Утром Она увидела его из окна спальни. Он копал огород. Ей стало не по себе. Она закурила и налила воды в ванну. Лежала в воде и собиралась с мыслями. Потом Она застала его в кухне, когда он варил себе кофе.
— Я иду на работу, а ты проваливай отсюда.
Он поцеловал ее в шею.
— Тебе этого совсем не хочется. Ты хочешь, чтобы я здесь остался до понедельника.
— Да, — сказала Она и прижалась к нему.
И он остался. Когда Она вернулась с работы, они доели суп и пошли в комнату близнецов. Весь вечер занимались любовью. Потом выпили бутылку вина и заснули. Утром женщина спросила парня:
— Кто ты, черт тебя подери? Откуда ты взялся? Чего тебе надо?
Но он не ответил. Ушел лишь в воскресенье вечером, а Она не спала до утра, так скучала. Ей казалось, что Она знает его много лет, с детства или, если такое возможно, еще до того, как родилась. Если бы он не пообещал, что вернется, Она бы умерла. Легла бы в комнате близнецов и умерла.
В понедельник все уже было по-прежнему. Ее муж, как в кино, вернулся утренним поездом и сидел теперь на диване, вытянув ноги на выцветший ковер. Из-под брючины выглядывала полоска голой ноги, стянутой подвязкой. Серые носки с зигзагообразным рисунком скрывали форму стопы. Он пил чай из стакана в мельхиоровом подстаканнике и отдыхал с дороги. Она села рядом с ним, вдруг губы ее искривились, и Она расплакалась. Муж глянул на нее изумленно, а потом прижал к лацканам пиджака, который пропах поездом и бессонницей. Она сказала, всхлипывая, что ей снова нужно ехать во Вроцлав, словно извинялась за свой плач. Он гладил ее по волосам, и ему казалось, что они поредели. Под пальцами ощущались неровности черепа. «Череп», — подумал Он и испугался.
Внезапно ему безудержно захотелось ее утешить. Он осторожно встал и достал из чемодана серый бумажный пакет, в котором был подарок ко дню рождения. К чему прятать еще целый месяц?
— Посмотри, моя прелесть, что я купил. Это должно было быть ко дню рождения, но пусть твой день рождения будет сегодня.
Зашелестела бумага, и жена достала из свертка кремовые туфли, а к ним сумочку из такой же, идеально гладкой кожи. Глаза высохли, пока женщина смотрела на вещи. Она всунула обнаженную ногу в туфельку. Ах, какая прелесть! Высокий, немного изогнутый каблук подчеркивал изящество тонкой щиколотки. Она поцеловала мужа в щеку, заросшую дорожной щетиной.
— Наденешь их, когда мы пойдем в кино. Все равно на что, лишь бы у тебя был повод надеть эти туфли.
Когда они ложились спать, Она сказала мужу, что у нее месячные. Ночью ей казалось, будто Она ощущает в животе эту опухоль величиной со сливу.
МОЛЧАНИЕ
Мы могли целыми днями не проронить ни слова. Р. уезжал и возвращался. Ходил по магазинам, улаживал дела. Иногда его не было день или два. Суки провожали его машину до мостика и усталые прибегали обратно. Жмурили глаза. Низкое холодное солнце уже лишь слепило, не грело.
Да и о чем было нам говорить. Люди говорят только о том, что реально не происходит.
Иногда за целый день звучала лишь одна фраза: «Позови собак». Не имело даже значения, кто из нас ее произнес. Не было нужды говорить, все казалось само собой разумеющимся, раз и навсегда уже давно сказанным. Когда никто не приезжал, дни похожи были один на другой; к чему еще говорить и вносить сумятицу, нарушать этот кристально чистый порядок.
Разговоры приносили вред, сеяли неразбериху и размывали ясность. Стоило заговорить, как во мне появлялась какая-то дрожь. Не думаю, чтобы в своей жизни я сказала что-нибудь действительно важное. Для самых важных вещей все равно недостает слов. (Список отсутствующих слов. Больше всего мне недостает глагола, значение которого помещалось бы где-то между «ощущаю» и «вижу».)
Мы до такой степени свыкались с молчанием, что, когда к нам приезжали гости, нас едва хватало на лаконичную учтивость, что-нибудь вроде «привет» или «здравствуй», но даже эти слова мы сокращали, насколько возможно, и говорили: «Как ты?» Без «поживаешь», потому что было бы слишком длинно. «Чаю?» — мы спрашивали, не предлагая альтернативы, предоставляя им только одну возможность выбора.
Потом мы садились по другую сторону стола, в тени, лицом к лесу. Молчали в течение всего разговора. Даже выпуская из уст обрывки слов, молчали. У Р. молчание гладкое, как его кожа. Естественное, бесхитростное. Мое — более угрюмое, оно исходит из глубин живота, затягивает меня, я погружаюсь в него и безвозвратно исчезаю. Мы молчали с гостями, друг с другом, со всем, что нас окружает.
И любовью тоже мы занимались в молчании. Не раздавалось ни слова, ни вздоха, ничего.
ОНА И ОН
Во время курса облучения Она была вынуждена несколько дней провести в больнице, и Он оставался один. В те дни Он подумывал, что пригодилась бы домработница. Лучше всего пожилая женщина, которая готовила бы заячий паштет и целые кастрюли вареников. И говорила бы по-львовски, с мягким акцентом, как его мать. Топила бы печь и вытирала пыль с пианино. Он дал себе слово, что этим займется. Тогда им не придется есть разогретую картошку и по два раза обжаренные котлеты.
В среду, когда Он вернулся с работы, на ступеньках сидела девушка. У нее были волосы до плеч и решительное лицо. В общем-то красивое, Он это сразу отметил. На ней были нелепые рабочие штаны — в таких ходили женщины на заводах. Мужчина остановился перед ней, удивленный. Девушка подняла на него глаза. Они были зеленые, яркие.
— Ваша жена просила меня прийти убраться и натопить печь. Завтра оставьте мне, пожалуйста, ключи.
Он пропустил ее в прихожую. Девушка пошла в кухню и заскрежетала печкой. По-видимому, квартира была ей знакома. С этим трудно было освоиться, а потому Он сел в комнате за стол и закурил.
— Как зовут тебя? — спросил Он, чтобы хоть что-то сказать.
— Агни, — ответила девушка.
— От Агнешки, наверное.
Она не отрицала, лишь широко улыбнулась. У нее были красивые ровные зубы подростка. Мужчина слышал, как она хлопотала по дому, в котором становилось все теплей и уютней. Когда девушка была в ванной, Он налил себе рюмку водки и выпил ее залпом. Потом сделал вид, что разбирает бумаги на письменном столе. Агни принесла ему разогретый бигос и чай.
— Завтра, если хотите, я могу прийти пораньше и что-нибудь приготовить. Я умею делать голубцы. — Она улыбнулась и села рядом, когда он начал есть.
— Где жена тебя разыскала? Откуда ты взялась? — спросил Он с набитым ртом.
— А-а-а, стечение обстоятельств. Долго рассказывать.
Он заметил, что у нее гладкая юная кожа, ни единой морщинки, ни веснушек. В голове вдруг на минуту вспыхнул четкий образ ее обнаженного худенького тела, лежащего на кровати, и Он испугался. Сказал, что устал и хочет лечь спать. Девушка напомнила ему про ключи и скрылась в кухне. Он слышал, как она мыла вчерашнюю посуду. Им овладело беспокойство; Он снял трубку с черного телефонного аппарата и покрутил ручкой. Попросил соединить его с больницей во Вроцлаве, но там уже никто не отвечал. «Позвоню завтра с работы, позвоню завтра с работы», — повторял Он себе. Услышав, как внизу хлопнула входная дверь, мужчина приостановился на лестнице, и напряжение вдруг спало. Он вздохнул и вернулся в столовую. Включил радио и налил себе водки. Передавали какой-то радиоспектакль.
— Друзьями мы не будем, — произнес мужской голос. — Вы сами это знаете. А будем ли мы самыми счастливыми или самыми несчастными среди людей — от вас зависит. Я прошу только об одном: пожалуйста, не лишайте меня надежды и позвольте и далее страдать, как прежде. Если это невозможно, прикажите мне исчезнуть, и я исчезну.
— Я не намерена вас никуда прогонять, — с пафосом ответил женский голос, а Он подумал, что это, должно быть, Нина Андрич
[38].
— Только не надо ничего менять. Пусть все останется, как было до сих пор. А вот и ваш муж…
Он выключил радио и пошел спать. Впервые за многие годы Он видел эротический сон. Ему приснилась эта девушка. Снова была война. Они прятались от немцев на каком-то заводе. На них текла вода из сломанных душевых кранов. Они были обнажены. Агни прижималась к нему, ее волосы пахли водой. Они, видимо, занимались любовью, но как-то странно, Он не ощущал этого телом, а только понимал, что это любовь.
