Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Волков

Гусарская дорога

Присутственные часы подходили к концу, и в приемной губернатора было пусто. Впрочем, вошедший мужчина вряд ли бы стал ждать вызова. Темно-синий с золотом гусарский мундир словно придавал его владельцу дополнительную решимость. Если он, разумеется, вообще нуждался в ней. Не похоже было по его лицу, что офицер, довольно немолодой, кстати, привык ждать. Лихо закрученные пшеничные усы еще не были тронуты сединой, зато шедший по правому виску шрам говорил о прошедших войнах, в которых довелось участвовать, а два креста в петлице и Анна на шее — о проявленной в боях доблести. Однако тот же обезобразивший лицо удар заставил глаз слегка косить, и потому вид у мужчины был слегка звероватый.

— У себя? — коротко осведомился гусар у всё еще сидящего здесь секретаря.

— Так точно, ваше высокоблагородие, — секретарь встал и отвесил легкий поклон — эпоха располагала к почтению военных.

Дальше гусар слушать не стал. Сам отворил дверь, шагнул в кабинет и лишь у порога застыл, привычно щелкнув шпорами.

— Арсений! — Губернатор поднялся и двинулся навстречу гостю. — Рад тебя видеть!

— Я тоже рад, Павел Никитич! — Гусар улыбнулся. Улыбка у него была неожиданно доброй, как у юноши.

— Ну, проходи, садись. Всё успел сделать?

— Не без твоей помощи, дядюшка.

Разница в возрасте между племянником и дядей была лет десять, даже, скорее всего, меньше, но есть еще старшинство родственное, заставляющее Раковского обращаться к губернатору по имени-отчеству.

— Когда едешь?

— Обоз отправляю завтра с утра, а сам пущусь вдогон через пару деньков. Раз подвернулась оказия, надо хоть в имение заглянуть. Когда еще придется?

— Тоже верно. Погоди, я сейчас распоряжусь насчет вина.

Раковский лишь подкрутил ус. Вино у Каверина было отменным, и почему бы не выпить стаканчик после трудов праведных?

Слуга явился мгновенно, словно ждал за дверями. Важно разлил рубиновый напиток, застыл, однако губернатор движением руки отпустил его прочь.

— Зря ты, Арсений, вновь вступил в службу. Долг чести ты уже выполнил, мог бы отдохнуть на покое, — произнес Каверин после первого глотка. — Нам здесь тоже люди нужны.

— Павел Никитич, не годен я к гражданской службе, — улыбнулся гусар. — От всяких бумажек плохо становится. А в деревне… Не то время, чтобы по поместьям отсиживаться.

— Да, не то… — повторил за ним губернатор. — Но в войне грядущей, большой, не токмо вооруженной силой победа будет решаться. Но еще и снабжением, подготовкой резервов и многим другим.

— Да я всё понимаю, дядюшка, — однако серьезного тона гусар не выдержал и хохотнул. — Попервоначалу было мне предложено заняться подготовкой рекрутов для кавалерии. Мол, вакансии в вашем Изюмском полку сейчас не имеется. Хорошо, Барклай понял мою душу, определил к Меллеру в Мариупольский. Полк славный, последним на поле чести не будет.

— Всё тебе бы на рожон переть, да в первых рядах, — без осуждения заметил Каверин.

— В последних смысла нет, — вновь хохотнул Раковский. Он успел опустошить стакан и теперь поглядывал на бутылку.

— Весь в покойного родителя. Тот тоже, бывало, даже команды не дожидался, мчал вперед сломя голову.

Каверин собственноручно разлил вино, потом вздохнул.

— Ты бы женился. Не ровен час сложишь голову и даже наследника не оставишь.

— Староват я для женитьбы, дядюшка. Раньше надо было бы, да служба не отпускала.

— Служба… Ты же пять лет в отставке провел. Сколько мамаш с вожделением на тебя посматривали да дочек выдать хотели!

— Пустое. Не хочу себя связывать цепями этого… как его? Гименея. Вот! — с радостным смешком вспомнил гусар. — Да и вообще, не родилась еще моя невеста.

— Пока родится да подрастет, совсем стариком станешь.

— Значит, судьба, — довольно улыбнулся Раковский. — Холостяком мне нравится намного больше. Да ну их всех! Одна морока!

— Ах, Арсений, Арсений, — покачал головой губернатор, однако осторожный стук в дверь прервал поток его сетований.

— Ваше превосходительство, господин полицмейстер сообщение прислали, — застыл в проеме секретарь.

— Что там еще?

— Задержаны двое странных людей. Не то шпионы, не то сумасшедшие, не то беглые.

— Он что, сам разобраться не может?

— Не ведаю-с, — секретарь развел руками.

— Шпионы — это интересно, — Раковский даже отставил в сторону стакан. Левая бровь приподнялась. — Никогда не видел живых шпионов.

— А сумасшедших? Или беглых?

— Этого добра навалом, — отмахнулся гусар.

— Ну что ж, пойдем, взглянем на шпионов, — вздохнул Каверин.

В бесконечной череде дел, свалившихся в преддверии войны, свободного времени у него было мало. А тут даже с племянником не посидишь.

— Хотя, — вдруг переменил решение губернатор, — пусть-ка их доставят сюда. Что нам зря ходить?

— И то верно, — согласился с дядей привставший было гусар.

К чему куда-то идти, когда на столе хорошее вино, а рядом — близкий родственник?



Гроза собиралась всю вторую половину дня. Она намекала на грядущее торжество повисшей безветренной духотой, только много ли значили ее намеки? Начало мая выдалось на редкость жарким, да, собственно, уже в апреле потеплело так, что народ стал быстро избавляться от курток, а затем и свитеров, досрочно переходя на летние одежды. А тут как назло еще дорога подвернулась такая, что настоящей скорости не дать, и врывающийся в открытые боковые стекла встречный ветер несет не столько прохладу, сколько всё то же тепло.

— Продует нафиг! — вдруг заявил сидящий за рулем Санек, поднимая стекла. — Потом простынем!

— Стушиться лучше? — съехидничала Юлия. Ветер хоть обдувал, не давал майке промокнуть от пота.

— Лучше вообще было не ехать к твоей подруге в такую даль! — огрызнулся Санек. Широкоплечий, среднего роста, с длинными, забранными сзади в хвост волосами, с несколько высокомерным выражением лица, он лишь покосился на подругу. — Вечно тебе куда-то надо! Так и катайся, меня брать зачем? Могли бы смотаться на твою дачу, да с большей пользой провести время там. Теперь пока доедем до Москвы! Тут до Калуги еще пилить хрен знает сколько километров.

— Не порти впечатления, — миролюбиво отозвалась девушка.

— Не порти! А тебе можно? — огрызнулся парень.

— Кому я порчу? Жарко, и всё. Хорошо съездили. — Подруга все-таки была ее, и понятно, что впечатления Юли отличались от впечатлений Санька.

— Посмотри, — Санек кивнул на потемневшее справа небо. — Не иначе, гроза будет.

Оноре де Бальзак

— Хорошо, свежее станет.

— Свежее! Знаю я наши дурацкие дороги! Занесет где-нибудь.

— Давай я поведу. — Автомобиль принадлежал девушке, и она лишь уступила место за рулем избраннику.

Чиновники

— Вот еще! Доверься тебе! Хоть бы до нормальной магистрали добраться! Понастроили дач у черта на куличках! — Он говорил так, будто дачи москвичей были к городу ближе.

— Не хочешь — не доверяй, — Юле не хотелось ссориться.

Графине Серафине Сан-Северино, урожденной Порча.
Между тем небо темнело очень быстро. Вроде бы минуту назад туча показалась на горизонте, и вот она уже захватила половину неба. Природа застыла в напряженном ожидании. Встречный ветерок и тот куда-то исчез, хотя может ли такое быть?

А потом молодая трава пригнулась под яростным порывом ветра, закачались деревья, небо озарилось вспышкой, и на машину обрушился поток воды.

Девушка засмеялась, наслаждаясь буйством стихий, но ее смех утонул в раскате грома.

— Окно закрой! — прикрикнул Санек. — Зальет!

Он был прав. Но так хотелось подставить руку под почти тропический ливень!

Молнии сверкали непрерывно, из-за раскатов грома нельзя было не только говорить, даже ругаться, а дворники не справлялись с заливавшим лобовое стекло потоком воды. Пришлось еле ползти, ежесекундно рискуя сорваться в кювет или застрять в мгновенно образовывающихся в выбоинах старого асфальта лужах. Помнилось только, что где-то впереди замаячила не то деревня, не то поселок, но сколько до него ехать на такой скорости?

Вынужденный читать все, чтобы по возможности никого не повторять, я несколько дней тому назад перелистывал триста рассказов, более или менее озорных, — творение Банделло, писателя шестнадцатого века, французам малоизвестное и недавно вновь опубликованное во Флоренции, в собрании итальянских повестей. И вот я обнаружил там имя, которое носите Вы и граф, и это поразило меня столь живо, как если бы передо мною были, сударыня, Вы сами. Впервые довелось мне прочесть Банделло в оригинале, и я не без удивления обнаружил, что каждой повести, хотя бы в ней было всего пять страниц, предпослано письмо с посвящением королям, королевам и наиболее примечательным современникам, среди которых встречаются имена миланской, флорентийской, генуэзской и пьемонтской знати: Пьемонт — родина Банделло. Это Дольчини из Мантуи, Сан-Северино из Кремы, Висконти из Милана, Гвидобони из Тортоне, Сфорца, Дориа, Фрегозе, Данте Алигьери (один еще существовал в те времена), Фраскаторы, королева Маргарита Французская, император Германии, король Богемии, Максимилиан эрцгерцог австрийский, Медичи, Соули, Паллавичини, Бентивольо из Болоньи, Содерини, Колонна, Скалигеры, испанские Кардоны Из французских имен я нашел там: Мариньи, Анну де Полиньяк — принцессу де Марсийак и графиню де Ларошфуко, кардинала д\'Арманьяка, епископа Кагорского — словом, весь высший свет того времени, счастливый и польщенный своей перепиской с преемником Боккаччо. Убедился я также и в особом благородстве характера Банделло: украсив свое творение этими прославленными именами, он оказал внимание и своим личным друзьям. После синьоры Галлерана, графини Бергамской, следует врач, которому Банделло посвятил свою повесть о Ромео и Джульетте; после la singora molto magnifica Нуpolita Visconti ed Atellana[1] упомянут простой капитан легкой кавалерии Ливио Ливиано; после герцога Орлеанского — какой-то проповедник, после госпожи Риарио — messer magnifico Cirolamo Ungaro, mercante lucchesse[2], некий добродетельный человек, которому Банделло рассказывает, как один genliluomo novarese sposa una che era sua sorella et figliuola, non lo sapendo[3], — сюжет, присланный автору королевой Наваррской. И вот я решил, что могу, следуя Банделло, отдать одно из своих повествований под покровительство d\'una virtuosa, gentillissima, illustrissima contessa Serafina San-Severina[4] и высказать свои истинные чувства, которые будут казаться лестью. Признаюсь — я горд возможностью подтвердить, что во Франции и повсюду, и нынче и в шестнадцатом столетии, писатель — на какой бы этаж его ни вознесли прихоти моды — за все оскорбления, клевету и злобную критику бывает вознагражден благородной и прекрасной дружбой, чье одобрение помогает ему терпеть докуки литературной жизни. Ведь Париж, этот мозг мира, столь понравился Вам постоянным волнением мысли и был так глубоко постигнут Вами благодаря чисто венецианской изощренности Вашего ума; Вы так полюбили богатый картинами художественный салон покойного Жерара, где в собрании европейских иллюстраций отображена вся последняя четверть века, как в произведениях Банделло — его время; затем, волшебные празднества и блистательные торжества, которые устраивает Париж, эта могущественная и опасная сирена, — все это так Вас пленило, Вы с такой непосредственностью высказывали Ваши впечатления, что, наверное, не откажетесь взять под свое покровительство и картину того своеобразного мира, который, вероятно, незнаком Вам, но не лишен интереса. Как хотелось бы мне поднести Вам какую-нибудь поэму, ибо в Вашем сердце и душе столько же поэзии, сколько и в Вашем облике; но если бедный прозаик не в состоянии дать больше, чем у него есть, то, может быть, он искупит в Ваших глазах скромность своего дара почтительным выражением искреннейшего и глубочайшего восхищения, которое Вы всем внушаете.

