Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Когда Екатерина познакомилась с Григорием Орловым, здоровье императрицы быстро слабело. Елизавета чахла, она перенесла уже несколько апоплексических ударов. Но предстоящее царствование Петра III внушало Екатерине тревогу. Теперь Пётр относился к ней так неприязненно, что она ожидала: её отошлют назад в Германию. Тем не менее она ничего не предпринимала в свою защиту. Она положилась на Григория Орлова, от которого в ту пору как раз ждала ребёнка. На Рождество 1761 года скончалась императрица Елизавета, и новым правителем был провозглашён Пётр III. Прошло восемнадцать лет с тех пор, как Екатерина прибыла в Россию.

Целых шесть недель гроб с телом покойной императрицы был выставлен для торжественного прощания. Каждый день по многу часов подряд перед гробом, преклонив колени, стояла Екатерина – воплощённый образ смиренного благоговения и святости, поэтому как сообщил своему правительству французский посол она «все более и более завоёвывала сердца русских». А Пётр становился с каждым днём все непопулярнее, особенно среди гвардейских офицеров, с которыми он обращался как с рекрутами. Одним из первых его политических шагов стало заключение мира с Пруссией (мирный договор был ратифицирован 24 апреля 1762 года. Этот пакт спас Фридриха Великого от крушения. Одновременно Пётр заключил союз с прусским монархом, чьим страстным поклонником он был.

Его политика находилась в разительном противоречии с внешней политикой Елизаветы, но проистекало это не только из слепого преклонения перед прусским королём, но и вследствие тесных связей со своей немецкой родиной, Гольштейном. Пётр искал во Фридрихе союзника для войны с Данией: ему хотелось силой оружия утвердить свои притязания на Шлезвиг. О России при этом он не думал, о России он никогда не думал. Часто он признавался Екатерине, – так писала она в своих «Записках», – что «…он чувствует, что не рождён для России; что ни он не подходит вовсе для русских, ни русские для него и что он убеждён, что погибнет в России». Россия угнетала его, она была слишком громадной для него; его сердце осталось привязанным к его крохотному герцогству Гольштейн. И ради маленького Гольштейна он решил ввергнуть великую Россию в войну с Данией.

Фридрих настоятельно просил его одуматься, по крайней мере, дождаться своей коронации – этим он укрепит своё положение. Однако Пётр отдал приказ отправляться в поход; уже авангард русской армии вступил в Шведскую Померанию, а в первые дни июля черёд идти на войну ждал и гвардейцев. И тут братья Орловы стали действовать.

28 июня гвардия объявила Екатерину II «самодержицей» и присягнула ей. Пётр был арестован. Без всякого сопротивления он отказался от всех прав на престол. Он просил Екатерину дозволить ему вернуться в Гольштейн.

Она не согласилась на его просьбу, да иначе и быть не могло, ведь тогда Пётр представлял бы постоянную угрозу и для неё, и для России. Даже будучи под арестом, он был опасен. Впрочем, длилось это недолго. Вечером 6 июля из Ропши, где удерживали Петра, курьер спешно доставил императрице письмо от Алексея Орлова. Автор был, очевидно, очень напуган и писал государыне следующее: «Матушка! Милостивая Императрица! Как мне сказать о случившемся? Не поверишь Ты Твоему верному рабу, ну да скажу правду, как перед ликом Господним. Матушка, умру, не пойму, как беда приключилась. Пропали мы, если Ты не помилуешь. Матушка!… Его больше нет. Но никто это не замышлял; как можно помыслить поднять руку на императора. Но, Государыня, беда приключилась. Поспорил он за столом с князем Фёдором, и не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; и все мы виновны, и всех наказывать надо, но, помилуй меня, брата ради! Мне моя вина ведома – прости или прикажи немедля расстаться с жизнью. Мне свет не мил. Мы Тебя разгневали, и наши души на вечную гибель осуждены».

Матушка Екатерина, милостивая императрица, хотя и ужаснулась – ведь она никак не хотела начинать своё царствование с убийства, – но простила. И скрыла убийство. Она заявила, что Пётр умер «по воле Господа» от прежестокой геморроидальной колики. Десять лет спустя Пётр III ещё раз заставил о себе говорить: авантюрист с берегов Дона, казак Емельян Пугачёв, возглавил мощное восстание казаков и крестьян, объявив себя царём Петром III, чудесным образом спасшимся из темницы.

Восстание это стало самым серьёзным внутриполитическим кризисом за всё время правления Екатерины. Лишь ценой огромных усилий всё-таки удалось разбить бунтовщиков. Пугачёв был пленён и в январе 1775 года казнён в Москве. Чтобы ничто не напоминало о нём, Деревню, где он родился, велено было сровнять с землёй, а дома отстроить на другом месте, сменив также название поселения. Теперь это местечко было названо в честь Григория Александровича Потёмкина – так как он необычайно отличился при усмирении восставших. В это время Потёмкин – уже десять месяцев он был фаворитом Екатерины – постепенно забирал бразды правления в свои руки. Оставаться одним лишь любовником государыни было ему мало, хотя и без того ему жилось славно. Он занимал очень высокие посты, был членом Тайного совета, вице-президентом Военной академии в ранге генерала. Он был возведён в графское достоинство. Екатерина наградила его высшими российскими знаками отличия и позаботилась даже о том, чтобы иностранные правительства также отметили его. Так, из Пруссии он получил «Чёрного орла», из Польши – «Белого орла» и «Святого Станислава», из Швеции – «Святого Серафима» и из Дании – «Белого слона».

Итак, Потёмкин был почтён самыми высокими наградами, хотя Франция и отказалась удостоить его «орденом Святого Духа», а императрица Мария Терезия, которая не могла терпеть «эту бабу» Екатерину, не захотела произвести Потёмкина в «рыцари Золотого руна». Версаль и Вена отделались вполне резонными объяснениями: подобных знаков удостаиваются-де последователи Римской католической церкви. Однако совсем иначе было с немецким княжеским титулом, который высоко ценили в России. Екатерина просила Иосифа II даровать Потёмкину этот титул. Мария-Терезия вновь была против, но Иосиф стал возражать своей матери и, в конце концов, добился её согласия: в марте 1776 года Григорий Александрович Потёмкин получил титул князя Священной Римской империи. С тех пор он был «князем», «Светлейшим», «Его светлостью». Ежемесячное жалованье его составляло по приказанию императрицы 12 000 рублей. При этом все его расходы покрывались за счёт государственной казны; время от времени Екатерина преподносила ему щедрые денежные подарки. Одаривала она его и ценными вещами, например шубами, драгоценностями, сервизами. Заботилась она не только о нём самом, но и о его родственниках. Его мать переехала в Петербург, за ней последовали его братья, племянницы и племянники. Все они получали чины и должности.

Чего ещё не хватало ему? Он не получил орден Подвязки. Король Англии, Георг Ш, отклонил просьбу и даже, более того, как сообщал из Лондона в Петербург российский посланник, «не только отказал, но и счёл сие дело возмутительным». А чего недоставало ему ещё? Его биограф Соловейчик уверен, что с конца 1774 года Потёмкин перестал быть любовником Екатерины и стал её законным супругом. Его, человека, истово верующего, уязвляла незаконность их отношений, и потому «…бывшая принцесса Софья Фредерика Августа Анхальт-Цербстская, ныне её величество императрица российская Екатерина II, вдова покойного императорского величества царя Петра Ш по своей собственной доброй воле вышла замуж за Григория Александровича Потёмкина всего через несколько месяцев после того, как он стал её фаворитом».

Действительно ли состоялась свадьба, нельзя сказать наверняка. Соловейчик убеждён в этом. Так же считают ещё два русских историка. Но лишь на основании косвенных свидетельств. Доказательств нет. К свидетельствам относятся многочисленные любовные письма, в которых Екатерина именует Потёмкина своим «супругом» или «мужем», а себя называет «супругой». Наиболее значимо из этих писем следующее, цитируемое Соловейчиком: «Мой господин и любимый супруг, сперва хочу сказать о том, что меня больше всего волнует. Почему Ты печалишься? Почему доверяешь больше Твоей больной фантазии, чем осязаемым фактам, кои все лишь подтверждают слова Твоей жены? Разве два года назад не связала она себя священными узами с Тобой? Разве с тех пор я переменила отношение к Тебе? Может ли статься, что я Тебя разлюбила? Доверься моим словам. Я люблю Тебя и связана с Тобой всеми возможными узами…»

Очевидно, Потёмкин усомнился в любви Екатерины, и тогда она написала ему это письмо. По-видимому, он постоянно сомневался в её любви. Современному человеку трудно понять, почему он так был настроен. Ведь Екатерина буквально осыпала его любовными письмами. Порой она писала ему записки по нескольку раз в день, часто адресовала ему пространные послания, в которых вновь и вновь признавалась в любви, хвалила его, восторгалась им, придумывала для него самые необычные ласкательные имена.

Долгое время она была совершенно без ума от него. «Нет ни клетки в моём теле, коя не чувствует симпатии к Тебе», – писала она. И ещё: «У меня не хватает слов, чтобы сказать Тебе, как я Тебя люблю…» Или вот наспех набросанная записка, относящаяся к самому началу их романа: «Доброе утро, мой голубчик. Мой милый, мой сладенький, как мне охота знать, хорошо ли Ты спал и любишь ли Ты меня так же сильно, как люблю тебя я».

Мы не знаем, часто ли ей отвечал её «голубчик», что он писал в ответ. Сохранилось лишь несколько писем, написанных им, ибо Екатерина имела обыкновение почти сразу же уничтожать их. Он же, наоборот, привык складывать большинство записок и писем в карманы своего шлафрока и постоянно носил их с собой. Шлафрок был его любимым родом одежды. Часто Потёмкин, накинув на голое тело один лишь халат, появлялся поутру в комнатах императрицы, не обращая никакого внимания на присутствующих там придворных, посетителей и министров. И императрица, пишет Соловейчик, «…которая, несмотря на свой образ жизни, была в некотором отношении чопорным человеком и очень дорожила придворным этикетом, смирилась с его халатом».

Через полвека халат, или шлафрок, станет в России символом мироощущения: в романе Гончарова «Обломов» халат явится воплощением мертвящей, убивающей всё скуки. Однако в век Просвещения верили в прогресс, реформы, в деятельность, исполненную смысла. И даже монархи в то время избегали праздности. Фридрих Великий, Мария-Терезия, Иосиф II и сама Екатерина трудились не покладая рук.

