Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Море в тот день сияло, и февральский Даунс оглашала трескотня скворцов и более сладкозвучная песня камышовок. На полпути к вершине ближайшего холма Лоуренс и Форстер задержались, встали бок о бок и залюбовались синими водами, лижущими игрушечные деревеньки на затопленной равнине, и одиноким поездом, самоотверженно пыхтящим через прогалину в водах. Какое все хрупкое, подумал изгнанник.

Вид поезда напомнил ему старую американскую народную песню:

Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит:Мистер Маккинли умирает…Ну и время, ну и время…

Они полезли дальше, и на ходу он шарил в памяти, припоминая остальные слова: импресарио лондонского мюзик-холла дал ему ноты этой песни давным-давно, когда он учительствовал в Кройдоне. Тогда он часто пел ее с учениками.

Раздвоенные вымпелы подснежников дрожали вдоль тропы, тщетная надежда посреди зимнего холода. Впереди по тропе прыгал скворец – скачущий проводник. Форстер восхитился черным блеском его оперения, а Лоуренс сказал, что в каждом цвете, даже в черном, содержатся все остальные. Их различал зоркий глаз художника. Лоуренс показал спутнику сияющую зелень среди черноты на голове птички и темно-фиолетовые перышки на шее.

– А теперь смотрите. – И он принялся насвистывать.

Удивительно, но скворец, не прекращая двигаться по тропе, начал вторить свисту. Форстер хохотал от души – он уже не помнил, когда последний раз так смеялся, – и был совершенно поражен, когда его спутник заставил птицу произнести «Тудл-пип!»[29]. Показалось, что в мире снова все хорошо, и Форстер понял, о чем раньше говорила леди Оттолайн: у Лоуренса чудесный дар чисто по-детски радоваться – не только большому, но и малому. Форстер расслабился и почувствовал, что в гостях безопасно. Точнее, чувствовал – до того момента, несколько часов спустя, когда они сели пить чай и маленькие сияющие мелочи жизни вдруг затмились.

В комнату вбежала Хильда. Она переступила порог и встала, держась за бока, словно зарезанная.

– Ох, мэм, – обратилась она к Фриде, сочтя себя не вправе беспокоить мужчин, – брата моего на войне убило!

Все трое сидящих за столом резко развернулись к ней. Фрида подалась вперед и заговорила: «Ох, милая…» – но Лоуренс тут же вскочил и протянул Хильде руки. Он отвел служанку на кухню, сделал ей сладкого чаю, скормил ею же только что испеченное печенье и все это время говорил утешительные слова.

Форстер и Фрида сидели в почтительном молчании, склонив голову и прислушиваясь к рыданиям Хильды. Чай и поджаренный хлеб остыли, нетронутые. Слушая, гость понял, что у Лоуренса удивительный дар нежности. Сам Форстер смог бы разве что уступить Хильде свой стул.

Час спустя, когда изгнанник вернулся к жене и гостю, тот заметил, что глаза у него красные. «Я бы всему человечеству шею свернул»107.

Назавтра Лоуренс работал у себя в комнате над «Радугой», Фрида на пианино играла Бетховена, а Форстер писал письма за длинным трапезным столом. «Лоуренсы мне нравятся, особенно он. Мы два часа гуляли по красивейшей местности между их жильем и замком Арундел, и Лоуренс рассказал мне все про свою семью – отец-пьяница, сестра вышла замуж за портного. Все очень весело и дружелюбно, с остановками, чтобы посмотреть на птиц, камыши»108.

Лоуренс вышел из комнаты как в тумане после тяжких трудов над книгой, которая обязана быть успешной. А чтобы книга была успешной, ее должны пропустить цензоры. А пропустят? Он понятия не имел. Он не умел читать, как читают цензоры, мыслить грубо, как они. Надо будет попросить любезную Виолу проверить книгу «на грязь», прежде чем отсылать ее.

Он упал на стул напротив Форстера и уставился сквозь окно гостиной в густеющие сумерки. К четырем уже темнело.

– Если я выдавлю из себя несколько убогих слов и они помогут другим людям сделаться живей и зорче, мне будет все равно, велик я или мал, богат или беден, помнят про меня или забыли.

Форстер поднял голову, слабо улыбнулся и продолжал писать. Лоуренс достал кусок меха из корзинки для рукоделия. Он шил Фриде зимнюю шапку на русский манер.



Взрыв случился вечером.

Фрида, не в силах умаслить мужа или переключить его гнев в другое русло, скрылась в комнате и слушала сквозь дверь, как он громит романы Форстера – которые, по удивительному совпадению, все до единого имелись в библиотеке «Бутс». С книг Лоуренс переключился на их автора109.

Почему он, Форстер, чурается страсти, интимной близости? Может, он до сих пор девственник? В тридцать шесть лет? Неудивительно, что его мужественность такая чахлая, унылая! Почему он не способен действовать? Почему прячется сам от себя? Почему не может взять себе женщину и пробиться к своему собственному первозданному, первобытному существу?

– А что-нибудь вам нравится в моей работе? – тихо спросил Форстер, возвращаясь к самой важной для себя теме. – Хоть что-нибудь?

– Фигура Леонарда Баста.

Форстер ждал. Лоуренс молчал. Форстер кивнул, взял свечу дрожащей рукой и удалился, не пожелав спокойной ночи.

– Почему ты не хочешь слушать, когда я говорю о тебе самом? – заорал ему вслед Лоуренс.

Дверь закрылась.

– Да! Иди! Иди в жопу, Форстер! А потом беги обратно в свое мелкое жалкое существование и попробуй наскрести в нем хоть какой-нибудь смысл! Посмотрим, так ли это просто, как ты зарабатываешь себе на жизнь – если это можно считать жизнью!

Наутро Форстер поднялся рано, еще до свету, раньше хозяев коттеджа. Хильда как раз пришла в Уинборн. Форстер помахал ей, и она смотрела, как он уходит. Небо было мягкого серого оттенка, луна как фонарь, залитые водой луга блестели. Форстер прошел четыре мили в полутьме, через сугробы на полях и проселки, затопленные по колено. Он никого не встретил, кроме пастуха, перегонявшего стадо чуть повыше, подальше от воды. Промокший писатель едва успел на поезд 8:20 до Лондона.

Этот визит выбил Форстера из колеи. В последующие годы они с Лоуренсом время от времени обменивались короткими письмами и открытками. Лоуренс даже снова приглашал его в гости, бодро, как ни в чем не бывало. Словно ничего важного не произошло в феврале 1915 года. Словно он не помнил.

Они больше не встретятся, но Форстер никогда не забудет скворца на прогулке, с которым так задушевно общался хозяин коттеджа; терпеливое обращение Лоуренса с Мэри, девочкой-фотографом; и бедную Хильду, осиротевшую и горюющую, в его недрогнувших объятиях.

v

16 февраля. Леди Синтия Асквит, невестка премьер-министра и первая английская красавица своего времени, была блондинкой с классическими чертами лица и широко поставленными умными глазами редкой бирюзовой синевы. С Лоуренсом она познакомилась два года назад в Маргите, на отдыхе у моря, когда Лоуренс проявил невероятную доброту к ее детям, в том числе Джону, старшему. Четырехлетний Джон, чрезвычайно необычный мальчик, мычал и рычал, как животное, бесконтрольно вопил во время семейных сборищ и на публике и, судя по всему, тревожил деда, премьер-министра, не меньше, чем война.

Муж леди Синтии, Герберт – в семье его называли Беб, – ушел на фронт, и она страдала в одиночестве. Лоуренс решил, что знает отличное средство. «Значит, я встречу поезд двенадцать десять на станции в Пулборо, и мы пойдем пешком, разве что разверзнутся хляби небесные или прибежит мальчик с телеграммой». Лоуренс прошел четыре мили до Пулборо и встретил поезд, как обещал.