И темно-то как! Словно раньше времени наступила беззвездная ночь, почему-то сопровождающаяся яркими вспышками. Ночь, в которой фары настолько бесполезны, что и не понять, горят они вообще или что-нибудь замкнуло?

Мысль оказалась в руку. Иначе говоря, накаркали. Близкий удар качнул машину, потряс ее пассажиров до основания, оглушил, но это было сущей ерундой. Серьезным было иное: двигатель заглох и заводиться не собирался.


Дe Бальзак.


— Блин! Блин!! Блин!!! — Санек пытался хоть как-то запустить мотор, без которого автомобиль превращался в крытую телегу.

Юлия весело смеялась. Это же настоящее приключение! Будет что рассказать и что вспомнить. Потом стало не до смеха. Машина протекала. Ее никто не проектировал как подводную лодку, и устоять перед буйством стихий детищу человеческого разума было нелегко.

— Давай я попробую, а ты подтолкни! — прокричала девушка.

— Как — подтолкни? Там же льет!

Кажется, губы Юлии прошептали нечто неприличное. Может, только показалось?

— Я сама!

Открыла дверь и сразу же ее захлопнула, успев изрядно промокнуть под природным душем. Вода оказалась неожиданно ледяной, словно вместо недавней весны враз наступила позднейшая осень. Не хватало только мокрого снега, хотя, может, ветер умудрялся превращать его в жидкость.

— Наверно, мотор залило! — прокричал Санек. — Такой потоп!

— Что тогда? — Зубки девушки чуть пристукивали. Надо срочно переодеться, благо сумка валяется на заднем сиденье. Хорошо бы термос с горячим чаем, но его как раз и нет. Молодые люди рассчитывали перекусить в придорожной кафешке и никаких запасов с собой не взяли.

— Понятия не имею! Я что, слесарь? Дождь утихнет, и вода должна вытечь. Остальное как-нибудь высушим. Тут же деревня рядом. Позовем мужиков, заплатим, они всё сделают.

Выбора не было. Оставалось ждать, не может же гроза продолжаться долго с такой же силой. В противном случае настанет новый потоп, ибо растворились хляби небесные. Или как там сказано в одной великой книге?

В самом деле, молнии стали отдаляться, а дождь ослабел. Утих и ветер. Вскоре ливень превратился в дождь, молнии сверкали где-то впереди и по сторонам, а гром хоть и рокотал, но уже с длительными перерывами. Только в нынешнем своем состоянии дождь мог идти долго, то превращаясь в морось, то чуть поливая промокшую землю.

И ни одной машины на дороге. По ней и раньше движение было, мягко говоря, редкое, а сейчас водители решили не испытывать судьбу в борьбе со стихиями и укрылись загодя от всевозможных погодных пакостей.

Вначале Санек, затем его спутница попытались связаться с кем-нибудь по мобильникам, однако прошедшая гроза в сочетании с местной глухоманью привели к исчезновению зоны. На экранчиках не отражался даже логотип операторов сотовой, хотя оба телефона вроде бы работали.

Ожидание становилось бессмысленным. Когда еще восстановится связь или проедет какой-нибудь доброхот, способный взять на буксир заглохшую машину! Санек, быть может, еще немного подождал, все-таки гроза прошла, но Юля думала иначе. Девушка и в обычное время не любила долго сидеть на одном месте, а уж теперь…

— Тогда я пойду одна! — Вытянутое красивое лицо чуть побелело от гнева. Впрочем, даже это шло девушке.

— Ладно, идем, — вздохнул Санек, выбираясь наружу.

Моросило. Было неприятно и сыро, а куртку в поездку парень не брал. Зачем, если даже в майке казалось жарко? Теперь пришлось расплачиваться за непредусмотрительность и благодарить судьбу, что хоть кепи было с собой.

— Ну и как мы дойдем?

Тут и там на дороге серели лужи, большие и маленькие. Но маленькие хоть можно обойти, а вот с их едва не превратившимися в озера сестрицами дела обстояли хуже. На обочинах та же вода вперемешку с грязью, а крыльев человеку природа не дала. Да они бы всё равно промокли, как промокли едва не с первых шагов кроссовки. Потом в них захлюпало, а затем стало в принципе всё равно — по лужам ли идти или просто по покрытому пленкой воды асфальту. Джинсы тоже намокли, неприятно липли к ногам.

— Блин! Да где же эта деревня? — Санек весь скукожился, опустил плечи и казался сейчас гораздо мельче, чем в обычное время. — Так и до Калуги дойдем. До нее было километров шесть. Может, семь.

Подумал и добавил:

— Там хоть номер снять можно. Обсушиться, всё такое. Хотя переть шесть километров — слону не пожелаю. А по такой погоде…

Он и в хороший день пешком ходить не любил.

— Но не сидеть же!.. — Юля зябко поежилась.

Дорога казалась бесконечной. Вроде бы перед грозой с очередного пригорка отчетливо виднелись крайние дома деревни. Да после этого еще удалось проехать некоторое расстояние. Свернуть было некуда, никаких развилок, заблудиться на единственной дороге глупо, но тем не менее никакого человеческого жилья впереди не было.

Автомобиля позади тоже не видно. Дорога — отнюдь не германский автобан — то поднималась на холмы, то скатывалась в низинки, да еще отчаянно петляла при этом. Вдобавок всякие деревья да кусты, блестевшие свежей, обильно политой ливнем листвой.

Куда он денется, этот автомобиль?

На деле пройденное расстояние было не таким и большим, просто вода под ногами в сочетании с мелким душем его изрядно увеличили.

— Каменный век, блин! Избушки на курьих ножках! — выругался Санек, наконец, углядев крайние дома.

И впрямь избушки. Бревенчатые, с маленькими подслеповатыми оконцами, словно черные от погоды. В довершение картины воды под ногами было настолько много, что асфальт даже не просматривался.

— Деревня, — пожала плечами Юлия. Она держалась намного лучше своего приятеля, хотя тоже промокла и больше всего на свете мечтала обсушиться. Оказаться в избе было даже интересно. В другое время, конечно.

— Эй! — Санек заметил маячившего за забором мужчину.

Тот услышал, вышел навстречу гостям. Челюсть у Сани едва не отвисла — мужик выглядел под стать жилищу. Бородатый, в каком-то грубом подобии пальто ли, просто накидки, в допотопных штанах, в шапке, которую нормальный хозяин постесняется надеть даже на пугало, да еще и в лаптях. Словно всё происходило в прошлых веках.

В Париже, где между чиновниками канцелярий и представителями умственного труда есть кое-что общее, ибо они живут в той же среде, вам, вероятно, приходилось встречать фигуры, подобные г-ну Рабурдену, состоявшему в ту пору, с которой начинается наше повествование, правителем канцелярии одного из крупнейших министерств. Представьте себе человека лет сорока, уже седеющего — впрочем, эта седина столь приятного оттенка, что смягчает меланхолическое выражение его лица и может даже нравиться женщинам; глаза — голубые, полные огня, лицо — еще белое, но нездорового цвета, с красными пятнами; лоб и нос — как у Людовика XV, губы строго сжаты; Рабурден высокого роста, худощав — вернее, изможден, как будто он недавно перенес тяжелую болезнь, его походка нетороплива, в ней и небрежность гуляющего и сосредоточенность занятого человека. Если набросанный нами портрет уже позволяет догадываться о характере оригинала, то манера одеваться, быть может, выставит этот характер еще рельефнее. Повседневная одежда Рабурдена — длинный синий сюртук, белый галстук, клетчатый жилет а-ля Робеспьер, черные панталоны без штрипок, серые шелковые чулки и открытые башмаки.

— Реконструктор, что ли? — удивленно спросил Саня.

Мужик посмотрел с недоумением, словно не знал значения слова. Может, и не знал, живя в такой дыре.

— Послушайте, нам нужен трактор, — обратилась к нему Юля. — У нас неподалеку машина заглохла. Мы заплатим если надо.

Обычно Рабурден, побрившись и наскоро выпив чашку кофе, выходил из дому ровно в восемь часов утра, минута в минуту, и все теми же улицами шел в министерство; внешний облик его был столь щепетильно безупречен, что его можно было принять за англичанина, шествующего в свое посольство. По многим существенным чертам вы угадали бы, что перед вами — отец семейства, снедаемый неприятностями дома и удрученный заботами на службе, однако имеющий достаточно философический склад ума, чтобы принимать жизнь такой, какова она есть; что это человек честный, который любит свое отечество и служит ему, хотя не скрывает от себя препятствий, возникающих на пути тех, кто стремится к благу; что он осторожен, ибо знает людей, и отменно вежлив с женщинами, ибо ничего от них не ждет; что это, наконец, человек, который умудрен житейским опытом, ласков с подчиненными, замкнут с равными и полон чувства собственного достоинства перед начальниками.

— Фрол, что там? — На улице появился второй мужик, одеждой своей напоминающий первого. Куда-то помчался мальчишка, босоногий и шустрый.

— Да вот… Помощи просют. Токмо бают чудно́…

В ту пору, когда его застает наш рассказ, вы отметили бы в нем какую-то холодную покорность судьбе, присущую тем, кто похоронил иллюзии своей молодости и отказался от ее честолюбивых мечтаний; вы признали бы в нем человека разочарованного и если еще не поддавшегося отвращению и упорствующего в осуществлении своих первоначальных планов, то не столько в надежде на сомнительную победу, сколько ради применения своих способностей. У Рабурдена не было ни одного ордена, и он считал слабостью то, что в первые дни Реставрации носил орден Лилии[5].

— Мы заплатим, — повторила Юля и полезла за кошельком.

Где-то тревожной сиреной замычала корова. Странно, куда не взглянешь — ни машин, ни тех же тракторов, линий электропередач и то не видать…



В жизни его были черты некоторой загадочности: он не знал отца; мать — по его воспоминаниям, необычайно красивая женщина — жила, окруженная ослепительной роскошью: дорогие наряды, собственный выезд, вечный праздник. Мальчик видел ее редко, и она почти ничего ему не оставила; но она дала ему воспитание, обычное поверхностное воспитание, которое так сильно развивает в юношах честолюбие и так мало — их таланты.

— Заподозрили их поселяне, — докладывал полицмейстер. — Одеты не по-людски, женщина, вообще срамота — в мужских штанах. Разговор не такой. Слова поминают чудные, не русские. А уж когда деньги предложили… Диковинные бумажки. Несомненные фальшивки, только вопрос: чьи? Изготовлены хорошо, непонятно, зачем? Да вы сами взгляните.

На стол легли небольшие ярко разрисованные листочки, никакого отношения к деньгам не имеющие. Хотя на них и были безграмотно написаны номиналы, но даже представить себе невозможно, будто кто-то в здравом уме мог изготовить такое, а затем еще расплачиваться вместо настоящих ассигнаций.

— Что еще? — Губернатор недоуменно переглянулся с племянником.