Если принять во внимание любовные письма Императрицы, адресованные Потёмкину, если вспомнить о многочисленных её письмах к Вольтеру, Дидро, Д\'Аламберу, князю Линю – размах её переписки впечатляет. Излюбленным корреспондентом Екатерины был немецкий барон Мельхиор Гримм, галломан, издатель шумного литературного журнала «Correspondance Literaire» («Литературная корреспонденция»), снискавшего немалую популярность при всех европейских дворах. Кроме того, Екатерина переписывалась с Фридрихом Великим, Иосифом II, польским королём, многочисленными государственными деятелями, с учёными, дипломатами, со своими генералами и губернаторами. Вдобавок она сочиняла пьесы, писала мемуары, составляла конспекты многочисленных книг и, прежде всего, подготавливала множество реформ, занималась рядом научных предприятий – и все это помимо своих основных государственных занятий. Чтобы справиться с таким громадным объёмом работы, требовались не только огромное прилежание и жизненная энергия, присущие ей, но ещё и пунктуальная педантичность, и строгая дисциплина. Её рабочий день был долог и тщательно спланирован. Каждое утро она вставала в шесть утра.

И когда небритый Потёмкин, закутавшись в шлафрок, заглядывал в её комнату, она успевала провести за работой уже несколько часов. Он, человек русский, был куда менее педантичен. В нём уже таились некоторые черты Обломова. Нередко целыми днями напролёт он валялся в халате на диване, грыз ногти и предавался мечтам, порой им овладевали приступы беспричинного страха, и он страдал словно бесноватый. Впрочем, когда хандра проходила, Потёмкин выказывал не меньшую энергию, чем Екатерина, И не менее её жаждал власти. Из-за этого между ними все чаще возникали трения. В конце концов, они решили жить порознь. Для него это был вопрос исключительной важности: он не хотел полностью зависеть от неё, ему нужна была самостоятельность.

Расставание произошло уже в 1776 году. На первый взгляд казалось, что милость императрицы отвернулась от Потёмкина. Иностранные дипломаты наперебой извещали свои правительства об изменившейся ситуации, враги Потёмкина ликовали – у фаворита, вознёсшегося наверх с быстротой метеора, было много врагов. Но все они обманулись. Хотя Потёмкин уехал из столицы и поначалу проводил время в разъездах, власть его ничуть не умалилась. Как и прежде, он влиял на все важнейшие решения, принимаемые императрицей.

Он только не был теперь её любовником. Зато он, и лишь он один, определял, кому быть у неё в любовниках – и Екатерина соглашалась с ним; среди пятнадцати фаворитов, появившихся у неё после Потёмкина, лишь одного, последнего (ей было тогда уже 60), она завела против его воли. Потёмкин всё время подыскивал ей таких мужчин, которые были куда менее честолюбивы, чем он сам, и потому он мог их не опасаться.

В остальном отношения между ним и Екатериной остались неизменными. Когда он не ездил с проверками по губерниям, то пребывал в Петербурге, только уже не во дворце императрицы, а в своём собственном доме, подаренном ею. Занимался он, прежде всего обустройством и укреплением территорий, отвоёванных у турок. В 1783 году Екатерина аннексировала Крым, через год Османская Порта признала власть России над Таманским полуостровом и Кубанью, и теперь русские корабли могли беспрепятственно плавать по Чёрному морю и проходить Дарданеллы. После этого Потёмкин, проявляя удивительную энергию, занялся умиротворением и колонизацией этих столь важных для России земель. Всего за несколько лет здесь выросли города, возведённые им. К тому времени он был президентом Военного совета, начальником конной гвардии, фельдмаршалом. Эти должности явились знаком признания успешно проведённой им военной реформы: он изменил принципы вооружения и организации российской армии, а также всю её структуру.

Затем, после того как Потёмкин всего за несколько лет проделал огромную работу по освоению новых земель, Екатерина испросила у него разрешения посетить новороссийские земли. Она не просто хотела посмотреть результаты его трудов. Нет, поездка Екатерины на юг, – по замыслу Потёмкина, – должна была продемонстрировать всему миру могущество российской императрицы и одновременно доказать невиданный подъем, наступивший в России.

18 января 1787 года императрица выехала в Царское Село. Ехала она на огромных санях, похожих скорее на небольшой дом, запряжённых тридцатью лошадьми. Вслед за ней мчались ещё 150 саней. Её сопровождали не только придворные, но и иностранные дипломаты, и многочисленные гости. Процессия двигалась быстро. Потёмкин все организовал великолепно. Повсюду на станциях их поджидали сотни отдохнувших лошадей; были готовы мастерские, где кузнецы, шорники, плотники проворно починяли все, что требовалось. Но в первую очередь Потёмкин заботился о местах отдыха путешественников: их поджидали многочисленные деревянные дворцы, построенные по его приказу.

Сам Потёмкин дожидался Екатерину в Киеве, древней столице Руси, куда императорский поезд прибыл после трехнедельного путешествия. Там гости собирались пересесть на корабли. Но Днепр замёрз – зима выдалась очень холодной, и лёд сошёл только в мае, – поэтому в Киеве пришлось остановиться на несколько недель. Время коротали, устраивая различные празднества и приёмы, в которых, впрочем, сам Потёмкин, радушный хозяин, не участвовал: все своё время он проводил в старинном монастыре.

В мае началось путешествие по Днепру. Потёмкин распорядился построить семь громадных, скопированных с римских, галер, оборудованных со всей мыслимой роскошью. Князь де Линь, австрийский офицер, участвовавший в поездке, назвал эти галеры и 73 следовавших за ними корабля «флотом Клеопатры». Флот этот медленно скользил по реке под залпы фейерверков в обрамлении триумфальных арок.

Под Каневом к путешественникам присоединился Станислав Понятовский, бывший фаворит Екатерины, теперешний польский король. Ему тоже надлежало восхититься могуществом России. Поэтому Потёмкин и пригласил его. Он же уговорил участвовать в путешествии также Иосифа II. В Екатеринославе Иосиф и Екатерина вместе приняли участие в освящении того самого собора, который Потёмкин был намерен возвести по образцу собора св. Петра. Через несколько дней они были уже в Херсоне, городе, также основанном Потёмкиным, где были устроены военные парады, оперные представления, был показан спуск на воду кораблей.

Однако больше всего поразил путешественников Крым. Уже наступили жаркие летние дни, все в-круг пышно цвело. Здесь, в древнем Бахчисарае, ещё недавно правил хан. Теперь в его сказочном дворце жили Екатерина и Иосиф. Потом общество переехало в Инкерман, где по приказанию Потёмкина был возведён великолепный замок; гости могли любоваться отсюда Черным морем и видеть четыре десятка только что построенных военных кораблей. Завершалась поездка осмотром Севастополя, это и стало её кульминацией. Успехи Потёмкина глубоко поразили не только Екатерину, но и Иосифа II. Французский посланник, граф Сегюр, писал после посещения Севастополя: «Кажется непостижимым, каким образом Потёмкин, попав в этот только что завоёванный край, на 800 мильудаленный от столицы, всего за два года сумел добиться столь многого: возвести город, построить флот, соорудить крепости и собрать такое множество людей. Это явилось подлинным чудом деятельных усилий». Потёмкин достиг своей цели. Он показал европейцам, что Россия стала великой державой. На обратном пути, желая подчеркнуть силу своей страны и напомнить исторические корни нынешних успехов, Потёмкин привёз участников вояжа в Полтаву, туда, где в 1709 году Пётр Великий наголову разбил армию короля шведского Карла XII, вторгшуюся в Россию. По распоряжению 1 Потёмкина 50 000 солдат на глазах Екатерины к её спутников разыграли ещё раз это сражение. «Это великолепное зрелище, – писал Сегюр, – достойно уличало поездку, которая была столь же романтична, сколь и исторически знаменательна». Потёмкин, которого императрица наградила титулом «князя Таврического», произвёл впечатление не только на европейцев, но и на турок. Однако те усмотрели в происходящем вызов, и уже в октябре 1787 года, всего через несколько месяцев после поездки Екатерины, военные действия возобновились. Во время этой русско турецкой войны укрепления, возведённые Потёмкиным, и черноморский флот зарекомендовали себя с самой лучшей стороны.

Напрасно клеветники говорили, что корабли построены из гнилого дерева, что они развалятся раньше, чем дело дойдёт до сражения. Однако люди скорее готовы были верить не очевидным успехам, достигнутым Потёмкиным, а сплетне о «потемкинских деревнях». Сообщение о них впервые было опубликовано в Германии, а затем облетело весь свет. Европейцы жадно обсасывали эту небылицу. И дело было не столько в Потёмкине, сколько в России: в «потемкинские деревни» верили, потому что не хотели признавать тот факт, что Россия стала великой державой.

Сперва был оболган человек, а затем это клише нависло над всей страной. Во многом из-за этой легевды Запад постоянно недооценивал Россию. Первым, кто сполна заплатил за это, стал Наполеон. Старый граф Сегюр, глубоко поражённый успехами Потёмкина, увещевал своего императора отказаться от войны с Россией – но безуспешно. Через 129 лет, летом 1941 года, политики снова вспомнили давние россказни о «потемкинских деревнях», только теперь их подновили. На смену картонным селениям пришли советские танки, изготовленные, естественно, из картона. Немецкие средства пропаганды вовсю говорили о том, что русская армия в сентябре 1939 года была вооружена муляжами танков – картонными машинами. Когда немецкие солдаты убедились, что советский танк Т-34 отнюдь не декорация, не картон – было слишком поздно.

Представление о «потемкинских деревнях», символизирующее извечную привычку недооценивать Россию, укоренилось чересчур глубоко. После второй мировой войны оно вновь расцвело пышным, диковинным Светом. Когда 4 октября 1957 года Советский Союз, который сумел запустить искусственный спутник на околоземную орбиту, многие западные специалисты и обозреватели серьёзно усомнились в правдивости этого сообщения: вполне возможно, полагали они, что «спутник» – чистейшей воды выдумка, гениальный пропагандистский трюк, своего рода «потемкинский» спутник, а эти сигналы поступают вовсе не из космоса, а откуда-то с территории Советского Союза. Однако именно «Спутник-1» нанёс смертельный удар по этим роковым представлениям о «потемкинских деревнях».