Утром Он позвонил в больницу. Поговорил с женой, но ее голос звучал тускло и отдавал металлом. Она попросила заехать за ней в пятницу. Он быстро подсчитал, что это через три дня. Жена говорила еще что-то про операцию, но Он не совсем понял что, не захотел вникать. Вернувшись домой раньше обычного, Он принял ванну и в чистой рубашке принялся ждать неизвестно чего.
Все происходило так, как будто было запланировано. Девушка вошла, на ней были те же штаны, что вчера, она держала в руках большой кочан капусты. Он неуклюже ходил за ней, пока она растапливала печи. Понимал, что смешон. Что-то говорил, но больше разглядывал ее волосы и голые ноги в спортивных тапочках. Не мог от нее отойти.
Все было, как в том сне — они прятались от враждебного мира. Кто был тем миром, Он не знал. Она попросила подать ей нож, и Он с этим ножом в руке подошел к ней и внезапно прильнул к ее худенькому телу, а она нисколько не противилась. Девушка была мягкая, нежная, податливая, как тряпичная кукла. Он положил ее руки себе на плечи и осыпал поцелуями лицо. Ожидал сопротивления, какого-нибудь «нет», но слышал лишь ее дыхание, от которого веяло огурцами с грядки, чем-то зеленым, свежим, чем-то, по чему Он всегда тосковал. Он просто положил ее на диван, стянул с нее эти смешные штаны, и дальше все произошло обыденно, Он даже помнил о том, как бы не сделать ей ребенка.
Такое случается с людьми, убеждала Она себя, когда высаживала на клумбы бархатцы. Человек меняется, перерастает ситуацию, как ребенок вырастает из своей одежды. Время течет, и все становится другим. Бывают большие и малые войны. Большие меняют мир, а малые — человека. Так уж оно получается. Я не делаю ничего плохого. Никому не причиняю боли, разве что себе, когда вот так вот: жду и жду.
Никто никому ничего не должен. Один поступок искупается другим и не представляет угрозы никакому будущему. Ничего не происходит.
Однако мир выглядел так, словно пробудился от сна. По крайней мере для нее. Его центр переместился теперь из дома и даже из сада куда-то наружу, не в конкретное место в городе, но просто куда-то за их пределы. Поэтому, сажая бархатцы, Она вдруг почувствовала себя взаперти. Встала, отряхнула перепачканные землей руки. Ей уже не хотелось ждать, пока цветы вырастут. Они вдруг показались ей чересчур медлительными, глупыми, как предметы. Поэтому Она вошла в дом, села в комнате за круглый стол и принялась листать журналы «Пшекруй» в поисках своих любимых страниц с модами. Находила, но они уже не производили на нее никакого впечатления, не вызывали знакомого приятного трепета оттого, что видишь что-то прекрасное и мимолетное, чему суждено исчезнуть в следующем сезоне. Просмотру новых моделей всегда сопутствовали волнение и внезапная поспешность — бывало, Она тут же отправлялась в центр города в магазин тканей и покупала ту, которая более всего напоминала увиденную в журнале. Потом Она немедля шла к портнихе, заказывала и даже платила вперед для пущей уверенности, что у нее будет эта вещь, ведь иначе Она выпадет из потока времени, скатится с «сейчас» и опустится в «тогда», а там всегда царят мрак и тление.
Она только бегло просмотрела рисунки и черно-белые фотографии новых платьев, приталенных и расклешенных книзу. Они оставили ее равнодушной. Отодвинув журналы, Она пошла принимать ванну. Смотрела на свое тело, и ей сделалось его жаль. Хрупкое, мягкое, отданное на съедение внутренним и внешним силам, которые проносятся по нему, как ураган, как тяжелые дождевые тучи. Единственное, что остается, — это ждать.
С утра Она нервно ждала, с чашкой кофе в руке, в халате, переходя от окна к окну, вглядывалась в просветы между балясинами ограды. Агни раз появлялся, иной раз нет. Не подчиняясь никаким правилам. Она пыталась выведать, что он делает, где спит, но он лишь улыбался как-то плотоядно, отчего ей чуть дурно не становилось. Она прислонялась к дверному косяку и прикрывала глаза. Важна была вовсе не физическая близость, торопливая любовь в постели, когда то и дело вспыхивает мысль, что вот сейчас, как в водевиле, вернется муж с портфелем и встанет в дверях. Она чувствовала, что Агни ее исцеляет, его ласковые прикосновения были как холодный компресс из мяты, его поцелуи — горячи, как грог; благодаря им ее тело становится крепким, упругим, подтянутым, не позволяет себе распадаться. Это было заметно. Агни смеялся, что Она округлилась, и тут же шел в кухню и подъедал что-то из кастрюль, а потом исчезал, исчезал. Она даже не знала, где он живет; может, оно и к лучшему, потому что рано или поздно отправилась бы туда. А он обладал каким-то особым чутьем, всегда знал, когда вернуться, словно ему был известен ее уклад жизни, распорядок дня ее мужа и ее собственные мысли, ибо стоило ей подумать о нем, оставшись дома одной, как Агни появлялся и сначала подавал знак из-за ограды, потом быстро взбегал по лестнице, а Она уже его ждала.
— Ты читаешь мои мысли? — спрашивала у него.
— Да, — отвечал он. — Могу и тебя научить.
Она, конечно, ему не верила.
— Ты должна представить себе лицо любимого человека очень ясно, постараться изо всех сил, чтобы казалось, что ты носишь это лицо, что оно твое. Тогда все его мысли станут твоими.
— Ты так и делаешь?
Он кивнул и посмотрел ей в глаза. Она почувствовала его взгляд в каждом уголке своего тела.
— Ты не тот, за кого себя выдаешь, — отвечала Она.
Как это странно — жить в двух мирах, в двух временных измерениях, с взбунтовавшейся частицей себя самой в собственном яичнике, в ожидании операции, которая изувечит тебя навсегда, в не своем доме, в городе, который никогда до конца не постигнешь, в мире, который сметет с лица земли третья мировая война. С двумя мужчинами попеременно. Цветут пионы, их лепестки мягко осыпаются на землю. Еще отчаянно пахнет жасмин, но уже известно, что это конец. За несколько дней до отъезда в больницу Она идет в костел, но не смеет войти в это темное, прохладное готическое помещение — ей не пристало, а потому Она идет на кладбище и, убедившись, что никто ее не видит, встает на колени перед крестом и молится нерешительно, без веры. Вечером Она прижимается к мужу, и его тело кажется ей рыхлым, слишком мягким, пропитавшимся запахом табачного дыма и машинного масла. Он хочет близости, но Она говорит «нет», потому что чувствует, что уже начала умирать.
Агни ей кажется крепким и надежным. Ее просто поражает его тело. Оно знает чего хочет, идет прямо к цели, как будто пронзает ее насквозь, но не причиняет боли. Это приятно и хорошо. Его тело познает ее, и теперь Она четко понимает, что всегда хотела быть именно так познаваемой, что родилась затем, чтобы дать себя познать такому, как Агни. Его прикосновения ее завораживают; Она не находит слов, чтобы это назвать; не существует никакого «нет». Муж умеет быть более нежным, умеет ее ждать, заглядывает в глаза, любуется ее лицом. Агни занят собой, и оттого намного честнее. Она становится для него кораблем, несущим его по бурным морям. Она отдает ему себя, а он берет. Агни худощавый, жилистый, жесткий. Его загорелая кожа хрустит под ее пальцами. Когда потом Она прикасается к телу мужа (которое так когда-то любила), ее не перестает удивлять его мягкость и холеность. Пуховая подушечка, мягонькая юфтевая сумочка, перезрелость персика, как ее собственный, теряющий упругость живот. Ее муж — это Она сама; от их соприкосновения не рождается искра, нельзя ни согреться, ни замерзнуть. Единственное слово, которое возникает от такой схожести, — «нет».
Она проводила его через больничный парк до ворот и там остановилась как зачарованная, не могла уже переступить той невидимой линии между кирпичными столбами.
— Лучше не приезжай сюда ко мне, — сказала мужу. — Попроси пани Эугению убираться, а в столовой готовят лучше, чем я.
И вдруг ощутила усталость. Почему Она обязана заботиться, убрано ли у него и готов ли обед? Муж великодушно отпустил ей грех:
— За меня не беспокойся.
Уже не впервые у него появилось желание расспросить про Агни, но жена, казалось, про нее забыла. Мысль о девушке вызвала трепет в теле.
— Ступай.
Он поцеловал ее в щеку, поцеловал руку. Жена отвела глаза.
— Должна быть справедливость. Тебе должны отрезать яйца, — сказала Она.
Он дернулся, как от удара. Шевельнул губами, но не смог выдавить ни единого слова и ушел. Она смотрела ему вслед, на его плечистое большое тело, надежно спрятанное под элегантным летним костюмом. Видимо, Он ощущал на себе ее взгляд, потому что неуклюже поправил шляпу и исчез за углом.
