Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Хотите чаю? — перебила она, как бы затрудняясь продолжать этот разговор, что бывает со всеми целомудренными и сурово честными сердцами, когда об них им же заговорят с похвалою.

— Хочу, — отвечал я. — Но обедала ли ты вчера?

— Не обедала, а ужинала. Дворник принес. Вы, впрочем, не разговаривайте, а лежите покойно: вы еще не совсем здоровы, — прибавила она, поднося мне чаю и садясь на мою постель.

— Какое лежите! До сумерек, впрочем, буду лежать, а там пойду со двора. Непременно надо, Леночка.

— Ну, уж и надо! К кому вы пойдете? Уж не к вчерашнему ли гостю?

— Нет, не к нему.

— Вот и хорошо, что не к нему. Это он вас расстроил вчера. Так к его дочери?

— А ты почему знаешь про его дочь?

— Я всё вчера слышала, — отвечала она потупившись. Лицо ее нахмурилось. Брови сдвинулись над глазами.

— Он дурной старик, — прибавила она потом.

— Разве ты знаешь его? Напротив, он очень добрый человек.

— Нет, нет; он злой; я слышала, — отвечала она с увлечением.

— Да что же ты слышала?

— Он свою дочь не хочет простить…

— Но он любит ее. Она перед ним виновата, а он об ней заботится, мучается.

— А зачем не прощает? Теперь, как простит, дочь и не шла бы к нему.

— Как так? Почему же?

— Потому что он не стоит, чтоб его дочь любила, — отвечала она с жаром. — Пусть она уйдет от него навсегда и лучше пусть милостыню просит, а он пусть видит, что дочь просит милостыню, да мучается.

Глаза ее сверкали, щечки загорелись. «Верно, она неспроста так говорит», — подумал я про себя.

— Это вы меня к нему-то в дом хотели отдать? — прибавила она, помолчав.

— Да, Елена.

— Нет, я лучше в служанки наймусь.

— Ах, как не хорошо это всё, что ты говоришь, Леночка. И какой вздор: ну к кому ты можешь наняться?

— Ко всякому мужику, — нетерпеливо отвечала она, всё более и более потупляясь. Она была приметно вспыльчива.

— Да мужику и не надо такой работницы, — сказал я усмехаясь.

— Ну к господам.

— С твоим ли характером жить у господ?

— С моим. — Чем более раздражалась она, тем отрывистее отвечала.

— Да ты не выдержишь.

— Выдержу. Меня будут бранить, а я буду нарочно молчать. Меня будут бить, а я буду всё молчать, всё молчать, пусть бьют, ни за что не заплачу. Им же хуже будет от злости, что я не плачу.

— Что ты; Елена! Сколько в тебе озлобления; и гордая ты какая! Много, знать, ты видала горя…

Я встал и подошел к моему большому столу. Елена осталась на диване, задумчиво смотря в землю, и пальчиками щипала покромку. Она молчала. «Рассердилась, что ли, она на мои слова?» — думал я.

Стоя у стола, я машинально развернул вчерашние книги, взятые мною для компиляции, и мало-помалу завлекся чтением. Со мной это часто случается: подойду, разверну книгу на минутку справиться и зачитаюсь так, что забуду всё.

— Что вы тут всё пишете? — с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько подойдя к столу.

— А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.

— Просьбы?

— Нет, не просьбы. — И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются повестями и романами. Она слушала с большим любопытством.

— Что же, вы тут всё правду описываете?

— Нет, выдумываю.

— Зачем же вы неправду пишете?

— А вот прочти, вот видишь, вот эту книжку; ты уж раз ее смотрела. Ты ведь умеешь читать?

— Умею.

— Ну вот и увидишь. Эту книжку я написал.

— Вы? прочту…

Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении. Под ее вопросами что-то крылось.

— А вам много за это платят? — спросила она наконец.

— Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.

— Так вы не богатый?

— Нет, не богатый.

— Так я буду работать и вам помогать…

Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.

— Я вас люблю… я не гордая, — проговорила она. — Вы сказали вчера, что я гордая. Нет, нет… я не такая… я вас люблю. Вы только один меня любите…

Но уже слезы задушали ее. Минуту спустя они вырвались из ее груди с такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги…

— Вы любите меня!.. — повторяла она, — вы только один, один!..

Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Всё чувство ее, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно, таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и всё это до того неизбежного порыва, когда всё существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам…

Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел ее руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван. Долго еще она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.

Мало-помалу она утихла, но всё еще не подымала ко мне своего лица. Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она покраснела и улыбнулась.

— Легче ли тебе? — спросил я, — чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?

— Не Леночка, нет… — прошептала она, всё еще пряча от меня свое личико.

— Не Леночка? Как же?

— Нелли.

— Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.

— Так меня мамаша звала… И никто так меня не звал, никогда, кроме нее… И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши… А вы зовите; я хочу… Я вас буду всегда любить, всегда любить…

«Любящее и гордое сердечко, — подумал я, — а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала… Нелли». Но теперь я уже знал, что ее сердце предано мне навеки.

— Нелли, послушай, — спросил я, как только она успокоилась. — Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой дедушка и вправду не любил тебя?

— Не любил…

— А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице.

Она на минуту задумалась.

— Нет, не любил… Он был злой. — И какое-то больное чувство выдавилось на ее лице.

— Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он умер.

— Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит, бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой, и третий день так сидел, не пивши, не евши. А прежде он был гораздо лучше.

— Когда же прежде?

— Когда еще мамаша не умирала.

— Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?

— Да, и я приносила.

— Где ж ты брала, у Бубновой?

— Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, — настойчиво проговорила она каким-то вздрогнувшим голосом.

— Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было? Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом посмотрела на меня.

— Я на улицу милостыню ходила просить… Напрошу пять копеек, и куплю ему хлеба и табаку нюхального…

— И он позволял! Нелли! Нелли!

— Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам стал меня прогонять просить. Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.

Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.

— Это всё было, когда мамаша умерла, — прибавила она. — Тут он уж совсем стал как безумный.

— Стало быть, он очень любил твою мамашу? Как же он не жил с нею?

— Нет, не любил… Он был злой и ее не прощал… как вчерашний злой старик, — проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея всё больше и больше.

Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении. Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка дочь ее, навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак старик, умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..