Отметим, кстати, что ложь, пущенная в оборот немецким дипломатом, до сих пор приносила нам одни лишь дивиденды. А что же Потёмкин, жертва той клеветы? Что случилось с ним? Война с турками подорвала его здоровье, и он подхватил малярию в Крыму. Екатерина снова осыпала его орденами и знаками отличия, но прежде всего деньгами, которых, впрочем, у него никогда не оказывалось в достатке, потому что он щедро раздавал их. Когда война закончилась, Потёмкин ещё раз побывал в Петербурге, однако перед обратной дорогой заболел: падал в обморок, задыхался. Внезапно решил, что надо непременно побывать в Николаеве – он сам основал этот город, очень его любил и считал, что тамошний морской воздух исцелит. 4 октября Потёмкин тронулся в путь. Прежде чем выехать, как ни трудно ему было, написал ещё одну весточку Екатерине: «Моя любимая, моя всемогущая Императрица. У меня уже нет сил выдерживать мои страдания. Остаётся одно лишь спасение: покинуть этот город, и я отдал приказ доставить меня в Николаев. Не знаю, что будет со мною». 5 октября 1791 года, на второй день пути, Григорий Александрович Потёмкин умер. Ему было 52 года.

Через пять лет, 6 ноября 1796 года, скончалась и Екатерина II, его императрица и, возможно, жена. После неё на престол вступил её сын, Павел. О\" ощущал себя сыном Петра III и хотел реабилитировать отца. В день смерти матери Павел пришёл к гробу своего отца, упрятанному в подвальный свод Александро-Невской лавры, и возложил на гроб российскую императорскую корону. Так он короновал своего покойного отца, ведь 34 года назад того убили до коронации, а на следующий день Павел велел известить о кончине Петра III и Екатерины, как будто его отец только что умер. Затем он распорядился похоронить и отца, и мать в Петропавловском соборе. В траурной процессии, направившейся туда, впереди везли гроб Петра.

И вот ещё что выдумал Павел: во главе процессии он заставил идти графа Алексея Орлова – тот вес корону убитого императора. Да, именно тот самый Орлов, который некогда известил Екатерину об убийстве низложенного правителя и умолял её смилостивиться. Да, тот самый Орлов, который, вероятно, и умертвил Петра III.

Вот таким странным образом новый император, Павел, восстановил порядок в своей семье. Пройдёт всего несколько месяцев, и появится тот самый пасквиль о «потемкинских деревнях», рассказ о них облетит весь свет…

Штурма Бастилии не было.

Порой, если бы не легенды, сложенные вокруг того или иного события, о нём, быть может, давно бы забыли. Так обстояло дело и с одним из самых известных событий новейшей истории – «штурмом Бастилии» 14 июля 1789 года. С него началась Великая французская революция, которая завершила эпоху деспотизма и возвестила людям Свободу, Равенство, Братство. Каждый год в этот день, 14 июля, французы выходят на улицу, радуются, танцуют, празднуют годовщину падения ненавистной «цитадели деспотизма».

Представьте себе человека, решившего разузнать, почему же в день своего национального праздника люди танцуют на улицах. Ему расскажут о 15 пушках Бастилии, непрерывно паливших по толпам парижан, о многочисленных жертвах. Он узнает из книг о том, что погибло около 100 человек, что раненых было тоже не меньше сотни, что полтора десятка из них скончались. Он прочитает об ожесточённой перестрелке, длившейся много часов, о бреши, пробитой в стене, о людях, ворвавшихся сквозь неё в ненавистную тюрьму, чтобы освободить узников, изнывавших в казематах, о невинных жертвах тирании, «мучениках королевского деспотизма», которых позже с триумфом провели по парижским улицам. Естественно, он прочтёт о героях, победителях или – впоследствии это стало официальным титулом – «участниках штурма Бастилии». 863 парижанина были удостоены права носить этот титул, а, кроме того, каждого из них наградили почётной пенсией. Некоторым из них её выплачивали долгие годы, вплоть до глубокой старости. Так, в бюджете Франции на 1874 год говорится о людях, получающих жалованье за «взятие Бастилии».

Все это написано чёрным по белому. Однако в тот день, 14 июля 1789 года, всё происходило совсем, по-другому. На самом деле штурма Бастилии не было. Вот что говорит один из самых знаменитых участников «штурма», офицер Эли из полка «королевы»: «Бастилию не брали приступом; она капитулировала до того, как на неё напали…» Эли и уроженец Швейцарии Юлен первыми вошли в крепость во время её так называемого «взятия». Унтер-офицер Гийо де Флевиль, один из защитников Бастилии, также сообщает, «что Бастилию никогда не брали штурмом». И это – не единственные свидетельства.

Впоследствии же об этом было сложено множество легенд – не только о «штурме», но и о самой Бастилии. Она якобы была «зловещей темницей», веками от упоминания о ней дрожали в страхе и ужасе жители Парижа – такое нередко повторяют и поныне. Однако на самом деле к концу XVIII века Бастилия почти уже утратила своё значение – даже как тюрьма. Правительство долго раздумывало, не стоит ли вообще её снести. Ведь содержание её стоило недёшево. Надо было выплачивать жалованье не только коменданту Бастилии, начальнику внутреннего двора, майору и адъютанту составлявшим офицерский корпус крепости (если им полагалось быть кавалерами ордена святого Людовика), но ещё и врачу, хирургу, брившему и подстригавшему заключённых, аптекарю, капеллану, духовнику, младшему капеллану, четырём надзирателям, четырём поварам и повивальной бабке; все они были служащими Бастилии. Сюда добавлялись ещё и расходы по содержанию отряда инвалидов с офицерами и унтер-офицерами.

По сравнению с количеством заключённых эти расходы были огромными. Так, в 1782 году здесь содержали 10 узников; в мае 1788-го – 27, в декабре 1788-го и феврале 1789-го – по 9 человек и, наконец, 14 июля 1789-го – семерых. Долгие годы большинство камер пустовало. Уже давно были подготовлены детальные планы, составлены докладные записки, в которых обсуждалось, каким образом лучше всего снести Бастилию. Одну из этих записок разработал маркиз Делонэ, последний комендант крепости, зверски убитый толпой 14 июля.

Поначалу Бастилия была вовсе не тюрьмой. Она являлась составной частью укреплений, возведённых в XIV веке для защиты Парижа от англичан. Фундамент её был заложен в 1370 году, примерно в середине Столетней войны. Сперва построили две башни, между собой они были соединены стенами; стены связывали их и с другими, уже имевшимися укреплениями. Позднее добавились ещё две башни, а в 1383 году Карл IV велел пристроить четыре новые башни. Теперь их было уже восемь, их соединяли высокие стены, внутри же образовался просторный двор. Высота стен крепости составляла примерно 23 метра.

В Столетней войне Бастилия сыграла важнейшую роль. Владевший этой крепостью владел Францией. В 1418 году её захватили англичане; они удерживали её 18 лет. Впоследствии, при Людовике XI и Франциске 1, в Бастилии устраивались пышные празднества.

Тюрьмой же крепость стала лишь в XVII веке, во времена кардинала Ришелье. Содержали здесь знатных особ: Бастилия была своего рода привилегированной тюрьмой, предназначалась она для представителей высшего общества. Здесь заточали герцогов, князей, маршалов, членов королевской семьи, высокопоставленных офицеров. Никаких цепей или мрачных подземелий. Никаких камер. Заключённые жили в комнатах и могли свободно передвигаться по всему зданию. При них были слуги, они навещали друг друга; нередко их даже выпускали в город. Лишь на ночь водворяли в комнаты.

Стать узником Бастилии никогда не считалось зазорным. Ведь сидели там не закоренелые преступники, а люди знатные, вина которых зачастую заключалась в «галантных прегрешениях». Среди них были те, кто не платили долги, убили кого-либо на дуэли или неуважительно отозвались о какой-либо из высших особ государства, допустили политические проступки.

На содержание каждого узника правительство выделяло определённую сумму, которая, разумеется, весьма зависела от чина и состояния человека, от сословия, к которому он принадлежал. Так, принцу крови полагалось 50 ливров в день. Маршалу Франции комендант выдавал 36 ливров, генерал-лейтенанту – 24 ливра, парламентскому советнику – 15, знатному горожанину – 5 ливров. Позднее в Бастилию стали заточать и людей незнатных, но представителям низших сословий приходилось довольствоваться небольшой денежной суммой. Король ассигновывал им лишь по 2,5 ливра в день.

Своим денежным содержанием арестанты могли распоряжаться довольно свободно. Люди бережливые откладывали деньги. Случалось даже, что узники просили продлить им срок заключения, дабы побольше накопить денег. Подобные прошения удовлетворялись.

Если выяснялось, что кто-то был заточен в Бастилию безо всякой вины, ему возмещали ущерб, и порою щедро. Так, известно, что некоему адвокату выплатили целых 3000 ливров, когда – на 18-й день после ареста – обнаружилась его невиновность.

Вольтер, в молодости просидевший в Бастилии почти год (в 1717-1718 годах), также был вознаграждён деньгами. Вина его заключалась в следующем: писателя посчитали автором манифеста, в котором содержались резкие нападки на регента, но доказать авторство 8-:.льтера так и не удалось. Во время своего заточения начинающий философ (в Бастилии ему исполнилось 23 года) пользовался довольно большой свободой. Он беспрепятственно мог работать над эпической поэмой «Генриада» и трагедией «Эдип».

Перечень знаменитых узников Бастилии очень велик, мы упомянем здесь лишь некоторых из них. Пожалуй, самым знаменитым был «человек в железной маске». О нём сложено немало легенд, написано немало романов. Учёных также неотступно занимала судьба неизвестного, доставленного в Бастилию в 1689 году и умершего там в 1703-м. Не был ли он братом или сыном Людовика XIV? В документах Бастилии о нём ничего не сказано, поэтому оставалось строить самые разные догадки, кто мог скрываться под таинственной маской. Установлено лишь, что маска, которую он носил (что и поныне даёт пищу для всевозможных домыслов), была не из железа, а из бархата.

Другим знаменитым узником был маршал Бассомпьер, которого бросили в Бастилию по приказанию кардинала Ришелье. Впрочем, слово «бросили» почти всегда неточно передаёт случившееся. По обычаю, обвиняемому лицу присылали на дом письменное уведомление с требованием явиться в Бастилию. Бассомпьер, попавший туда по политическим причинам, оставался в тюрьме вплоть до смерти самого Ришелье (1642). За годы своего ареста этот изящный придворный и дипломат написал очень любопытные мемуары.