Дом был тихий, холодный, темный. На работе — светло, жарко натоплено и многолюдно. Здесь из него энергия била ключом, Он говорил быстро и громко, ходил пружинистым шагом и знал, чего хочет. Дома время замедляло свой ход и вместе с ним все остальное. Дома у него отвисал живот, мерзли ноги и замирал голос: не с кем было разговаривать, отдавать распоряжения, старая мебель и так все знала наперед. Граница между домом и работой проходила где-то в центре города, между каменными плитами рыночной площади, и ему приходилось каждый день ее дважды пересекать. Ежедневное пересечение границы стало почему-то мучительным, и в последнее время Он оттягивал этот момент и заходил в ресторан выпить водки. Первый раз хотел зайти в «Лидо», это питейное заведение было как раз по пути, но счел, что уронил бы себя в своих же глазах, если бы сел за пластиковый, вечно залитый столик, среди немытых мужиков с окраин и вдыхал пивные испарения и дым дешевых сигарет. Поэтому Он заходил в ресторан «В башне», обычно в эту пору еще пустой, где не первой молодости официантка, уже изучившая его привычки, молча ставила перед ним рюмку водки и селедку в сметанном соусе. Он сидел и смотрел через застекленную витрину на сонную захолустную улочку. К чему кривить душой — среди прохожих он высматривал Агни. Сидя в ресторане, Он раздумывал, чем все-таки она занимается, когда не с ним. Существует ли она вообще, есть ли у нее своя кровать, шкаф, в котором хранятся ее смешные штаны, ванная, в которой постоянно живет ее зубная щетка. Он не знал даже ее фамилии. Мог бы навести справки, мог бы выяснить, в конце концов, город небольшой, и в общем-то здесь все знакомы.
— Кто ты? Как ты сюда попала? У тебя есть родители? — допытывался Он вечером, когда она прижималась к нему, сухая и гладкая, как ящерка.
Что бы девушка ни ответила, Он и так знал, что она юлит. Она была совершенно чужая, как будто бы слепленная из другой глины, и эта ее чуждость притягивала его до безумия.
— А ты-то кто? — отвечала она вопросом. — Как ты сюда попал? Где твои родители?
Он рассказывал ей о себе охотнее, чем кому бы то ни было. В этих рассказах Он раскрывался сам для себя и с удивлением отмечал, что всегда был жертвой стечения обстоятельств, случайных встреч, хаотических движений. Потом Он размышлял над этим в ресторане «В башне», когда пил свою рюмку водки. Беседы в постели, когда они лежали, утомленные сексом, были какой-то иной формой любви, пожалуй даже — более совершенной. Чурающейся кокетства, ухищрений, заигрываний. Достаточно было открыть в себе некий шлюз, плотину, заслон и позволить хлынуть словам. А те уже знали, что делать, в какие выстраиваться предложения, какие истории создавать. Он был ей благодарен за то, что она просто лежала и слушала. А может, и не слушала вовсе? Значит, ему нужно было само ее присутствие: ее мальчишеское тело, утонувшее в подушках, ровное горячее дыхание и запах свежесорванных огурцов. Как-то раз Он измерил пальцами ее талию и, когда в следующий раз навещал во Вроцлаве жену, купил ей в универмаге модную юбку в сборку с широким поясом. Она, похоже, обрадовалась, потому что долго разглядывала юбку, каждую мелочь незатейливого покроя, словно видела что-то подобное впервые. Пока девушка примеряла обновку, Он собрал волосы у нее на макушке и завязал в «конский хвост». Именно такой потом ее увидел за витринным стеклом ресторана: она бежала по улице, серая юбка вилась вокруг ее длинных ног. Прежде чем Он успел заплатить и выйти, девушка исчезла. Но все равно Он знал, что она придет вечером, как приходила каждый день.
Жену Он увидел на следующий день после операции. Его поразила ее сероватая бледность, и в голове мелькнула мысль, что Она умрет. Было бы нечестно умереть сейчас, в этой неразберихе и молчании. Он действительно испугался, что Она это сделает и оставит его в самый опасный период — когда одна кожа облезла, но еще не выросла новая. Он держал ее руку и звал по имени, пока жена не открыла глаза. Она слабо улыбнулась, а его так растрогало это зрелище, что Он чуть не расплакался. И дал бы волю слезам, если бы они были одни, но рядом, в метре от них, стояли кровати, и на каждой тело женщины — испорченный, мягкий, непрочный механизм, придуманный для того, чтобы переправлять поколения через реку времени, хрупкая ладья, которая плывет с одного берега ночи на другой, и из нее высыпаются люди. Поэтому Он только сжал губы, и перед глазами все на мгновение помутнело от слез.
— Как ты справляешься? — спросила жена.
Он успокаивающе кивнул.
— Похоже, мне вырезали все.
Муж невольно взглянул на то место, где под одеялом находился ее живот. Непонятно почему, Он ожидал увидеть там впадину. Поцеловал ее белую, с тонкими пальцами руку.
Посидел еще какое-то время, а потом был обход, и ему велели уйти. Он сказал, что приедет послезавтра.
Именно в этот день Он купил Агни ту юбку.
Невозможно было остановить роящиеся в голове мысли о будущем. Он представил себе, как жена умрет, а они с Агни покинут этот окаянный дом и поедут, возможно, в Верхнюю Силезию или в Варшаву. Он без труда найдет там себе работу, а Агни поступит в институт, к примеру, в архитектурный. Он будет покупать ей красивую одежду, а по воскресеньям они будут гулять по Новому Святу
[39], и молодые парни станут смотреть им вслед.
И даже если жена не умрет, то Он все равно от нее уйдет. Просто уйдет.
И — как это ни странно — несмотря на то, что они отдалялись друг от друга, их желания совпадали. Она тоже хотела умереть. Лелеяла такую надежду; так было бы лучше всего. Мысль, что ей придется вернуться в большой холодный дом, вставать утром, чтобы идти в аптеку, на обратном пути заходить в магазин, пересаживать цветы, бренчать на пианино и бесконечно листать журналы мод, причиняла ей физическую боль. Она скучала только по Агни. Найдет ли Она в себе силы сказать ему о том, что с ней сделали, что теперь Она, как скорлупа, пустая, и решится ли он тогда погрузиться в пустоту, которая теперь в ней? Рана в животе болела, швы не хотели рубцеваться, видимо, потому, что в ее мыслях произрастала теперь смерть. Ведь и муж мог бы умереть, его служебная машина могла бы врезаться в дерево, или мог бы произойти несчастный случай в «Бляхобыте». Она не испытывала чувства вины, когда так думала. Ее совесть теперь была на ее стороне. Потом как-то ночью ей приснились сестры-близнецы в лагерных полосатых робах. Они показывали большие шрамы на животе. «На нас ставили эксперименты, — сказали они, — вырезали нам все: сердце, печень, легкие, но нам это совсем не мешает». После этого сна Она начала выздоравливать.
Когда жена была еще в больнице, Он снял на окраине маленькую сырую комнату с отдельным входом со стороны загаженного курами двора. Стены комнаты были зеленые, с неровным белым рисунком. Там стояли железная кровать с грязным, в пятнах, матрасом, голый столик и два стула. На стене висел Иисус, проповедующий с лодки. Там Он назначил встречу Агни, но не смог заниматься любовью. Не понимал почему. Его охватило отчаяние: ему со всем этим не справиться, Он оказался в ситуации, из которой действительно нет выхода. Он уткнулся в маленькую девичью грудь и плакал.
— Я бы хотел, чтобы она умерла, — сказал и испугался своего голоса.
Агни отодвинула его голову — так, чтобы видеть лицо. Ее чистые юные глаза показались ему какими-то плотоядными. Этот взгляд Он уже где-то видел.
— Что ты сказал? Повтори.
— Я бы хотел, чтобы она умерла, — повторил Он послушно.
Ее тело было невероятно гибким, напоминало ему шелковую шаль, в которую можно завернуться. Он мог бы окутать себя дивной Агнешкой, абрикосовым телом Агни. Она была как вода, ей ничего не стоило от него ускользнуть, если бы захотела. Он не смог бы ее догнать, поймать, удержать. И какое же это было чудо, когда она останавливалась и стекала на него. Он упивался ею — захлебываясь.
Он ни с кем ее не сравнивал, ее невозможно было ни с кем сравнить, но иногда, когда Он проваливался в сон, а потом вдруг пробуждался, ему казалось, что Он лежит возле своей жены. В панике отыскивал в памяти ее имя, которое напрочь забыл. И с облегчением обнаруживал, что лежит с Агни, и вновь не мог надивиться ее эфемерности. Его жена была твердым сосудом, глиняной амфорой. Занимаясь с ней любовью, ему приходилось ее переворачивать и укладывать, пользоваться ею, как вещью. Она была худая, как щепка, и с занозами. Ее тело приносило ему такого типа наслаждение, которое где-то на самом дне всегда было мучительным и механическим. Прежде Он не подозревал об этом, полагая, что так и должно быть, потому что не знал Агни.