— А ведь Азорка-то был прежде маменькин, — сказала вдруг Нелли, улыбаясь какому-то воспоминанию. — Дедушка очень любил прежде маменьку, и когда мамаша ушла от него, у него и остался мамашин Азорка. Оттого-то он и любил так Азорку… Мамашу не простил, а когда собака умерла, так сам умер, — сурово прибавила Нелли, и улыбка исчезла с лица ее.

— Нелли, кто ж он был такой прежде? — спросил я, подождав немного.

— Он был прежде богатый… Я не знаю, кто он был, — отвечала она. — У него был какой-то завод… Так мамаша мне говорила. Она сначала думала, что я маленькая, и всего мне не говорила. Всё, бывало, целует меня, а сама говорит: всё узнаешь; придет время, узнаешь, бедная, несчастная! И всё меня бедной и несчастной звала. И когда ночью, бывало, думает, что я сплю (а я нарочно, не сплю, притворюсь, что сплю), она всё плачет надо мной, целует меня и говорит: бедная, несчастная!

— Отчего же умерла твоя мамаша?

— От чахотки; теперь шесть недель будет.

— А ты помнишь, когда дедушка был богат?

— Да ведь я еще тогда не родилась. Мамаша еще прежде, чем я родилась, ушла от дедушки.

— С кем же ушла?

– Ну как там, за забор еще не перебрались?

— Не знаю, — отвечала Нелли, тихо и как бы задумываясь. — Она за границу ушла, а я там и родилась.

— За границей? Где же?

Сзади на цыпочках стоял Брейт, озабоченно поглядывая Беку через плечо. Голосишко у него был резкий, взволнованный, а глаза светились как у малолетки-именинника, гадающего, какой его ждет подарок. Честно сказать, Бек сам именно таким представлял себя перед боем. А теперь ощущение было отчего-то иным: подташнивание, жар, и все это несмотря на сырой ветер в лицо.

— В Швейцарии. Я везде была, и в Италии была, и в Париже была. Я удивился.

– Нет. А тебе разве не внизу место?

— И ты помнишь, Нелли?

– Так они ж еще не подошли. И вообще не каждый день такое увидишь, правда?

— Многое помню.

Бек оттер его локтем.

— Как же ты так хорошо по-русски знаешь, Нелли?

– А ну брысь отсюда, вонючка! Всего меня обвонял! Без тебя тошно!

— Мамаша меня еще и там учила по-русски. Она была русская, потому что ее мать была русская, а дедушка был англичанин, но тоже как русский. А как мы сюда с мамашей воротились полтора года назад, я и научилась совсем. Мамаша была уже тогда больная. Тут мы стали всё беднее и беднее. Мамаша всё плакала. Она сначала долго отыскивала в Петербурге дедушку и всё говорила, что перед ним виновата, и всё плакала… Так плакала, так плакала! А как узнала, что дедушка бедный, то еще больше плакала. Она к нему и письма часто писала, он всё не отвечал.

– Да иду я, иду, ладно тебе.

— Зачем же мамаша воротилась сюда? Только к отцу?

Брейт обиженно уковылял, но сострадания у Бека не вызвал. Волнение такое, что впору без всякого завтрака проблеваться.

— Не знаю. А там нам так хорошо было жить, — и глаза Нелли засверкали. — Мамаша жила одна, со мной. У ней был один друг, добрый, как вы… Он ее еще здесь знал. Но он там умер, мамаша и воротилась…

Рефт с луком на плече занимал позицию у другого окна.

— Так с ним-то мамаша твоя и ушла от дедушки?

– А я думал, ты довольный. Похоже, урвешь нынче возможность заделаться героем.

— Нет, не с ним. Мамаша ушла с другим от дедушки, а тот ее и оставил…

– Я и есть довольный, – парировал невпопад Бек.

Что теперь, обсираться, что ли.

— С кем же, Нелли?



Нелли взглянула на меня и ничего не отвечала. Она, очевидно, знала, с кем ушла ее мамаша и кто, вероятно, был и ее отец. Ей было тяжело даже и мне назвать его имя…

Штаб Мид устроил в главном зале гостиницы – по меркам Севера, место сродни дворцу: высокие потолки, да еще и с галереей на уровне второго этажа. За ночь его и украсили как дворец: аляповатые гобелены и портьеры, инкрустированная мебель, золоченые подсвечники и всяческие помпезные атрибуты, приличествующие резиденции такой вельможной персоны, как лорд-губернатор; скорее всего их тащили на телегах через добрую половину Севера, что обошлось казне в круглую сумму. В углу сидели два скрипача и, изысканно улыбаясь друг другу, наигрывали беспечную камерную музыку. Хлопотливые слуги Мида успели взгромоздить на стены три живописных полотна: две величавых батальных аллегории из истории Союза и портрет самого Мида, ярящегося с высоты в античном боевом облачении. Финри секунду-другую смотрела, распахнув глаза, не зная, плакать или смеяться.

Я не хотел ее мучать расспросами. Это был характер странный, неровный и пылкий, но подавлявший в себе свои порывы; симпатичный, но замыкавшийся в гордость и недоступность. Всё время, как я ее знал, она, несмотря на то что любила меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти наравне с своею умершею матерью, о которой даже не могла вспоминать без боли, — несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого дня, редко чувствовала потребность говорить со мной о своем прошедшем; даже, напротив, как-то сурово таилась от меня. Но в этот день, в продолжение нескольких часов, среди мук и судорожных рыданий, прерывавших рассказ ее, она передала мне всё, что наиболее волновало и мучило ее в ее воспоминаниях, и никогда не забуду я этого страшного рассказа. Но главная история ее еще впереди…

Большие южные окна выходили на заросший травами внутренний дворик; с востока через поля с точками деревьев открывался вид на мрачноватые леса, а с севера – на городок Осрунг. Все ставни были открыты настежь, и по зале гулял прохладный ветерок, ероша волосы и шелестя бумагами. Офицеры толпились у северных окон, готовясь наблюдать штурм. Посередине величаво стоял Мид в ослепительном малиновом мундире. На скользнувшую в помещение Финри он взглянул искоса с легкой неприязнью, как гурман, заприметивший вдруг у себя в тарелке муху. Она ответила лучистой улыбкой.