Для фото выстроились леди Синтия, Лоуренс, Фрида, Моника и – по настоянию Мэри – Артур. Они стоят в ряд перед сверкающим надраенным автомобилем Уилфрида Мейнелла. Леди Синтия приоткрыла губы и смотрит в голубую даль, непорочно флиртуя с теми, кто через годы увидит этот снимок.

Фрида обнимает за талию печальную Монику, будто одновременно поддерживая ее и заставляя улыбаться. Вопреки собственным первоначальным ожиданиям, Лоуренсы привязались к Монике. Она оказалась чувствительной, небанально мыслящей женщиной, беспристрастным взглядом наблюдателя видящей себя и других. На фотографии она робко поднимает взгляд в объектив. Изгнанник отвернулся в сторону, заслушавшись черного дрозда. Птица заливается вовсю, прочищая свисток, заржавевший за зиму. Фрида тычет мужа локтем под ребра, он морщится, и, по ее предложению, на счет «три» все, кроме Артура, хором восклицают: «Му-у-у!»

Мэри тянет спуск.



За кадром. Позже, в тот же день, в Чичестере, близлежащем городке с рынком и кафедральным собором, они видели солдат в форме – много, может быть сотню. Солдаты сидели, смеялись и курили у креста на рыночной площади. Они ждали отправки на фронт, и Лоуренс мог себе представить – даже слишком хорошо, – что именно, какие ужасы там ожидают.

Моника, Фрида и леди Синтия пошли по магазинам смотреть наряды, хотя леди уже успела признаться Лоуренсу, что у нее с деньгами туго, как и у него самого. Она попросила его каждый раз стоять на страже у магазина, ведь «нельзя, чтобы ее поймали за покупкой готового платья».

– Она меня слегка утомляет, – вполголоса сказал он Монике и Фриде, которые вместе с ним ждали на улице у лучшего в городке магазина мод. «Пип-пип!» – окликнул он гостью, поторапливая, насколько хватало духу.

Фрида была склонна с ним согласиться:

– Она очень милая, но… Мне ее жаль. Она бедна чувствами.

Однако Фриде хватало сметки, чтобы понять: зато невестка премьер-министра не бедна связями. И прежде чем леди Синтия отбыла из «Колонии» – в автомобиле, посланном с Даунинг-стрит, чтобы обеспечить безопасное возвращение, – Фрида сжала руку леди и заставила пообещать, что та снова навестит их «очень-очень скоро!»110.



17 февраля. Следующим в гости приехал Джон Миддлтон Мёрри, молодой писатель, редактор и любовник Кэтрин Мэнсфилд. Соломенный вдовец – его возлюбленная отбыла на континент, и Джек «невыразимо» страдал. Он прибыл в Пулборо уже в темноте, проковылял всю дорогу по воде и тем же вечером свалился в холодном поту с гнойным тонзиллитом.

Изгнанник оказался отличной сестрой милосердия. Он живо взялся за дело и растер приятеля камфорным маслом. Несколько лет спустя Джек найдет подробное описание этой сцены в романе «Флейта Аарона». Он массировал медленными, точными, упорными движениями, бездумно, точно в трансе священного танца. Он растер все ниже пояса – живот, ягодицы, бедра, колени, дальше вниз до самых пят, так что все тело согрелось и засветилось, блестя камфорным маслом, каждая клеточка. Под конец он, уже почти без сил, мимоходом потер пальцы ног111.

Описание было правдиво – настолько правдиво, что Мёрри не смог читать дальше. Он тогда и впрямь светился. Они оба светились, и их дружба стала теплее и ближе – в тот миг, когда он так всецело зависел от Лоуренса.

Однако назавтра, стоило Джеку объявить, что «кризис миновал», хозяин-сиделка принялся, по выражению гостя, «распинать» его – и за невнимание к возлюбленной, Кэтрин, и за ее неверность (Джек признался, что Кэтрин прямо сейчас изменяет ему в Париже). Когда Мёрри грустно сравнил интрижку Кэтрин с постоянной неверностью Фриды, Лоуренс рассердился: измены Фриды – ненастоящие, поскольку «ничего для нее не значат».

Мёрри ехидно скривил губы.

– И что ты этим хочешь сказать? – осведомился изгнанник.

– Пора уже тебе самому развлечься чем-нибудь незначащим.

– Это не для меня. – Здесь он раздает советы, а не наоборот.

– Ты не испытываешь соблазна?

– Я счастливо женатый пуританин, живу по указке своей совести, а не на поводу у своих похотей. – А главное, он знал: Фрида этого не потерпит, она скора на ревность.

На той же неделе двое друзей пошли в пеший поход – вверх по склону холма Рэкхэм-Хилл, в Даунс. Первоцветы сияли, дрожа на весеннем ветру и мерцая, как свечи, в послеполуденном унылом ненастье.

Фрида тем временем слегла. Она объявила, надувшись, что подхватила простуду от Джека, но на самом деле была глубоко обижена: муж снова взъярился на нее – чудовищная, пугающая сцена. Он швырнул в стену две тарелки. Фрида в ответ бросила туристический ботинок Джека и случайно попала мужу в голову. Мёрри показалось, что Лоуренс внезапно потерял рассудок, не меньше; обернулся бессвязно бредящим демоном. Вся его внешность, манера держаться странно изменилась.

Гость кинулся – расцепить гневную, рыдающую пару, – но тщетно. Лишь когда пришла Хильда – готовить ужин, – Лоуренс склонил голову и выбежал мимо служанки, в дверь, в ошеломляющий холод ночи.



В том же месяце леди Оттолайн приехала снова, на сей раз с любовником, Бертраном Расселом, философом, сыном графа Рассела. Он очень добрый, решил Лоуренс. Держится с достоинством. Ужасно уродливый. Честное, открытое лицо, пристальный искренний взгляд. Слабый подбородок и необычная форма головы – словно сзади добавили места для дополнительных мозгов. По слухам, умник. Гений математики.

На фотографии, сделанной Мэри, Рассел держит камень – кусок известняка, из тех, что фермеры выворачивают плугами на здешних полях, – и чертит знак бесконечности на двери гаража Моники, где стоит ее машина. Рисунок Рассела плохо различим на фото, но видно, что он занимает собой почти всю дверь.

Моника вышла посмотреть на собравшихся и слабо улыбнулась. Нет, ответила она на просьбу дочери, она не намерена позировать.

Изгнанник – до этого момента сторонний свидетель – виднеется на краю кадра синекдохой самого себя: штанины и ботинки.

Потом, на кухне, Рассел посасывал трубку и кивал, пока Лоуренс варил на плите похлебку. Они непринужденно болтали сквозь облако пара из кастрюли. Изгнанник говорил о концепции «древней конституции» и «уравнителях», о Блейке, его радикальном гимне «Иерусалим» и «стрелах страсти»112, о том, как Блейка вылепила нонконформистская церковь, о толпаддлских мучениках, которых помиловал весьма ясно мыслящий человек, дед самого Рассела, ставший министром внутренних дел страны через два года после того, как толпаддлцам вынесли несоразмерно жестокий приговор. Рассел кивал и вспоминал доброго старика из своего детства. У деда были жесткие усы, и он держал для внука мятные конфеты в старой табакерке.

Изгнанник рассказал, что до сих пор держится за традицию и дух британского радикализма, идеологию свободнорожденных людей, общего права и общинной земли. Это все, что у нас есть, заметил он. Нетипично для себя, он умерял страсть, звучащую в голосе, – возможно, так подействовала тихая серьезность Рассела. Искупление, сказал изгнанник, сначала следует помыслить. Исцеление не родится из ужаса. Сломанная страна может только ломаться дальше и тогда останется вечной добычей ловчил, жадных заводчиков и хищников-политиканов. Лишь словами – честными, сострадательными словами, уважительными беседами – можно начать собирать обломки в целое.