Агни была чудо.
Он хотел ее удержать — если бы только мог. Непрестанно дотрагивался до нее, когда они спали. Когда сидели за столом, Он то и дело поглаживал указательным пальцем ее руку, словно давал понять: будь здесь, не уходи, останься. Он любил слушать, когда Агни что-то делала в крохотной кухоньке однокомнатной квартиры, — слышать позвякивание стеклянной посуды, стук чайника о поверхность кухонного стола, ее шаги. Ему нравилось, когда эти звуки раздаются где-то у него за спиной, потому что они были как опора, как стена, которая его поддерживает, как прочная граница мира. Но она производила очень мало такого надежного, обыденного шума. Агни была легкой и маленькой, ее босые ноги ступали по деревянным полам всегда беззвучно. Кричи, говорил Он ей, когда они соединялись в любви. Кричи. Но даже его семя не наполняло ее так, как должно наполнять. Ему казалось, что оно лишь проплывает через ее тело и впитывается в постель.
С тех пор, как жена вернулась из больницы, Агни больше не появилась. Он обезумел. Выскальзывал из дома и бродил по городу, но не решался расспрашивать людей. Ему чудилось, что с ней что-то стряслось, что у нее неприятности, может быть, несчастный случай. Он ежедневно читал местную газету, но в ней ничего не говорилось об Агни. Подолгу просиживал в ресторане возле самого витринного окна и, опорожняя рюмку за рюмкой, всматривался в каждую молоденькую девушку. Как-то раз ему даже показалось, что Он ее увидел. Выбежал, но был слишком пьян, чтобы что-либо предпринять. Рыдал потом в ванной. Еще год Он продолжал снимать ту квартиру и оставлял ей записки на двери, но они только желтели на солнце, и слова на них блекли. Казалось, что Он этого не переживет, умрет изнутри, что это конец. Умрет весь его дом, вместе с женой, этим грустным движущимся предметом, умрет время.
— Я знаю, что стала брюзгливой и злобной, — говорила жена, — а все потому, что у меня не было детей.
Хотя знала, что это не так. Детей у нее не было — с ним. Она могла бы иметь их с Агни, если бы он опять появился. Но Агни исчез. Вернувшись домой с пустым животом, Она надевала шубу и, сославшись на то, что идет к портнихе, бродила по пустым промозглым улицам, заглядывала в окна домов, внутрь ресторанов. Провожала взглядом каждого мужчину. Иногда в приступе отчаяния шла на окраину города, туда, где уже не горели фонари, было темно и сыро, текла зловонная речушка. Уткнувшись лбом в какой-нибудь забор, какое-нибудь дерево, Она повторяла: Агни, Агни, Агни, как будто бы ей было необходимо каждый день некое число раз произнести это имя, как будто без этого не могла дышать. Она шептала: Агни, Агни, Агни и ждала потом, веря, что это магическое заклинание преодолеет пространство, а может, и время, и в конце концов приведет к ней Агни. Она представляла себе, как имя вылетает из ее рта и с жужжанием мчится над горизонтом, падает где-то на любимую голову, запутывается в волосах и приводит этого юношу сюда, к ней. Порой мимо проходили запоздалые прохожие. Они, должно быть, думали, что Она пьяна и бредит. Иногда кто-нибудь с ней заговаривал, и Она прятала лицо в воротник — кончилось тем, что ее все в городе знали. Выставить себя на посмешище из-за любви к мальчишке-бродяге, к молодому мужчине, который год не стригся. Выставить себя на посмешище из-за любви. Выставить себя на посмешище. Казаться смешной, потому что одержима чувством, смысл которого виден лишь изнутри, со дна той могильной ямы, какой является каждый человек. Быть смешной оттого, что остаешься непонятой извне. Быть смешной, потому что вызываешь удивление, смешанное с сочувствием. Смириться с тем, что ты вызываешь смех. Давать объявления в газеты. Приставать к людям на улице, теребить их за рукав и спрашивать: «Вы не видели…» Простаивать на автобусных остановках, возле лицеев, у интернатов. Умолять мрачного милиционера, чтобы проверил свои секретные данные обо всех людях. Непрестанно посещать морги. Разделять целующиеся в парке пары и всегда ошибаться, извиняться. Натирать грудь и живот детским питательным кремом. Нежно прикасаться к себе своей же рукой, обманываясь, что это его ладонь. Плакать в кухне, когда моешь посуду, режешь хлеб, слушаешь модный шлягер, банальный, пошловатый: «Ты ушел потом так внезапно, лист, сорванный ветром, упал к моим ногам…»
Она спала, а когда просыпалась, раздумывала, как покончить с собой. В темных лабиринтах своей печали рассмотрела все варианты — от возможности броситься под поезд до удушья от газа собственной духовки. Но даже ни разу не попыталась. Однажды у нее из рук выпали ножи, которые Она мыла и раскладывала в ящике. Она присела, чтобы взглянуть на их лезвия, — все они легли крест-накрест. Коль скоро каждая, даже самая малая вещь является частью большей, а та в свою очередь — составляющей грандиозных, мощных процессов, то каждая самая малая вещь должна иметь значение, вносить свой вклад в общий смысл. Разве не так? И что же означают скрещенные лезвия лежащих на полу кухонных ножей? И почему они скрестились, почему не упали вдалеке друг от друга, в нестрогой равноудаленности, в безопасном отдалении?
С тех пор она ежедневно бросала пучок ножей на пол — такое придумала гадание. Острия всегда тянулись друг к другу, в своем, непонятном для людей мире ножей хотели то ли прижаться друг к другу, то ли противоборствовать, как будто иной развязки не было.
Спустя какое-то время, когда закончился больничный, Она вернулась на работу в аптеку и, как только выдавалась свободная минута, изучала полки с ядами. А еще через несколько лет, уже на пенсии по инвалидности, Она снова занялась просмотром модных журналов и заказывала у портнихи костюмчики стального цвета, похожие один на другой, как униформа.
Как выглядит мир, когда жизнь — сплошная тоска? Безжизненный, как бумага, — он крошится в пальцах, рассыпается. Любое движение обращено на себя, любая мысль замыкается на себе, любое чувство начинается и не кончается, и в итоге сам объект тоски становится бледным и нереальным. Одна лишь тоска реальна и неотвязчива. Быть там, где тебя нет, иметь то, чем не обладаешь, прикасаться к тому, кто не существует. Это состояние по природе своей переменчиво и противоречиво. Оно квинтэссенция жизни и ей противостоит. Проникает через кожу в мышцы и кости, в которых с этого момента поселяется болезненность. Не болезнь. Болезненность — это значит, что сутью их существования становится боль. А потому от такой тоски никуда не скроешься. Пришлось бы вырваться из собственного тела и даже убежать от себя. Напиваться? Спать недели напролет? Уйти с головой в работу, до исступления? Неустанно молиться?
Именно этим занимались оба супруга, но каждый сам по себе. Со стороны казалось, что они нормальные люди и живут, как другие. Впрочем, возможно, так живут все. С годами меняется все, кроме этой тоски. Выпадают волосы, желтеет бумага, на городских окраинах вырастают дома, один строй сменяется другим, богатые нищают, бедные богатеют, умирают старые одинокие соседки, ботиночки становятся малы детям.
Они настолько были теперь другими людьми, что могли бы поменять фамилии и имена; пойти в паспортный стол и написать заявление: «Мы уже не те, кем были. Просим внести изменения в наши паспортные данные», или что-то вроде того. Как реагируют отделы учета населения на то, что люди преображаются, меняются? Почему ребенок носит то же самое имя, что и взрослый? Почему любимую женщину называют так же и потом, когда ей изменили и ее бросили? Почему мужчины носят ту же самую фамилию и после возвращения с войны, или пацан, которого колотит отец, носит то же дурацкое имя и потом, когда начинает бить своих детей?
Однако внешне все выглядело так, будто ничего не изменилось ни между ними, ни вокруг, будто мир заснул и только время от времени вздрагивал от мимолетного кошмара. Какое-то время их еще пугал слишком ранний или очень поздний телефонный звонок и письма, которые приносили меняющиеся, как погода, почтальоны. Вероятно, где-то там, на грани реального, их не покидала мысль, что Агни еще отзовется, неожиданно, невзначай, как удар грома. Такие святые образы, как Агни, неподвластны времени.
Уже никогда больше они не сказали друг другу «я тебя люблю». Потому что любовь превратилась в скрытое увечье. Темы их разговоров не выходили за пределы покупок, поздравлений с очередным Рождеством. Они поздно возвращались с работы, остаток дня муж проводил за партией бриджа, жена — в церкви, случалось, они еще прижимались друг к другу ночью, не из нежности, а из-за холода, потому что дом был старый, и невозможно было его протопить. Зато в их языке незаметно появилась новая фраза, особенно, когда возникали какие-нибудь проблемы — «надо держаться вместе». «Надо держаться вместе», — повторяли они, и это звучало, как заклинание.
