выработать и соблюдать распорядок развлечений на неделю: по понедельникам, средам и пятницам я проводил пару часов в тренажерном зале неподалеку на улице Портаферрис и даже записался в члены клуба; по вторникам и четвергам я ходил на вечеринки в «Оксфорд»; все вместе или по отдельности, а иногда и с другими коллегами с нашей кафедры, мы обедали с Марсело и Игнасио в «Эль Месон» или в «Касабланке».