Это была страшная история; это история покинутой женщины, пережившей свое счастье; больной, измученной и оставленной всеми; отвергнутой последним существом, на которое она могла надеяться, — отцом своим, оскорбленным когда-то ею и в свою очередь выжившим из ума от нестерпимых страданий и унижений. Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала еще ребенком, по холодным, грязным петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил больше всего на свете. Это был странный рассказ о таинственных, даже едва понятных отношениях выжившего из ума старика с его маленькой внучкой, уже понимавшей его, уже понимавшей, несмотря на свое детство, многое из того, до чего не развивается иной в целые годы своей обеспеченной и гладкой жизни. Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй, которые так часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов, угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного ада бессмысленной и ненормальной жизни… Но эта история еще впереди…

– Ваша милость, смею ли я на минутку позаимствовать ваш окуляр?

Мид постоял, чопорно поджав губы, но этикет требовал галантности, а потому он снизошел.

Часть третья

– Извольте, – резким движением он протянул окуляр.

К северу ветвилась грязная полоса дороги, через поля, по которым расползались хаотично разбросанные палатки разросшегося за ночь лагеря. За ними располагались земляные укрепления, воздвигнутые в темноте людьми Мида. А за ними, сквозь пелену тумана и дождя, можно было различить частокол Осрунга, и даже вроде бы приставленные к нему штурмовые лестницы.

Глава I

Давно уже наступили сумерки, настал вечер, и только тогда я очнулся от мрачного кошмара и вспомнил о настоящем.

Остальное дорисовало воображение Финри. Вот по команде к частоколу решительно движутся ряды солдат с суровыми лицами, под градом стрел. Раненых оттаскивают назад или же оставляют с воплями валяться, где упали. Сверху сыплются камни, лестницы отпихивают, а тех, кто пытается перескочить с них на настил, безжалостно рубят в капусту. Быть может, среди них в самой гуще сейчас ее Гар, разыгрывает из себя героя почем зря. Впервые сердце Финри кольнула тревога, холодными мурашками поползла по плечам. Ведь это не игра. Прикусив губу, она опустила окуляр Мида.

— Нелли, — сказал я, — вот ты теперь больна, расстроена, а я должен тебя оставить одну, взволнованную и в слезах. Друг мой! Прости меня и узнай, что тут есть тоже одно любимое и непрощенное существо, несчастное, оскорбленное и покинутое. Она ждет меня. Да и меня самого влечет теперь после твоего рассказа так, что я, кажется, не перенесу, если не увижу ее сейчас, сию минуту….

– Где, черт возьми, Ищейка со своим сбродом? – допытывался тот у капитана Хардрика.

Не знаю, поняла ли Нелли всё, что я ей говорил. Я был взволнован и от рассказа и от недавней болезни; но я бросился к Наташе. Было уже поздно, час девятый, когда я вошел к ней.

– Я полагаю, где-то за нами на дороге, ваша милость. Его разведчики наткнулись на сожженную деревеньку, и лорд-маршал отпустил его на осмотр места. Через час-другой они должны быть здесь.

– На них это похоже. На кивок Ищейки можно понадеяться, но когда начинается битва, его нигде не видать.

Еще на улице, у ворот дома, в котором жила Наташа, я заметил коляску, и мне показалось, что это коляска князя. Вход к Наташе был со двора. Только что я стал входить на лестницу, я заслышал перед собой, одним всходом выше, человека, взбиравшегося ощупью, осторожно, очевидно незнакомого с местностью. Мне вообразилось, что это должен быть князь; но вскоре я стал разуверяться. Незнакомец, взбираясь наверх, ворчал и проклинал дорогу и всё сильнее и энергичнее, чем выше он подымался. Конечно, лестница была узкая, грязная, крутая, никогда не освещенная; но таких ругательств, какие начались в третьем этаже, я бы никак не мог приписать князю: взбиравшийся господин ругался, как извозчик. Но с третьего этажа начался свет; у Наташиных дверей горел маленький фонарь. У самой двери я нагнал моего незнакомца, и каково же было мое изумление, когда я узнал в нем князя. Кажется, ему чрезвычайно было неприятно так нечаянно столкнуться со мною. Первое мгновение он не узнал меня; но вдруг всё лицо его преобразилось. Первый, злобный и ненавистный взгляд его на меня сделался вдруг приветливым и веселым, и он с какою-то необыкновенною радостью протянул мне обе руки.

– Северяне по натуре коварны, – бросил кто-то.

— Ах, это вы! А я только что хотел было стать на колена и молить бога о спасении моей жизни. Слышали, как я ругался?

– Трусы и подлецы.

И он захохотал простодушнейшим образом. Но вдруг лицо его приняло серьезное и заботливое выражение.

– Их присутствие нас лишь замедляет, ваша милость.

— И Алеша мог поместить Наталью Николаевну в такой квартире! — сказал он, покачивая головою. — Вот эти-то так называемые мелочи и обозначают человека. Я боюсь за него. Он добр, у него благородное сердце, но вот вам пример: любит без памяти, а помещает ту, которую любит, в такой конуре. Я даже слышал, что иногда хлеба не было, — прибавил он шепотом, отыскивая ручку колокольчика. — У меня голова трещит, когда подумаю о его будущности, а главное, о будущности Анны Николаевны, когда она будет его женой…

– Что верно, то верно, – фыркнул Мид. – Прикажите всем подразделениям идти в бой. Надо разбить их наголову. Я хочу, чтобы этот городишко был стерт в пыль, а каждый северянин здесь или убит, или бежал.

Он ошибся именем и не заметил того, с явною досадою не находя колокольчика. Но колокольчика и не было. Я подергал ручку замка, и Мавра тотчас же нам отворила, суетливо встречая нас. В кухне, отделявшейся от крошечной передней деревянной перегородкой, сквозь отворенную дверь заметны были некоторые приготовления: всё было как-то не по-всегдашнему, вытерто и вычищено; в печи горел огонь; на столе стояла какая-то новая посуда. Видно было, что нас ждали. Мавра бросилась снимать наши пальто.

– Ваша милость, – не смогла сдержаться Финри, – а не лучше хотя бы один полк оставить в резерве? Насколько я понимаю, леса на востоке недостаточно развед…

— Алеша здесь? — спросил я ее.

– А вы, госпожа, неужели всерьез полагаете, что ваши интриги помогут вашему супругу занять мое место?

— Не бывал, — шепнула она мне как-то таинственно.

Повисла, казалось, неимоверно долгая пауза; Финри почудилось, что ей это снится.