А ЧТО С НИМИ БЫЛО ДАЛЬШЕ, СПРОСИЛ МЕНЯ Р. ПЕРЕД ЛУННЫМ ЗАТМЕНИЕМ
У них появилась дурная привычка — жить: пить по утрам слабый чай, регулярно, как по часам, выходить за газетами, читать пустые молитвы, после обеда глазеть в окно, гоняться за распродажами, тащиться на базар за салатом — пусть на пару грошей, но дешевле, — вечером заводить будильник, насиловать ни в чем не повинный механизм, отмеряющий время, как будто бы он должен был разбудить их для чего-то действительно очень важного. Они так пристрастились жить, что никак не могли умереть, хотя уже давно следовало это сделать.
Наконец, спустя долгие годы, Она первая опомнилась и заболела. Сначала сломала руку, притом правую, а значит, не могла уже ни готовить, ни стирать, ни даже собрать крошки со скатерти. Он взял на себя ее обязанности, как будто бы их украл. Жена сидела в кресле с рукой на перевязи, отвернувшись к окну, словно обиделась на весь свет. Могла ходить — не ходила. Могла говорить — не говорила. Лишь стонала время от времени, и эти стоны доводили его до исступления. Раскладывая на круглом столике пасьянс, муж видел над спинкой кресла седую макушку ее головы и слышал писклявое «ах, ах». Наверное, Он ее ненавидел.
А еще Она смотрела свой любимый сериал, но Он на другом канале нашел для себя телевикторину. И каждый день напоминал ей:
— По второй — викторина.
А Она со злостью отвечала:
— А по этой идет моя «Марианна».
Муж замолкал и спускался в кухню и громыхал чайником или сковородой — хотелось чего-нибудь сладкого, а Он умел только жарить блины.
Однажды Он как всегда сказал: «По второй идет телевикторина», и Она вдруг ответила: «Ну, так переключи».
Он сделал это осторожно, с недоверием, и в итоге смотрел не на состязание семей, а лишь украдкой поглядывал на нее. Жена уставилась на цветной экран так, как смотрят в окно на улицу — бездумно и невнимательно.
Потом Она просила посадить ее на унитаз, что Он и делал. Одной рукой помогал ей, придерживая за плечи, другой спускал колготы и трусы до колен. После чего надо было ее подтереть. Жена никогда не смотрела на него, не благодарила, принимала это как должное.
Они по-прежнему спали на тех же сдвинутых супружеских кроватях, но теперь уже не искали друг друга в постели. Скорее наоборот — отодвигались, потому что их тела грелись собственным теплом и не нуждались в чужом. Иногда ночью Она охала, что ей холодно, но, когда Он пытался надеть на нее теплую кофту, сопротивлялась. Рука в гипсе продавила в старом матраце яму. Как же Он мог ей помочь, если Она не хотела двигаться? Как-то в полусне муж взял рулон бумажных полотенец, рвал их на маленькие куски и прикрывал жене вырез на груди и плечи белыми лоскутами. Сам не знал, для чего это сделал. Утром ему пришлось собирать их по всей постели — измятые, размякшие от пота, истерзанные беспокойным, мучительным сном.
Но самое важное происходило само по себе, под спудом этой жизни вдвоем. У нее стало все путаться в голове. Она забывала слова, имена, события. Путалось время. К примеру, спросила его ни с того ни с сего:
— Я уже приготовила обед?
Он ответил, что теперь сам готовит.
— Ах да, — проговорила Она с грустью. — А то в холодильнике эти зверюшки на коротких ножках.
Он ушел в кухню и там захихикал от ужаса, смешанного со злорадством, — вот до чего дошла; прямо как ребенок. Он открыл морозильник — там лежали стиснутые бескровные куриные тушки. Или же здоровой рукой Она вдруг показывала на телевизор и заявляла: «О, этот молодой человек был сегодня в сарае». «В каком сарае?» — спрашивал муж. Но это открытие уже осталось в прошлом и не имело никаких последствий ни для нее, ни для него, ни для мира.
В прошлом году оба умерли, самым банальным образом, один за другим. Им уже ничем нельзя было помочь.
ЗАТМЕНИЕ
Конец сентября был психоделическим временем из-за утренних прозрачных туманов и вытянутых теней по вечерам. Созрела уже трава, которую мы сеяли в мае. Однако среди забот и дел мы упустили самый ответственный момент, и трава-мужчина рассеял свою пыльцу по участку, в итоге травы-женщины забеременели. Теперь надо было пинцетом вытаскивать семена из подсохших колосков. Вся сила растения ушла в эти семена. Приходилось курить ее долго, целыми папиросками. Только тогда ощущалось, как она расчленяет мысли, делит их на дигрессии, дробит на смыслы, которых так много, что их обилие вызывает страх.
На лунное затмение к нам приехали гости. Машинами так же, как и летом, был заполнен весь луг. Дети бегали. Позвякивали стаканы и рюмки. С шумом расставлялись стулья, выносимые на террасу. Детей в конце концов усмирил компьютер, который лучезарно журчал для них, безмолвно что-то рассказывая.
Луна всходила теперь над домом Марты, а значит, уже пришла осень. На миг лунный диск закрыла туча, а когда уплыла, луна была уже не той, что прежде — на ее тарелкоподобном лице появилась изогнутая тень, сначала узкая, потом шире и шире. Все происходило слишком быстро, самокрутка едва успела пройти по первому кругу. Затем луна исчезла, от нее осталась темно-коричневая дыра, вырезанная в небе, выжженное пятно. Повисло какое-то недоверчивое молчание, оно длилось недолго, несколько секунд, десять— двадцать, столько, сколько темнота на лике луны. В это короткое мгновение вспыхнули звезды; небо было усеяно ими. Никогда они не казались нам такими яркими. Они застыли, собравшись в осмысленные комбинации: цифры, символы, геометрические фигуры и даже дорожные знаки. Их можно было читать как угодно. В них можно было увидеть истории в виде комиксов, освоенные нашим сознанием: Персей освобождает Андромеду, развеваются волосы Вероники, Лютня Аполлона парит в пространстве, звеня от тоски по человеческим пальцам. Их можно было принять за отрывок текста, написанный шрифтом Брайля, за бесконечные вереницы двоичного кода или за экран монитора со множеством иконок. Если бы у нас была большая супермышь, чтобы кликнуть на одну из иконок, то открылись бы иные небесные миры, с совершенно неожиданными судьбами, удивительные, захватывающие, как детская компьютерная игра. Тогда мы смогли бы в них поиграть, они бы нас увлекли и лишили сна. Мы стали бы в них другими людьми, с нами происходили бы невероятные и самые обычные истории. Мы умирали бы, как в игре, сотни раз, но у нас в запасе оставались бы новые жизни, развешенные в пространстве и времени карты странствий из темноты к свету.
И тут луна вновь засияла. Сначала появилась светящаяся кромка — обрезок голубоватого ногтя. Зазвенели рюмки, и опять сверкнул огонек самокрутки. Мы начали аплодировать.
Потом по влажной траве я пошла к Марте. Присев на корточки возле ее плиты, подбрасывала в огонь дрова. Возле Марты расхаживал ее петух, не догадываясь, как близок его смертный час. Он подозрительно таращился на меня своим багровым глазом. Петух казался мне странным молчаливым человеком, нацепившим перья.
— Ты не спишь еще? — спросила я.
— За зиму так наспишься, что уже и не тянет, — сказала она, или, как это случается, когда я общаюсь с Мартой, мне померещилось, что я слышу.
Она принялась резать хлеб, несколько ломтиков, полбуханки. Я заметила, что она поправилась с весны. Марта мазала хлеб маслом и солила. Протянула мне кусок. Я вдруг ощутила такой сильный голод, что могла бы есть, кажется, всю ночь, не чувствуя вкуса; этот безумный голод после курения травы может утолить только сон.
— Ты странная какая-то, — вдруг заметила Марта и встала. — Я иду спать.
— Нет. Покажи мне свой подвал.
— Он точно такой же, как у тебя.
— Ну и что. Я хочу его посмотреть.
Я думала, что она откажется, начнет выкручиваться, сменит тему. Но она взяла с полки фонарь, который я ей подарила, и отворила дверь в подвал.
Все было, как у нас — каменная неровная лестница, покрытая легкой слизью блестящей влаги. Внизу — большой плоский камень, служащий порогом. Дальше утрамбованная земля, глина мягче, чем камни, теплее. Над головой нависал низкий полукруглый свод — высокому человеку пришлось бы нагнуться. Стены из красных валунов, мастерски уложенных один на другой, — костяк дома. Марта посветила на противоположную стену, и я увидела там заткнутое соломой маленькое оконце. Под ним размещалось логово, не кровать даже. Это был открытый деревянный сундук длиной в человеческий рост, подпертый четырьмя камнями и тем самым изолированный от земли. Марта выстлала его сенниками, бараньими шкурами, видимо, от Ясека Боболя. В ногах лежала аккуратно сложенная стопка покрывал, накидок и одеял. Луч фонаря метнулся в угол и осветил кучу картофеля.