Не раз водворяли в Бастилию и герцога Ришелье, внучатого племянника кардинала и первого министра Людовика XIV. Впервые герцог был арестован 20 лет от роду; виной всему было одно галантное приключение с герцогиней Бургундской. Как явствует из педантично составленных протоколов Бастилии, его взяли с поличным; на нём не было даже сорочки. Через пять лет, в 1716 году, герцог Ришелье, впоследствии ставший удачливым полководцем и влиятельным придворным, был Арестован во второй раз. Теперь из-за того, что был лишком болтлив, чересчур откровенно рассказывал подробности оргии, устроенной у мадам де Матиньон, Фафини де Гласе; участники её вели себя так бесстыдно, что графиня в конце концов пошла по рукам не только своих гостей, но и их лакеев. Узнав об этом, супруг графини вызвал герцога на дуэль и погиб во время поединка. Герцог угодил в тюрьму.

Весьма разорительным для казны явилось содержание в Бастилии кардинала Роана, епископа Страсбурга (он стал одним из самых дорогих узников в её истории). Его арестовали за несколько лет до начала революции; он был замешан в так называемой «истории с ожерельем» (См. статью «Роковое ожерелье» в разделе «Обманы, мошенничества, мистификации» в этой книге).

Обвиняемого содержали в одной из роскошных камер, издавна предназначавшихся для важных особ. Король Людовик XVI распорядился сделать его пребывание там как можно более приятным. Каждый день комендант Бастилии выдавал церковному сановнику 120 ливров.

Вместе с кардиналом Ровном в Бастилию был заключён и один из самых знаменитых людей XVIII столетия, Алессандро, граф Калиостро, пресловутый авантюрист, чья судьба легла в основу таких известных литературных произведений, как «Духовидец» Шиллера (1789) и «Великий Кофта» Гёте (1791). Калиостро был заклинателем духов, магнетизёром, алхимиком; он жил магией и махинациями, а порой не гнушался и «сдавать напрокат» свою жену. Он извлекал золото и изобретал эликсиры красоты. Облачившись в униформу прусского офицера, продавал лотерейные таблицы. В Англии вступил в ложу вольных каменщиков, где вскорости стал очень влиятельной персоной. В Лионе основал «Ложу победительной мудрости». Он говорил, что родился в Египте, что случилось это три сотни лет назад и что его молодой жене исполнилось уже 70 лет.

Многие верили ему во всём. В том числе и кардинал Роан, он привёз Калиостро в Париж, стал его покровителем, ввёл в придворные круги. Теперь же из-за истории с ожерельем подозрение пало и на Калиостро. Грпф находился в Бастилии до тех пор, пока по завершении суда его не оправдали. Тем временем выяснилось его прошлое. Тут-то весь свет узнал, что графу Калиостро вовсе не триста лет, что титул графа и имя Калиостро он носил незаконно. На самом деле звали его Джузеппе Бальзамо; родом он был из бедной палермской семьи.

Стоит перечитать записи Гёте, включённые в его «Итальянское путешествие» и датированные «13и 14 апреля 1787 года, Палермо», чтобы понять, как же живо люди в ту пору интересовались этими сенсационными разоблачениями. Гёте описывает, как в Палермо его известили о подлинной родине Калиостро, и как он посетил жившую там семью: мать Калиостро, его сестру, племянника и других родных. Прошло пять лет, и Гёте опубликовал статью «Жозеф Бальзамо по прозвищу Калиостро, родословная. Известия о его семье, все ещё проживающей в Палермо».

Незадолго до Калиостро и кардинала Роана в Бастилию попал и маркиз де Сад. Скандально известный писатель (слова «садизм» и «садист» – производные от его имени) часто сиживал в тюрьмах – всего он провёл за решёткой 27 лет. Сначала его ограждали от общества за сексуальные преступления, потом стали наказывать за его шокирующие сочинения. Кстати, маркиз вполне мог оказаться среди тех, кого освободили 14 июля. В том году он сидел в Бастилии, и лишь после ряда проступков – в июне он с кулаками набросился на часового; в начале июля, схватив переговорную трубу, обрушил на коменданта Делонэ поток площадной брани (происходящее собрало у стен Бастилии толпу зевак) – 4 июля 1789 года маркиза решили перевести в дом для умалишённых. Вот поэтому Саду и не удалось пройти в триумфальном шествии, устроенном вечером 14 июля 1789 года рядом с освобождёнными «жертвами деспотизма», рядом с героями «взятия Бастилии».

Впрочем, героев Бастилии это не опечалило. Им вообще не было дела до узников. Поначалу их даже не интересовала сама Бастилия. Подлинную подоплёку быстро позабыли. Прежде всего, будущих победителей интересовало оружие, а оно хранилось также и в крепости. Вооружаться парижане начали ещё 12 июля. Люди нервничали. Они чувствовали, что их предали. Король, твердила молва, стягивает к Парижу войска. Неужели королевские войска нападут на народ?\" А 1 июля Людовик XVI уволил своего министра финансов Неккера, человека, пытавшегося дать французам конституцию по английскому образцу.

Жак Неккер, сын немца, родился в Женеве. В предыдущую зиму разразился голод, но Неккер обеспечил людей хлебом. Вообще зима 1788-1789 года была самой холодной за последние 80 лет. Вдобавок летом, накануне её, случился неурожай. Тысячи людей стекались в Париж, надеясь добыть там хлеб. Тогда Неккер одолжил правительству два миллиона ливров из собственных средств, на них надлежало купить пшеницу. Хотя он не пожертвовал эту сумму, а ссудил (под пять процентов), он всё равно рисковал. Пытаясь помочь народу, он отказался от своего жалованья в 220 000 ливров. Итак, народ любил Жака Неккера.

Но народ слишком многого ждал от него, и это сыграло роковую роль. Этот разбогатевший на спекуляциях, самонадеянный, честолюбивый банкир своей рискованной политикой займов серьёзно подорвал доверие к короне. Франция уже давно могла стать неплатёжеспособным государством, и Неккер немало тому способствовал; при нём опасность государственного банкротства существенно возросла. Долг Франции достиг уже миллиардной отметки. Впрочем, и предшественники Неккера – генеральные контролёры (министры) финансов Тюрго и Калонн – не справлялись с ситуацией. Разумеется, виноваты были не столько министры, сколько король, ведь он так и не отважился одобрять предложенные ими реформы. Так, после назначения Тюрго Вольтер восторженно “предрекал француза блаженные времена“, и министр действительно предложил налоговую реформу: он решил ввести единый поземельный налог, невзирая на привилегию дворян и лиц духовного звания, до сих пор освобождённых от налогов. Из трех сословий – духовенства, дворянства и буржуазии – налоги приходилось платить лишь представителям третьего сословия, то есть купцам и торговцам, крестьянам, ремесленникам. Зато дворяне, владевшие огромными имениями и имуществом, приносившими немалую ренту, были избавлены от налогов.

Тюрго подумывал и о других реформах; он хотел, например, отменить барщину. Его идеи живо обсуждались в стране. В конце концов, Тюрго нажил себе множество врагов, которые и добились его падения. Это случилось в 1776 году, и Вольтер, получив известие об отставке Тюрго, написал: «Франция была бы счастлива. Что теперь с нами станется? Я раздавлен, я в отчаянии».

Реакции Вольтера не стоит удивляться. Он, вождь Просвещения, равно как и другие французские литераторы, мечтал о «la belle revolution» (прекрасной революции); им хотелось не крушения государства, а революции в умах правителей. «Революция сверху» не удалась, хотя у Французского королевства, быть может, был шанс её совершить.

В последующие годы финансовое положение страны ухудшалось и наконец стало безвыходным. В 1786 году генеральный контролёр финансов Каллон предложил радикально изменить систему управления государством, но король сместил и его. Между тем Каллон собирался учредить финансовый совет, высший контрольный орган, призванный следить за соблюдением бюджета. Но это затрагивало абсолютную власть короля. Абсолютистская форма правления теперь наталкивалась на все более резкую критику, коренившуюся в идеях философии Просвещения и в событиях, разворачивавшихся на севере Америки, где английские колонии в 1776 году отделились от своей метрополии и после семилетней войны завоевали суверенитет.

Именно в Америке во время Войны за независимость, а не в Европе в годы французской революции, как нередко ошибочно пишут, родился принцип свободы и равенства всех людей; там же, в Америке, он впервые был закреплён в конституции. Государственная система, созданная французской революцией, явилась лишь отражением результатов американской Войны за независимость. Так впервые Соединённые Штаты верной Америки решающим образом повлияли на судьбы Европы.

За несколько лет до начала революции генерал Жозеф Лафайет, участник Войны за независимость американских штатов, заявил, что новый порядок взимания налогов следует обсудить с представителями нации. Не только среди буржуазии, но и в среде духовенства и в низших слоях дворянства все чаще считали, что надо посоветоваться с народом. Клерикалы указали на последнее средство, способное избавить страну от неминуемой беды: это – Генеральные штаты, собрание представителей трех сословий, только оно вправе одобрить налоги. В конце концов и правительство решилось созвать Генеральные штаты. 8 августа 1788 года король объявил, что депутаты соберутся 1 мая следующего, 1789 года.

«Так абсолютная монархия капитулировала перед привилегированными силами старого государства, – пишет Рихард Нюрнберге?. – Правительство продемонстрировало всю свою беспомощность и отсутствие чётко1 программы, заявив, что намерено дождаться созыва Генеральных штатов королевства, прежде чем начинать необходимые реформы».

Депутатов сословий не созывали уже 175 лет. Поэтому, прежде всего, следовало уяснить ряд вопросов. Касались они выборов депутатов, их состава, формы голосования. Решено было удвоить количество депутатов от третьего сословия; поэтому у них оказалось столько же голосов, сколько у дворянства и духовенства, вместе взятых. На «двойном представительстве» этого сословия настоял Неккер. Ему хотелось сделать буржуазию союзником короля. Однако действовал он слишком нерешительно, и задуманное не удалось. Когда Генеральные штаты собрались и Неккер выступил перед ними с речью, обрисовывая финансовые трудности, выяснилось, что никакой чётко очерченной программы у него не было. Кроме того, по-прежнему было непоняно, чем будут заниматься Генеральные штаты и как проводить их заседания: совместно или каждое сословие отдельно. Поскольку правительство не сумело проявить инициативу (после выступления Неккера король закрыл заседание, поэтому даже обсудить бедственное положение дел не удалось), то её захватило третье сословие. 17 июня 1789 года его депутаты провозгласили себя Национальным собранием, то есть единственным представителем нации. Это было началом революции. Граф Мирабо, избранный депутатом от третьего сословия, пытался предотвратить этот опасный шаг, ставивший собрание превыше монархии, но всё было напрасно.