В шестнадцатилетнем возрасте, за несколько дней до смерти матери, он оставил Наполеоновский лицей и поступил сверхштатным чиновником в министерство, а вскоре благодаря неведомому покровителю был зачислен в штат. В двадцать два года Рабурден был уже помощником правителя канцелярии, в двадцать пять — правителем канцелярии. С этого дня рука, поддерживавшая его, помогла ему всего один раз: она ввела его, бедняка, в дом г-на Лепренса, бывшего оценщика, вдовца, имевшего единственную дочь и слывшего чрезвычайно богатым. Ксавье Рабурден без памяти влюбился в мадемуазель Селестину Лепренс; ей было тогда семнадцать лет, и она держалась, как подобает невесте с двумястами тысячами франков приданого. Тщательно воспитанная матерью, которая была натурой артистической и передала ей все свои таланты, молодая особа могла рассчитывать на внимание самых высокопоставленных мужчин. Селестина была девица рослая, красивая, великолепно сложенная, она владела несколькими языками, приобрела кое-какие познания в науках — опасное преимущество, обязывающее женщину ко многим предосторожностям, не то она обратится в педантку. Мать, ослепленная неразумной любовью к дочери, внушила ей обманчивые надежды на необыкновенное будущее: только, мол, какой-нибудь герцог, посланник, маршал Франции или министр мог бы предоставить ее дочери подобающее место в обществе. Кстати сказать, у этой девицы и речь, и манеры, и все обращение были сугубо великосветскими. Одевалась она элегантнее и роскошнее, чем полагается барышне на выданье, и мужу оставалось прибавить к этому только счастье. Да и тут баловство, которым ее неизменно окружала мать, умершая через год после свадьбы дочери, делало для влюбленного даже эту задачу довольно затруднительной. Сколько же нужно было выдержки и самообладания, чтобы руководить подобной женщиной! Напуганные буржуа вскоре отступились. И вот г-н Лепренс предложил Селестине в супруги сироту Ксавье, единственным достоянием которого было место правителя канцелярии. Она долго не соглашалась. Против самого претендента у мадемуазель Лепренс не было никаких возражений: он был молод, красив, влюблен. Но ей не хотелось называться госпожой Рабурден. Отец уверял ее, что люди такого склада, как Рабурден, становятся министрами. А Селестина возражала, что при Бурбонах никогда человек с подобной фамилией не сделает карьеры и т. д. и т. д. Выбитый из своих позиций, отец совершил большую оплошность, приоткрыв дочери доверенную ему тайну и сообщив, что его будущий зять станет именоваться «Рабурден де...» раньше, чем достигнет возраста, необходимого для депутатства. По его словам, Ксавье предстояло вскоре занять пост докладчика государственного совета и вместе с тем главного секретаря своего министра. А оттуда-де молодому человеку уже нетрудно совершить скачок в сферы высшей административной власти, если он притом получит состояние и знатное имя от некоего завещателя, ему, Лепренсу, известного. Брак состоялся.

— Парочка утверждает, будто прибыла к деревне на каком-то самобеглом экипаже, однако поиски экипажа ничего не дали, — пожал плечами полицмейстер. — В общем, необычная история, — затем посмотрел по сторонам, словно кто-то мог подслушивать, и тихо добавил: — Утверждают, будто они из будущего.

— Откуда? — Левая бровь гусара поползла кверху.

— Из будущего, — без малейшей убежденности повторил полицмейстер. — Двести лет спустя.

Он сам прекрасно понимал, как глупо это звучит. Но его дело — доложить.

Супруги Рабурдены поверили в таинственного и всемогущего покровителя, на которого намекал оценщик. Ослепленные надеждой и беззаботные, как все молодожены в первую пору любви, г-н и г-жа Рабурден растратили за пять лет около ста тысяч франков. Но тут Селестина спохватилась и, встревоженная тем, что муж до сих пор не продвигается на служебном поприще, пожелала вложить в земли сто тысяч, оставшиеся от ее приданого, — что, впрочем, давало весьма мало дохода; все же она утешала себя надеждой, что наследство, полученное от отца, со временем вознаградит их за благоразумную бережливость и они будут жить в полном довольстве. Когда бывший оценщик понял, что зять лишился могущественного покровительства, он, из любви к дочери, сделал попытку исправить последствия этого тайного крушения и рискнул частью своего состояния, отважившись на спекуляцию, которая сулила большие выгоды. Однако бедняга жестоко пострадал при очередной ликвидации долгов банкирским домом Нусинген и умер с горя, оставив дочери всего несколько прекрасных картин, которые она повесила в своей гостиной, и кое-какую старинную мебель, которую она отправила на чердак. Восемь лет напрасных ожиданий заставили г-жу Рабурден наконец понять, что покровителя ее мужа, видимо, постигла смерть, а завещание или уничтожено, или затерялось. За два года до кончины г-на Лепренса освободилось место начальника отделения, но оно было отдано некоему господину де ла Биллардиеру, родственнику одного из депутатов правого крыла, назначенного в 1823 году министром. Прямо хоть выходи в отставку! Однако мог ли Рабурден отказаться от восьми тысяч жалованья и от наградных, когда его семья уже привыкла тратить эту сумму, составлявшую три четверти их доходов? К тому же, остается потерпеть лишь несколько лет, и он получит право на пенсию! Но какое унижение для женщины, которая питала в юности такие большие притязания, притом почти законные, и считалась женщиной выдающейся!

— Ладно, — вздохнул Каверин. — Покажите ваших потомков.

Словно полицмейстер мог иметь прямое отношение к задержанным людям.

В кабинет вошли двое. Одежда действительно выглядела странно. На мужчине — свободные светлые штаны да подобие блузы, на женщине или, быть может, девушке — тоже штаны, но синего цвета, и легкомысленная кофточка, оставляющая голыми руки. Мужчина побрит, с очень длинными волосами, заплетенными сзади в хвост. Девушка…

Госпожа Рабурден оправдала надежды, которые подавала мадемуазель Лепренс: у нее были все данные для внешнего превосходства, столь нравящиеся людям; ее обширное образование позволяло ей поддерживать разговор с кем угодно, она была, без сомнения, талантлива, одарена умом независимым и возвышенным, пленяла собеседника разнообразием и оригинальностью мыслей. Но эти качества, полезные и уместные для принцессы, для супруги посла, едва ли нужны в таком семействе, где вся жизнь течет на самом будничном уровне. Люди, наделенные даром слова, жаждут слушателей, любят говорить подолгу и иногда бывают даже утомительны. Чтобы удовлетворить потребности своего ума, г-жа Рабурден раз в неделю устраивала приемы и, привыкнув тешить свое самолюбие, часто выезжала в свет. Читатели, знакомые с парижской жизнью, поймут, что должна была перестрадать такая женщина, осужденная задыхаться в тесном семейном кругу, связанная по рукам и ногам скудостью материальных средств. Несмотря на все наши дурацкие декламации о ничтожестве денег, живя в Париже, необходимо опираться на точный расчет, почтительно склонять голову перед цифрами, лобызать раздвоенное копыто золотого тельца.

Вытянутое лицо, а глаза… Разве бывают такие на свете? Раковский невольно поднялся, да так и застыл, не сводя с нее взгляда. Первые вопросы он просто пропустил, пролетели они мимо сознания, словно и не произносил их никто, и лишь затем пробилось:

— Что ж вы с таким сюда явились? — Каверин кивнул на лежавшие цветные бумажки. — Это же настолько явная подделка…

— Я уже говорил: мы из будущего, — отозвался мужчина.

— Да? Думаете, поверим? — Губернатор переглянулся с ухмыляющимся полицмейстером. — Хорошо. Если вы из будущего, тогда скажите, что будет дальше? Скажем, в этом году.

— А какой сейчас год?

— Ну, знаете ли…

— 1812-й, — вставил полицмейстер.

Нелегкая задача — прожить на двенадцать тысяч в год целой семьей, — у Рабурдена было двое детей, — держать кухарку и горничную и платить сто луидоров за квартиру по улице Дюфо, на третьем этаже. Прежде чем перейти к другим крупным расходам по дому, вычтите из этой суммы стоимость экипажа и туалетов г-жи Рабурден — ибо ее туалеты были на первом месте, — а потом посмотрите, много ли могло остаться на воспитание детей (девочки семи лет и мальчика девяти), содержание которых, даже при казенном пособии на обучение, обходилось все же в две тысячи франков, и вы поймете, почему г-же Рабурден с трудом удавалось выкраивать на карманные расходы мужу каких-нибудь тридцать франков в месяц. Почти все парижские мужья довольствуются тем же, иначе их объявят чудовищами. Эта женщина, считавшая, что она предназначена блистать и властвовать в свете, оказалась вынужденной растрачивать свой ум и таланты в отвратительной и для нее неожиданной борьбе, в рукопашных схватках со своей приходо-расходной книгой. Какая мука для самолюбия хотя бы в том, что после смерти отца ей пришлось даже рассчитать лакея! Большинство женщин надламываются в этой повседневной борьбе, начинают жаловаться на судьбу, а в конце концов с ней примиряются. Но Селестина не желала признать свое поражение, — наоборот, ее честолюбие росло вместе с препятствиями; и вот, чувствуя, что она не в силах преодолевать эти повседневные препятствия, она решила устранить их одним ударом. На ее взгляд, все те сложные пружины, которые двигают жизнью, составляли своего рода гордиев узел: его нельзя распутать, но гений должен его рассечь. Отнюдь не склонная мириться с ничтожностью и серостью мещанского существования, г-жа Рабурден из себя выходила оттого, что ее надежды на блестящее будущее все еще не осуществлялись, и обвиняла судьбу в обмане. Селестина в самом деле вообразила себя необыкновенной женщиной. Возможно, что так оно и было, и при обстоятельствах необычных она обнаружила бы и необычное величие духа; может быть, она действительно оказалась не на месте. Ведь нельзя не признать, что и среди женщин не меньше, чем среди мужчин, существует разнообразие типов, их создают людские общества для своих потребностей. Но общество, так же как и природа, порождает больше ростков, чем деревьев, и больше икринок, чем вполне развившихся рыб. Многим талантам, многим Атаназам Грансонам[6] суждено погибнуть, подобно семенам, упавшим на каменистую почву. Конечно, существуют женщины-хозяйки, женщины, созданные для утех, для роскоши или только для того, чтобы быть супругами, матерями, любовницами, женщины, преданные лишь духовным интересам или исключительно материальным, — как существуют среди мужчин художники, солдаты, ремесленники, поэты, негоцианты, люди, знающие толк лишь в деньгах, в земледелии или управлении. Однако причудливый ход событий порождает немало противоречий: много званых, да мало избранных — этот закон имеет силу не только в небесной, но и в земной жизни. Г-жа Рабурден чувствовала в себе силы быть советчицей государственного деятеля, вдохновлять художника, служить интересам изобретателя и помогать ему в его борьбе с препятствиями, посвятить свою жизнь финансовой политике какого-нибудь Нусингена, поддерживать блеск какого-нибудь громадного состояния. Может быть, она этим старалась оправдать свое отвращение к счетам из прачечной, к ежедневной проверке кухонных закупок, к мелочной бережливости и заботам об убогом хозяйстве. Она приписывала себе превосходство в той области, которая была ей по душе. Столь живо ощущая на каждом шагу острые шипы, испытывая муки, которые можно сравнить с муками святого Лаврентия, когда его поджаривали на угольях, она, естественно, испускала вопли. И вот, во время приступов раздраженного честолюбия, в минуты, когда уязвленное тщеславие доставляло ей нестерпимую боль, Селестина осыпала упреками Ксавье Рабурдена. Разве не дело мужа — создать жене приличное положение? Будь она мужчиной, у нее уж хватило бы энергии быстро добиться успеха и дать счастье любимой женщине! Она корила его за излишнюю честность. Для иных женщин обвинить в этом мужа — все равно что назвать его дураком. Она предлагала ему блестящие планы, пренебрегая теми препятствиями, которые создаются людьми и обстоятельствами; подобно всем женщинам, захваченным каким-либо неодолимым чувством, она мысленно зашла в своем макиавеллизме[7] дальше, чем какой-нибудь Гондревиль[8], стала циничнее Максима де Трай[9]. Ум СелесМужчина вздохнул с видимым облегчением.

тины в такие мгновения становился как бы всеобъемлющим, она любовалась собой и безграничным размахом своих замыслов. Однако Рабурден, знавший жизнь, остался холоден к этой роскошной игре воображения. Огорченная Селестина решила, что ее муж ограничен, робок, недалек, и постепенно создала себе самое неправильное мнение о своем спутнике жизни: ведь она неизменно подавляла его своей блестящей аргументацией, а так как ее собственные мысли рождались внезапно, подобно вспышкам, она никогда не давала ему высказаться, если он пытался что-нибудь ей объяснить, ибо не желала потерять даром хотя бы одну искорку своего ума. С первых же дней брака Селестина, почувствовав, что муж любит ее и восхищается ею, перестала с ним считаться; пренебрегая всеми обязанностями, налагаемыми супружеством, не оказывая никакого внимания спутнику своей жизни, она требовала, чтобы он во имя любви к ней прощал решительно все ее небольшие провинности, и так как она не хотела исправиться, то стала властвовать. При таком положении дел муж чувствует себя перед женой, как воспитанник перед своим учителем, который не может или не хочет поверить, что ребенок, которым он руководил, уже стал взрослым. Подобно г-же де Сталь[10], кричавшей на всю гостиную человеку, гораздо более значительному, чем она: «А знаете, вы только что высказали глубокую мысль!» — госпожа Рабурден отзывалась о своем муже: «А знаете, он иногда бывает умен». Ее отношение к мужу, которого она так упорно подчиняла себе, стало сказываться в неуловимой игре чувств, отражавшихся на ее лице. Вся ее манера обходиться с ним свидетельствовала о том, что она его не уважает. Таким образом, сама того не ведая, она повредила ему, ибо люди, прежде чем судить о человеке, прислушиваются к тому, что говорит о нем жена, — словом, требуют того, что женевцы называют «предварительным суждением».