— Картошка на весну, — пояснила она.
Люди обычно говорят «картошка на зиму». Марта сказала «на весну».
Именно это мне потом приснилось: что у Марты на спине проклюнулись ростки перепончатых крыльев. Она приспустила блузку на плечах и показала мне их. Они были маленькие, еще сросшиеся с кожей, смятые, как крылья бабочки; мягко пульсировали. «Ах, вот оно что», — сказала я, будучи уверена, что эти крылья мне все прояснят.
Этот сон мне вспомнился, когда мы с ней вдвоем поехали в Новую Руду в магазин поношенной одежды, и Марта мерила кофту, точно такую, какая у нее уже была, — серую, с застежкой спереди, с растянутыми петлями. Она стояла перед зеркалом, а я хотела что-то поправить и дотронулась до ее плеча. Это открыло мой сон. Весь сон вместился в одно прикосновение, он пронесся через меня, завибрировал. Марта, втянув свои и без того впалые щеки, жеманилась перед зеркалом, в ней теперь было что-то от девочки, подростка. Я смотрела на мягкий изгиб ее спины.
Меня охватило волнение, как будто бы я внезапно постигла великую тайну, как будто с этим легким прикосновением пальцев к старой Мартиной кофте меня прошил какой-то чужой свет, резкий и беспощадный, как лазерный луч. В волнении я повесила кофту на место («Зачем мне такая кофта? У меня, наверное, уже были все кофты, какие есть на свете», — улыбнулась Марта), помогла ей забраться на переднее сиденье и застегнуть ремень.
Мы ехали по горным серпантинам, через сырые деревни и солнечные пустыри, поросшие теми огромными, долговязыми и душистыми растениями, которые в Новой Руде называют «космический укроп». Их мощные листья покачивались на ветру, как крылья.
— Единственные растения, которые на зиму улетают в теплые страны, — сказала Марта и засмеялась.
ПРОБУЖДЕНИЕ МАРТЫ
Я строила догадки, откуда взялась Марта. Почему она не существовала для нас зимой, а появлялась ранней весной, тотчас после нашего приезда, едва мы поворачивали ключ в заржавевшем от сырости замке.
Вполне вероятно, что она просыпалась в марте. Поначалу лежала неподвижно и даже не понимала, открыты ли у нее глаза — такая повсюду была темень. Она не пыталась пошевелиться, поскольку знала, что пробудилась в ней только мысль, не тело. Тело еще спало, и достаточно было на миг отвлечься, чтобы вновь угодить в его сонные оковы и очутиться в запутанных лабиринтах ощущений, столь же реальных, как и лежание здесь во тьме, или даже более реальных, намного превосходящих реальность, ярких и чувственных. Однако Марта откуда-то знала, что проснулась, что находится уже не там, где была раньше.
Сначала она почувствовала запах подвала — сырой и надежный, запах грибов и мокрого сена. Этот запах напоминал о лете.
Тело долго возвращалось из сна, и наконец Марта обнаружила, что у нее открыты глаза, потому что темнота предстала им во всех своих оттенках. Теперь она скользила взглядом по этому многообразию черноты, вперед-назад, вверх и вниз. Только потом, намного позже, в бледном пятне она распознала свет дня, проникающий снаружи. Тусклый и мутный — так видели ее глаза, — он пробивался через прорехи соломенного кляпа в подвальном окне. Свет потух и появился снова, и тогда у нее мелькнула мысль, что, должно быть, прошел некий день.
И только тут она ощутила холод — он накатывал издалека, с периферии тела. Она вышла ему навстречу — шевельнула пальцами ног, или по крайней мере ей показалось, что она ими шевелит. Через секунду стопы ответили — им было холодно. И так по очереди, по частям, она будила свое тело, вновь возвращала его к жизни — это напоминало перекличку погибших, и ее тело, поочередно, по частям, отвечало ей: я здесь, я здесь, я здесь.
Марта дважды пыталась подняться, но каждый раз ее тело ускользало от нее и опадало опять на доски, а ей казалось, что она сидит, хотя она не сидела. На третий раз она придержала тело или же сама удержалась в теле и с той минуты обреталась в нем достаточно прочно. Шаг за шагом она добралась до двери и долго дергала за железную ручку. Пальцы у нее были слабые, как весенние ростки на картофельном клубне. Каменные влажные ступеньки в конце концов привели в сени, и оттуда через щели в двери она увидела настоящий свет. Пришлось прикрыть глаза рукой.
Стены дома разъел мороз, на них проступила испарина, как на лбу больного. Пол покрывала пыль, крапленная мышиным пометом. Марта села на единственный стул в кухне, который, как и всё вокруг, оттаивал, отдавал холод ее телу. Поэтому она с трудом поднялась и из ящика буфета достала грелку. Накачала насосом воды и открыла кран — потекла мутная, красноватая, как водянистая кровь, жидкость. Марта умыла ею лицо и налила в кружку. Через минуту у нее была кружка с кипятком — можно было согреть руки. Она пила эту воду глоток за глотком, как лекарство от смерти, и чувствовала, что понемногу начинает оттаивать изнутри, что ее тело оживает.
В тот же день Марта вышла из дома. Входная дверь все еще была влажная от минувших морозов. Она пропахла плесенью и сыростью. Как все остальное. В огороде еще лежали лепешки грязного снега. Солнце обгрызало эти размякшие снежные омлеты со всех сторон. Из-под них вылезала мокрая, полусгнившая трава и то, что некогда было настурциями, астрами, левкоями.
Марта с тревогой посмотрела на небо — оно было затянуто низкими, быстро мчащимися тучами, сквозь которые над лесом просвечивало солнце. И, как каждый год, удивилась, что солнце сумело докатиться до макушек леса и бросает оттуда длинные тени, в которых приютился снег. Вернулась в сени и надела резиновые сапоги — они были влажные и холодные. Вышла и пошла за дом, через участок со всеми колоссальными разрушениями, которые произвели на нем зима и темнота. Склонилась над кочанами капусты — осенью они были такие красивые и тугие, а теперь превратились в осклизлые, прогнившие кучки. Ничего не осталось от подсолнухов, а ведь летом ей, как обычно, казалось, что ничто не в силах сломить их могучие стебли и львиные головы с потемневшими от солнца лицами. Забор, возле которого они росли, покосился, разбухнув от вездесущей воды. Потом Марта окинула взглядом сад, где полно было старых яблонь и слив. На самой сладкой черешне сломалась большая ветвь. Буйный, заросший высокой травой, прикрытый гигантскими подушками зелени сад, такой, каким она его запомнила, теперь не существовал. Он походил на кладбище. Голые деревья напоминали кресты, а десятины поникшей травы — могилы. Так это выглядело. И все пропиталось водой, сыростью, зловонием плесени. Марта ненавидела сырость так же, как зиму и темноту. Вода вела себя нечестно. Марта чувствовала, что могла бы помериться с ней силами, но при условии, что вода останется самой собой, не будет притворяться. Тогда, когда она текла прозрачным ручейком, ее можно было зачерпнуть, и поднести к лицу, и даже пить прямо с земли. Но чаще вода скрывалась под чужой личиной, проникала в предметы, растения и делалась неузнаваемой. И тогда оседала на лице, одежде, покрывала все тонким слоем изморози, убивала. Либо висела тучами, как наказание за вечный грех.
Марта вошла в дом, потому что холод снова вернулся в ее тело. Еще немного постояла на крыльце, чтобы окинуть взглядом всю долину.
Горы казались однообразными — буро-зелеными и черными; они тоже стали цвета воды. Там, где земля почему-то была более холодной, еще лежал снег. Из всех четырех труб дым поднимался только у Имярека. Перед домом Фростов стояла синяя машина, и двое разговаривали на террасе. Марту передернуло от холода, она вернулась в кухню и принялась растапливать печь.
ЧЕРДАКИ, УБОРКА
Весь день я наводила порядок на чердаке. Приносила и укладывала в коробки летние вещи, пересыпала каждый слой одежды нафталином, в ботинки запихивала газеты и засовывала их в бумажные мешки. Оказалось, что многие платья я ни разу не надевала — не выдался случай. Они висели на перекладине в шкафу, но тем не менее старели на протяжении этих июней, июлей и августов. Я видела, как они изнашиваются, протираются по швам, теряют форму, ветшают сами по себе, без моего участия. Была в этом своя прелесть, антитеза созреванию, красоте, которая творит себя сама, без чьей-либо помощи и являет собой наиболее фотогеничное лицо времени. Дубленая кожа босоножек темнеет, преет и растягивается, истончаются ремешки, ржавеют застежки, блекнет цвет любимой блузки, а рукава рубашки обтрепываются на манжетах. Я наблюдала, что со временем происходило с бумагой — она твердела, желтела, будто сохла, будто старела, совсем как человек, и становилась шероховатой и негибкой. Я видела, как исписываются шариковые ручки, укорачиваются карандаши, так что потом, через какое-то время, в маленьком огрызке с удивлением узнаешь длинный карандаш, каким он был год назад, Я видела, как тускнеет стекло — к примеру, зеркало в шкафу от света слепло из года в год.