Рассел попробовал похлебку с краю лоуренсовской ложки и кивнул. Он признался, что сам – пацифист. «На войне не бывает победителей, бывают только выжившие». Он подозревает, что за ним следит МИ5, и боится, что Тринити-колледж подвергнет его «отлучению» за пацифистские взгляды. В ту ночь, перед сном, Рассел признался леди Оттолайн: «Мне кажется, беседа с Лоуренсом помогает многое понять».

Джека Мёрри отрядили в гостиную, за длинный стол, развлекать дам. Он сидел, старательно пряча зависть: такие восхищенные похвалы расточала леди Оттолайн отсутствующему Лоуренсу. Ведь он, Джек, между прочим, тоже неплохой писатель! Одновременно он подслушивал кухонный tête-à-tête[30], ревнуя Лоуренса к новой tête[31], Бертрану Расселу. И продолжал мучиться из-за бегства Кэтрин к французскому любовнику.

Пока Джек Мёрри страдал от невнимания леди Оттолайн и Лоуренса, Фрида жаждала внимания Джека – молодого красавчика с глубоко посаженными глазами, правильными чертами лица и поразительно темными волосами, выступающими клинышком на лбу. Придет день, когда Джек всецело устремит свое внимание на Фриду, но в тот вечер он ее игнорировал – насколько допустимо правилами хорошего тона – и вообще, похоже, оживал лишь тогда, когда к нему обращалась Оттолайн.

Фрида надулась. Между прочим, она, Фрида фон Рихтгофен, тоже дворянского рода! Она злилась на Оттолайн, при этом втайне, про себя, лелея жгучую надежду, что гостья, одна из знатнейших дам Англии, поможет ей, сестре по благородной крови, воссоединиться с детьми, с которыми ее жестоко разлучил бывший муж, профессор. Такая несправедливость окончательно уничтожила Фриду, и она принялась рыдать за столом. И еще она завидовала жемчугам гостьи.

Оттолайн, в свою очередь, обещала только сделать что может – написать профессору Уикли письмо в защиту Фриды. Про себя она при этом думала: когда же наконец Рассел оторвется от варки супа и придет ее спасти?

Но ее надежды пошли прахом, когда Фрида захлопала в ладоши:

– Оттолайн, вы, должно быть, считаете меня ужасной хозяйкой – и совершенно справедливо. Вы с Расселом обязаны остаться на ночь! – Оттолайн побелела; Фрида продолжала: – Так вы сможете никуда не торопиться и насладиться ужином, не беспокоясь о том, что вам предстоит долгий путь.

Конечно, следовало соблюсти внешние приличия, иллюзию которых поддерживали все собравшиеся: а именно что Рассел не спит с леди О., поскольку он женат, а она замужем.

– Мёрри, ложитесь с нами, – распорядилась Фрида. – Оттолайн, вы займете ту комнату, где спали в прошлый раз, нашу лучшую, а Рассел – комнату Джека. Джек не будет возражать.

Она взглянула на Джека. Он издал какой-то утробный запинающийся звук.

– У нас с Лоренцо двуспальная кровать, а Лоренцо такой худой, что и места почти не занимает, – успокоила она.

Леди Оттолайн припомнила ледяную бессонницу недавней ночи и мокриц в ванной. И отказалась – «аристократически», то есть без объяснений и извинений. Вопрос был закрыт.



На призрачном фото, сделанном Мэри, Джек Мёрри и изгнанник кладут зеленый линолеум в длинной гостиной бывшего хлева, в потоке утреннего света. Рулон линолеума повалили набок, он больше не пальма. Мужчины переживают высший миг довольства жизнью, душевной близости – и размытости тоже. Мэри все время жалуется, что они не желают замереть перед объективом. У них закатаны рукава. Джек режет линолеум, а изгнанник, стоя на коленях, приколачивает куски на место. Рука высоко поднята, за ухом торчит карандаш.

Слова, которыми, судя по всему, Джон Миддлтон Мёрри в основном и запомнился человечеству, еще не написаны. Сейчас, когда он раскатывает рулон, та критическая статья еще немыслима – как и взрывная, подрывная книга, которой она посвящена, как и драма в зале суда, где словами Мёрри воспользуются для атаки на последний роман его бывшего друга. К моменту этой отвратительной сцены оба будут уже мертвы, но их слова продолжат сражение.

Сейчас, в Грейтэме, до того дня осталось сорок пять лет, но реальность пориста. Время просачивается насквозь. У Мэри в видоискателе Джек строит злодейское лицо, полосуя линолеум. Словно он – сам Джек-потрошитель. А рядом Лоуренс прячет смех в аккуратный треугольник бороды, и глаза его сияют.



Вдвоем они приколотили на место новый пол за одно победоносное утро. Назавтра Мёрри отбыл, едва рассвело, даже не попрощавшись ни с кем. Чем вызвано такое внезапное бегство?

Поезд Кэтрин Мэнсфилд прибывает на вокзал Виктория в восемь утра, и брошенный любовник твердо намерен ждать на перроне, чтобы смягчить ее сердце.

Изгнанник был безутешен. Джек уехал, уехал. Помчался обратно к Кэтрин, как побитый пес.

Поутру в дверь постучали. Изгнанник вскочил: Джек передумал! Но нет, то была всего лишь Мэри. Она сказала, что должна упражняться в чистописании, чтобы подготовиться к урокам Лоуренса, которые начнутся «скоро». Нет, сказал он, не скоро, только в мае. Но она переступила порог, проплыла мимо, высоко неся темноволосую голову. Потом подняла взгляд на изгнанника, сторожко вглядываясь в его лицо, и налила себе чашку их утреннего чаю.

Правду сказать, несмотря на всю мрачность, одолевшую Лоуренса, он был рад приходу девочки. Должно быть, Моника, мать, отправила ее в хлев, чтобы выкроить себе час-другой покоя: по утрам Моника всегда оживала очень медленно.

Он уселся вместе с девочкой за длинный обеденный стол и задал ей урок, выписывать строчку: «Джек Мёрри нехороший мальчик, потому что не остался у нас надолго. Джек Мёрри нехороший мальчик, потому что не остался у нас надолго»113. Он диктовал это предложение снова и снова. Мэри исписала страницу и начала другую. Лоуренс уже сбился со счета, а Мэри испачкала ребро ладони чернилами.

Диктовку наконец прервала Хильда. Лоуренс открыл дверь. Взгляд служанки испуганно метался, она что-то сжимала в руке за спиной. Оказалось – телеграмму. Только что доставленную в Уинборн и адресованную миссис Лоуренс.

Фрида прочитала и рухнула у стола. Мэри сбежала. Лоуренс стоял над женой, прижимая ее голову к своему животу.

Отец Фриды, барон, опасно заболел. Врачи говорят, что он не проживет и месяца.

– Вы должны к нему ехать, мадам.

– Я должна, Лоренцо, – сказала Фрида.

– Конечно, должна.

Иногда у них все еще получалось забывать, на миг, что идет война, что границы закрыты и что Фрида никак не может поехать к родным – во всяком случае, если хочет потом вернуться в Англию. Никто еще не успел осознать новую реальность. Мир вывернулся наизнанку.

Нехарактерно для Фриды, она так пала духом, что не стала рыдать, проклинать войну или оплакивать рок, забросивший ее в края, где ее вольный дух заточен в провинциальном Грейтэме. Она лишь укрылась в спальне на весь день и весь вечер, даже отказалась выйти к ужину. Наконец изгнанник крикнул ей, что приготовил «пастуший пирог».

– Из баранины? – тихо спросила она, тупо глядя перед собой, когда Лоуренс принес ей ужин на подносе прямо в спальню. – Это нам не по карману.

– Не беспокойся, – ответил он. – Не из баранины. Из пастуха. Я сам пошел на охоту и добыл его.

Улыбка оказалась сильнее губ Фриды.

Он сел на кровать рядом с женой и стал кормить ее маленькими кусочками с вилки.