— Ну, это, война будет. С Наполеоном.

— Тоже мне, откровение! Да об этом, милейший, давно на базаре судачат. А когда она произойдет?

— Летом…

Когда муж заметил, до каких ошибок его довела любовь, то ничего не мог изменить, так как их отношения уже сложились, и мучился молча. Рабурден принадлежал к числу людей, которые наделены в равной мере и чувством и умом, — благородство души сочеталось у него с развитой силой мышления; поэтому он был не только судьей своей жены, но и ее защитником. Он уверял себя, что природа предназначила Селестину для роли, которая не удалась именно по его вине: Селестина попала в положение чистокровного английского скакуна, запряженного в телегу с булыжником, и, конечно, страдала, — словом, муж осудил не ее, но себя. Кроме того, изо дня в день повторяя одно и тоже, Селестина внушила и ему веру в ее особую одаренность. В семейной жизни мнения заразительны. Девятое термидора, подобно многим другим событиям величайшей важности, было результатом женского влияния. Побуждаемый честолюбивой женой, Рабурден уже давно стал обдумывать, как бы удовлетворить ее желания, однако до поры до времени скрывал от нее свои надежды, чтобы не причинить ей новых страданий. Этот достойный человек поставил себе целью во что бы то ни стало выдвинуться на поприще административного управления при помощи меткого удара. Он задумал одну из тех революций, которые обычно ставят человека во главе той или другой части человеческого общества; впрочем, неспособный по своей натуре произвести переворот ради своей выгоды, он просто обдумывал ряд полезных преобразований и мечтал о победе, достигнутой благородными средствами. У редкого чиновника не рождались такие намерения, одновременно честолюбивые и великодушные. Однако у чиновников, как и у художников, замыслы в большинстве случаев появляются на свет преждевременно, ибо, как справедливо выразился Бюффон[11], «гений — это терпение».

— Понятно, что не зимой. Но хоть что-нибудь? — Каверин давал последний шанс.

— Будет битва под Бородином. Французов разобьют. А после они возьмут Москву.

В кабинете повисла тишина. Ясно, кому выгодно сеять слухи.

— Послушайте, но ведь это бред! — вступил в разговор Раковский. — Если французов разобьют, то как они возьмут Москву? И потом, где это Бородино?

Рабурден имел возможность изучить административную власть во Франции и наблюдать действие ее механизма; его мысль начала работать в той области, с которой его связала судьба (что, добавим в скобках, наблюдается во многих человеческих начинаниях), — и в конце концов он изобрел новую систему управления. Зная тех людей, с какими ему предстояло иметь дело, он не коснулся самого механизма, который действовал тогда, действует теперь и еще долго будет действовать, ибо предложение его перестроить всех напугало бы; но он полагал, что никто не отказался бы от возможности его упростить. Следовательно, задача состояла в том, чтобы более целесообразно применить те же силы. Его план сводился в основном к тому, чтобы изменить налоговую систему и уменьшить налоги без ущерба для доходов государства, добившись преобразованием бюджета, который вызывал тогда столь яростные споры, вдвое больших результатов, чем нынешние. Долголетний опыт убедил Рабурдена в том, что во всяком деле совершенство достигается путем простых перестановок. Экономить — значит упрощать. А упростить — значит уничтожить лишние части административного механизма и произвести служебные перемещения. Поэтому система Рабурдена опиралась на упразднение некоторых должностей и требовала новой ведомственной номенклатуры. В этой идее упразднения, может быть, и кроется причина той ненависти, которую обычно вызывают новаторы. Упразднения должностей, необходимые для усовершенствования всей системы, но вначале непонятные, угрожают благополучию людей, и те нелегко соглашаются изменить условия своего существования. О подлинном величии Рабурдена свидетельствовало то обстоятельство, что он умел сдержать энтузиазм, овладевающий всеми изобретателями, и терпеливо искал для каждого мероприятия возможности плавного перехода от старого к новому, как бы по способу зубчатого сцепления, предоставляя времени и опыту показать, насколько хороши все эти реформы. Они были до того огромны, что могли представиться даже неосуществимыми, если при беглом анализе этого плана упустить из виду вышеупомянутую основную мысль. Поэтому небезынтересно выяснить на основе его собственных рассказов, хотя бы и очень неполных, какова была та отправная точка, с которой он стремился объять весь административный горизонт Франции. Наше повествование, стремящееся вскрыть самую сущность интриги, быть может, также объяснит и некоторые печальные особенности современных нравов.

Ответа на последний вопрос не знал никто из присутствующих.

— Хорошо, и чем тогда закончится?

— Победой. Французов прогонят, — пожал плечами мужчина.

Началось с того, что Рабурден был потрясен жалким существованием, которое вели чиновники: Ксавье недоумевал, почему они все больше впадают в ничтожество; он стал доискиваться причины и нашел, что она кроется в маленьких частичных революциях, возникавших как отзвук великой бури 1789 года; эти маленькие революции обычно не привлекают внимания историографов грандиозных событий, хотя, в конечном счете, именно под их воздействием наши нравы стали такими, каковы они есть.

Невольно резануло слух отстраненное «прогонят». Любой русский сказал бы иначе, не отвлеченно, мол, кому надо, тот и сделает, а обязательно присоединил бы к числу победителей себя. Просто потому, что не мог бы остаться в стороне.

— И что будем делать? — Каверин переглянулся с гостями. — Уведите их пока.

Прежде, во времена старой монархии, бюрократических армий не существовало. Чиновники, весьма немногочисленные, подчинялись первому министру, находившемуся в постоянном общении с королем, и, таким образом, почти непосредственно служили королю. Начальников этих усердных слуг называли просто «старшими приказчиками». Там, где король не распоряжался самолично, например, в административных управлениях, ведавших откупами, чиновники были в глазах своих начальников тем же, чем приказчики торговых домов для своих хозяев: они проходили обучение, которое должно было помочь им стать самостоятельными людьми. Таким образом, любая точка окружности связывалась с центром и получала от него жизнь. Тогда существовали преданность и верность. С 1789 года государство, или, если угодно, отечество, заменило собой государя. Вместо того чтобы находиться в прямом ведении первого должностного лица, наделенного политической властью, приказчики, несмотря на все наши возвышенные идеи относительно отечества, сделались правительственными чиновниками, а их начальники носятся без руля и без ветрил, по воле некоей власти, именуемой министерством, притом не знающей сегодня, будет ли она существовать завтра. Но так как имеются текущие дела, которыми кто-то должен заниматься, то известное число приказчиков все же удерживается на поверхности, — они знают, что они нужны, хотя их могут рассчитать в любую минуту, и стараются усидеть на своих местах. Так родилась Бюрократия — эта гигантская сила, приводимая в действие пигмеями. Наполеон, подчинявший всех и вся своей воле, ненадолго отсрочил ее развитие, задержал тяжелый занавес, который, опустившись, должен был отделить осуществление полезных замыслов от того, по чьему приказу они осуществляются, и бюрократия окончательно сложилась лишь при конституционном правительстве, неизбежном покровителе ничтожеств, большом любителе сопроводительных документов и счетов, придирчивом, как мещанка. Пользуясь тем, что министры находятся в постоянной борьбе с четырьмя сотнями посредственности и десятком хитрых и недобросовестных честолюбцев, чиновники канцелярий поспешили стать необходимой частью управления, живое дело подменили делом бумажным и сотворили себе из косности кумир, носящий имя Докладной записки. Поясним, что это такое.

— Сумасшедшие? Не похоже. Шпионы? Нелепо. Вообще, как их раньше не задержали? Откуда они взялись?

— А если они нарочно притворяются не от мира сего? — высказал догадку полицмейстер. — Блаженных у нас любят. Немного актерства, хороший художник… Но тогда стоит за ними…

Короли, обзаведясь министрами, — а это случилось лишь при Людовике XV, — больше не захотели совещаться, как в старину, с виднейшими государственными мужами и потребовали, чтобы министры составляли им докладные записки по всем важным вопросам. Канцелярии же постепенно заставили министров в этом отношении подражать королям. А так как министрам приходилось защищать свои мероприятия и перед обеими палатами и перед двором, то они ходили на поводу у своих докладчиков. При решении любого важного вопроса, даже самого срочного, министр неизменно заявлял: «Я затребовал докладную записку». И вот докладная записка стала для дела и для министра тем же, чем она является в палате депутатов при отмене или принятии закона, — как бы рекомендацией, где доводы за и против изложены более или менее пристрастно, — поэтому министр, так же как и палата, после докладной записки может разобраться в деле не лучше, чем до нее. Решения принимаются тут же. Ведь как бы там ни было, а неизбежно настает минута, когда надо сделать тот или иной выбор, и чем больше выдвигается доводов за и против, тем менее здраво решение. Самые прекрасные деяния в истории Франции совершались тогда, когда не существовало еще никаких докладных записок и решения принимались немедленно. Высшее правило для государственного деятеля — это умение применять к любому случаю точные формулы, как делают судьи и врачи. Рабурден исходил из мысли: «на то и министр, чтобы быть решительным, знать дела и твердо вести их». А между тем он видел, что во Франции докладная записка царит надо всеми — от полковника до маршала, от полицейского комиссара до короля, от префекта до министра; царит при обсуждении закона в палате и при его утверждении. Начиная с 1818 года все стало обсуждаться, взвешиваться и оспариваться устно и письменно, все становилось словесностью. Однако, невзирая на блестящие докладные записки, страна шла к гибели, она предпочитала рассуждать, а не действовать. За год составлялся чуть не миллион докладных записок! Это и было царствованием Бюрократии. Канцелярские дела, папки, бесконечные сопроводительные документы, без которых Франция якобы пропадет, циркуляры, без которых она якобы не сможет жить, разрастались и приумножались с каждым днем.

Уточнять он не стал. Понятно, вдвоем подобную авантюру не провернуть.

— Надо будет допросить их подробнее. Лучше, конечно бы, отправить в Москву, — постарался подвести итог губернатор.

— Я за то, чтобы следствие провести здесь, — немедленно возразил полицмейстер. Понятно, кто хочет отказаться от выигрышного дела?

Бюрократия своекорыстно поддерживала недоверие к отчетам о приходах и расходах: она клеветала на административную власть ради выгоды администраторов. Словом, подобно лилипутам, опутавшим Гулливера тончайшими нитями, она опутала Францию по рукам и ногам системой парижской централизации, как будто с 1500 по 1800 год страна, не имея тридцати тысяч приказчиков, так ничего и не совершила. Чиновник, присосавшись к государству, словно омела — к груше, сделался совершенно к нему равнодушен. Вот как это произошло: обязанные подчиняться правителям или палатам, предписывающим им известные ограничения в бюджете, и вместе с тем вынужденные все же сохранять своих работников, — министры уменьшали оклады и увеличивали число должностей, считая, что чем больше людей будет на службе у правительства, тем правительство будет сильнее. Однако аксиомой является именно обратный закон — и он действует во всей вселенной: энергия рождается только при небольшом числе действующих сил. И поэтому событие, совершившееся около июля 1830 года, показало всю ошибочность этой тяги Реставрации к министериализму. Чтобы какое-либо правительство пустило корни в жизни нации, нужно уметь связать с ним интересы, а не людей.

— Господа, вы что, серьезно? — Бровь Раковского снова полезла вверх. — Там же дама!

— Не дама — шпионка! — подчеркнул полицмейстер. — Представляющая опасность для отечества!