По непонятным причинам люди полюбили только одну часть перемен. Им больше по душе рост и становление, а не уменьшение и распад. Созревание всегда им милее гниения. Им нравится то, что становится моложе, сочнее, — свежее и недозрелое. То, что пока еще неопытное, чуть-чуть угловатое, приводимое в действие внутренней, сжатой, как пружина, энергией; то, что еще может произойти; всегда минута «до» и никогда «после». Молодые женщины, новые дома со свежей штукатуркой, новые книжки, пахнущие типографской краской, новые машины и их все более восхитительные формы, которые — для человека посвященного — лишь вариации на тему того, что уже было. Ультрасовременная техника, блеск свежеотшлифованного металла, только что купленные вещи, которые несешь домой в красивой упаковке, шелест гладкого целлофана, туго натянутая прелестная девичья ленточка. Новенькие банкноты, даже если они не влезают в бумажник; чистые, не тронутые желтизной пластиковые поверхности, отполированные столешницы без следов пятен, пустые пространства, пригодные для освоения, гладкие щеки, фраза «все-еще-может-случиться» (кто нынче употребляет слово «тщетно»?), зеленый горошек, который энергично вылущивают из стручков, каракулевая шуба, цветочные бутоны, невинные щенята, маленькие козочки, сырые доски, еще не забывшие форму дерева, молодая зелень травы, не ведающей ничего о колосьях. Только то, что новое, чего еще не было. Новое. Новое.
НОВАЯ РУДА
Город парикмахеров, магазинов подержанной одежды, мужчин, в чьи веки въелась угольная пыль. Город в долинах, на склонах и на вершинах. Город мостиков, небрежно переброшенных через речку, которая то появляется, то исчезает, всегда другого, все более щегольского цвета; город святых Янов Непомуков
[40], поддельных духов, закусочных, дешевого барахла, любовно разложенного по магазинным полкам; город со следами сырости на стенах домов; город, где из многих окон видны только ноги прохожих, где полно дворов-лабиринтов; город-конечный-пункт и город-перевалочный-пункт-на-пути-следования; город бродячих собак, потайных ходов, тупиков, загадочных знаков над подъездами домов; город домов из красного кирпича, овальных площадей, где машины ездят по кругу, кривых перекрестков, объездных путей, которые ведут в центр, главных площадей, расположенных на окраине, лестниц, начало и конец которых находится на одном уровне, поворотов, выпрямляющих дорогу, развилок, на которых левая улица ведет вправо, а правая — влево. Город самого короткого лета, снега, никогда до конца не тающего. Город вечеров, которые внезапно надвигаются из-за гор и опускаются на дома, как чудовищный сачок. Город водянистого мороженого, ларьков, в которых продаются коровьи кости, и ярко накрашенных чиновниц. Город, которому грезится, что он лежит в Пиренеях, что над ним никогда не заходит солнце, что все, кто его покинул, когда-нибудь еще вернутся, что подземные, проложенные еще немцами туннели ведут в Прагу, Вроцлав и Дрезден. Город-кроха. Силезский, прусский, чешский, австро-венгерский и польский город. Город-окраина. Город людей, которые мысленно называют друг друга по имени, но обращаются друг к другу на «вы» — пан, пани. Город безлюдный по субботам и воскресеньям. Город времени, лежащего в дрейфе, запоздалых новостей, названий, вводящих в заблуждение. Нет в нем ничего нового, и если бы даже оно появилось, тотчас потемнеет, покроется тусклым налетом, сопреет и замрет на грани существования.
ОСНОВАТЕЛЬ
Основателем города был Тунчиль, который занимался ковкой ножей, а потому и прозвали его Мессершмидт
[41]. Он изготовлял ножи для убийства, срезания волос, выделки шкур, шинковки капусты, раскроя ремней из кожи, метки деревьев, подлежащих срубке, и даже для вырезывания фигурок и украшений из дерева. Это была хорошая профессия, и все уважали Тунчиля Мессершмидта. Но в селе, где он жил, таких было двое. Еще один кузнец умел делать то же самое, что и Тунчиль. Поскольку Тунчиль был помоложе, он купил лошадь и погрузил все свои пожитки на подводу. Были там инструменты, точильный круг, сундук с одеждой, пара горшков, шкуры и войлочные полости, чтобы прикрываться во время сна, а также его женщина с животом до подбородка.
По другую сторону гор лежали плодородные долины, богатые леса, полные таких гигантских елей, что своими верхушками они царапали с исподу небесную гладь. Между этими лесами втиснулись деревни. И в какой-нибудь из них наверняка недоставало Ножовщиков, а потому Тунчиль на своей подводе двинулся прямиком на полуденное солнце. Они колесили несколько дней по лесным дорогам, и вот на одном из привалов возле ручья женщина Тунчиля разродилась. Самым лучшим своим ножом кузнец перерезал пуповину, но под утро жена умерла, не проронив ни слова, а вслед за ней и младенец. Тунчиль от отчаяния пинал ногой стволы деревьев и вопил от бешенства и горя. «Почто я, дурень, сорвался с места? Почто поперся в чужой мир? Где я теперь похороню жену? В лесу, как зверя?» Выпряженная лошадь поглядывала на него с поникшей головой. На крик Тунчиля пришли дровосеки, которые неподалеку рубили деревья, — они и помогли ему похоронить умерших.
Тунчиль уперся, что останется у могилы. Сколотил себе деревянную хибару и теперь ждал, когда явится ему какой-нибудь ангел и скажет, что делать дальше. Но к нему раз в несколько дней приходили одни дровосеки и восхищались его ножами. Иногда они приносили ему чего-нибудь поесть. Он обменял у них нож на топор и сам вырубал деревья вокруг своего жилища, лошадь приспособил для выкорчевывания пней, а расчищенный клочок земли обнес частоколом. По ночам он слышал вой волков, когда они стаями переправлялись через горы, но страха не испытывал. До наступления зимы Тунчиль отправился в свое прежнее село навестить родню. Поведал им, мол, так и так. Еще он сказал: «Мне нужна собака и новая женщина». Но первую зиму кузнец провел в одиночестве, хотя это стоило ему немало сил. Он все время рубил деревья, чтобы не замерзнуть, а потом расставлял силки на тощих зайцев и косулей. Весной родичи доставили ему то, что он просил. Женщина по имени Дорота была худенькая, невзрачная и молчаливая. Тунчиль испугался, что никогда не сможет ее полюбить, но со временем они сблизились. Зато собака выросла и стала незаменимым другом. Она была быстрой и сильной, умела сама охотиться, и Тунчиль, когда шел в лес, чувствовал себя рядом с ней в полной безопасности.
Вы только взгляните, как все начинается с одного человека. У Тунчиля что ни год рождались дети, и он построил с помощью дровосеков новый дом. Они с женой превратили весь склон горы в плодородное поле. Возле ручья сеяли гречиху и овес. Дровосеки поставили неподалеку себе хаты, привезли в них женщин. Когда Тунчиль состарился, долина вдоль ручья превратилась в небольшое селение, которое назвали Новая Вырубка.
За все это долгое время с Тунчилем раз приключилось нечто удивительное. Посреди свежей вырубки, по другую сторону ручья, он заметил одно дерево, про которое, видать, забыли топоры. Из любопытства он подошел поближе и стал его рассматривать. Это была ель, могучая, высокая и прямая; такая, какие идут на постройку домов. Он обошел ее вокруг и увидел, что в кору врос железный вроде бы предмет, поблескивающий, как отполированный клинок. Сначала он потрогал его пальцем, потом попытался поддеть ногтем, затем палкой и, наконец, одним из своих ножей. Но это ничего не дало. Твердое тело дерева крепко держало предмет в себе. Похоже, металл и дерево срослись: их ни в какую не удавалось разделить. Тунчиль подумал: вот оно — знамение, хоть и не явился никакой ангел и не указал места своим лучезарным перстом, но и так уже ясно, где возводить храм. Он пошел к соседям, и они сообща срубили величавую ель. Ночью кузнецу удалось извлечь из дерева таинственный предмет. Это был нож, но не такой, какие делал Тунчиль. Другой. Его лезвие было несравненно более гладким, почти столь же гладким, как зеркало, — в нем отражалось ночное небо. Выбитая на нем крохотная цепочка знаков мало чем, однако, сумела Тунчилю помочь — кузнецу были неведомы иные узоры, кроме следов волков, зайцев и потрясающих форм снежинок. Однако не дерево было важным и даже не этот нож, а место, которое таким образом само о себе возвестило. И потому мужики, собравшись, обозначили на земле прямоугольник и решили построить здесь церковь.