Назавтра Фрида немного пришла в себя, но теперь уже он свалился с гриппом или простудой, которую – как не преминула напомнить Фрида – им принес Джек Мёрри, «друг до первого дождя».

Фрида выклянчила у Моники Артура с машиной и поехала в Чичестер, чтобы купить два хороших платья – дневное и вечернее – для траура. Изгнанник представил себе, какие счета придут по почте, и у него поднялась температура. Фрида обещала взять ему что-нибудь в чичестерском отделении сетевой аптеки «Бутс».

– Жалко, что от тебя у них нет лекарств, – рявкнул он.

Фрида совершенно не поняла, что он имел в виду:

– О, я уже выздоровела, милый Лоренцо. Вот съезжу за покупками, и мне станет совсем славно.

Он полусидел на кровати в гостевой комнате, подпертый подушками, во фланелевой рубахе, застегнутой до горла, унылый и одинокий. Слабый и озлобленный из-за гриппа, он не хотел никому показываться в таком виде. Он прогнал даже Уилфрида Мейнелла, своего благодетеля и хозяина Грейтэма. Согласился принять только, ради нового романа, Виолу, свою добровольную секретаршу, и ее подругу, начинающую поэтессу Элинор Фарджон.

Элинор обладала живым характером и любила пешие походы по горам. Она сразу понравилась Лоуренсу. Некрасивая, с густыми широкими бровями, в толстых очках. Когда она говорила, у нее появлялся двойной подбородок, хотя она была худая, еще молодая и не отяжелевшая лицом. Лоуренс боялся, что она из тех прелестно оживленных девушек, у которых в будущем лишь безответная любовь, из самых сильных, а потом, в конце концов, стародевичество. Он решил, что это неправильно, ведь у нее чудесная улыбка, от которой он сел на постели, забыв про свою болезнь. Как несправедлив бывает мир к женщинам.

Надо, чтобы на ней женился Кролик Гарнетт. Это все устроит. Он сам так и скажет Кролику. Она слишком замечательная, чтобы позволить жизни просто так ее сожрать.

Элинор любезно согласилась помочь Виоле перепечатать остаток рукописи. Виола постаралась умолчать о том, что сама страдает от перенапряжения глаз.

Элинор, как и ее брат Герберт Фарджон – лондонский драматург, шапочно знакомый Лоуренсу, – входили в кружок друзей, центром которого были братья Бэкс. У изгнанника сложилось впечатление, что шайка Бэксов превыше всего ставит оперу, русский балет и крикет. Дэвид – Кролик – принадлежал к тому же кружку, и Элинор хорошо отозвалась о нем. Она сказала, что была очень рада, когда через Виолу познакомилась хоть с несколькими литераторами своего возраста.

Пациент отставил чашку с овалтином[32]:

– Не катались ли вы на канадских санях в Даунсе, недалеко отсюда, с месяц назад?

Элинор непонимающе взглянула на него и рассмеялась такому странному вопросу. Лоуренс смотрел с необычной настойчивостью.

– Да, признаюсь, каталась.

– С Дэвидом? – Его глаза обжигали синевой.

– С Кроликом. Да, он был с нами.

Откуда такой интерес к обыденному катанию?

– И? – спросил он.

– Что «и»?

– Кто еще с вами был?

– А, поняла! Дайте подумать… Мейтленд Рэдфорд – да, он тоже был с нами. Понимаете, нам всем стало как-то тесно в четырех стенах – после рождественских праздников и со всеми этими военными новостями, они каждый день, и такие мрачные.

– Наверняка ты скоро познакомишься с Мейтлендом, когда он… – подключилась к разговору Виола.

Лоуренс устремил взгляд на Элинор:

– Вы про того Мейтленда, который спас малютку Сильвию, когда она повредила ногу?

– Да. – Элинор помолчала. – То было позапрошлым летом.

– Мэделайн говорила… – пробормотал он.

И соврал. Не говорила. Хильда сказала про несчастный случай, но лишь мельком. Лоуренс понял: здесь есть какое-то обстоятельство, о котором все знают, но никто не говорит вслух. Что же это?

Удивительно, что ни единая душа не упомянула главу семейства, Перси Лукаса. Любопытно. Почему он, отец ребенка, не взял дело в свои руки? Как выразилась Хильда, «время шло, и Мэделайн все больше тревожилась». Почему только Мэделайн? А Лукас? Очень странно. Хильда сказала, что приезжал врач из Сторрингтона толстенький сельский врач, неунывающий и добродушный. М-да, воспаление налицо. М-да, не исключено, что начинается заражение крови, – нет, не наверное. Но не исключено. Так прошли две недели…114

И тут явился этот самый Мейтленд, очевидно посланный Божьим провидением, – явился совершенно случайно, вместе с Элинор, осмотрел больную и сразу посерьезнел.

Есть опасность, что девочка останется хромой на всю жизнь. Страх, негодование вспыхнули в каждом сердце…115

Мейтленд, приятель Элинор, а отнюдь не Перси спас положение.

Сидя в ногах у изгнанника, Элинор вспоминала тот мрачный случай:

– Мейтленд как раз должен был получить диплом врача. Мы отправились в пеший поход по Сассексу и заглянули в Уинборн, навестить всех здешних. И конечно, дальше не пошли. По требованию матери Мейтленд осмотрел девочку и тут же заметил то, что проглядел сельский врач двумя днями раньше. Он сразу бросился звонить старшему консультанту, хирургу, в Лондон, и Сильвию помчали туда на особом автомобиле. У меня до сих пор звенят в ушах ее отчаянные крики. – Про отца по-прежнему ни слова, подумал Лоуренс; Элинор продолжала: – Я никогда не забуду ее личика в тот день, и лица Мэделайн тоже. Она была как громом поражена. Мы боялись…

– Это было ужасно, – перебила Виола. – Но все хорошо, что хорошо…

– Кто еще катался с вами на санях в тот день? – прервал ее Лоуренс.

Элинор с Виолой переглянулись.

– Боже мой! Я и не помню.

У него явно лихорадка, и он вцепился в эту тему, как собака в кость. Больному надо потакать.

– Коллега Мейтленда, доктор Годвин Бэйнс. Да, Годвин был с нами.

– И?

– И миссис Бэйнс тоже. Вообще-то, я к ним еду на сле…

– Вы с ней знакомы?

– С Роз? Конечно, хотя и не близко. Она дружит с Кроликом, и с братьями Бэкс тоже. И она, и ее муж. Розалинда Бэйнс, урожденная Торникрофт. Я с ней немножко общаюсь. Она очень милая. Мой брат Герберт недавно женился на ее сестре Джоан, она тоже очаровательная. Мейтленд ходил в школу вместе с Джоан и братом Роз. Вообще он мой близкий друг, даже друг нашей семьи. Понимаете, мы все друг друга давно знаем так или иначе. Мейтленд и Годвин Бэйнс – партнеры, вместе только что открыли медицинскую практику в Уисбеке. А почему вы спрашиваете?

Холмы Сассекса…

– Я в тот день помахал… вам всем, то есть… С Рэкхэм-Хилла.

…там была ее Англия…

– А, теперь вижу! Точнее, ничего не вижу. – Она указала на свои очки со стеклами толстыми, как донышки бутылок. – В них невозможно кататься на санках. Так вы с Бэйнсами, значит, знакомы?

Розовое пламя в лучах зимнего солнца.

– Нет, кажется, нет.

Он точно знал, что нет.

Он закашлялся и попросил Виолу поправить ему подушки. Потом указал на вторую половину рукописи, лежащую на узком столике, и позволил глазам закрыться.

Теперь он обрел ее имя. Странная форма обладания. Розалинда. Роз. Роза, розовое пламя. Конечно, ее могут звать только так. Сами боги сотворили ее, пламя, зимнюю розу, из снегов Сассекса.