— Какую опасность может представлять дама? Разве что своей красотой!

Доведенный до презрения к правительству, лишавшему его и жалованья и значения, чиновник стал относиться к нему, точно куртизанка к старому любовнику: по деньгам и услуги — положение, которое было бы признано невыносимым как для администрации, так и для чиновника, если бы только обе стороны решились над ним задуматься и если бы голос чиновников с крупными окладами не заглушал голоса мелкоты. Чиновник, занятый только мыслью о том, как бы удержаться на месте, получать жалованье и дотянуть до пенсии, считал, что все дозволено ради столь великой цели. Это приводило приказчика к сервилизму, порождало постоянные интриги в недрах министерств, где мелкие приказчики боролись против выродившейся аристократии, которая охотно паслась на общественных угодьях буржуазии и требовала мест для своих разоренных сынков. Незаурядный администратор вынужден был с трудом пробираться между этими извилистыми изгородями, гнуть спину, ползти, нырять в грязь вертепов, где появление умного человека вызывало всеобщий испуг. Честолюбивый гений мог дожить до седых волос — и не добиться тиары: он уподоблялся Сиксту Пятому[12] — и все-таки начальником канцелярии не становился. Удерживались на местах и зачислялись на службу только лентяи, бездарности и тупицы.

— Не скажи, Арсений. Авантюристки — вещь опасная. Своим воздействием на мужчин — тоже, — вымолвил Каверин. — Ты вон попался в сети…

— Не попался я! — возмутился гусар. — Только не верю я, что такая женщина может вынашивать опасные замыслы.

— Вот мы и разберемся.

Так постепенно административная власть во Франции переходила в руки посредственностей. И бюрократия, состоявшая целиком из ничтожных людишек, обращалась в препятствие к процветанию страны; она семь лет мариновала в своих папках проект канала, который поднял бы производительность целой провинции; она всего пугалась, поддерживала всякую волокиту, увековечивала всякие злоупотребления, лишь бы увековечить собственное существование; она вела на поводу всех и вся, даже самого министра; она душила талантливых людей, осмеливавшихся действовать самостоятельно или указывать ей на ее глупость. Только что был опубликован список пенсионеров, и Рабурден обнаружил в нем фамилию одного канцелярского служителя, которому было назначено содержание выше, чем какому-нибудь израненному в сражениях старику полковнику. В этом факте перед нами вся история бюрократии как на ладони. Еще одну язву, вызванную современными нравами и способствовавшую внутреннему разложению чиновничества, Рабурден видел в том, что в Париже среди чиновников нет подлинной субординации, что между начальником какого-нибудь важного отдела и последним экспедитором существует совершенное равенство. Среди рядовых чиновников есть и поэты и коммерсанты, и за пределами канцелярии каждый главенствует на каком-нибудь поприще. Чиновники отзываются друг о друге безо всякого уважения. Образование, расточаемое без толку среди масс, не приводит ли нынче к тому, что сын министерского швейцара вершит судьбы заслуженного лица или крупного собственника, у которого отец его некогда был дворником? Поступивший вчера новичок может спихнуть старого служаку; какой-нибудь сверхштатный шалопай с набитым червонцами кошельком, отправляясь в тильбюри на прогулку в Лоншан, обдает грязью своего начальника и говорит своей хорошенькой спутнице, показывая кончиком хлыста на плетущегося пешком бедного отца семейства: «Вон идет мой патрон!» Либералы называли такое положение вещей прогрессом, Рабурден же видел, что самую сердцевину власти разъедает анархия. Ведь он достаточно наблюдал бесчисленные интриги — точно в серале между евнухами, женщинами и глупыми султанами, — мелочные свары, достойные монахинь, затаенные обиды, бессмысленное глумление, дипломатические хитрости, которыми можно было бы испугать даже посла (и все это ради наградных или прибавки к жалованью), бури в стакане воды, дикарские подвохи по отношению к самому министру. Вместе с тем он видел, как люди действительно полезные, труженики, становились жертвами этих паразитов; как люди, преданные своему отечеству, резко выделявшиеся в толпе бездарностей, терпели поражение от гнусных происков.

— В холодную? — уточнил полицмейстер.

— Да вы что? — Раковский был без перчаток, и чувствовалось, к лучшему. Иначе одна из них летела бы вызовом. — Даму?

Рука его уже рыскала у бедра в поисках отстегнутой сабли. Полицмейстер невольно попятился.

Все шло к тому, чтобы высшие должности распределялись влиятельными депутатами, а не королевской властью, чтобы чиновники рано или поздно сделались только колесиками огромной государственной машины, и весь вопрос сводился к тому, чтобы они были более или менее смазаны. Это роковое убеждение, уже сложившееся у многих порядочных людей, ослабляло действие немалого числа честных докладных записок о тайных язвах страны, обезоруживало немало смельчаков, растлевало самых неподкупных, утомленных постоянными несправедливостями, подточенных постоянными огорчениями, и порождало в них преступную беспечность. Один-единственный приказчик братьев Ротшильдов ведет же корреспонденцию со всей Англией, — значит, достаточно было бы одного чиновника, чтобы сноситься со всеми префектами; но там, где один человек учится, как добиваться успеха, другой бесплодно растрачивает время, жизнь и здоровье. Отсюда и все зло.

— Не даму, а возможную государственную преступницу, — как можно мягче вымолвил Каверин. — Нельзя же ее оставлять на свободе на время следствия! Вернее, их, — сознательно напомнил он о спутнике девушки.

— Насчет мужчины — согласен, — отмахнулся гусар. — Однако даме следует создать приличные условия.

— Какие? Что ты предлагаешь?

Правда, государству как будто еще не угрожает гибель только оттого, что талантливый чиновник выходит в отставку и его заменяет ничтожество. К несчастью наций, ни один человек не кажется им необходимым для их существования. Но когда мельчает все, нации перестают существовать. Каждый может в этом наглядно убедиться, отправившись в Венецию, Мадрид, Амстердам, Стокгольм или Рим, где некогда блистало великое могущество, ныне рухнувшее, потому что в него просочилась подлость и залила даже вершины. В час борьбы все оказалось немощным, и после первой же атаки государство пало. И если мы преклоняемся перед удачливым болваном и равнодушны при падении даровитого деятеля — то это результат нашего плачевного воспитания и наших нравов, доводящих умного человека до мрачной иронии, а гения — до отчаяния. Но какая трудная задача — реабилитировать чиновничество именно в ту минуту, когда либералы вопили в своих газетах и внушали рабочим производственных мастерских, что платить чиновникам жалованье — значит беспрестанно обворовывать казну; когда они изображали статьи бюджета в виде пиявок и ежегодно выступали с запросами, на что же идет миллиард налогов! Рабурден считал, что отношения между чиновником и бюджетом те же, как между игроком и игрой: все, что она ему дает, он ей возвращает. Крупный оклад требует и большого труда; а платить человеку лишь тысячу франков в год за то, чтобы он отдавал все свое время службе, — разве это не значит порождать воровство и нищету? Содержание каторжника обходится государству почти столько же, а работает он меньше. Но чтобы человек получал от государства двенадцать тысяч в год и за это посвятил всего себя своей стране, такой договор выгоден для обеих сторон и может привлечь даровитых людей!

— Я могу поместить ее в своем имении. Приставлю Архипа с Аринушкой. Слово чести, ничего с ней не случится!

Спорить было бессмысленно. Каверин знал племянника и чувствовал: сейчас тот не отступит. Даже если на самом деле придется сражаться за девушку против всего мира.

— Хорошо. Я размещу ее в своем доме, — вздохнул губернатор. — Но выяснение может быть долгим…

Эти размышления привели Рабурдена к мысли о коренном изменении всего состава служащих. Следовало сократить их число, удвоить или утроить оклады и отменить пенсии; брать на службу людей молодых, как делали Наполеон, Людовик XIV, Ришелье и Хименес, но держать их долго, привлекая высокими окладами и почестями; таковы были основные пункты той реформы, которую Рабурден считал полезной и для государства и для чиновников. Трудно изложить во всех подробностях, шаг за шагом, этот план, охватывавший весь бюджет и учитывавший бесконечно малые величины административного аппарата с целью их внутреннего объединения. Однако, может быть, перечня главных реформ будет достаточно и для тех, кто знает наше административное строение, и для тех, кому оно неизвестно. Как ни шатка позиция историка, излагающего некий проект, который на первый взгляд напоминает проекты наших доморощенных политиков, все же его следует воспроизвести хотя бы в общих чертах, чтобы показать человека через его дело. Если опустить рассказ о его трудах — вы уже не поверите на слово автору, утверждающему, что и правитель канцелярии может быть одарен талантом или способностью дерзать.

— Дядя!

— Ладно. Пусть поживет пока у тебя. Но предупредить не забудь. А парня — в холодную. И потом, переодеть ее надо. Негоже девице в мужском наряде…

— Само собой, дядюшка. Я тут как раз жалованье в треть получил. Распорядитесь кого послать, пусть всё закупят. Или там сошьют. А завтра с утречка самолично доставлю в имение. И сразу в полк…

Рабурден делил высшую административную власть на три министерства. Он исходил из мысли, что, если некогда встречались умы, достаточно сильные, чтобы охватить внешние и внутренние дела государства, то и в нынешней Франции не будет недостатка в таких деятелях, как Мазарини[13], Сюжер[14], Сюлли[15], Шуазель[16], Кольбер[17], способных управлять министерствами более обширными, чем нынешние. Да и с точки зрения практической — трое скорее договорятся, чем семеро[18]. Кроме того, не так легко ошибиться, выбирая их. Наконец, королевская власть, может быть, избегнет постоянных министерских шатаний, не дающих ни следовать какому-либо плану в области внешней политики, ни проводить какие-либо внутренние улучшения. В Австрии, объединяющей много национальностей, чьи разнообразные интересы должны быть согласованы и направляемы одним государем, бремя государственных дел несли в те времена всего два человека, и они отнюдь не изнемогали под ним. Разве Франция беднее, чем Австрия, политическими талантами? Довольно глупая игра в так называемые конституционные учреждения приняла слишком большие размеры и привела к тому, что для удовлетворения разросшихся притязаний буржуазии потребовалось несколько министров.



Разговор не клеился. Город уже скрылся из виду, дорога вилась, как и положено дороге, то меж дубрав, то кромками полей, поднималась на холмы, спускалась в низинки, что-то огибала, где-то тянулась прямо.

— Тут ехать не столь далече, — заметил Раковский. — Верст двадцать, а там и имение. Красивые места.

Юлия демонстративно смотрела в противоположную сторону. Даже сидела так, чтобы по возможности не касаться своего спутника. Вместо прежнего наряда на ней было приличное, насколько хватило времени подыскать, платье. Имелись также шляпка и прочие дамские вещицы. Всё это сидело на девушке весьма и весьма, да и сама она держалась иначе, чем вчера в доме губернатора.

Рабурдену представилось вполне естественным прежде всего соединить морское министерство с военным. Он считал, что флот является частью военных сил, так же как артиллерия, кавалерия, пехота, интендантство. Не бессмысленно ли создавать для адмиралов и маршалов отдельные управления, если у них общая цель — оборона отечества, нападение на врага, защита государственных владений? В министерстве внутренних дел следовало объединить торговлю, полицию, финансы, иначе оно не оправдало бы своего назначения. В ведении министерства иностранных дел должны были находиться: суд, дворцовое ведомство и все, что по министерству внутренних дел относилось к литературе и искусствам. Право покровительства в разных областях Ксавье Рабурден предоставлял только государю. Министерство внутренних дел сохраняло за собой и председательство в Совете. Каждое из трех упомянутых министерств должно было иметь не больше двухсот чиновников в своем центральном управлении, при котором они, по проекту Рабурдена, должны были получать и казенные квартиры — так было встарь, во времена монархии. Он клал в среднем на каждого чиновника двенадцать тысяч франков, что составило бы лишь семь миллионов франков на содержание всех штатов, поглощавших в его время свыше двадцати миллионов франков: ведь сведя таким образом все министерства к трем главным, он упразднял целые административные системы, становившиеся ненужными, и сокращал огромные расходы на их содержание в Париже. Он доказывал, что округом могут управлять десять человек, а для префектуры нужно от силы двенадцать; это предполагает наличие лишь пяти тысяч чиновников во всей Франции (не считая юстиции и армии), а в то время одних министерских чиновников было больше. Но на секретарей суда возлагались и дела по залогу недвижимостей, а на прокурорский надзор — ведение учета крупных земельных владений. Рабурден стремился объединить в одном и том же центре управления однородные виды деятельности. Таким образом, залогом недвижимостей, наследствами и учетом должны были ведать одни и те же учреждения, и для этого достаточно было трех сверхштатных чиновников в каждой судебной палате и трех в Королевском суде. Последовательное применение этого принципа привело Рабурдена к реформе финансов. Он слил все виды налогов в один, решив, что облагать налогом следует не собственность, а все потребление в целом; он считал, что в мирное время облагать налогом можно только потребление, налог же на землю нужно приберечь на случай войны: лишь тогда государство вправе требовать жертв от земли — ибо оно защищает ее; но взимать с нее слишком много в мирное время он считал крупной политической ошибкой, ибо с наступлением серьезных кризисов страна уже ничего не может дать государству; также и заем должен проводиться в дни мира, — тогда он котируется по номинальной цене, а не с потерей пятидесяти процентов, как в трудные времена; в случае же войны следует вводить земельную контрибуцию.