Правительство тоже было бессильно; два других сословия (их депутатов призвали войти в Национальное собрание) никак не воспротивились решению третьего сословия. Но вот 20 июня (события происходили в Версале) депутаты Национального собрания обнаружили, что зал заседаний заперт. Тогда они перешли в соседний Зал для игры в мяч и произнесли знаменитую клятву: не расходиться, пока у Франции не появится конституция. Большая часть духовенства и часть дворян примкнули к ним.

Наконец король решил, что другого выхода у него не остаётся и Национальное собрание надо признать. 27 июня он обратился к остальным депутатам от духовенства и дворянства и рекомендовал им поддержать Национальное собрание.

Так Людовик XVI отказался от абсолютной власти. Путь к конституционной монархии был открыт. И тут король допустил решающую ошибку: он не стал участвовать в совещаниях – он удалился, отправился на охоту, всеми поступками выказывая, что происходящее неинтересно ему. Тем временем в окрестности Парижа и Версаля по приказу монарха стягивались войска; горожане стали подозревать, что король готовит государственный переворот. Подозрения усилились, когда II июля Людовик уволил Неккера в отставку, обвинив его в том, что события приняли столь неприятный оборот; Дело его передали в руки реакционеров, противников перемен.

Лафайет – впоследствии по его предложению была принята «Декларация прав человека и гражданина» – и \"которые другие депутаты решили восстановить в должности Неккера; в их глазах он был гарантом конституции. Они стали формировать народные батальоны, набирали в них солдат, так рождалась гражданская милиция. На следующий день, 13 июля, чтобы вооружить добровольцев, захватили Дом инвалидов, где хранились 28 000 винтовок и несколько пушек. Тем временем Национальное собрание решило направить депутацию к Неккеру с выражением своего сожаления по поводу его отставки.

Между тем Неккер, повинуясь приказу короля, покинул Париж ещё вечером II июля, покинул тайком, чтобы никто ничего не заметил. В воскресенье, 12 июля, он встретился в Брюсселе со своей женой. Туда же прибыли его дочь (позднее она прославится под именем мадам де Сталь) и её муж, барон де Сталь-Гольштейн, посланник шведского короля в Париже. Оттуда Неккер и барон де Сталь сломя голову помчались в Базель; туда же направились мадам Неккер и её дочь.

В пути они не догадывались о событиях, происходивших в Париже, коим было суждено ещё раз изменить их жизнь. В то время мадам Неккер заботило совсем другое: она обдумывала некий удивительный план (вскоре она запишет все его детали); её интересовало, нельзя ли и после смерти как-либо сохранить своё тело, чтобы не разлучаться с мужем. Уже лет десять она раздумывала над этим, расспрашивало учёных, пытаясь узнать, как лучше всего забальзамировать себя. И вот теперь, по дороге в Швейцарию, в дни, последовавшие за первой отставкой мужа, она окончательно завершила план. Позднее всё было выполнено так, как она хотела: в швейцарском имении Неккеров был построен мавзолей с огромным каменным бассейном, в котором поместились бы он и она – и бассейн был заполнен спиртом, защищающим тела от тления. Госпожа Неккер была уверена, что умрёт первой, и потому наказала мужу почаще её навещать. А после смерти супруга мавзолей следовало замуровать навсегда.

Итак, пока мадам Неккер размышляла о своей грядущей кончине, парижане взялись за дело. Сперва они устроили шествие, по улицам города пронесли бюст Неккера: пусть хотя бы символически он взирает на народ, требующий его возвращения, на народ, берущийся за оружие. Вечером 13 июля все принятые в Париже решения были переданы в «Избирательный комитет». Президентом его стал бургомистр столицы де флессель, но прав у него теперь оказалось меньше, чем прежде, когда он был градоначальником.

Утром 14 июля Избирательный комитет направил в Бастилию депутацию, так как обнаружилось, что в ночь на 13 июля в крепость из соседнего с ней цейхгауза был переправлен весь запас пороха и патронов.

Незадолго до этого гарнизон Бастилии, состоявший из 82 инвалидов, пополнили 32 швейцарца. Ещё раньше комендант занялся ремонтом подъёмных мостов и приказал переоборудовать некоторые бойницы для стрельбы из артиллерийских орудий.

Значит, в крепости подумывали о сражении? Едва ли. По крайней мере, в то время к нему не готовились. Иначе бы гарнизон Бастилии снабдили провиантом. Пока же всего продовольствия было два мешка муки да немного риса. В крепости даже не запаслись водой. Вода поступала снаружи, и её легко можно было перекрыть.

Конечно, все эти подробности выяснились задним числом; в тот момент парижане ничего не знали об этом. Люди вправе были не доверять коменданту. Когда парижане стали вооружаться, комендант крепости Делонэ, как сообщает один из современников, тоже приказал своим подчинённым «взяться за оружие». Такая команда была отдана в ночь на 13 июля. Ворота закрыли, и солдаты укрылись внутри Бастилии, хотя их квартиры располагались перед самой крепостью. На башни и стены были высланы двенадцать часовых, у ворот стояли невооружённые часовые.

Таким положение оставалось весь день 13 июля. В ночь на 14-е по сторожевым башням несколько раз стреляли. Утром 14-го около десяти часов к решётке Бастилии подошла упомянутая выше депутация, посланная Избирательным комитетом. Члены её хотели разузнать, как поведут себя в создавшейся обстановке комендант и его отряд, а также намеревались приказать Делонэ отвести пушки с их позиций и выдать оружие народу.

Депутация, которую возглавлял Тюрио де ла Росье, первый выборщик округа Сен-Луи де ла Культюр, увидела, прежде всего, что её опередила другая группа людей. Три человека, назвавших себя городскими депутатами (следом за ними появилась и толпа горожан), уже сидели и завтракали с комендантом. Маркиз Дгонэ, который слыл одним из самых кротких людей Франции, не мешкая, принял их. Он даже сам предложил отослать в толпу в виде заложников четырех своих унтер-офицеров, пока депутация останется в крепости. Кто послал этих людей, чего они добивались, впоследствии так и не удалось узнать.

Собеседники ещё не успели покончить с завтраком, когда появились люди, уполномоченные Избирательным комитетом. Подъёмный мост был опущен, и выборщик де ла Росье вошёл в Бастилию. Ему пришлось какое-то время подождать, пока первая группа посетителей не ушла. После этого комендант уделил время выборщику.

«Я пришёл, – сказал де ла Росье, – чтобы от имени нации и отечества заявить вам, что пушки, установленные на башнях Бастилии, причиняют беспокойство и сеют тревогу среди парижан. Я прошу вас снять пушки и надеюсь, что вы согласитесь со всем, сказанным мной».

«Это не в моей власти, – ответил ему комендант. – Эти пушки всегда стояли на башнях; снять их я могу не иначе как по приказанию короля. Однако поскольку я был уже извещён о тревоге, вызываемой ими у парижан, но снять орудия с лафетов не имел дозволения, то приказал откатить их назад и вывести из бойниц».

Стало быть, комендант Делонэ все это уже проделал. Он был готов даже к большему. Он велел офицерам и солдатам поклясться, что они не будут стрелять, пока на них никто не нападёт. Затем де ла Росье попроил разрешения подняться на башни, чтобы самому все осмотреть и доложить уполномочившему его Избирательному комитету. Ему было позволено и это.

Тем временем люди, ожидавшие возле крепости, стали терять терпение. Возможно, они опасались, что их депутата арестуют в Бастилии; возможно, им было просто скучно оттого, что ничего не происходило. Они начали громко звать депутата. Некоторые стали поговаривать о нападении на дом, в котором жил комендант. Тюрио де ла Росье и комендант из окна помахали руками собравшимся, и это было встречено шумными рукоплесканиями. Де ла Росье крикнул в толпу, что гарнизон обещал не стрелять, если на крепость не будут нападать. Через несколько минут он покинул Бастилию и возвратился в ратушу.

Пока Избирательный комитет, выслушивая рассказ своего посланца, убеждался в мирных намерениях коменданта, пока уведомлял об этом людей, ожидавших снаружи, на площади перед ратушей, другой толпе, которая собралась возле Бастилии, стало слишком скучно. Раздались призывы к оружию, послышались крики: «Мы хотим занять Бастилию! Долой гарнизон!» Толпа угрожала; люди в ней были вооружены ружьями, саблями, шпагами, топорами, жердями.

«Мы как можно деликатнее просили этих людей удалиться, – рассказывал позднее один из инвалидов, – и старались внушить им опасность, которой они подвергаются». Комендант Делонэ был даже готов пропустить новую делегацию граждан во внешний двор, разделявший Бастилию и дом, где жил он сам; там он передаст пришедшим лишнее оружие и амуницию. Непонятно, то ли сам Делонэ велел опустить подъёмный мост, то ли – как утверждают потом большинство очевидцев – люди, все больше терявшие терпение, сумели, взобравшись на крышу кордегардии, разбить цепи, которые удерживали малый и большой подъёмные мосты с фасадной стороны Бастилии. Во всяком случае, мосты опустились (потом их снова подняли). Все устремились вперёд, В солдат начали стрелять.

Гарнизон ответил ружейными залпами. Нападавших удалось оттеснить. Несколько человек было ранено. Вероятно, были и убитые. Ответные выстрелы солдат крепости объявили вероломным нарушением клятвы, Большая часть осаждавших устремилась к ратуше, оглашая улицы криками и обвиняя солдат в предательстве. Они требовали оружия и призывали к штурму Бастилии.

Члены Избирательного комитета размышляли, как взять крепость приступом. Но бургомистр Флессель отклонил эти планы, посчитав их безрассудными, и предложил присутствующим послать в Бастилию ещё одну депутацию: убедить коменданта впустить в крепость какое-то количество людей. «Тогда Делонэ не посмеет отговориться, ссылаясь на присягу королю, – пояснил Флессель, – и мы будем уверены, что из крепости нам не причинят вреда».