В последующие дни и недели, в тисках болезни, его сознание будет приоткрываться и захлопываться, приоткрываться и захлопываться, как заслонка ящичка-фотоаппарата Мэри. Изгнанник пролежит в постели до марта, подкошенный болезнью и чувством всеобъемлющей катастрофы, дополнительно омраченной сознанием, что Розалинда Торникрофт Бэйнс – лишь мимолетное виденье; замужняя женщина, к которой у него нет ни права, ни возможности приблизиться. Он никогда ее не узнает – ту единственную, что очаровала его. В древнем смысле этого слова. Она не просто очаровательна; она зачаровала его, наложила на него чары в тот день, дотянувшись с соседнего холма.

Когда наконец вернулась Фрида с покупками – дорогими траурными нарядами, – он отрезал: «Больше никаких гостей». Но сделал одну предельно четкую оговорку: если в «Колонии» появится Персиваль Лукас – по любой причине, в любое время суток, – его, Лоуренса, следует поднять с одра.

vi

Через две недели изгнанник встал на ноги – не то чтобы поправился, но ему не лежалось на месте, – вышел из хлева спозаранку через газоны «Колонии», мимо розовых кустов Элис, по тропе притоптанной клочковатой травы в сторону далекой гряды, поросшей соснами. Никто не знал, куда он держит путь. Никто не видел, как он ушел.

Над ним сомкнулись ветви елей – будто стемнело средь бела дня. На ходу он отлеплял от стволов бледные капли смолы и жевал их, как старый лесовик. Он обошел сторонкой внезапный бочаг, присел на корточки, чтобы подглядеть за тремя черными косулями, скачущими в подлеске. И наконец прибыл в негустую рощу дубов, пологом прикрывающих низинку, где стоял Рэкхэм-коттедж – мрачный, первобытный, вросший в землю.

Удивительно, как стойко держится местами в Англии первобытный дух – например, здесь, у подножия холмов Южного Даунса. Душа земли, хранящая первозданность, как в тедалекие времена, когда сюда явились саксы116.

Дом стоял примерно в миле от Уинборна – прочный, бревенчатый, с покатой крышей-капюшоном и тяжелой дубовой дверью. Он был как отдельная приземистая сказка, посаженная в лощине, себе на уме, с каменным безразличием, приобретенным за три века. Изгнанник оглядел округу. Соседей тут не было, за исключением оленей на общинной земле, щебечущего ручья и – вдалеке – птиц Даунса.

Под ногами путника свилась и расплелась гадюка, словно бичом щелкнули. Он чувствовал, что вторгается в чужие владения, но продолжал, не колеблясь, осматривать мечту чужую мечту о саде: широкий гладкий газон и несколько клумб, уже изрытых кроличьими норами. Папоротник, дрок и вереск успели вторгнуться с общинной земли. Гость неохотно признал: чудо, что Перси Лукасу удалось вообще хоть что-то вырастить на этом трудном участке, не говоря уже – возделать такой сад.

Еще изгнанник обнаружил деревянную лохань, щеточку для ногтей и лейку – вероятно, здесь муж-садовник приводил себя в порядок после трудов праведных. Под навесом притулился старый стул с дугообразной спинкой, у которого не хватало одной ноги. Рядом валялось несколько отсыревших поленьев. Вдобавок Перси оборудовал костровую яму, посадил яблоню и разбил солидного размера огород с натянутой сеткой от птиц. Рэкхэм-коттедж был маленьким уголком рая.

Фрагменты чего-то, еще не ставшего рассказом, шевелились в голове у нарушителя границы. Здесь, на земле, прирученной незнакомым человеком, Лоуренс чувствовал, что творит Персиваля Лукаса, как фокусник – кролика из шляпы, сплетая выводы и догадки, и наконец сам крепче всего поверил в плоды собственного воображения. Нельзя сказать, что он бездельничал. Он не бездельничал. Он постоянно что-то делал в Крокхэме, постоянно возился с чем-нибудь, занимался разной мелкой работой117. Достаточно увидеть клочковатый пустырь общинной земли, чтобы понять, до какой степени, должно быть, Перси гордился сотворенной идиллией. Но какой работой, боже ты мой, какими мелочами: то это садовая дорожка, то роскошные цветы, то стулья, которые нуждаются в починке, – старые, сломанные стулья!118

Сад был пиршеством для глаз, не поспоришь, но куда еще девать силы и время мужчине тридцати пяти лет, если его, его жену и детей, няньку и гувернантку содержит тесть? И как на самом деле милая Мэделайн относилась к человеку, с которым связала себя на всю жизнь?

Ее лежащая на поверхности претензия к мужу состояла в том, что он не работает и не содержит семью; имея годовой доход сто пятьдесят фунтов, он не пытается заниматься вообще ничем – день прошел, и ладно. Не то чтобы она обвиняла его в праздности, нет. Он постоянно работает в саду, и благодаря этому они живут в окружении красоты; но… И это все? У них трое детей; она сердито сказала мужу, что больше рожать не собирается. И так уже ее отец платит за няню детей и помогает семье на каждом шагу119.

Отрывки. Проблески. Еще не рассказ.

Он знал, что говорить об этом нельзя никому, даже Фриде, которой часто была приятна его злоба по отношению к другим. Но он точно знал, как относится к Персивалю Лукасу. Беда в том, что он ничего не представлял собою120. Лукас, ни к чему не пригодный человек, пошел на бесцельную войну, и изгнанник, стоявший сейчас на его земле, презирал его за это.

Ненависть порой бывает сплавом любви, темной материей пылающих душ. Ее жар способен сжечь предмет любви, но опаляет и любящего, источник любви, столь же беспощадно. Возможно, изгнанник, нарушитель границ, также и любил Персиваля Лукаса, как, бывает, любят соперника. Возможно, он полюбил непринужденность, которая бросалась в глаза на снимке, сделанном Мэри: муж-отец, длинноногий, светловолосый, от природы элегантный во фланелевом костюме для крикета. Человек, принадлежащий Англии, их Англии, в твердом сознании, что иным ему не бывать вовеки.

Изгнанник отдал бы что угодно за такой лоск, гладкость, непринужденность отпрыска древнего рода. Но зачем убиваться? Он знал: не бывает великого искусства без трещинок, неровностей и нелепостей. Где нет странности, там не ткутся чары. Перси никогда не создаст великую музыку, великую прозу, великий танец, он лишь будет заносить все это в амбарные книги и складывать в сундуки на хранение. Виола сказала, что Перси занимался «генеалогией английской народной песни» и при каждой возможности записывал старые местные напевы. Лоуренс, новый житель «Колонии», не скрыл, что его такое занятие слегка забавляет. Даже Виола подавила улыбку.

Окна жилища Лукасов подмигивали в пятнах солнечного света, и нарушитель границ прижался лицом к тонкому оплывшему стеклу. Внутри стояла мебель в чехлах от пыли, похожая на привидения. Хмурились матицы и притолоки. Он налег спиной на дверь, но она не поддалась. Рэкхэм («Крокхэм») – коттедж хранил свои тайны.

Изгнанник уселся у кострища на старый пень меж двух мрачных вязов. Отсюда шла недоделанная каменная дорожка, замшелая и запущенная. Она была размечена воткнутыми в запекшуюся глину палочками до самого ручья. Как ни прямолинеен был Перси, прямой тропы у него не вышло: прежде чем делать разметку, следовало выкопать корни огромной поваленной сосны. А он дал кругаля, чтобы избежать настоящей работы.

На тропе валялась брошенная скакалка, и изгнанник будто наяву снова услышал песенку, что пели за игрой девочки Лукас. Он, пока лежал больной, все время прислушивался к тому, как они играют возле Уинборна. У них были нежные голоски.

Милая кукушечкаЛетает и поет,Правду говорит она,Никогда не лжет121.

Ни розы, ни одинокую яблоню давно не обрезáли. Розы вымахали плетями, и теперь им нужна была шпалера. Яблоня зацветала, но чахла, ей явно не по себе. Рыжие белки осыпали его бранью с ветвей. Он глядел в вышину, изучая маленькие пальчики с коготочками и идеальные параболы прыжков с ветки на ветку.