— Сударыня, слово чести. Я вам не сделаю ничего плохого, — молчание задевало гусара. Он не ждал благодарности, однако не желал испытывать вину непонятно за что.

— Быть тюремщиком — это хорошо? — неожиданно ответила девушка. — Или планируете не только тюремщиком?

— Нашествие 1814 и 1815 годов, — говорил Рабурден друзьям, — вызвало к жизни и заставило оценить но достоинству одно нововведение, которого не могли осуществить ни Лоу, ни Наполеон, а именно — кредит.

— К обеду мы приедем на место. Вы будете вольны делать всё, что заблагорассудится. Кроме одного: покидать поместье. Да и нет резона вам куда-то ехать. Задержат. Так что вам лучше пока спокойно жить там. Что до меня, во избежание недомолвок, завтра с утра я уезжаю в полк. И когда вернусь, бог весть. Тюремщиком вашим быть не смогу. Да и вы свободны. В пределах поместья. Поверьте, это всё, что я сумел для вас сделать. Или вы бы предпочли арестантскую до выяснения обстоятельств?

К сожалению, в ту эпоху, когда Ксавье начал свою работу, то есть в 1820 году, истинные принципы этого превосходного механизма были, как он полагал, еще недостаточно оценены. Он считал нужным обложить потребление всеми видами прямых налогов и упразднял все уловки косвенного налогообложения: объект обложения должен быть один и лишь распадаться на разные статьи. Таким образом, Рабурден разрушал стеснительные барьеры в жизни городов и увеличивал их доходы, упрощая существующие способы взимания налогов, обходящиеся государству в нынешнее время слишком дорого. Когда речь идет о финансах, то облегчить тяжесть налога — значит не уменьшить его, а правильнее распределить; облегчить его тяжесть — значит увеличить число сделок, предоставив для них больший простор; каждый индивид платит меньше, государство же получает больше. Эта реформа, которая может показаться грандиозной, опиралась на весьма простой механизм: Рабурден рассматривал личный налог и налог на движимость как верные показатели общего потребления. Во Франции о личном состоянии человека вполне можно судить по его квартире, по количеству слуг, лошадям и роскошным выездам, — и все это поддается обложению. Дома и то, что в них находится, изменяются мало и исчезают медленно.

— Если вам захотелось быть благородным, могли бы тогда забрать и Сашу.

Раковский не сразу понял, о ком идет речь.

— Павел Никитич обещал мне провести следствие возможно быстро. Виновен задержанный — понесет наказание по закону. Невиновен — будет отпущен на свободу.

— В чем виновен? В том, что попал сюда из будущего? — Карие глаза девушки полыхнули, ослепляя Раковского.

И хоть бы одна улыбка за всю дорогу!

Указав способ составить роспись налогов на движимость более правильную, чем существовавшая до тех пор, он разложил суммы, которые поступали в казначейство в виде так называемых косвенных налогов, на всех плательщиков. Ведь налог взимается с предметов или людей в более или менее замаскированной форме. Но эта маскировка годилась тогда, когда деньги надо было выжимать, — теперь же тот класс, который несет основное бремя налогов, отлично знает, для чего государство их берет и посредством какого механизма ему возвращает, поэтому такая маскировка просто смешна. В самом деле, бюджет нельзя представлять себе в виде несгораемого шкафа, он скорее подобен лейке: чем больше она зачерпывает и выливает воды, тем больше земля процветает. Поэтому, если допустить, что во Франции насчитывается шесть миллионов зажиточных налогоплательщиков (Рабурден настаивал на этом числе, включая сюда и богатых плательщиков), то не лучше ли требовать с них прямо и открыто налога на вино, который будет возмущать их не больше, чем налог на двери и окна[19], — и получать сто миллионов дохода, вместо того чтобы бесцельно раздражать их, взимая по мелочам налоги с имущества. При таком преобразовании налога каждый стал бы в действительности платить меньше, а государство получало бы больше, и потребители пользовались бы рядом предметов, которые резко снизились бы в цене, так как уже не подвергались бы бесконечным обложениям. Рабурден сохранял налог и на обработку виноградников, чтобы защитить виноделие от перепроизводства. Для учета потребления бедных налогоплательщиков он предполагал брать с торговцев плату за их патенты сообразно с численностью населения в данной местности. Таким образом, при налогах трех видов — на вино, на право обработки виноградников и на патенты — казна получала бы громадные суммы без накладных расходов и не притесняя жителей, до этого обремененных налогами, часть которых притом растрачивалась на содержание самих чиновников. И налог ложился бы на плечи богатых, вместо того чтобы угнетать бедняков. Вот еще пример возможного обложения: пусть государство взимает с каждого налогоплательщика по одному-два франка за соль, и оно получит десять — двенадцать миллионов; существующий налог на соль отменяется; бедняки радуются, земледельцы облегченно вздыхают, государство получает то же самое, и ни один плательщик не в обиде: каждый из них, будь то промышленник или землевладелец, не мог бы тотчас не признать выгоды такого распределения налогов, видя, как благодаря ему улучшается жизнь в глухих деревнях и развивается торговля. И, наконец, для государства было бы немаловажно, если бы из года в год все возрастало число зажиточных плательщиков. От упразднения административного аппарата, взимающего косвенные налоги, — механизма, который стоит очень дорого и является как бы государством в государстве, — чрезвычайно выиграли бы и казна и частные лица, хотя бы благодаря экономии расходов по сбору. На табак и порох был бы наложен акциз, и торговля ими находилась бы под контролем. Система этого акциза, разработанная не Рабурденом, а другими лицами при возобновлении закона о монополии на табак[20], оказалась очень убедительной, но закон этот так и не прошел бы в палате, если бы министерство не заключило с ней сделку. Это был тогда не столько вопрос финансовый, сколько вопрос общегосударственный.

Тема будущего была скользкой. Очень уж похоже на сказку. Не поверишь — обидишь, поверишь… Но разве можно в такое верить? Мистика какая-то. Дьявольщина.

— Если вы из будущего, почему же совсем ничего не знаете?

— Почему — ничего? Скоро начнется война!

— Разумеется. Потому я вернулся в армию, — отозвался гусар. И поблагодарил судьбу, что девушка сидит слева, и шрам на виске не так бросается ей в глаза.

После проведения реформы Рабурдена государству уже не должны были принадлежать ни леса, ни копи, ни право эксплуатации. Ибо государство, владеющее какими-то угодьями, представлялось Рабурдену административной нелепостью: извлекать доходы оно не умеет и притом лишается налогов — поэтому теряет вдвойне. Та же нелепость наблюдается и в государственной промышленности: фабрики, принадлежащие государству, покупают сырье по более дорогой цене, чем фабрики, принадлежащие частным лицам, медленнее обрабатывают его, и вместе с тем это сокращает налоговые поступления от частной промышленности, урезывая ее снабжение. Разве это называется управлять страной, если власть сама занимается промышленным производством, вместо того чтобы содействовать развитию промышленности, и владеет собственностью, вместо того чтобы поощрять всевозможные виды владения? В системе Рабурдена государство уже не требовало ни одного денежного залога. Оно допускало только ипотеки. И вот почему: если государство хранит залоговые суммы, оно этим задерживает денежные обращения; если оно помещает залоги под более высокие проценты, чем дает само, — это низкое воровство; если оно на таких операциях теряет — это глупо; а кроме того, если оно в один прекрасный день сосредоточит в своих руках всю массу залогов, то может в некоторых случаях прийти к страшному банкротству.

В наступившей тишине Юле вспомнился вчерашний день.

— Попали. Влипли в историю, — хмыкнул Санек. Особого веселья он не испытывал, но держался бодро. — Ничего. Не переживай, малышка. Мы им покажем, чем двадцать первый век отличается от этих… Мы умнее. Сделаем мы дикарей, вот увидишь. Тут главное — начать, а потом оно само пойдет. Будешь ты у меня княгиней, а то и царицей.

— Лучше бы мы в фэнтезийный мир попали, — Юлия читала много книг о всевозможных попаданцах, но сказочные королевства нравились ей гораздо больше реального прошлого. В крайнем случае, ее бы устроило Средневековье, а вот новая история не представляла особого интереса.

Земельный налог не уничтожался окончательно. Рабурден частично сохранял его, как опорную точку на случай войны; но продукты сельского хозяйства освобождались от обложения, а отечественная промышленность благодаря дешевизне сырья могла бороться с заграничными товарами без обманчивой помощи таможенных пошлин. Люди богатые должны были бесплатно управлять округами, и, при некоторых условиях, их награждали бы за это званием пэра. Таким образом, все должностные лица, весь состав канцелярий, от высших до низших чинов, могли быть уверены в том, что их труды ждет достойная награда. Любому чиновнику предстояло пользоваться огромным уважением, подобающим ему и по объему его работы и по размерам оклада; каждому предлагалось самому заботиться о своем будущем, и злокачественные опухоли пенсий уже не должны были разъедать тело Франции. В результате, как высчитал Рабурден, государственные расходы не превысят семисот миллионов, а доходы будут равняться одному миллиарду двумстам миллионам. Он предназначал пятьсот миллионов ежегодно на погашение государственного долга, — что было бы, надо полагать, более целесообразно, чем нынешнее мизерное погашение, бессмысленность которого давно доказана. Ведь государство, кроме всего прочего, стремилось еще быть рантье, так же как оно упорствовало в своем желании владеть землями и фабриками. А на то, чтобы провести все эти реформы без потрясений и избежать Варфоломеевской ночи для чиновников, Рабурден требовал двадцать лет.

Тут уже дело вкуса, что и кому нравится. Юлия несколько раз участвовала в ролевых играх и, странное дело, вообще не боялась случившегося. Было даже интересно, что именно будет дальше. Одно дело — играть, другое — прожить здесь какое-то время.

Вначале будут, разумеется, какие-нибудь неприятности, вроде ареста, зато потом… Это же самое настоящее приключение! Наверно, поэтому ни удивления, ни страха, немного восторга да желание придумать хоть какой-то план.

В голову ничего не шло ни парню, ни девушке. Попытались вспомнить подробнее даты и события, однако трудно вспомнить то, что толком никогда не знал.

Таковы были мысли, которые этот человек вынашивал с того самого дня, когда предназначенное ему место было вдруг отдано г-ну де ла Биллардиеру, человеку бездарному. Составление плана преобразований, на первый взгляд столь обширных, а на деле столь простых, — плана, упразднявшего столько командных пунктов и столько мелких должностей, в равной мере ненужных, потребовало от Рабурдена постоянных подсчетов, точных статистических данных, неопровержимых доказательств.

Арест — фигня. Собственно, как еще всё могло начаться, если случайные путешественники во времени элементарно растерялись и не поняли, куда попали? Разберутся. События тоже, если подумать, фигня. Главное — знания, которых здесь быть попросту не может. Скоро мир тут переменится, и история пойдет другим путем. Главное — чуть потерпеть сейчас, а потом всё образуется. Скоро местные станут носить путешественников на руках. Во всяком случае, кланяться станут точно.