Много, очень много лет спустя, когда Тунчиль уже был столь стар, что все путалось в голове, кузнец задумывался, правда ли, что то дерево росло именно там, может, он видел дерево с воткнутым в ствол ножом еще ребенком совсем в другом месте, а может быть, приснилось, потому что сны у него были всегда четкие и яркие, как лезвие ножа. Он наказал похоронить себя со своей находкой, сталь которой в отличие от Тунчиля не старела. А еще незадолго до его смерти какой-то грамотей сжалился и прочитал ему цепочку крохотных знаков: на клинке было написано SOLINGEN. Слово это никому ни о чем не говорило.
Прошли столетия, и один учитель новорудской гимназии прислал письмо в городской совет с предложением поставить памятник Основателю, но поскольку вся эта история так же, как и большая часть истории самого города происходила, когда на тамошних землях был другой язык, петицию обошли вниманием, и все кануло в Лету.
МАШИНА СПАСЕНИЯ
У Ножовщиков было только одно космологическое видение: Машина Спасения. Они рисовали ее на стенах своих домов, вырезали на рукоятках ножей, их немногочисленные дети, слушая рассказы взрослых, чертили ее палочкой на песке. Ножовщики пели о ней в своих заунывных псалмах, столь странных и печальных, что лишь они сами могли их слушать.
Космическим орудием спасения является вращательное движение; и то могучее, что направляет по орбитам далекие планеты, зодиакальные созвездия и всю вселенную, но и то малое, присущее творениям рук человеческих: мельничным жерновам, кривошипам, часам, колесам телег, гончарным кругам, пестику для растирания мака. А также самое крохотное, ощутимое во всех мельчайших частицах, из которых складывается мир.
Я бы описала это так: солнце, приведенное во вращательное движение в начале всех времен, — это гигантский пылесос, он засасывает свет из материи, подает его на орбиты планет и на огромные водяные колеса Зодиака. А с них тем же движением свет посылается выше, к границам всего мира, откуда он и поступает к нам.
Свет живет в душах людей и животных, глубоко запрятан, подвергнут гипотермии, закатан в жестяную банку. А луна — транспортный корабль, перевозящий души умерших с земли на солнце. В первую половину месяца она собирает их и становится все более яркой; идет к полнолунию. Во второй половине месяца она отдает их солнцу, поэтому к новолунию снова пуста, разгружена. Луна стоит между землей и небом, опорожненная, готовая к очередному рейсу. Серебристый танкер.
Солнце будет существовать до тех пор, пока — как поют в псалмах Ножовщики — не высосет все частицы света и не отдаст их Хозяину. После чего оно исчезнет, погаснет, рассыплется, а с ним и Луна, а потом нарушится гармония Зодиака. Вся огромная сложная космическая машина заскрежещет, остановится и в конце концов с грохотом развалится. Не нужны будут галактики. Окраины мира окажутся в его центре.
МЫ УЕЗЖАЕМ, СКАЗАЛА Я, ЗАВТРА ДЕНЬ ВСЕХ СВЯТЫХ
[42]
Марта сидела за столом и терла покрасневшие глаза. В кухне у нее было невероятно чисто; все кастрюли убраны, начисто отдраена клеенка, натертый мастикой дощатый пол сверкает. Даже окна она вымыла и смахнула с них всю паутину, в которой летом запутывалось солнце. Каменные подоконники без трупиков ночных бабочек походили на могильные плиты. Я принесла Марте остатки пирога, и она съела его с жадностью. Потом встала и, шаркая, поплелась в комнату; через открытую дверь я увидела безукоризненно заправленную кровать, готовую к зиме.
Марта принесла оттуда парик, темный, почти черный, с заплетенными в косички волосами. Именно такой, какой я хотела. Я надела его. Марта улыбнулась. На губах у нее остались крошки от макового пирога.
— Чудесно, — сказала она и кивнула на зеркало.
Из зеркала на меня глянуло нечто расплывчатое и чужое, какое-то темное лицо.
Я не узнала себя.
Я буду носить этот, какой ни на есть, парик вместо шапки, буду его надевать, как только проснусь, чтобы добраться до ванной через выстуженные комнаты без риска для здоровья, а может, даже буду в нем спать. Буду в нем работать и планировать ремонт на лето. Поеду в нем колесить по свету.
Я подошла к Марте и обняла ее. Она еле доставала мне до подбородка, была хрупкая и мягкая, как гриб-зонтик. Ее короткие седые волосы пахли сыростью.
После обеда я пошла попрощаться с ней и напомнить, чтобы она зажгла лампадку от нас на могилке ребенка Фростов.
Я вошла в дом, но он был пуст. На столе лежала иголка с вдетой ниткой и стояла массивная оловянная тарелка, самая приметная вещь в доме Марты. Я села за стол и прождала ее, наверное, час или два. Беленые стены отражали мое дыхание. Я водила пальцем по замысловатому рисунку на металле. Не жужжали мухи, не потрескивал в плите огонь. Было так тихо, что я слышала собственное тело — оно жило.
Я знала про дверь в подвал, она была позади меня. Дверь была притворена, но замки висели на скобе открытые, готовые защелкнуться. Я могла бы встать, открыть эту дверь и спуститься вниз. Могла бы лечь рядом с Мартой в темноте и сырости, среди куч картофеля, которые ждут весны. Так я думала, хотя трудно о чем бы то ни было думать в доме Марты; он как губка, которая всасывает мысль прежде, чем та возникнет. И ничего не дает взамен, ничего не обещает, не обманывает, в нем нет будущего, а прошлое он превращает в предметы. Дом Марты похож на нее: как и она, он ничего не знает — ни Бога, ни его творений, ни даже самого себя, знать ничего не желает о мире. Живет настоящей минутой, одним «сейчас», но огромным, растянутым во все стороны, гнетущим, не подходящим для человека.
Потом вдруг спустились сумерки, я даже не заметила, как стало темно. И сидела бы так, загипнотизированная собственным дыханием. Не очнулась бы, если бы не эта старая оловянная тарелка — она отливала тяжелым, матовым, мерцающим светом, наполняла им всю кухню, освещала мои руки, цепляла тени к вещам. В ней отражались все будущие и прошлые полнолуния, все ясные, усыпанные звездами небеса, пламя всех свечей, и огоньки всех лампочек, и холодные струи всех люминесцентных светильников.
ГАДАНИЕ ПО НЕБУ
Р. рассказывал, что в детстве читал по облакам, во всяком случае, так ему это запомнилось.
Облака складывались у него в отчетливые образы — силуэты животных, корабли и парусники, стада белых овечек, которых понизу гонит сизая быстроногая овчарка, машины, даже пожарные; иногда бывали и чудовища — змеи, драконы, разверстые пасти на коротких ногах, крылатые летучие скелеты. Когда Р. пошел в школу, он стал видеть цифры и символы. Иногда у него на глазах производились математические действия — расплывчатая Двойка прибавлялась к пузатой Тройке, и в конце ветер приносил загогулину Пятерку. Им на смену пришли более сложные действия. Во втором классе он таким образом выучил таблицу умножения. Из окна, выходившего на железнодорожные пути, ему открывался клочок неба. С одной стороны облака всегда были с красноватым или оранжевым отливом, их расцвечивало пламя коксового завода. На этой гигантской школьной доске он видел всю небесную алгебру. Из таблицы умножения особенно ему запомнилось «Семью Восемь», поскольку было самым противным, никак не заучивалось. Семерка походила на кривобокий рогалик, Восемь — на два слипшихся облачка. Далее следовало их произведение: Пять — немного смазанный крючок, и поразительно отчетливая Шестерка, по-видимому, завиток от какого-нибудь реактивного самолета. Р. часами просиживал на окне и смотрел на небо. В седьмом классе, когда он влюбился, чередой пошли сердца и четырехлистный клевер. Позже он наблюдал и другие знаки — «пацифик»
[43] величиной в полнеба, который плавно проплывал над городом с запад на восток, огромное Дао, замеченное в студенческие годы над замком в Болькове. Наконец пришло время заняться более важными делами, чем глядеть в небо. Недавно Р. решил, что вот теперь, между тридцатью и сорока годами, все будет особенно хорошо видно. Поэтому он недавно купил у русских штатив и, как только наступит весна, установит на нем фотоаппарат на восточной террасе дома. Объектив наведет на небо, поверх макушек двух елей-близнецов, и так фотоаппарат простоит до осени. Ежедневно Р. будет делать один снимок, даже если небо затянет совершенно беспросветной серостью. Р. уверен, что у нас из этого что-нибудь получится, и к осени на фотопленке мы увидим логическую прогрессию небесных сфер, которая непременно будет что-то значить. Можно будет сложить все фотоснимки, как паззл. Либо наложить один на другой в компьютере. Либо при помощи какой-нибудь программы из всех вычленить одно небо. Вот тогда-то мы всё и узнаем.