Ниже, в тенях, цвели бледные крокусы, а дальше, в зарослях, пробивались из тощей серой почвы водосборы. Он встал и дошел до ручья, чтобы посмотреть, какого ремонта требует мост – еще одна кое-как сделанная постройка Перси и головная боль для Мэделайн. После зимних снегов и дождей подгнившие доски едва сдерживали напор земли в поднятых над землей грядах, грозя обвалом. Оставалось только надеяться, что танцор из Перси вышел лучше плотника. Мост тоже гнил. Страхи Мэделайн за безопасность детей совершенно оправданны. Кажется, один несчастный случай – с Сильвией – должен был преподать отцу урок раз и навсегда.

Он ли научил своих дочек песенке, которую они пели в тот день, когда изгнанник метался в жару?

Усыхает корень,Облетит листва.Боже, как я болен,Жив едва-едва122.

Изгнанник твердо решил: как только закончит цветочный бордюр у хлева – для Виолы, – сразу примется за мечту сад в Рэкхэм-коттедже. Выкопает корни, разметит и проложит прямую дорожку, укрепит берега ручья, починит мостик, расчистит поросли, обновит грядки и вообще подберет и подотрет за недоделанным воякой.

Конечно, он был дилетант – дилетант до мозга костей. Он трудился так много и так мало успевал, и, что бы он ни сработал, все оказывалось недолговечным. Когда, например, нужно было разбить сад на террасы, он укреплял их двумя длинными узкими досками, которые под напором земли быстро проседали, и немного требовалось лет, чтобы они, прогнив насквозь, развалились и земля опять осыпалась вниз и кучами сползла к ручью. Но что поделаешь?123

Тогда Мэделайн сможет сдать коттедж внаем и уже не будет беспокоиться, что он стоит пустой. А ему, Лоуренсу, работа пойдет на пользу: в эти дни общество растений ему куда милее общества людей. И еще, отрабатывая свой долг Мейнеллам, он облегчает самому себе бремя их доброты. К тому же физический труд будет наслаждением после многих месяцев за письменным столом.

Исследуя владения Персиваля Лукаса, изгнанник чувствовал, как неумолимо сплетается его судьба с судьбой хозяина дома – подобно зарослям плюща и колючих прутьев малины под ногами. Все это время рассказ – его грейтэмский рассказ – разрастался и сплетался у него внутри.

Сон был все еще сильней яви. Во сне он работал на том берегу ручейка в нижней части сада, прокладывая садовую тропу дальше, к общинной земле. Он срезал слой жесткого дерна и папоротника, обнажив суховатую серую почву. Он был недоволен – дорожка получалась кривая. Он вбил вешки и задал направление – посередине между большими соснами, но отчего-то все выходило неладно124.

Да, в раю у Перси все было неладно.

Кривая тропа.

Чахлая яблоня.

Змея в траве.



Коллекция сделанных Мэри снимков – всяческих гостей и затей 1915 года – все росла и росла. Изгнанник понял: Мэри все потакают с фотографией, потому что в остальном не уделяют внимания вообще. Никто не хотел усугубить страдания Моники, надоедая ей требованиями цивилизовать и обучать девочку. И все же теперь клан Мейнеллов дружно выдохнул: мистер Лоуренс подготовит ее к вступительным экзаменам в лондонскую школу Святого Павла. Возможно, все еще образуется.

У самой Мэри в планах на эту весну было сшить альбом-кинеограф из своих фотографий – наподобие того, со скачущей лошадью, которым ее наградили на ярмарке в Арунделе за лучшую езду на пони. После фотоаппарата «Брауни» кинеограф должен был стать ее самым большим сокровищем.

Она старательно помечала дату каждого снимка карандашом на обороте.

Шелестят страницы…



6 марта. У Мэри в кадре три головы. Необычная композиция. Окно, освещенное солнцем. Писатель Форд Мэдокс Форд, суфражистка Вайолет Хант и миссис Г. Дж. Уэллс вглядываются снаружи в гостиную Хлев-Холла. Седалища торчат, словно репы в ряд на грядке. Ноги топчут только что разбитую Лоуренсом цветочную клумбу.

Женщины в светлых платьях до щиколоток. У Вайолет Хант, любовницы Форда, высоко нагроможденная прическа темных (крашеных) волос, накрученная в прерафаэлитском стиле ее молодости, хотя она уже немолода. Миссис Уэллс, примерно тех же лет – пятидесяти с чем-то, – смотрит не в окно, а на свои хорошенькие кожаные туфельки, тонущие в грязи.

Форду сорок с небольшим. Зад у него шире, чем у спутниц. На фотографии он прижал ладони к окну по сторонам лица, чтобы лучше видеть сквозь стекло. Мэри неведомо для себя создала снимок, смотрящий в корень: поймала этих людей на шпионстве. Ирония не укроется от Лоуренса, когда он вернется после визита в Кембридж.

Фрида с ним не поехала. Она дома – точнее, неподалеку, пошла в соседний коттедж проведать Монику. Гости заявляют, что случайно проезжали мимо и решили заглянуть на огонек.

«Случайно проезжать» мимо Грейтэма невозможно. Чтобы найти «Колонию» среди сплетений лесных троп и проселочных дорог, нужны решимость и умение ориентироваться на местности, а этих людей ни Лоуренс, ни Фрида не приглашали.

Фрида едва сдержалась, чтобы чего-нибудь не ляпнуть. Она прекрасно знает, что Форд явился под маской друга, дабы шпионить за ней и Лоренцо. Он обещал своему приятелю и начальнику, Чарльзу Мастерману из Веллингтон-Хауса, последние новости о предполагаемых прогерманских симпатиях четы Лоуренс – предположение, родившееся изначально лишь в мозгу самого Форда.

Форд в долгу у Мастермана, министра пропаганды и своего партнера по гольфу. Мастерман вмешался в последний момент, когда шеф полиции Западного Сассекса хотел изгнать Форда, предположительно пронемецки настроенного, из его дома на побережье у Селси. Именно тогда Форд Хюффер в одночасье стал Фордом Мэдоксом Фордом.

Выйдя из коттеджа Моники, Фрида хмурится, прогоняет Мэри прочь и складывает руки на груди. Лазутчики разворачиваются, багровея, и кое-как выбираются из рыхлой клумбы.

– Дорогая! – смущенно бормочет Форд. – Мы стучали, но вы, наверное, не слышали.

– Мы уже начали думать, не отлучились ли вы куда, – прибавляет Вайолет с трепетной улыбкой.

Фрида открывает дверь. У нее разговор короткий. Она, разумеется, дома, как они и сами видят, но ее муж – в Кембридже, гостит у Бертрана Рассела и Джона Мейнарда Кейнса. Он вернется лишь через день или два.

– Желаю вам приятно провести остаток своего путешествия в Сассекс. – И она закрывает дверь.

– Мистер Уэллс, – вступает в разговор супруга Герберта Джорджа, – чрезвычайно сожалеет о том, что не смог с нами поехать. – Она опускает голос до шепота. – Мочеизнурение. – И продолжает, уже звонко и жизнерадостно: – Он передает вам привет.

Фрида не успевает опомниться, как все трое увязываются за ней на кухню. Почему они не уходят? Чего им надо? Ей больше всего на свете хочется поспать – она только что выслушала длинный печальный рассказ Моники о браке с Калебом Салиби, гениальным ученым и отцом ее дочери, и о его измене.

Вайолет и миссис Уэллс счастливы, после долгой поездки в автомобиле обнаружив в жилище Лоуренсов цивилизованную уборную. Усталая Фрида ищет чайник и заварку, а Форд подчеркнуто отвечает по-английски на ее немецкие реплики. Он немец по отцу и сам свободно владеет немецким, но сейчас в разговоре с Фридой старательно выпячивает свои голландские и русские корни. Фрида заявляет, что с виду он типичный тевтон, не хуже Гинденбурга.