Да уж… Санек до сих пор сидит. Катись незнамо куда с разряженным гусаром. Между прочим, не очень уж молодым, да еще и некрасивым. А если начнет приставать? Потому выручать парня и не захотел. Почуял соперника.

— Как там, в будущем? — внезапно спросил гусар.

Рабурден долго изучал бюджет в его двуликости: с одной стороны — способы и возможности его пополнения, с другой — расходы. Поэтому немало ночей просидел над проектом его автор, о чем супруга и не подозревала. Но задумать подобный план, чтобы возвести новое здание на развалинах административной власти, — это только половина дела: предстояло еще отыскать министра, способного его оценить. Таким образом, успех Рабурдена зависел прежде всего от успокоения в государственной политике, которая была еще далеко не устойчива. Только когда триста депутатов отважились образовать сплоченное и постоянное правительственное большинство, он решил, что наконец правительство сидит крепко. На этой основе к моменту, когда Рабурден закончил свой труд, успела сложиться и устойчивая исполнительная власть. В те годы роскошь мирного времени, которым страна была обязана Бурбонам, заставляла забыть о роскоши военных дней, когда Франция представляла собой как бы огромный лагерь, блистательный в своем расточительном великолепии оттого, что он был лагерем победителей. После испанской кампании правительство, казалось, вступило на тот мирный путь, на котором только и возможно осуществлять благие преобразования, и уже прошло три месяца, как беспрепятственно началось новое царствование — ибо либералы левой приветствовали Карла X с тем же энтузиазмом, что и правые круги. Все это могло обмануть даже самых прозорливых. И Рабурден решил, что подходящий момент настал. Разве проведение в жизнь реформы, сулящей столь великие результаты, не является для исполнительной власти гарантией ее прочности? Вот почему этот человек и утром, когда шагал в министерство, и вечером, возвращаясь в половине пятого домой, был поглощен своими мыслями больше, чем когда-либо.

— Повозки сами бегают, — с легким оттенком язвительности ответила Юлия.

— Зачем же бегают? Ездить удобнее, — не понял Раковский.

— Ну, пусть ездят. Зато без лошадей. Автомобили называются.

— Вообще без ничего? Что же их двигает?

С другой стороны, г-жа Рабурден, придя в отчаяние от своей неудавшейся жизни и утомленная тайными усилиями, с помощью которых ей удавалось раздобывать себе хоть какие-то наряды, никогда еще не выказывала себя до такой степени обиженной и озлобленной; но как жена, привязанная к своему мужу, она считала недостойным женщины, стоящей выше прочих, те постыдные шашни, с помощью которых супруги иных чиновников восполняли недостаточность мужниных окладов. Именно эта причина заставила ее совершенно порвать с г-жой Кольвиль, связанной в те времена с Франсуа Келлером и затмевавшей своими вечерами приемы на улице Дюфо. Г-жа Рабурден приняла сосредоточенность политического мыслителя и озабоченность неподкупного труженика за унылую апатию чиновника, подавленного канцелярской скукой, побежденного самой отвратительной нуждой — убогим существованием, при котором только не умираешь с голода, — и изнывала от сознания, что вышла замуж за человека, лишенного всякой энергии. Примерно тогда она и возымела великое намерение своими руками создать Рабурдену успех и, скрыв тайные пружины своих махинаций, любой ценой протолкнуть мужа вперед. Она внесла в это решение ту независимость мысли, которая ей была присуща, и поставила себе целью подняться выше других женщин, пренебрегая их ничтожными предрассудками и не стесняясь теми преградами, какие им ставит общество. В своей ярости она хотела побить глупцов их же оружием и, если нужно, рискнуть собой. Словом, она взирала на жизнь как бы с вершины.

— Бензин. Нефть такая. Заливаешь ее в бак, заводишь мотор и едешь. Быстро, не так как на этих клячах.

На самом деле прокатиться в бричке было даже интересно, но уж очень хотелось уколоть спутника.

— Это не клячи, а хорошие кони, — обиделся гусар. — Таких еще поискать надо.

Случай ей благоприятствовал. Г-н де ла Биллардиер, подтачиваемый неизлечимой болезнью, должен был вот-вот умереть. Если его должность перейдет к Рабурдену, думала она, то таланты Ксавье — а Селестина признавала за ним таланты администратора — будут, несомненно, оценены и он наконец получит некогда обещанное ему место докладчика государственного совета; она уже видела его королевским комиссаром, защищающим законопроекты в палате; а она стала бы помогать ему! Если надо, она сделалась бы его секретарем, она просиживала бы ночи напролет за работой! И все это — чтобы ездить в Булонский лес в прелестной коляске, чтобы ни в чем не уступать Дельфине де Нусинген, чтобы поднять свой салон на высоту салона г-жи Кольвиль, быть в числе приглашенных на рауты в министерстве, покорять публику; чтобы ее имя — г-жа Рабурден де... (она еще не знала названия своего поместья) — звучало так же внушительно, как имя г-жи Фирмиани, г-жи д\'Эспар, г-жи д\'Эглемон, г-жи де Карильяно, — словом, чтобы прежде всего скрасить ужасную фамилию — Рабурден.

Однако он быстро справился с собой и прежним тоном осведомился:

— Каких высот еще достигли? Интересно ведь.

— Высот? По воздуху летаем на самолетах.

Эти тайные планы вызвали в ее домашней жизни кое-какие перемены. Г-жа Рабурден начала с того, что решительно вступила на путь долгов. Снова был нанят лакей, и она одела его в скромную ливрею коричневого сукна с красными кантами. Она обновила часть меблировки, сменила в комнатах обои, украсила квартиру цветами, которые постоянно меняла, уставила ее безделушками, что стало тогда входить в моду; затем эта женщина, раньше скромная в расходах на себя, вдруг без колебаний решила, что ее туалеты должны соответствовать тому положению, на которое она притязала; и, в расчете на него, некоторые магазины стали отпускать в кредит необходимые ей боевые доспехи. Чтобы сделать модными свои среды, она регулярно давала обед по пятницам, рассчитывая, что те же гости будут приходить и по средам, когда можно ограничиться одним чаем. Она умело выбирала людей, приглашая к себе влиятельных депутатов и всех, кто мог прямо или косвенно служить ее интересам. И ей в конце концов удалось создать вполне приличный круг знакомств. У г-жи Рабурден бывало очень весело — по крайней мере так говорили, — а этого в Париже достаточно, чтобы привлечь внимание. Рабурден был настолько поглощен завершением своего большого и важного труда, что и не заметил, как в его домашней жизни появилась роскошь.

— Самолет — эта такая деталь в ткацком станке.

— Нет, это такой аппарат с мотором и крыльями. Бывают большие, бывают маленькие…

Таким образом, и муж и жена атаковали ту же крепость, действуя параллельно и тайком друг от друга.

А вот революций и социальных устройств решено было не касаться. Обвинят в попытке свержения существующего строя да сошлют куда-нибудь… Всё равно, при обычном ходе вещей произойдет всё весьма нескоро, никто из здешних обитателей не доживет.

Интересно, верит ли гусар сказанному или только делает вид в надежде на благосклонность? Мужчины просто так помогать не станут…

— Да, — вдруг вспомнил Раковский, извлекая какие-то бумаги. — Здесь сказано, что вы — уроженка австрийской части Польши. Потом оказались в Италии, откуда бежали от корсиканца. Павел Никитич выписал. Мало ли? А про будущее никому не говорите. Не надо.

В те времена в министерстве процветал на должности секретаря министра некий г-н Клеман Шарден де Люпо, одна из тех личностей, которых поток политических событий выбрасывает на поверхность и удерживает там в течение нескольких лет, а затем, в грозу, опять уносит, и вы находите этого человека уже бог знает на каком далеком побережье, — он похож тогда на корабль, потерпевший крушение, но сохранивший черты былого величия. И путник спрашивает себя, не служил ли некогда этот корабль для доставки драгоценных грузов, не был ли он свидетелем важных событий, не участвовал ли в какой-нибудь схватке, не украшался ли бархатными складками престола, не перевозил ли останки государя?.. В этот период Клеман де Люпо («Люпо» поглотил «Шардена») достигал вершины своего успеха. В жизни людей, как самых прославленных, так и самых безвестных, у животного, как и у секретаря министра, существуют зенит и надир, бывает время, когда и мех всего великолепнее и счастье сияет полным блеском. Согласно номенклатуре, созданной баснописцами, де Люпо принадлежал к роду Бертранов и занят был только отысканием Ратонов[21]; а так как он является одним из главных актеров этой драмы, то заслуживает тщательного описания — тем более что Июльская революция упразднила его пост, в высшей степени полезный для конституционных министров.

Сам же подумал: ну какая из девушки полячка? Черты ее лица говорят о принадлежности совсем к иной нации. Ее бы лучше за итальянку или испанку выдать. Но там хоть немного язык знать надо. Путешествовали некоторые по Италии, на слух различат, на каком говорят. Придется пока так…



— Ну-с, что скажешь? — Павел Никитич взглянул на Санька с интересом. — Всё еще будешь утверждать, что прибыл из будущего?

Обычно моралисты расточают свой пыл на обличение вопиющих злодеяний. Для них существуют только те преступления, которые рассматриваются судом присяжных или исправительной полицией, — тайные социальные язвы от них ускользают; умение разглядеть проныру, торжествующего под защитой закона, — это выше (или ниже) их способностей, у них нет ни лупы, ни подзорной трубы, им нужны здоровенные, добротные ужасы, иначе они ничего не увидят. Вечно занятые хищниками, они забывают о рептилиях и, к счастью для авторов комедий, целиком предоставляют им изображать во всех оттенках характер таких людей, как Шарден де Люпо. Эгоистичный и тщеславный, увертливый и надменный, распутник и чревоугодник, обремененный долгами и поэтому жадный до денег; умеющий молчать как могила, откуда никто не встанет, чтобы опровергнуть надпись, предназначенную для прохожих, упорный и бесстрашный, когда он чего-нибудь добивается, любезный и остроумный в истинном смысле этого слова, при случае — насмешник, но одаренный большим тактом, способный вас скомпрометировать не только презрительным толчком, но и дружеской улыбкой, не отступающий перед самыми большими лужами и грациозно перепархивающий через них, дерзкий вольтерьянец и в то же время усердный посетитель мессы в церкви св. Фомы Аквинского, когда там собирается высшее общество, — секретарь министра был подобен всем ничтожествам, составляющим ядро политической жизни. Зная науки только с чужих слов, он брал на себя роль слушателя, и трудно было найти более внимательного. А чтобы не вызывать подозрений, он становился льстивым до тошноты, вкрадчивым, как запах духов, и ласковым, как женщина. Ему должно было скоро исполниться сорок лет. В молодости судьба долго испытывала его терпение, приводя де Люпо в отчаяние, ибо он чувствовал, что для политической карьеры необходимо депутатство.

Неделя в арестантской поневоле заставила парня несколько присмиреть. Можно сколько угодно считать себя правым, но очень ли это поможет, если власть имущие решат иначе? Батоги ли, каторга, и доказывай, что ты не верблюд. Зато сидение и страх перед грядущим прибавляют здравого смысла.

Тяжелый вздох, который по желанию можно было бы признать за что угодно. Например, за согласие. Или за возражение.

— Документов нет. Может, ты беглый? Кто тебя знает?

— Ни откуда я не бежал.