Мы вошли к Наташе. В ее комнате не было никаких особенных приготовлений; всё было по-старому. Впрочем, у нее всегда было всё так чисто и мило, что нечего было и прибирать. Наташа встретила нас, стоя перед дверью. Я поражен был болезненной худобой и чрезвычайной бледностью ее лица, хотя румянец и блеснул на одно мгновение на ее помертвевших щеках. Глаза были лихорадочные. Она молча и торопливо протянула князю руку, приметно суетясь и теряясь. На меня же она и не взглянула. Я стоял и ждал молча.

– Прошу прощения?..

— Вот и я! — дружески и весело заговорил князь, — только несколько часов как воротился. Всё это время вы не выходили из моего ума (он нежно поцеловал ее руку), — и сколько, сколько я передумал о вас! Сколько выдумал вам сказать, передать… Ну, да мы наговоримся! Во-первых, мой ветрогон, которого, я вижу, еще здесь нет…

– Человек он, разумеется, обаятельный. Храбрый, честный и все такое прочее, о чем любят поворковать жены-домохозяйки. Но он глуп, а что еще хуже, он сын отъявленного изменника и подкаблучник мегеры-супруги. Единственный влиятельный его доброжелатель – это ваш отец, но у него самого давно горит земля под ногами, и дни его сочтены.

— Позвольте, князь, — перебила его Наташа, покраснев и смешавшись, — мне надо сказать два слова Ивану Петровичу. Ваня, пойдем… два слова…

Она схватила меня за руку и повела за ширмы.

Мид изъяснялся негромко, но не настолько тихо, чтобы его нельзя было расслышать, причем без труда. У одного молодого капитана отпала челюсть. Похоже, Мид был не настолько зажат рамками этикета, как казалось со стороны.

— Ваня, — сказала она шепотом, заведя меня в самый темный угол, — простишь ты меня или нет?

– Вы, часом, не знали, что я в свое время сорвал попытку Закрытого совета помешать мне занять место моего брата в качества лорд-губернатора? За-кры-то-го. Со-ве-та. И вы полагаете, что какой-то солдатской дочке удастся преуспеть там, где сорвалось у высшего правительственного органа? Да попытайтесь еще хотя бы раз обратиться ко мне без должного чинопочитания, и я сотру вас в порошок вместе с вашим мужем, как мелких, амбициозных, ничтожных блох, какими вы, бесспорно, являетесь.

— Наташа, полно, что ты!

— Нет, нет, Ваня, ты слишком часто и слишком много прощал мне, но ведь есть же конец всякому терпению. Ты меня никогда не разлюбишь, я знаю, но ты меня назовешь неблагодарною, а я вчера и третьего дня была пред тобой неблагодарная, эгоистка, жестокая…

На этом Мид спокойно выдернул окуляр из ее застывшей руки и уставился в сторону Осрунга с таким видом, как будто он сейчас ничего не сказал, а ее и вовсе на свете не существовало.

Она вдруг залилась слезами и прижалась лицом к моему плечу.

Финри впору было разразиться едкой отповедью, но на уме у нее было только всепоглощающее желание врезать кулаком по лорд-губернаторскому окуляру, да так, чтобы он вошел ему в череп. В зале стало неуютно, как будто слишком ярко. Визг скрипок резал слух. Лицо горело, как от оплеухи. Финри моргала и покорно отступала. В противоположный угол залы она словно проплыла, не касаясь ногами пола. На нее исподтишка смотрела пара офицеров, разом и сочувственно (как-никак, такое незаслуженное унижение), и одновременно с несомненным ехидством (дескать, что, съела?).

— Полно, Наташа, — спешил я разуверить ее. — Ведь я был очень болен всю ночь: даже и теперь едва стою на ногах, оттого и не заходил ни вечером вчера, ни сегодня, а ты и думаешь, что я рассердился… Друг ты мой дорогой, да разве я не знаю, что теперь в твоей душе делается?

– Тебе плохо? – спросила Ализ. – Ты бледна.

— Ну и хорошо… значит, простил, как всегда, — сказала она, улыбаясь сквозь слезы и сжимая до боли мою руку. — Остальное после. Много надо сказать тебе, Ваня. А теперь к нему…

– Я? Нет, все хорошо.

— Поскорей, Наташа; мы так его вдруг оставили…

«Во всяком случае, вскипаю от ярости». И если на оскорбление она все же напросилась сама, а потому его заслужила, то оскорблять ее мужа и отца он не имел права. А потому старый негодяй заплатит ей за это сполна. Финри себе в этом поклялась.

— Вот ты увидишь, увидишь, что будет, — наскоро шепнула она мне. — Я теперь знаю всё, всё угадала. Виноват всему он. Этот вечер много решит. Пойдем!

Ализ наклонилась поближе.

Я не понял, но спросить было некогда. Наташа вышла к князю с светлым лицом. Он всё еще стоял со шляпой в руках. Она весело перед ним извинилась, взяла у него шляпу, сама придвинула ему стул, и мы втроем уселись кругом ее столика.

– Что нам сейчас полагается делать?

— Я начал о моем ветренике, — продолжал князь, — я видел его только одну минуту и то на улице, когда он садился ехать к графине Зинаиде Федоровне. Он ужасно спешил и, представьте, даже не хотел встать, чтоб войти со мной в комнаты после четырех дней разлуки. И, кажется, я в том виноват, Наталья Николаевна, что он теперь не у вас и что мы пришли прежде него; я воспользовался случаем, и так как сам не мог быть сегодня у графини, то дал ему одно поручение. Но он явится сию минуту.

– Сейчас? Сидеть как двум хорошим девочкам и аплодировать, пока выжившие из ума безумцы множат гробы.

— Он вам наверно обещал приехать сегодня? — спросила Наташа с самым простодушным видом, смотря на князя.

– Ой.

— Ах, боже мой, еще бы он не приехал; как это вы спрашиваете! — воскликнул он с удивлением, всматриваясь в нее. — Впрочем, понимаю: вы на него сердитесь. Действительно, как будто дурно с его стороны прийти всех позже. Но, повторяю, виноват в этом я. Не сердитесь и на него. Он легкомысленный, ветреник; я его не защищаю, но некоторые особенные обстоятельства требуют, чтоб он не только не оставлял теперь дома графини и некоторых других связей, но, напротив, как можно чаще являлся туда. Ну, а так как он, вероятно, не выходит теперь от вас и забыл всё на свете, то, пожалуйста, не сердитесь, если я буду иногда брать его часа на два, не больше, по моим поручениям. Я уверен, что он еще ни разу не был у княгини К. с того вечера, и так досадую, что не успел давеча расспросить его!..