Они перебираются в гостиную. Вайолет возвращается из уборной и подсаживается к ним за длинный стол. Фрида с озорными искорками в зеленых глазах замечает, как это трогательно, что Форд посвятил свою последнюю книгу самому кайзеру, или, как он выразился в посвящении, «августейшему суверену». Должно быть, война застала его врасплох, замечает она, зловредно улыбаясь. Вайолет краснеет и парирует выпад, защищая возлюбленного.

В комнату вплывает миссис Уэллс и приостанавливается, чтобы полюбоваться видом, у того самого окна, через которое недавно подглядывала. Конечно, Фрида наслаждается прекрасной английской весной? Фрида отвечает лишь, что очень тоскует по альпийским цветам.

Она не подает гостям яблочный кекс с бренди, испеченный Хильдой лишь сегодня утром, – Форд подчеркнуто любовался им, проходя через кухню.

Не пройдет и недели, как жадность Фриды, пожалевшей для гостей пирога, и неблагодарность, которой она отплатила за гостеприимство английского народа, воплотятся черной меткой в официальном досье Лоуренсов в Веллингтон-Хаусе. Фордик очень любил поесть.



Шелестят страницы…

9 марта. По возвращении из Кембриджа Мэри заставляет Лоуренса позировать в его любимой комнате хлева, на краю ванны. Он кажется еще худее обычного и до сих пор не переборол простуду, уложившую его в постель месяц назад. Лицо острое, как лезвие ножа. Борода аккуратная, клинышком. Даже на черно-белом снимке глаза обжигают синим огнем.

Мэри он сейчас кажется лисовином или рассерженным фавном, да и окружает его на снимке необычный зверинец, в котором ему, кажется, самое место. Стенка над ванной выложена дельфтской бело-синей плиткой с уродливыми, невозможными тварями: вроде бы свинья, но с иголками как у дикобраза и рогом на носу; собака с кроличьими ушами; пони с утиным клювом; рыба, стоящая на хвосте на суше.

– Что, хорошо оказаться дома? – спрашивает Мэри.

Изгнанник устало смотрит на нее.

Она пожимает плечами и дергает рычажок.

Если провалиться в черные расширенные зрачки человека на снимке, как в туннель, и унестись по нему в прошлое на несколько дней назад, можно увидеть, как изгнанник робеет перед отъездом в Кембридж. «Что, если там потребуется фрак?» – жалобно спрашивает он Фриду.

Можно увидеть, как он в Тринити-колледже, в величественной гостиной для профессуры, встречается с Бертраном Расселом, Джоном Мейнардом Кейнсом и прочими. Можно стать свидетелем его брюзгливой неловкости и их дружелюбия, патрицианской непринужденности и умения держаться. Они восхищаются его пылкостью. Он тайно впечатлен – и испуган – глубиной их ума. Формальное образование, полученное Лоуренсом, было весьма скромным. Больше всего его уязвила небрежность и ирония кембриджцев; их бесконечный рационализм; ощущение, усиливающееся с каждым часом – и, возможно, переходящее в паранойю, – подвластных им царств человеческого ума.

Он поехал в Кембридж, чтобы продвинуться в работе над своей философией пола, истинного брака, расширения сознания, возрождения нации. В поезде он царапал заметки: «Великое приключение в жизни каждого мужчины – путешествие в глубины женщины. В женщине он объемлет все отличное от самого себя, и это объятие, этот союз позволяет выйти за пределы, порождает новое, составное сознание и всякое новое действие»125.

В той мере, в какой его философия касалась женщин, в Кембридже он попал не по адресу… Однако Кейнс, со своей стороны, счел писателя достойным собеседником. Позже он был весьма удивлен, узнав от Рассела, как разволновался и обиделся Лоуренс. Несмотря на это и к чести Кейнса, много лет спустя, в 1928 году, он, по словам Лоуренса, единственный из всей Блумсберийской группы поддержал его, подписавшись на частное издание «Любовника леди Чаттерли».

Это не совсем так. Писатель Дункан Грант («Дункан Форбс»126), чьи картины Лоуренс морально растоптал в собственной студии Гранта в тот давний день, еще до войны, тоже подписался – весьма щедро, учитывая обстоятельства.

Люди, как правило, бывали добры к Лоуренсу, даже если он обходился с ними жестоко или враждебно.

Шелестят страницы.



13 марта. Кот, приятель Лоуренса, писатель и переводчик, российский подданный, приезжает в «Колонию» вместе с хворающей Кэтрин Мэнсфилд. Едва водворившись в Хлев-Холле, в лучшей из двух гостевых комнат, она садится за трапезный стол и принимается писать письмо Джеку Мёрри. Похоже, они опять вместе:

Грейтэм
Вечер субботы
Дорогой Джек!
Я приехала сюда в пролетке с кучером, у которого один глаз затянут черной повязкой. Путешествие было весьма непростым. Я все время думала о своем «мальчике-скитальце» и о странствии в темноте, о котором ты мне рассказал. После десятого поворота я взмахнула рукой, мысленно посылая тебе привет. Коттедж очень мил, и я согласна с тобой, что наш в сравнении блекнет. Какая ванная комната! Свежая побелка! И как танцует в темноте спальни пламя камина!
Я передала Лоуренсу твой привет, и он тоже шлет тебе привет, как и Фрида. Они оба тебя любят. Я много рассказывала о твоей книге. Лоуренс хочет написать на нее рецензию. Мне кажется, это стоит сделать.
Я познакомилась с миссис Моникой Салиби. Она зовет меня Кэтрин. Меня это тронуло, не знаю почему. Она мне понравилась, но у нее несчастный вид; она чем-то притягивает. Малютка Мэри держит под подушкой твою фотографию, но ты обещал скоро сюда приехать, а миссис Салиби говорит, что если ты нарушишь обещание, Мэри будет не удержать.
Здесь очень красиво – песчаные холмы, поросшие соснами, желтые нарциссы в цвету, обилие фиалок и первоцветов, а на болотах сегодня утром чаек было не меньше, чем мы видели в Рае. Холмы Даунса, такие свободные, прекрасны – но я не могу там гулять, для меня это слишком далеко. Хотя мне намного лучше – здесь такой замечательный воздух. А горячие ванны в здешней ванной комнате, с морской солью, какая роскошь!
Я сижу и пишу тебе, а Фрида и Кот разговаривают. У меня мозги немножко затянуло туманом, мой милый, моя прелесть. Дарю тебе два маленьких быстрых поцелуя.
Твоя Тиг127


Про себя Фрида заключает, что Кэтрин «вместе» с Джеком, лишь когда Джек находится в пределах слышимости. Когда его нет, она вращает головой в поисках любого другого поклонника. Фрида считает, что Кот мало-помалу соблазняет Кэтрин своими переводами рассказов Чехова, а та чрезвычайно охотно позволяет себя соблазнить. Бедняжка Мёрри. Кроме того, Кот подарил Кэтрин русское платье, а она сказала Джеку, что это она сама купила себе в Париже. Кэтрин в первый же вечер надела новое платье к ужину, и Фриде оно понравилось. Кэтрин ей тоже нравится, хотя и бесконечно подозрительна.

В вагоне поезда на пути в Пулборо Кэтрин всем телом прислонилась к Коту и разоткровенничалась:

– Вы, Котелянский, вы для меня свой, мы можем ничего не скрывать друг от друга. Я знаю. Я чувствую себя так, как будто мне восемьсот лет, я едва хожу, мне даже ворочаться в кровати больно – кости болят. Мне даже перо держать трудно. Я уже рассказывала? Я потратила все свои деньги, до гроша, на корсет фиолетового шелка, такой потрясающий, что теперь сожалею о своей одинокой жизни, в которой некому им полюбоваться. Вот Фрида сказала бы, что я очень нехорошая, но вы меня понимаете, правда ведь?