Предложение было принято; послали новую депутацию с письмом коменданту, в котором Избирате.юный комитет даже не требовал сдачи крепости, а лиш спрашивал, не будет ли он, Делонэ, «так добр» и не примет ли у себя в крепости части парижской милиции, которые бы «охраняли Бастилию» вместе с гарнизоном. Когда депутация была уже в пути, члены Избирательного комитета вспомнили, что не снабдили се никакими опознавательными знаками. Так оно и вышло, делегатам не удалось обратить на себя внимание солдат, защищавших крепость. Тогда в путь отправилась ещё одна депутация; у её членов было с собой белое знамя; их сопровождали барабанщик и несколько солдат. Со стен крепости заметили делегатов, и комендант Делонэ попросил парламентёров подойти поближе. Защитники Бастилии, показывая, что готовы к переговорам, опустили ружья дулами вниз. Они заверяли, что не будут стрелять, настраиваясь на переговоры, вывесили вдоль верхней площадки Бастилии белое полотнище. Гарнизон, по-видимому, был обрадован тем, что дело можно закончить миром.

Однако депутаты отважились добраться лишь до внешнего двора. Там они простояли четверть часа. По свидетельству инвалидов, солдаты крепости краали пришедшим, что готовы передать им Бастилию, если они действительно городские депутаты. Но те внезапно удалились. Тогда комендант Делонэ решил, что имел дело вовсе не с официальными представителями.

Депутаты же говорили потом, что не могли вести переговоры, так как из крепости в них стреляли, что осаждённые все это время вообще не прекращали огонь. Но парламентёры лгали. Выстрелы раздались лишь после того, как депутаты удалились. Между тем большинство людей, проникших во внешний двор вместе с депутатами, там и остались. Внезапно они бросились ко второму мосту, защитники крепости напрасно увещевали их. Тогда комендант отдал приказ стрелять. Раздался залп – опять же только из ружей. Нападающие вновь отступили. Но отступили не все.

Собственно говоря, эти события разыгрывались ещё за пределами Бастилии. Здесь располагались казармы инвалидов, дом коменданта, кордегардия, кухни, конюшни и каретные сараи. Эти здания были тотчас захвачены и разорены. Принесли солому и подожгли дом коменданта, кордегардию и кухни. Никакой логики в этих поступках не было, огонь мешал самим осаждавшим. В этот момент со стороны гарнизона выстрелили из пушки, заряженной картечью. В тот день, 14 июля, это был всего один-единственный пушечный выстрел из Бастилии. Но по самой крепости стреляли из пушек. В конце концов, угрозы из толпы, которые слышали члены Избирательного комитета, возымели действие. Угрозы становились все настойчивее. Бургомистра и выборщиков обвиняли в сговоре с комендантом Бастилии, кричали, что их самих нужно выдать на расправу, и тогда пусть их накажет народ. И верно, уже принесли солому, уже собирались поджечь и ратушу, и Избирательный комитет.

«В эти минуты бургомистр и члены Избирательного комитета, несомненно, подвергались большей опасности, нежели комендант Бастилии и его солдаты, – позднее писал Луис-Гийом Литра, член Избирательного комитета и очевидец событий. – По крайней мере, я убеждён, что в тот день лишь чудо защитило ратушу от огня, а нас, находившихся в ней, охранило от резни».

В этот критический момент выручил один из горожан – он взял командование на себя. Пока члены комитета снарядили двух посыльных в Версаль, спеша уведомить о происходящем депутатов Национального собрания и требуя оружие, в это время, как рассказывает Литра, «никому не известный человек возглавил две роты французской гвардии, которые ещё с утра выстроились на площади перед ратушей». Это был швейцарец Юлен тридцати одного года, управляющий прачечной в Ла-Бриш близ Сен-Дени. С Неккером он был знаком лично, был его восторженным почитателем. В Париж Юлен прибыл по коммерческим делам, но вал революции захлестнул его и вынес наверх. Впоследствии он стал полковником, в 1806 году во время наполеоновских войн был комендантом Берлина.

Но пока для Юлена все только начиналось. На площади перед ратушей стояли две гвардейские роты, и он обратился к ним с зажигательной речью, показывая на раненых, которых принесли от Бастилии к ратуше: «Посмотрите на этих несчастных, что воздевают к вам руки! Неужели вы допустите, чтобы перед Бастилией убивали наших безоружных отцов, жён, детей? Неужели вы допустите это, вы, вы, у которых есть оружие, чтобы их защитить? Солдаты французской гвардии, жителей Парижа убивают, и вы не хотите направиться к Бастилии?» Так продолжалось до тех пор, пока гвардейцы не примкнули к парижанам. 150 гренадеров и фюзилеров под командованием Юлена, прихватив с собой четыре или пять пушек, стоявших на площади перед ратушей, направились к Бастилии. По дороге к ним присоединялись группы вооружённых горожан. Стрелки расположились возле Бастилии. Затем открыли огонь. Непосредственного урона крепости выстрелы не принесли, но комендант Делонэ запаниковал. Как рассказывали потом инвалиды, он хотел даже поджечь порох, хранившийся в Бастилии, и взорвать крепость. Делонэ начал обсуждать свой замысел с гарнизоном, но солдаты предпочли капитулировать. Комендант уступил им и распорядился сдаться и вывесить белый флаг. Но это означало лишь готовность к переговорам, а не капитуляцию. Впрочем, и за последней дело не стало. Солдаты объявили, что готовы сложить оружие и передать крепость при условии, что им будет обеспечен надёжный конвой. Осаждавшие, то есть два их предводителя, офицер Эли и Юлен, дали свои обещания. После этого защитники Бастилии капитулировали и опустили разводной мост. Юлен и Эли первыми вошли в крепость. Дело клонилось уже к вечеру, было примерно без четверти пять. Гарнизон собрался во дворе, ружья были сложены вдоль стены. Эли и Юлен приветствовали коменданта и офицеров; они обнялись.

Они давали слово в полной уверенности, что сдержат его, но переоценили своё влияние на толпу. А она, разъярённая, вслед за ними по мосту ворвалась в крепость. Юлен попытался защитить коменданта, предложив ему покинуть крепость и под защитой нескольких гвардейцев направиться в ратушу. По пути туда на них снова напали. Юлена сбили с ног, коменданта схватили и тут же, на месте, убили. Маркизу Делонэ отсекли голову мясницким ножом. Толпа жаждала перебить весь гарнизон. Этому помешали лишь Эли и гвардейцы, умолявшие пощадить своих солдат. Однако некоторых из них все же убили. Погибли майор Бастилии, адъютант, два лейтенанта и три инвалида.

Несколько часов в Бастилии бушевала чернь. Всё было разгромлено. Толпа отыскала архив, который с огромным тщанием собирали многие годы. Бумаги и книги выхватывали и бросали в канаву. Об узниках, «скорбных жертвах деспотизма», вспомнили гораздо позже. Наконец, когда их решили освободить, не нашлось ключей. Потом всё-таки отыскали тюремщиков, отняли ключи и с триумфом принесли к ратуше. И вот вывели «жертвы». Однако по большому счёту гордиться тут было нечем. Узников было всего семь, и каких: один из них оказался закоренелым уголовным преступником, двое – душевнобольными, четверо других подделывали векселя (они содержались в камере предварительного заключения). Освобождённых с триумфом провели по улицам города, а впереди несли голову маркиза Делонэ, насаженную на пику.

Таким был так называемый штурм Бастилии. Вечером этого бурного дня, 14 июля 1789 года, Людовик XVI записал в своём дневнике – крохотной тетради, переплетённой серой бечёвкой, – лишь одно-единственное слово: «Ничего». И всё же он преуменьшил случившееся. Этот день стал началом его собственного конца. Под впечатлением событий 14 июля Людовик XVI попросил вернуться в Париж своего бывшего министра финансов, уволенного всего за три дня до этого и высланного из страны.

Семья Неккеров ещё не добралась до своего швейцарского имения – замка Коппе (с покупкой его Неккер приобрёл титул барона), когда курьер из Версаля доставил известие о событиях в Париже и сообщил, что король просит барона Неккера (теперь уже в третий раз) вернуться в состав кабинета министров. Неккер возврат тился – с женой, дочерью и зятем. «Каким удивительным всё-таки было это путешествие, – писала позднее мадам де Сталь. – Я думаю, никому, кроме монархов, не доводилось переживать что-либо подобное… Восторженное ликование сопутствовало каждому его (Неккера. – Авт.) шагу; женщины, работавшие в поле, падали на колени при виде проезжавшей мимо кареты; в городках и селениях, которые мы миновали, тамошние знаменитости выходили нам навстречу и, заменяя ямщиков, уводили наших лошадей; горожане, выпрягая лошадей, сами впрягались в карету…»

Кульминацией стал Париж. На улицах и крышах домов расположились тысячи людей; все ликовали. Когда Неккер возвратился в Париж, уже начали сносить Бастилию. От «бастиона деспотизма» не должно было остаться камня на камне. Однако крепость сносил вовсе не «парижский народ», на плечи которого потомки часто сваливают этот обременительный труд. Этим занялся строительный подрядчик Поллуа; под его началом работали 500 человек, получавших за свой труд по 45 су в день. Имелся у них и побочный заработок. Ведь уже сколько недель Бастилия была излюбленным местом прогулки парижан. За пару су многие охотно покупали «кусочек страшного тюремного свода, на который веками оседало дыхание невинных жертв». Весь Париж жаждал увидеть брешь, через которую ворвались в крепость победители. Зеваки ощупывали пушки, «беспрерывно палившие в народ»; с содроганием останавливались перед «орудием пытки», которое на самом деле было всего лишь конфискованной старинной печатной машиной; в ужасе застывали, уставившись на человеческие скелеты, найденные во дворе Бастилии. Скелеты считали «останками мучеников свободы», что воочию доказывало «жестокость деспотической власти». Граф Мирабо, выступая в Национальном собрании, сказал: «Министрам недостало прозорливости, они забыли доесть кости!»