– Не беспокойся. Позднее они могут позволить тебе проронить слезу над какими-нибудь ранами, а если будет настроение, то ты сможешь похлопать ресницами над тщетой всего этого.

Я взглянул на Наташу. Она слушала князя с легкой полунасмешливой улыбкой. Но он говорил так прямо, так натурально. Казалось, не было возможности в чем-нибудь подозревать его.

Ализ, сглотнув, со вздохом отвернулась.

— И вы вправду не знали, что он у меня во все эти дни ни разу не был? — спросила Наташа тихим и спокойным голосом, как будто говоря о самом обыкновенном для нее происшествии.

– Ох.

— Как! Ни разу не был? Позвольте, что вы говорите! — сказал князь, по-видимому в чрезвычайном изумлении.

– Вот и я о том. Ох.

— Вы были у меня во вторник, поздно вечером; на другое утро он заезжал ко мне на полчаса, и с тех пор я его не видала ни разу.



— Но это невероятно! (Он изумлялся всё более и более). Я именно думал, что он не выходит от вас. Извините, это так странно… просто невероятно.

Это была битва в прямом смысле слова. Бек с Рефтом и так редко когда перекидывались словечком, а теперь, когда Союз начал штурмовать частокол, оба умолкли окончательно. Просто стояли у окон. Бек жалел, что рядом нет друзей. Точнее, что он не пытался как следует сдружиться с ребятами, которые сейчас рядом. Но теперь поздно. Стрела наложена, а рука готова натянуть тетиву. Готова уже около часа, просто стрелять не в кого. И оставалось лишь смотреть, истекать потом, облизывать губы и снова смотреть. Вначале он жалел, что видит недостаточно, но когда дождь понемногу иссяк и поднялось солнце, Бек почувствовал, что видит гораздо больше, чем хотелось бы.

— Но, однако ж, верно, и как жаль: я нарочно ждала вас, думала от вас-то и узнать, где он находится?

Солдаты Союза перебрались через забор в трех или четырех местах и проникали в город скопом. Борьба шла повсюду; общий строй с обеих сторон распадался на мелкие группы, которые противостояли друг другу на всех направлениях. Никаких рядов и шеренг, просто безумная куча-мала и дикий шум. Сливались воедино крики, вой, лязг клинков и треск ломающегося дерева.

— Ах, боже мой! Да ведь он сейчас же будет здесь! Но то, что вы мне сказали, меня до того поразило, что я… признаюсь, я всего ожидал от него, но этого… этого!

Бек во всем этом особо не разбирался. Да и трудно сказать, кто бы мог здесь оказаться докой. Чувствовалось лишь, что равновесие понемногу смещается на южную сторону реки.

— Как вы изумляетесь! А я так думала, что вы не только не станете изумляться, но даже заранее знали, что так и будет.

Все больше северян торопливо отходило за мост – кто-то прихрамывая и держась за раны, кто-то с криком указывая на юг, – и просачивалось за стену из щитов на северной оконечности, как раз на площадь под окном у Бека. Безопасность. Легко сказать, трудней надеяться. Сейчас ею и не пахло. Напротив, так от нее далеко, как никогда в жизни.

— Знал! Я? Но уверяю же вас, Наталья Николаевна, что видел его только одну минуту сегодня и больше никого об нем не расспрашивал; и мне странно, что вы мне как будто не верите, — продолжал он, оглядывая нас обоих.

– Я хочу видеть! – подвывал Брейт, теребя за рубаху Бека и пытаясь подглядеть в окно.

— Сохрани бог, — подхватила Наташа, — совершенно уверена, что вы сказали правду.

– Что там такое делается?

И она засмеялась снова, прямо в глаза князю, так, что его как будто передернуло.

Бек не знал что сказать. Не знал даже, получится ли что-то произнести. Прямо под ними кричал какой-то раненый. Булькающие, тошнотворные вопли. Скорей бы он заткнулся. От них шла кругом голова.

— Объяснитесь, — сказал он в замешательстве.

Частокол был, можно сказать, потерян. Рослый южанин на настиле, указывая мечом на мост, поторапливал и хлопал по спинам солдат, сыплющихся с лестниц по обе стороны от него. У ворот теснилась дюжина-другая карлов; сомкнув крашеные щиты, они полукругом обступали потрепанный штандарт, но при этом были окружены и безнадежно уступали числом. А с настилов на них с шипеньем сеялись стрелы.

— Да тут нечего и объяснять. Я говорю очень просто. Вы ведь знаете, какой он ветреный, забывчивый. Ну вот, как ему дана теперь полная свобода, он и увлекся.

Некоторые строения покрупнее еще оставались в руках северян. Было видно, как воины пускают из окон стрелы и тут же отшатываются. Все двери заколочены, окна забаррикадированы, но люди Союза кишели там роем, как пчелы вокруг ульев. Пару наиболее упорных очагов сопротивления, несмотря на сырость, успели поджечь, и клубы бурого дыма в рыжем мерцании огня сдувало ветром на восток.

— Но так увлекаться невозможно, тут что-нибудь да есть, и только что он приедет, я заставлю его объяснить это дело. Но более всего меня удивляет, что вы как будто и меня в чем-то обвиняете, тогда как меня даже здесь и не было. А впрочем, Наталья Николаевна, я вижу, вы на него очень сердитесь, — и это понятно! Вы имеете на то все права, и… и… разумеется, я первый виноват, ну хоть потому только, что я первый подвернулся; не правда ли? — продолжал он, обращаясь ко мне с раздражительною усмешкою.

Наташа вспыхнула.

Вот из горящего строения на врагов бросился северянин с топорами в обеих руках. Что именно он кричит, не было слышно. О таких поется в песнях; они присоединяются к мертвым с гордостью. Пара солдат Союза порскнула в сторону, а остальные приткнули его к стене копьями. Один ударил храбреца по руке, и тот выронил топор, но с криком вознес вторую руку. Может, он сдавался, а может, сыпал ругательствами, непонятно. Его ткнули в грудь, и он обмяк. Тогда его сбили наземь и истыкали копьями.

— Позвольте, Наталья Николаевна, — продолжал он с достоинством, — соглашаюсь, что я виноват, но только в том, что уехал на другой день после нашего знакомства, так что вы, при некоторой мнительности, которую я замечаю в вашем характере, уже успели изменить обо мне ваше мнение, тем более что тому способствовали обстоятельства. Не уезжал бы я — вы бы меня узнали лучше, да и Алеша не ветреничал бы под моим надзором. Сегодня же вы услышите, что я наговорю ему.