Сойдя с пролетки, Кэтрин возвестила, что «Колония» – «очаровательный рай» и что она не может и не желает ходить на прогулки в такую даль, как Даунс.

Фрида пришла к выводу, что Кэтрин и Кот – очень скучные гости; они трепетно ловят каждое слово друг друга, хотя Кэтрин жаждет исключительно внимания. Более того, она уже два раза принимала ванну и всякий раз сыплет огромное количество солей – как жадный ребенок.

Изгнанник, в свою очередь, еще утомлен поездкой в Кембридж. Он ворчит, что не может побороть ни зимнюю простуду, ни дурное настроение. За ужином он сообщает, что пришел к выводу: зло следует считать активным началом, участвующим в делах людей.

Кот и Кэтрин переглядываются: частью насмехаясь над ним и частью беспокоясь за него. Он читает нотацию Коту: «Это позор – жить так инертно, как ты»128.

Фрида хихикает. Она обожает, когда ее Лоренцо устраивает выволочку другим.

В конечном итоге лишь малютке Мэри удается выманить его из скорлупы. Назавтра она рисует на проселочной дороге сетку для игры в классики и настаивает, чтобы играли все. Игра для Мэри – дело серьезное, и она сердится, что взрослые медленно запоминают правила. Надо внимательнее слушать!

Похоже, к моменту, когда Мэри сделала снимок, боли у Кэтрин почти прошли. Во всяком случае, она способна выполнять указания Мэри. Она нетвердо стоит на одной ноге в клетке номер три, веселая, задорная. Камушек – ее бита – виден на клетке номер два; Кэтрин гордо проскакала мимо него, мила, как птичка. Фрида наблюдает со стороны. В дневном траурном платье, она прищуренными глазами смотрит на гостью, которая так прелестно воспряла духом. Лоуренс и Кот, слегка присев, ухмыляются сбоку, восторгаясь задором Кэтрин. Жесткие, как живая изгородь, волосы Кота на снимке кажутся еще выше из-за отбрасываемой тени. Лоуренс говорит Кэтрин: если она способна скакать на одной ножке, то и писать прекрасно может, никаких отговорок.

– Разве я не сказала? – Она оглядывается через плечо. – На следующей неделе я опять ускачу – в Париж, чтобы писать там.

Мэри задерживает дыхание и сжимает камеру посильнее, чтобы не дрожала. Потом тянет за рычаг, и именно в этот момент Кот потерянно отводит взгляд: все-таки Кэтрин никогда не будет принадлежать ему.



Первое апреля. Бертран Рассел возвращается в «Колонию» без Оттолайн и остается до пасхальной субботы. По этому случаю Мэри просит его позировать с диким кроликом, которого сама приручила. На фотографии можно проследить удивительное сходство между известным математиком, с одной стороны, и кроликом – с другой стороны; возможно, дело в зубах.

Пока Мэри выбирает кадр, Рассел сообщает ей, мило и безо всякой насмешки, что портрет следует назвать «Апрельский дурак».

Она так и поступает.

Шелестят страницы.



Пасхальное воскресенье, 4 апреля. Подруга Виолы, она же вторая пишбарышня, Элинор Фарджон, которую Лоуренс тогда допрашивал с одра болезни, приехала в Уинборн навестить Виолу. Обе с радостью принимают приглашение Лоуренсов на воскресный пасхальный ужин, конкурирующий с более чинным пасхальным сборищем Уилфрида и Элис Мейнелл.

На неожиданный вопрос Лоуренса Виола удивленно отвечает «нет»: никакого Перси не предвидится, хотя его близкие и родные приехали из Лондона. То бишь Мэделайн, трое детей, холостой брат Перси литератор Эдвард Лукас, а также Нельсоны, друзья Перси и Мэделайн.

– Но может быть, Перси еще отпустят в увольнение? – строит догадки Лоуренс; но Виола отвечает, что нет, насколько ей известно.

Еще в Уинборн приехала Долли, поэтесса и подруга Элис Мейнелл, мать Мейтленда Рэдфорда, доктора-героя, спасшего жизнь Сильвии. В «Колонии» аншлаг.

Долли забегает на ту сторону двора, чтобы познакомиться с мистером Дэвидом Гербертом Лоуренсом, писателем, и его женой, а также поблагодарить Лоуренса за труды в саду и огороде Рэкхэм-коттеджа. Она собирается этим летом снять его у Мэделайн – для «малышей», как она поясняет, пока Лоуренс давит картошку на пюре, «для моей дочери и ее друзей». Дом стоял запертый – или его на время отдавали друзьям129.

Виола говорит, что Мейтленд работает в полевом госпитале во Франции. Лоуренс перестает мять картошку и говорит: как, должно быть, мучительно – сшивать разодранных на куски людей. Как благородно со стороны Мейтленда, что он это переносит.

Долли обнаруживает, что Лоуренс вовсе не «груб», как ей рассказывали, но держится трогательно по-детски, «душа его до краев переполнена» чувствительностью и восприимчивостью.

– Не пацифист ли вы? – спрашивает она.

Прямо сейчас на небольшом письменном столе в комнате изгнанника лежит еще не запечатанное его письмо к Олдосу Хаксли. В нем написано – безотносительно к чему бы то ни было, а может быть, в связи с абсолютно всем: «Иногда мне хочется стать настоящим злодеем – убивать по причине и без причины, но в основном по причине. Я в самом деле хочу убивать. Но не кого попало, а по собственному выбору. Тогда это доставит мне удовольствие».

Позже он в каком-то смысле сделает этот выбор.

Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью. Одна нога лежала странно отклонившись. Он силился слегка пошевелиться. Нога не двигалась. Казалось, в его существе зияет огромный провал. Он знал, что ему оторвало кусок бедра. Думать об огромной окровавленной куче он не мог. Кажется, это мокрое, раздавленное, красное – он сам130.

Сейчас, стоя у печки, Лоуренс осторожно поднимает с противня запеченную в духовке баранину.

– Пацифист? – отвечает он на вопрос Долли. – Увы, нет. – В его улыбке таится угроза. – Боюсь, мне не хватает миролюбия, которое для этого необходимо.

Долли проникается теплотой к Фриде и сочувствует ее мучительной разлуке с детьми, а также смерти ее отца-барона. Они вместе рвут нарциссы в саду, чтобы украсить стол для ужина. Виола накрывает на стол. Элинор режет лук-сеянец и сообщает изгнаннику, что перепечатка рукописи почти закончена. Он поливает баранину соком, выделившимся при жарке, и со счастливой детской сосредоточенностью помешивает луковый соус. Кот исполняет печальные песнопения еврейской Пасхи: он все еще сохнет по Кэтрин. Вбегает Мэри, желая присоединиться к их пасхальному торжеству, но Виола отказывает племяннице: говорит, что в Уинборне для детей приготовлено специальное угощение и Мэри должна ужинать там.

Фрида выдыхает. Девочка весьма назойлива.

Однако Мэри разрешают сделать один снимок. На этом снимке Лоуренс в полосатом фартуке стоит во главе длинного стола с соусником в руках. Мэри смотрит вниз, составляя композицию группы в видоискателе. Духовая баранина пахнет крепко и сладко. На счет «три» все восклицают: «Бэ-э-э!» – и Мэри тянет за рычаг.



14 апреля.

В Грейтэм приползает Джек Мёрри – зализывать раны. Ему, как и Коту, разбил сердце отъезд Кэтрин. Лоуренс, женатый мужчина, выговаривает Джеку за то, что он так пассивно отпустил возлюбленную. Он читает своему протеже лекцию о сексе, о принципиально иной природе «Женщины», об идеале одновременного слияния и взаимного поглощения супругов в браке, а также о необходимости «умереть для себя» посредством секса.

Мёрри начинает жалеть, что приехал. Он не в силах подавить зевок.