За эти недели и месяцы родилась легенда о «штурме Бастилии» и о «цитадели деспотизма». Немало тому способствовал Анри Масер де Латюд, один из бывших узников крепости. Он провёл в Бастилии 35 лет и теперь осознавал открывавшиеся перед ним возможности. Когда крепость начали сносить, он водил по её развалинам любопытствующих зевак, позже написал книгу о времени, проведённом в тюрьме. В 1749 году Латюд инсценировал покушение на мадам де Помпадур. Он отослал ей своего рода «адскую машину», но прежде чем его конструкция прибыла в Версаль, поехал туда сам, дабы предупредить Помпадур. Там он рассказал, что «видел, как двое мужчин отправили подозрительный пакет». Вот так он добивался славы, связей, наград. Но ничего не вышло – его изобличили и бросили в Бастилию. За это Латюда конечно же не осудили бы на 35 лет, но он повёл себя в Бастилии так экстравагантно, что его сочли душевнобольным. Трижды он бежал. Во второй побег воспользовался верёвочной лестницей, скрученной из рубашек. Эти рубашки по его желанию передало ему тюремное начальство. 06 этом сообщают сохранившиеся документы. Начальство заказало для него 13 Дюжин рубашек – каждую за 20 ливров! Разумеется, Латюд умолчал об этом в своих мемуарах «Мой побег из Бастилии». Может быть, сегодня ещё и верили бы Латюду, поведавшему немало страшных небылиц, если бы архив Бастилии не удалось спасти. Сразу после взятия крепости Избирательный комитет поручил нескольким гражданам сберечь то, что осталось от архива. «Давайте сохраним документы! – воскликнул один из выборщиков. – Говорят, что архивы Бастилии грабят. Нужно поскорее спасти остатки бумаг, свидетелей позорнейшего деспотизма. Пусть они внушают нашим внукам отвращение перед прошлым!»

Вот так была спасена, а потом опубликована большая часть документов.

Публикацию продолжали даже тогда, когда стало ясно, что именно бумаги, добытые в Бастилии, освобождали прежний режим от многих обвинений! Когда через 138 лет после «взятия Бастилии» заявили, что «историки недавно наконец окончательно разрушили легенду о таинственной цитадели французских королей, многочисленные учёные, прилагая неимоверные усилия, выявили рад документов, касающихся Бастилии, и тщательно сопоставили их, чтобы впоследствии, соблюдая необходимую осмотрительность, опубликовать их», тогда зародилась новая легенда, столь популярная, расхожая легенда об успехах современных исследователей. На самом деле все основные документы, касающиеся Бастилии, стали известны ещё в 1789 году.

Итак, комиссия, назначенная городскими властями, тотчас начала публиковать документы архива Бастилии. Это ценное собрание документов и свидетельств очевидцев взятия крепости появилось на свет ещё в 1789 году и имело следующее название: «Разоблачённая Бастилия, или Собрание запретных донесений по истории оной». Двумя основными темами книги были «разоблачение деспотизма» и «правдивое описание штурма Бастилии». В предисловии к первому изданию говорилось о «невинных жертвах резни»; Бастилия именовалась одной из «самых чудовищных голов гидры деспотизма», а сами издатели обещали привести «коллекцию доводов и примеров сих свирепых деяний, в коих нескончаемо был повинен деспотизм правителей».

Обещание не было выполнено. Официальные акты и мемуарные записи, представленные издателями, свидетельствовали о прямо противоположном: с заключёнными в Бастилии обращались вполне сносно. Но самое поразительное было в том, что издатели даже и после этого не отступились от своего первоначального замысла. Их интересовала правда! И они прямо изобличали, как лживые, воспоминания некоторых бывших арестантов, вылившиеся в нагромождение ужасов. Хотя издатели и пребывали на службе у новых властей, они сами первыми развеяли легенду о трупах узников, закопанных во дворе Бастилии, о заключённых, умиравших от голода или погибавших под пытками. С научной педантичностью исследователи изучали скелеты, найденные там. Выявилось, что речь шла о заключённых-протестантах, умерших в Бастилии и похороненных во дворе крепости, поскольку в погребении на городских католических кладбищах им было отказано.

В собрании документов, уже во втором его издании, была опровергнута и легенда о штурме Бастилии. В предисловии говорилось: «Предложив новое издание, мы самым достойным образом вознамерились подтвердить подлинность всех фактов, относящихся к взятию Бастилии. Чтобы добраться до истины, мы не проводили никаких новых исследований. Мы лишь изучили и обсудили все самым тщательным образом. Гарнизон замка, инвалиды, тюремщики, заключённые, осаждавшие, осаждаемые, опрошены были все…» И после всей проделанной работы издатели пришли к выводу:

«Бастилию не взяли штурмом; её ворота открыл сам гарнизон. Эти факты истинны и не могут быть подвергнуты сомнению».

Мы уже подчёркивали, что гарнизон крепости выстрелил из орудия лишь один-единственный раз – картечью, а рассказ о 15 пушках, паливших беспрерывно, просто недостоверен. Что же касается нескольких соседних домов, разрушенных пушечными ядрами, то виной тому, как поясняли издатели, было следующее: «Пушечные ядра, посылаемые осаждавшими, не всегда попадали в Бастилию, порой они миновали её и улетали очень далеко». Но парижане – и не только они – по-прежнему верили в 15 пушек, ужасную темницу, жестокое обращение с заключёнными, штурм и пробитую брешь.

А что же Неккер, во многом из-за которого все это разыгралось? Он быстро терял влияние и популярность. Через 13 месяцев он в последний раз – и. теперь окончательно – был отставлен от должности и уехал в свой швейцарский замок. В 1794 году умерла его жена; он самым педантичным образом исполнил все её указания. Через три месяца после её смерти мавзолей вместе с большим бассейном был окончательно готов; до тех пор Неккер держал тело покойной у себя в доме. Спустя десять лет он последовал за ней. А в 1817 году пришёл черёд и их дочери, Жермены де Сталь, к тому времени ставшей прославленной писательницей (особенно известна была её трехтомная книга «О Германии», на страницах которой де Сталь увековечила «страну мыслителей и поэтов», хотя и подвергла её беспристрастной критике).

Жермена де Сталь умерла 14 июля; в тот день, ровно 28 лет назад, по Парижу носили бюст её отца. Через четыре дня после её смерти был вскрыт семейный мавзолей – там, в чёрном мраморном бассейне, ещё наполовину заполненном спиртом, укрытые красным покрывалом лежали тела Неккера и его жены. Гроб дочери поставили в ногах бассейна; мавзолей снова замуровали, и Неккеры обрели наконец покой.

Произошли перемены в политике. Революция, а вслед за ней и Наполеон стали теперь историей. Франция вновь обрела короля. Можно было бы, пожалуй, даже сказать, что всё стало по-прежнему – так много всего было реставрировано.

Но исподволь революция продолжалась. Великая революция, о которой в драме Георга Бюхнера «Смерть Дантона» сказано, что она не знает святынь. Однако одну святыню она сохранила до наших дней: 14 июля, день взятия Бастилии – событие, которого никогда не было. Каждый год в этот день французы выходят на улицу, радуются, танцуют и вспоминают героев, брешь, 15 пушек, непрерывно паливших в народ…

Таинственное в произведениях С. Тургенева.

В начале 60-х годов прошлого века в творчестве великого русского писателя Тургенева появилась тема таинственного. Впервые она воплотилась в рассказе «Призраки», написанном в18б1-1863 годах. Затем образ таинственного стал возникать в все чаще и чаще: «Собака» (1864), «Странная история» (1869), «Стук… Стук… Стук!…» (1870), «Часы» (1875), «Сон» (1876), «Рассказ отца Алексея» (1877), «Песнь торжествующей любви» (1881), «После смерти» (1882) и некоторые другие его произведения, в частности незавершённый рассказ «Силаев», который создавался предположительно в конце 70-х годов. Все эти произведения исследователи творчества писателя относят к «таинственным повестям» Тургенева.

Их открывает рассказ «Призраки», названный в подзаголовке «Фантазией». Зачем автору потребовалось такое уточнение? Не опасался ли он непонимания, неприятия нового для него направления со стороны читателей, друзей, собратьев по перу, критиков? Исследователи литературного наследия Тургенева обратили внимание, что писатель, «словно предвидя это непонимание, предохранял себя на всякий случай разговорами о „пустячках“, „безделках“, „вздоре“. А потом сердился и переживал, когда эти „пустячки“ так и признавались пустячками…» (И. Виноградов).

«Таинственные повести» Тургенева были встречены современниками почти в штыки. И. Виноградов в этой связи замечает: «Трезвый реалист, всегда поражавший удивительной жизненной достоверностью своих картин, – и вдруг мистические истории о призраках, о посмертной влюблённости, о таинственных снах и свиданиях с умершими… Многих это сбивало с толку». Особенно досталось писателю за рассказ «Собака» – о разорившемся помещике, которому чудится, будто его преследует призрак какой-то таинственной собаки. Один из ближайших друзей Тургенева, В. П. Боткин, познакомившись с «Собакой», написал ему: \"Она плоха, говоря откровенно, и, по мнению моему, печатать её не следует. Довольно одной неудачи в виде «Призраков». А некто П. И. Вейнберг поместил в сатирическом журнале «Будильник» что-то вроде открытого письма Тургеневу в стихах:



Я прочитал твою «Собаку»,
И с этих пор
В моём мозгу скребётся что-то,
Как твой Трезор.
Скребётся днём, скребётся ночью,
Не отстаёт
И очень странные вопросы
Мне задаёт:
\"Что значит русский литератор?
Зачем, зачем
По большей части он кончает
Черт знает чем?\"



Но вместо ожидаемого «конца» последовал новый взлёт творчества писателя, не понятый не только его современниками, но и в более поздние времена. Появление «Призраков» советские литературоведы связывают с внешними и внутренними причинами: «…когда происходило обострение классовой борьбы, Тургенев приходил в угнетённое состояние»; он «пережил в этот период тяжёлый душевный кризис, может быть самый острый из всех, что пришлось ему когда-либо испытать», – писал в 1962 году И. Виноградов. Но поразительно, последнее не отрицает и сам Тургенев. В письме В. П. Боткину от 26 января 1863 года он пишет в СЕЧЗИ с «Призраками»: \"Это ряд каких-то душевных dissolving-views (туманных картин), вызванных переходным и действительно тяжёлым и тёмным состоянием моего \"Я\". Насколько писатель был искренен в оценке своего состояния перед другом, мнением которого дорожил? Не «прибеднялся» ли на всякий случай? Положим, «Призраки» написаны Тургеневым в стоянии тяжёлого душевного кризиса (правда, остаётся непонятным, как в таком состоянии мог быть создан подобный шедевр), ну а все прочие «таинственные повести»? Что, обострение классовой борьбы и вызванное этой и другими причинами «тяжёлое и смутное состояние» продолжались ещё два десятилетия, до 1882 года? Ведь нет же, а шедевры, в том числе и «таинственные», продолжали выходить. Так в чём же дело?