Взгляд распахнутых слезящихся глаз Бека метался по строениям, натыкаясь на неприкрытое смертоубийство по всему берегу. Вон кого-то выволокли из лачуги. Бедняга сопротивлялся, но блеснул нож, безжизненное тело пинком спровадили в воду, и оно поплыло вниз лицом, а убийцы хладнокровно пошагали обратно в дом. Похоже, перерезали горло. Вот так запросто, взяли и перерезали.

— То есть сделаете, что он мною начнет тяготиться. Невозможно, чтоб, при вашем уме, вы вправду думали, что такое средство мне поможет.

– Они взяли ворота, – сдавленно прошептал Рефт, словно вдруг потерял дар речи.

— Так уж не хотите ли вы намекнуть, что я нарочно хочу так устроить, чтоб он вами тяготился? Вы обижаете меня, Наталья Николаевна.

Точно, взяли. Перебив последних защитников, снимали бревна-засовы и открывали створки ворот. В квадратном проходе проглянул дневной свет.

— Я стараюсь как можно меньше употреблять намеков, с кем бы я ни говорила, — отвечала Наташа, — напротив, всегда стараюсь говорить как можно прямее, и вы, может быть, сегодня же убедитесь в этом. Обижать я вас не хочу, да и незачем, хоть уж потому только, что вы моими словами не обидитесь, что бы я вам ни сказала. В этом я совершенно уверена, потому что совершенно понимаю наши взаимные отношения: ведь вы на них не можете смотреть серьезно, не правда ли? Но если я в самом деле вас обидела, то готова просить прощения, чтоб исполнить перед вами все обязанности… гостеприимства.

– Именем мертвых, – выдохнул Бек.

Несмотря на легкий и даже шутливый тон, с которым Наташа произнесла эту фразу, со смехом на губах, никогда еще я не видал ее до такой степени раздраженною. Теперь только я понял, до чего наболело у нее в сердце в эти три дня. Загадочные слова ее, что она уже всё знает и обо всем догадалась, испугали меня; они прямо относились к князю. Она изменила о нем свое мнение и смотрела на него как на своего врага, — это было очевидно. Она, видимо, приписывала его влиянию все свои неудачи с Алешей и, может быть, имела на это какие-нибудь данные. Я боялся между ними внезапной сцены. Шутливый тон ее был слишком обнаружен, слишком не закрыт. Последние же слова ее князю о том, что он не может смотреть на их отношения серьезно, фраза об извинении по обязанности гостеприимства, ее обещание, в виде угрозы, доказать ему в этот же вечер, что она умеет говорить прямо, — всё это было до такой степени язвительно и немаскировано, что не было возможности, чтоб князь не понял всего этого. Я видел, что он изменился в лице, но он умел владеть собою. Он тотчас же показал вид, что не заметил этих слов, не понял их настоящего смысла, и, разумеется, отделался шуткой.

Выродки Союза хлынули в Осрунг сотнями, наводняя проулки, огибая в дыму разрозненные здания, и к мосту, к мосту. Тройной ряд северян на его северной оконечности внезапно предстал во всей слабости; жалким песчаным наносом, призванным сдержать океан. Было видно, как там колеблются. Как мучительно хотят присоединиться к тем, кто, просачиваясь сквозь заслон, перебегает по мосту, пытаясь укрыться от мясорубки на том берегу.

Бек тоже ощутил этот щекочущий, неудержимый позыв бежать. Что-нибудь делать, и под этим «что-нибудь» подразумевалось бегство. Взгляд скользнул по горящим строениям на южном берегу реки – пламя все выше, дым тянется по городу. Каково сейчас там, за горящими стенами? Тысячи гадов Союза ломятся в двери, крушат стены, пускают стрелы. Низкие комнаты полны удушливым дымом. Раненым остается надеяться лишь на пощаду. Пересчитываются последние стрелы и мертвые друзья. Никакого выхода. Когда-то при подобных мыслях кровь ударяла Беку в голову. Сейчас мысли были на редкость холодны. На той стороне реки нет укреплений, позволяющих держать оборону, только мелкие деревянные лачужки. Точно такие, как та, где они прячутся.

— Боже меня сохрани требовать извинений! — подхватил он смеясь. — Я вовсе не того хотел, да и не в моих правилах требовать извинения от женщины. Еще в первое наше свидание я отчасти предупредил вас о моем характере, а потому вы, вероятно, не рассердитесь на меня за одно замечание, тем более что оно будет вообще о всех женщинах; вы тоже, вероятно, согласитесь с этим замечанием, — продолжал он, с любезностью обращаясь ко мне. — Именно, я заметил, в женском характере есть такая черта, что если, например, женщина в чем виновата, то скорей она согласится потом, впоследствии, загладить свою вину тысячью ласк, чем в настоящую минуту, во время самой очевидной улики в проступке, сознаться в нем и попросить прощения. Итак, если только предположить, что я вами обижен, то теперь, в настоящую минуту, я нарочно не хочу извинения; мне выгоднее будет впоследствии, когда вы сознаете вашу ошибку и захотите ее загладить перед мной… тысячью ласк. А вы так добры, так чисты, свежи, так наружу, что минута, когда вы будете раскаиваться, предчувствую это, будет очаровательна. Л лучше, вместо извинения, скажите мне теперь, не могу ли я сегодня же чем-нибудь доказать вам, что я гораздо искреннее и прямее поступаю с вами, чем вы обо мне думаете?

Наташа покраснела. Мне тоже показалось, что в ответе князя слышится какой-то уж слишком легкий, даже небрежный тон, какая-то нескромная шутливость.

— Вы хотите мне доказать, что вы со мной прямы и простодушны? — спросила Наташа, с вызывающим видом смотря на него.

Адские устройства

— Да.

— Если так, исполните мою просьбу.

Ваше августейшее величество,
настало утро второго дня баталии, и северяне занимают сильные позиции на северной стороне реки. Они удерживают Старый мост, у них в руках Осрунг, а также Герои. Они владеют переправами и дерзко вызывают нас их захватить. Земля за ними, но они уступили инициативу лорд-маршалу Крою и теперь, когда все наши силы подтянуты к полю сражения, он не допустит промедления.
На восточном фланге лорд-губернатор Мид с ошеломительной силой набросился на городок Осрунг. Я сам нахожусь на западном фланге, наблюдая взятие генералом Миттериком Старого моста. Этим утром, с первыми лучами солнца, генерал выступил с вдохновляющей речью. Едва он спросил, есть ли среди солдат добровольцы, желающие возглавить штурм, как все единодушно без колебаний вскинули руки. Ваше величество может со всеми основаниями гордиться отвагой, честью и преданностью Ваших солдат. Поистине каждый из них – герой.
Настоящим остаюсь преданнейшим и недостойным слугой Вашего величества,
Бремер дан Горст, королевский обозреватель Северной войны.