Как он вышел в люди? — спросите вы. Да очень простым способом. Будучи своего рода Бонно[22] в области политики, де Люпо брал на себя щекотливые поручения, которые нельзя было доверить ни тому, кто себя уважает, ни тому, кто себя не уважает: их доверяют людям серьезным и вместе с тем сомнительным, которых можно потом узнавать или не узнавать. Де Люпо всегда был чем-нибудь скомпрометирован и продвигался вперед столько же благодаря победам, сколько и благодаря поражениям. Он понял, что во времена Реставрации, в годы, когда постоянно приходилось примирять между собой людей и обстоятельства, события уже совершившиеся с теми, которые еще собирались тучами на горизонте, — власть будет нуждаться в домоправительнице. Лишь только в доме появляется старуха, знающая, как застилать постели, куда выметать сор, куда бросать грязное белье и откуда вынимать чистое, где хранить столовое серебро, как уговорить кредитора, каких людей следует принять, а каких выгнать вон, — пусть даже эта старуха порочна, грязна, кривонога и беззуба, пусть она увлекается лотереей и ежедневно тащит из дому по тридцать су на покупку билета, хозяева все-таки будут привязаны к ней, они будут при ней советоваться в обстоятельствах самых критических, ибо она всегда тут, вовремя напомнит о забытых возможностях выпутаться из беды и пронюхает тайны, вовремя подсунет банку с румянами и шаль; ее бранят, спускают с лестницы, а на другой день, когда хозяева проснутся, она как ни в чем не бывало подаст им превосходный бульон. Сколь ни велик государственный деятель, он всегда нуждается в подобной домоправительнице, перед которой может позволить себе быть слабым, нерешительным, мелочно спорить с собственной судьбой, вопрошать себя самого, отвечать себе и подбадривать себя перед сражением.

— Ни от кого? — уточнил губернатор.

Дел без того невпроворот, а тут еще приходится заниматься откровенной ерундой! Пусть Каверин не был человеком суровым, если бы не просьба племянника, он наверняка просто упек бы молодца за бродяжничество. Но Раковский перед отъездом просил быть к задержанному снисходительным, если доказанной вины нет, то отпустить на все четыре стороны. Мало ли кто шляется по Руси? Одним больше, одним меньше.

— Не крепостной я, — как можно тверже ответил Санек.

Не напоминает ли подобная домоправительница мягкое дерево, из которого, при трения о жесткое, дикари высекают огонь? Сколько гениев загорались именно таким образом. При Наполеоне такой домоправительницей был Бертье[23], а при Ришелье — отец Жозеф[24].

Тут без возражений никуда. Иначе сразу превратишься в бесправного парию, и тогда вскарабкаться на самый верх нынешней социальной лестницы станет почти невозможно.

— Допустим. Чем же ты занимался?

Санек едва не буркнул, что был сисадмином, однако успел прикусить язык. Тут даже слово такое неизвестно. Прикинешься купцом — возникнет вопрос, где и чем торговал. Поймают даже не на отсутствии документов — на незнании цен. И так во всем. Даже странно, здесь, в далеком прошлом, человек тоже оставляет какие-то следы, с кем-то связан, что-то делает, и какие-то события фиксируются в бумагах.

— По-разному. Был приказчиком, — вспомнилось Сане словечко. — Да и…

— Что? Допустим, отпущу я тебя. Со шпионами ты не связан. Куда пойдешь?

Де Люпо был всеобщей домоправительницей. Он оставался другом павших министров, готовясь к роли посредника между ними и восходящими светилами, так, чтобы еще благоухала его последняя лесть и дышала фимиамом первая любезность. Кроме того, он отлично разбирался в тысяче мелочей, о которых государственному мужу некогда подумать: он понимал, что такое необходимость, он умел повиноваться; сам подтрунивая над своей низостью, он ее облагораживал, чтобы набить ей цену, и стремился оказать именно такую услугу, которая не забывается. Так, когда пришлось переходить через ров, отделявший Империю от Реставрации, и каждый искал для этого дощечку, когда шавки Империи разрывались от преданного лая, де Люпо выехал за границу, предварительно заняв крупные суммы у ростовщиков. Поставив все на карту, он скупил наиболее скандальные векселя Людовика XVIII и таким образом первый ликвидировал около трех миллионов долга из двадцати процентов, ибо он не терял времени и извлек для себя пользу из событий 1814 и 1815 годов. Барыши загребли господа Гобсек, Вербруст и Жигонне, которые были маклерами этого предприятия; де Люпо им так и обещал. Сам он рисковал не какой-то одной ставкой, он шел на весь банк, отлично зная, что Людовик XVIII не из тех, кто забывает подобные услуги. В результате де Люпо был назначен докладчиком государственного совета и награжден орденом Святого Людовика, а также офицерским крестом Почетного легиона. Взобравшись наверх, этот ловкий человек стал искать способа, чтобы удержаться на достигнутой ступеньке; ведь в той крепости, куда он проник, генералы не склонны потворствовать дармоедам. Поэтому, в дополнение к роли домоправительницы и сводни, де Люпо взял на себя еще роль бесплатного консультанта по секретным болезням власти. Поняв, насколько деятели Реставрации ничтожны в сравнении с управляющими ими событиями и как обманчиво их мнимое превосходство, он стал взимать дань с этих посредственных умов, открывая и продавая им в самый разгар кризисов те лозунги, которые люди талантливые подслушивают у будущего. Не думайте, чтобы он был способен угадывать подобные лозунги сам: в таком случае де Люпо был бы гением, а он был всего лишь умным человеком. Нет! Этот Бертран бывал всюду, прислушивался к чужим мнениям, зондировал людскую совесть и перехватывал ее тайные голоса. Он собирал сведения, точно поистине неутомимая политическая пчела. Однако де Люпо, этот ходячий лексикон Бейля[25], вел себя отнюдь не так, как знаменитый словарь, он не приводил все точки зрения, без отбора: у него был верный нюх, и он сразу, как кухонная муха, набрасывался на самое жирное мясо. Поэтому он прослыл человеком необходимым, правой рукой государственных деятелей. Уверенность в этом пустила повсюду столь глубокие корни, что честолюбцы, достигнув цели, старались скомпрометировать де Люпо, чтобы помешать ему подняться еще выше, а за отсутствие общественного веса вознаграждали его своим тайным доверием. Чувствуя всеобщую поддержку, этот ловец чужих мыслей требовал задатка. Получая жалованье от генерального штаба национальной гвардии, где у него была синекура, оплачиваемая городом Парижем, он состоял еще комиссаром правительства при «Анонимном обществе», а также инспектором дворцового ведомства. Две его официальные должности, оплачиваемые из бюджета, были: место секретаря министра и место докладчика государственного совета. В последнее время он поставил себе целью сделаться командором ордена Почетного легиона, камер-юнкером, графом и депутатом.

Действительно — куда? Жилья нет, денег даже на первое время тоже, продать нечего… Пришлось пожалеть, что вместо часов пользовался мобильником. Наверняка какая-нибудь китайская штамповка и та ушла бы за неплохую сумму. Как-то не так всё представлялось по прочитанным книгам. Если бы сообразить сразу, можно было бы иностранцем прикинуться. Английский язык известен. Мол, документы украли. Но что теперь-то? Уже не проедет.

Не милостыню же просить?

— Не знаю, — откровенно признался Санек. — Но я знаю грамоту, может, есть где должность?

— Грамоту? Ладно, попробуем. Вот тебе лист, пиши, — писаря всегда нужны. Всё при деле.

Чтобы стать депутатом, надо было платить тысячу франков налога, а жалкий домишко де Люпо едва приносил пятьсот франков в год. Где же взять денег, чтобы вместо дома построить замок, окружить его значительными земельными владениями и во время своих наездов туда пускать пыль в глаза всей округе? Хотя де Люпо обедал каждый день в гостях, хотя вот уже девять лет как имел казенную квартиру и держал лошадей за счет министерства, в тот период его жизни, когда начинается наше повествование, за ним, после всех расчетов, оставалось еще на тридцать тысяч долгов, уплаты которых никто, впрочем, пока не требовал. Но только брак мог спасти честолюбца из трясины этих долгов; однако выгодный брак зависел от его служебного продвижения, а продвижение — от звания депутата. Стремясь вырваться из этого порочного круга, он видел только два выхода: или оказать кому-нибудь огромную, незабываемую услугу, или состряпать какое-нибудь исключительно выгодное дельце. Но, увы! Заговоры были не в моде, и Бурбоны, видимо, взяли верх надо всеми партиями. Кроме того, за истекшие несколько лет правительство столько раз подвергалось критике в результате глупейших нападок левой, которая старалась сделать невозможным во Франции всякое правительство вообще, что предпринимать политические аферы было уже невозможно. Последние имели место в Испании — и сколько же о них кричали! Для де Люпо трудности еще возросли оттого, что он поверил в дружеские чувства своего министра и имел неосторожность признаться ему в своем желании попасть на министерские скамьи. Министры догадались, откуда у него это желание: де Люпо хотел упрочить свое шаткое положение и впредь от них не зависеть. Лягавый пес взбунтовался против охотников. Видя это, министры то били его плеткой, то ласкали; они создали ему соперников, — однако де Люпо повел себя, как опытная куртизанка с начинающей: он ловко расставил соперникам капканы, они попались, и он живо с ними расправился. Чем более он чувствовал себя под угрозой, тем сильнее ему хотелось раздобыть несменяемую должность; однако играть нужно было крайне осторожно, ибо можно было сразу все потерять. Росчерк пера — и полетят его эполеты полковника гражданской службы, его инспекторство, его синекура в «Анонимном обществе», обе его штатные должности со всеми их преимуществами: в целом — шесть мест, которые ему удалось сохранить под обстрелом закона о совместительстве. Он не раз грозил своему министру, как угрожает женщина любовнику, и заявлял, что женится на богатой вдове; и тогда министр начинал ублажать своего дорогого де Люпо. Во время одного из таких примирений ему, наконец, совершенно официально посулили место в Академии надписей и литературы при первой же вакансии, но этого, говорил он, ему могло хватить на одну понюшку.

Перо оказалось вещью на редкость неудобной, а чернила — жидкостью коварной, норовящей расплескаться кляксами. Да и без них писать от руки Санек не привык. Вот если бы имелась клавиатура или хотя бы пишущая машинка! Вроде несколько предложений, а труд какой!

Клеман Шарден де Люпо находился в крайне выгодном положении: он напоминал дерево, посаженное в благоприятную почву. Он мог дать волю своим порокам и фантазиям, своим добродетелям и своим недостаткам.

— Да… — протянул Каверин, осматривая измаранный лист. — Почерк… В писаря не годишься. Вдобавок сплошные ошибки.

Санек лишь сейчас вспомнил о всяких ятях, бывших в ходу до революции. Знать бы, куда их вставлять!

Хотелось сказать о познаниях в математике, однако считать доводилось в основном при помощи калькулятора. Вдруг выяснилось, что предложить предкам нечего. Да, Санек знал о грядущих чудесах техники, только тут требовались не рассказы. А как сделать что-нибудь реально, парень понятия не имел, будь то автомобиль, компьютер, самолет, ракета, на худой конец — пароход с паровозом. Даже объяснить толком принцип действия не сумел бы.

Его труды сводились к следующему: ежедневно из пяти-шести домов, куда он бывал приглашен к обеду, он должен был выбрать тот, где лучше всего кормят. Каждый день он приходил на утренний прием к министру — посмешить своего начальника и его жену, приласкать детей и поиграть с ними. Затем час-другой работал, то есть, развалившись в удобнейшем кресле, просматривал газеты, диктовал письма; или, когда министра не было дома, принимал посетителей, объяснял чиновникам в общих чертах их задачу, выслушивал или давал пустые обещания; глядя через очки, небрежно пробегал прошения и делал пометки на полях, означавшие: «Мне наплевать, решайте, как хотите!» Все чиновники знали, что только если де Люпо лично заинтересован кем-либо или чем-либо, он в дело вмешивается сам. Секретарь разрешал старшим чиновникам непринужденно болтать о разных щекотливых вопросах и прислушивался к их пересудам. Время от времени он ездил во дворец, чтобы получить очередной лозунг. И наконец, когда бывали заседания, дожидался приезда министра из палаты, чтобы узнать, не следует ли придумать и осуществить какие-нибудь маневры. Затем министерский сибарит переодевался, обедал и от восьми часов вечера до трех часов ночи посещал десять — пятнадцать салонов. В Опере он беседовал с журналистами, так как был с ними на короткой ноге; между ними и де Люпо происходил непрерывный обмен мелкими услугами, он выкладывал им свои сомнительные новости и жадно слушал их сплетни; он удерживал их от нападения на того или другого министра по тому или другому поводу, уверяя, что это слишком огорчит жену министра или любовницу.

— Можешь обратиться к кому-нибудь из купцов, — отечески посоветовал губернатор. — Вдруг кому требуется приказчик?