— Заранее даю слово.

Горст промокнул письмо, сложил и передал Унгеру, который запечатал его красным воском и сунул в курьерскую сумку с солнышком Союза, искусно вызолоченным на коже.

– В пределах часа будет в пути на юг, – заверил слуга, отбывая.

— Вот она: ни одним словом, ни одним намеком обо мне не беспокоить Алешу ни сегодня, ни завтра. Ни одного упрека за то, что он забыл меня; ни одного наставления. Я именно хочу встретить его так, как будто ничего между нами не было, чтоб он и заметить ничего не мог. Мне это надо. Дадите вы мне такое слово?

– Отлично, – сказал Горст.

— С величайшим удовольствием, — отвечал князь, — и позвольте мне прибавить от всей души, что я редко в ком встречал более благоразумного и ясного взгляда на такие дела… Но вот, кажется, и Алеша.

«А будет ли? И настолько ли важно, будет ли оно в пути раньше, или позже, или Унгер попросту сбросит его в сортирную яму среди прочих отправлений этого лагеря? Есть ли толк в том, что король прочтет эту мою помпезную банальщину насчет напыщенных излияний генерала Миттерика с первыми лучами солнца? Когда я получал на свои письма последний отклик – месяц, два назад? Неужто высочайшая отписка – предел моих несбыточных мечтаний? Спасибо за патриотический мусор; надеюсь, в твоей постыдной ссылке тебе живется неплохо».

Действительно, в передней послышался шум. Наташа вздрогнула и как будто к чему-то приготовилась. Князь сидел с серьезною миною и ожидал, что-то будет; он пристально следил на Наташей. Но дверь отворилась, и к нам влетел Алеша.

Он рассеянно потрогал подсохшие корочки шрамов на правой руке – интересно, больно или нет – и поморщился: болят, да еще как. Его покрывали шрамы, порезы и синяки, происхождения которых он зачастую и не помнил, но худшую боль причиняла потеря Кальвезова кинжала, канувшего где-то на отмелях. Реликвия из времен, когда он был еще возвеличенным первым стражем, а не автором презренных фантазий. «Я как отвергнутая любовница: трусоватая и неспособная уйти восвояси, она все держится с дрожащими губами за последние вещицы, что напоминают ей о бросившем ее мужлане. Только печальней, уродливей, и с неимоверно писклявым голосом. И еще увлекаюсь убийством людей».

Глава II

Он вышел из-под протекающего навеса палатки. Дождь уже не сек, а накрапывал, и сквозь дырявый полог накрывшей долину пепельной тучи местами даже проглядывала синева неба. Ну как не почувствовать хотя бы проблеска оптимизма в простом удовольствии ощутить у себя на лице солнце. Но нет, душу все так же тяготили несносные вериги позора. Занятия глупца, расположенные в ужасающе нудной последовательности. «Пробежка. Упражнения. Высрать какашку. Написать письмо. Поесть. Понаблюдать. Накропать какашку. Высрать письмо. Ужин. Отбой. Притворяюсь, что сплю, а сам лежу всю ночь без сна и пытаюсь дрочить. Подъем. Пробежка. Письмо…»

Он именно влетел с каким-то сияющим лицом, радостный, веселый. Видно было, что он весело и счастливо провел эти четыре дня. На нем как будто написано было, что он хотел нам что-то сообщить.



— Вот и я! — провозгласил он на всю комнату. — Тот, которому бы надо быть раньше всех. Но сейчас узнаете всё, всё всё! Давеча, папаша, мы с тобой двух слов не успели сказать, а мне много надо было сказать тебе. Это он мне только в добрые свои минуты позволяет говорить себе: ты, — прервал он, обращаясь ко мне, — ей-богу, в иное время запрещает! И какая у него является тактика: начинает сам говорить мне вы. Но с этого дня я хочу, чтоб у него всегда были добрые минуты, и сделаю так! Вообще я весь переменился в эти четыре дня, совершенно, совершенно переменился и всё вам расскажу. Но это впереди. А главное теперь: вот она! вот она! опять! Наташа, голубчик, здравствуй, ангел ты мой! — говорил он, усаживаясь подле нее и жадно целуя ее руку, — тосковал-то я по тебе в эти дни! Но что хочешь — не мог! Управиться не мог. Милая ты моя! Как будто ты похудела немножко, бледненькая стала какая…

Миттерик уже один раз попытался захватить мост, неудачно: отважное, но безрассудное усилие Десятого пехотного полка, который под залихватский свист и улюлюканье без всякого сопротивления перешел на ту сторону. А там при попытке выровнять строй их встретил град стрел, и северяне с душераздирающим воем ринулись на них из скрытых среди ячменя окопов. Тот, кто ими командовал, свое дело знал хорошо. Солдаты Союза дрались храбро, но были с трех сторон окружены и оттеснены назад к реке: одни беспомощно барахтались в воде, другие устроили дикую суматоху на мосту, где смешались с теми, кто все так же бездумно пер через реку. Тогда из осоки на южном берегу выступил длиннющий ряд арбалетчиков Миттерика и стал проворно давать залп за залпом. Северяне толпой отступили обратно к окопам, оставив груды мертвых тел в вытоптанном поле со своей стороны моста. Десятый же понес такой урон, что воспользоваться прорывом не сумел, и вот теперь лучники обменивались почем зря через воду стрелами, а Миттерик со своими офицерами колдовал над следующим натиском. Ну и, легко догадаться, над новой партией гробов.

Он в восторге покрывал ее руки поцелуями, жадно смотрел на нее своими прекрасными глазами, как будто не мог наглядеться. Я взглянул на Наташу и по лицу ее угадал, что у нас были одни мысли: он был вполне невинен. Да и когда, как этот невинный мог бы сделаться виноватым? Яркий румянец прилил вдруг к бледным щекам Наташи, точно вся кровь, собравшаяся в ее сердце, отхлынула вдруг в голову. Глаза ее засверкали, и она гордо взглянула на князя.

Горст стоял, глядя на зыбкие облачка гнуса, вьющиеся вдоль берега. Под ними плавали трупы. Отвага. Уносимая течением. Честь. Лицом вверх и лицом вниз. Преданность солдат. Один размокший герой Союза сонно заплыл в осоку и колыхался там на боку. К нему подплыл северянин, нежно в него ткнулся и в неуклюжем объятии повлек его от берега, заодно с куском грязно-желтой болотистой пены. «Молодая любовь. Может, кто-то после смерти обнимет и меня. Тем более что при жизни я этим обделен». У Горста вырвался несуразный смешок.

— Но где же… ты был… столько дней? — проговорила она сдержанным и прерывающимся голосом. Она тяжело и неровно дышала. Боже мой, как она любила его!

– Полковник Горст? Ай да встреча!

— То-то и есть, что я в самом деле как будто виноват перед тобой; да что: как будто! разумеется, виноват, и сам это знаю, и приехал с тем, что знаю. Катя вчера и сегодня говорила мне, что не может женщина простить такую небрежность (ведь она всё знает, что было у нас здесь во вторник; я на другой же день рассказал). Я с ней спорил, доказывал ей, говорил, что эта женщина называется Наташа и что во всем свете, может быть, только одна есть равная ей: это Катя; и я приехал сюда, разумеется зная, что я выиграл в споре. Разве такой ангел, как ты, может не простить? «Не был, стало быть, непременно что-нибудь помешало, а не то что разлюбил», — вот как будет думать моя Наташа! Да и как тебя разлюбить? Разве возможно? Всё сердце наболело у меня по тебе. Но я все-таки виноват! А когда узнаешь всё, меня же первая оправдаешь! Сейчас всё расскажу, мне надобно излить душу пред всеми вами; с тем и приехал. Хотел было сегодня (было полминутки свободной) залететь к тебе, чтоб поцеловать тебя на лету, но и тут неудача: Катя немедленно потребовала к себе по важнейшим делам. Это еще до того времени, когда я на дрожках сидел, папа, и ты меня видел; это я другой раз, по другой записке к Кате тогда ехал. У нас ведь теперь целые дни скороходы с записками из дома в дом бегают. Иван Петрович, вашу записку я только вчера ночью успел прочесть, и вы совершенно правы во всем, что вы там написали. Но что же делать: физическая невозможность! Так и подумал: завтра вечером во всем оправдаюсь; потому что уж сегодня вечером невозможно мне было не приехать к тебе, Наташа.

По берегу, с посохом в одной руке и чашкой чая в другой, шагал первый из магов. Он степенно оглядел реку с ее плавучим грузом и протяжно, с удовлетворением вздохнул.

– Что ж, нельзя сказать, что они не постарались. Успех всегда хорошо, но есть что-то величавое в масштабных неудачах, разве нет?

— Какая это записка? — спросила Наташа.

«Что именно? Покажите, хочу рассмотреть».

– Лорд Байяз.

— Он у меня был, не застал, разумеется, и сильно разругал в письме, которое мне оставил, за то, что к тебе не хожу. И он совершенно прав. Это было вчера.

Кудрявый слуга мага раскинул складной стульчик и, смахнув с парусинового сиденья воображаемую пылинку, с поклоном поставил. Байяз без церемоний кинул на влажную траву посох и сел, блаженно прикрыв глаза и с улыбкой повернув лицо к набирающему силу солнцу.

Наташа взглянула на меня.

– Чудесная штука война. Если, разумеется, ведется с умом и по верным причинам. Отделяет зерна от плевел. Прочищает.

— Но если у тебя доставало времени бывать с утра до вечера у Катерины Федоровны… — начал было князь.

Он громко хрустнул пальцами.

— Знаю, знаю, что ты скажешь, — перебил Алеша: — «Если мог быть у Кати, то у тебя должно быть вдвое причин быть здесь». Совершенно с тобой согласен и даже прибавлю от себя: не вдвое причин, а в миллион больше причин! Но, во-первых, бывают же странные, неожиданные события в жизни, которые всё перемешивают и ставят вверх дном. Ну, вот и со мной случились такие события. Говорю же я, что в эти дни я совершенно изменился, весь до конца ногтей; стало быть, были же важные обстоятельства!

– Без них цивилизации обречены: они дрябнут и в конечном счете дряхлеют. Становятся рыхлыми, подобно человеку, который питается одними пирожными.

— Ах, боже мой, да что же с тобой было! Не томи, пожалуйста! — вскричала Наташа, улыбаясь на горячку Алеши.

Потянувшись, он игриво хватанул Горста за руку и тут же отдернул пальцы, притворно подув на них.

В самом деле, он был немного смешон: он торопился; слова вылетали у него быстро, часто, без порядка, какой-то стукотней. Ему всё хотелось говорить, говорить, рассказать. Но, рассказывая, он все-таки не покидал руки Наташи и беспрерывно подносил ее к губам, как будто не мог нацеловаться.

– Ого! Вы-то, я вижу, питаетесь отнюдь не одними пирожными?

– Отнюдь.

— В том-то и дело, что со мной было, — продолжал Алеша. — Ах, друзья мои! Что я видел, что делал, каких людей узнал! Во-первых, Катя: это такое совершенство! Я ее совсем, совсем не знал до сих пор! И тогда, во вторник, когда я говорил тебе об ней, Наташа, — помнишь, я еще с таким восторгом говорил, ну, так и тогда даже я ее совсем почти не знал. Она сама таилась от меня до самого теперешнего времени. Но теперь мы совершенно узнали друг друга. Мы с ней уж теперь на ты. Но начну сначала: во-первых, Наташа, если б ты могла только слышать, что она говорила мне про тебя, когда я на другой день, в среду, рассказал ей, что здесь между нами было… А кстати: припоминаю, каким я был глупцом перед тобой, когда я приехал к тебе тогда утром, в среду! Ты встречаешь меня с восторгом, ты вся проникнута новым положением нашим, ты хочешь говорить со мной обо всем этом; ты грустна и в то же время шалишь и играешь со мной, а я — такого солидного человека из себя корчу! О глупец! Глупец! Ведь, ей-богу же, мне хотелось порисоваться, похвастаться, что я скоро буду мужем, солидным человеком, и нашел же перед кем хвастаться, — перед тобой! Ах, как, должно быть, ты тогда надо мной смеялась и как я стоил твоей насмешки!

В разговоре с Горстом, как и со всеми, Байяз слушал преимущественно себя.