Все очень просто. Тургенев никогда не изменял себе. Он как был, так и остался реалистом, в том числе и в изображении таинственного. Дар писателя, наблюдательность, интуиция, знание жизни своего народа позволило Тургеневу отобразить таинственное с такой точностью в деталях, какая не всегда доступна иному профессионалу. На это обстоятельство, насколько известно, впервые обратила внимание М. Г. Быкова. В книге «Легенда для взрослых» (МД 1990), в которой рассказывается о проблеме потаённых животных, включая и снежного человека, Майя Генриховна задаётся вопросом.: «Применял ли когда-нибудь Тургенев знание о необычном в природе в своём творчестве?» И отвечает на конкретном примере: «В рассказе „Бежин луг“ природа вплотную на мягких лапах подступает к ребячьему костру. Поражают детали, конкретные знания: „Леший не кричит, он немой“, – роняет Илюша, которому на вид не более двенадцати лет». А в письме к Е. М. Феоктистову Тургенев в отношении «Бежина луга» заметил: «Я вовсе не желал придать этому рассказу фантастический характер». Такое мог сказать только реалист. А ведь писатель имел и личный опыт встречи с таинственным, да такой, какой пережить и врагу не пожелаешь! Об этой встрече рассказано в названной книге М. Г. Быковой.

Как-то в Париже у Полины Виардо собравшиеся говорили о природе ужасного. Интересовались, почему ужас всегда возникает при встречах с необъяснимым, таинственным.

И тогда Иван Сергеевич рассказал о происшедшем с ним случае встречи с ужасным и таинственным существом в лесах средней полосы России. Присутствовавший при этом Мопассан по свежим следам записал рассказанное, отобразив услышанное в малоизвестной новелле «Ужас». Вот она:

«Будучи ещё молодым, Тургенев как-то охотился в русском лесу. Бродил весь день и к вечеру вышел на берег тихой речки. Она струилась под сенью деревьев. Вся заросшая травой, глубокая, холодная, чистая. Охотника охватило непреодолимое желание окунуться. Раздевшись, он бросился в воду. Высокого роста, сильный и крепкий, он хорошо плавал. Спокойно отдался на волю течения, которое тихо его уносило. Травы и корни задевали его тело, и лёгкое прикосновение стеблей было приятно. Вдруг чья-то рука дотронулась до его плеча. Он быстро обернулся и… увидел страшное существо, которое разглядывало его с жадным любопытством. Оно было похоже не то на женщину, не то на обезьяну. Широкое и морщинистое, гримасничающее и смеющееся лицо. Что-то неописуемое – два каких-то мешка, очевидно, груди, болтались спереди; длинные спутанные волосы, порыжевшие от солнца, обрамляли лицо и развевались за спиной. Тургенев почувствовал дикий леденящий страх перед сверхъестественным. Не раздумывая, не пытаясь понять, осмыслить, что это такое, он изо всех сил поплыл к берегу. Но чудовище плыло ещё быстрее и с радостным визгом то и дело касалось его шеи, спины, ног. Наконец, молодой человек, обезумевший от страха, добрался до берега и со всех сил пустился бежать по лесу, бросив одежду и ружьё. Страшное существо последовало за ним: оно бежало так же быстро и по-прежнему повизгивало. Обессиленный беглец – ноги у него подкашивали ль от ужаса – уже готов был свалиться, когда прибежал вооружённый кнутом мальчик, пасший стадо коз. Он стад хлестать отвратительного человекоподобного зверя, который пустился наутёк, крича от боли. Вскоре это существо, похожее на самку гориллы, исчезло в зарослях».

Конечно, это исключительный случай в биографии писателя – настолько необычный, что, отобрази он его в рассказе, даже с подзаголовком «фантазия», быть бы ему обвинённым по меньшей мере в надуманности. Осознавая всю неординарность случившегося, Тургенев лишь раз, да и то в кругу близких людей, вспомнил о том ужасном и таинственном происшествии. Большего ему не позволила внутренняя цензура: он был реалистом, но то событие явно выходило за всякие границы общеприемлемой реальности. А отдельные элементы таинственного в его произведениях были не столь круты, и читающая публика вполне могла воспринимать их как полет творческой фантазии. Видимо, писатель и сам расценивал свои «таинственные» творения подобным же образом, но присущие ему ощущение таинственных. сторон жизни и необыкновенно развитая интуиция позволили как бы невольно и в какой-то мере неосознанно отразить в «таинственных повестях» нечто большее – саму фантастическую реальность, облечённую в изысканно художественную форму.

Возьмём, например, рассказ «Призраки», как было уже упомянуто, первый в ряду «таинственных» произведений Тургенева. В основе сюжета – необычные ночные полёты героя рассказа, который стремительно проносится над землёй в объятиях призрака в образе женщины по имени Эллис. «Я начинал привыкать к ощущению полёта и даже находил в нём приятность: меня поймёт всякий, кому случалось летать во сне» – такими словами описывает автор странные впечатления своего героя, который со временем убеждается, что это вовсе не сон, а нечто большее: «Эге-ге! – подумал я. – Летанье-то, значит, не подлежит сомнению».

…Со времени написания «Призраков» прошло около столетия, прежде чем парапсихологи обратили внимание на рассказы людей о порой испытываемых ими необычных переживаниях, известных под названиями «выхода из тела», «внетелесного состояния», «астральной проекции», «бродячего ясновидения» и некоторыми другими. Их отличительная особенность проявляется в возможности видеть сцены или события, недоступные приятию в том месте, где находится физическое тело очевидца. У последнего возникает ощущение, что его сознание временно покидает свою телесную оболочку и способно путешествовать по городам и весям. При этом он осознает, что это не сон, а нечто большее. Да и по возвращении в своё обычное состояние у него не возникает ощущения, что все случившееся было сном. Более того, в тех случаях, когда имелась возможность проверки сцен или событий, засвидетельствованных «вышедшим из тела» сознанием очевидца, их описание зачастую соответствовало действительности. Тому есть и надёжные подтверждения, полученные в эксперименте с людьми, чья способность «выходить из тела» проявляется по желанию. Обычно же «внетелесное состояние» возникает в случаях, когда человек оказывается на краю смерти в результате болезни или несчастного случая, иногда оно вызывается сильнейшим эмоциональным стрессом, но чаще всего проявляется без какой-либо очевидной причины во время сна. Феномен известен на протяжении всей человеческой истории, и его проявления совпадают у представителей самых разных стран и культур – в Египте, Тибете, Индии, Китае, в Америке и Европе.

У некоторых людей во время сна «выходы из тела» происходят систематически. Например, англичанин Д. Уайтмен в книге «Таинственная жизнь» (Лондон, 1960) поделился с читателями своим опытом свыше шестисот «выходов из тела». Американский бизнесмен Р. Монро в книге «Путешествия вне тела», опубликованной в США в 1977 году, обобщил личный опыт таких «путешествий» – он «выходил из тела» более девятисот раз! Его труд опубликован на русском языке издательством «Наука» в 1993 году.

Вот как, например, Монро описывает свой очередной «выход», состоявшийся 10 ноября 1958 года в послеобеденное время, а также результаты последующей проверки увиденного:

\"Опять я всплыл вверх – с намерением посетить Брэдшоу и его жену. Сообразив, что доктор Брэдшоу болеет и лежит с простудой в постели, я решил навестить его в спальне, которую, бывая в доме, я ни разу не видел, и если потом мне удастся описать её, это и послужит доказательством моего визита. Опять последовал кувырок в воздухе, ныряние в туннель, и на этот раз ощущение подъёма в гору (доктор и миссис Брэдшоу живут милях в пяти от моего офиса в Доме на холме). Я – над деревьями, надо мной – чистое небо. На мгновение я увидел (в небе?) округлую человеческую фигуру, кажется, в каком-то широком одеянии и в шлеме на голове (осталось впечатление чего-то восточного), сидящую, сложив руки на коленях и, возможно, со скрещёнными ногами на манер Будды; потом она растворилась. Значения этого не знаю. Немного спустя двигаться в гору стало трудно, появилось ощущение, что энергия покидает меня и мне не одолеть этот путь. При мысли об этом произошло нечто удивительное – в точности такое чувство, будто кто-то взял меня ладонями под локти и поднял. Я почувствовал прилив силы, влекущей меня вверх, и быстро понёсся к вершине холма. Тут я наткнулся на доктора и миссис Брэдшоу. Они находились на улице, и на какое-то мгновение я оторопел, так как встретил их, ещё не достигнув дома. Это было мне непонятно: ведь доктор Брэдшоу должен лежать в постели. Доктор Брэдшоу был в лёгком пальто, на голове шляпа, его жена – в тёмном жакете, всё остальное тоже тёмного цвета. Они шли навстречу мне, и я остановился. Мне показалось, они в хорошем настроении. Они прошли мимо, не заметив меня, по направлению к небольшой постройке, похожей на гараж. Брэд плёлся сзади. Я поплавал туда сюда, махая рукой и безуспешно пытаясь привлечь их внимание. Тут мне послышалось, что доктор Брэдшоу, не поворачивая головы, говорит мне: «Я гляжу, тебе больше не нужна моя помощь». Решив, что контакт получился, я нырнул обратно в землю (?) и, оказавшись в своём офисе, вернулся в тело и открыл глаза. Всё вокруг было без изменения. Вибрация ещё не прекратилась, но я почувствовал, что для одного дня достаточно. Важное добавление. Вечером этого дня мы по: пили доктору и миссис Брэдшоу. Не сообщая, в чём дело, я поинтересовался, где они были между четырьмя и пятью часами. (Жена, узнав о моём визите, категорически заявила, что такого не может быть – хотя бы потому, что доктор Брэдшоу болен и лежит в постели.) Итак, я по телефону задал этот простой вопрос миссис Брэдшоу. Она ответила, что примерно в четыре двадцать пять они вышли из дома и пошли в гараж. Она собиралась на почту, а доктор Брэдшоу, решив, что ему не мешает подышать свежим воздухом, оделся и отправься с ней. Точное время вычислить нетрудно: на почте они были без двадцати пять – на машине от дома ехать туда минут пятнадцать. Я вернулся из своего путешествия к ним примерно в четыре двадцать семь. Я спросил, во что они были одеты. По словам миссис Брэдшоу, на ней были чёрные спортивные брюки, красный свитер, а сверху наброшен чёрный жакет для езды в Доктор Брэдшоу был в летней шляпе и светлом пальто. При этом никто из них меня не «видел» ни в прямом смысле, ни как-либо иначе, и они даже не подозревали о моём присутствии. Доктор Брэдшоу не припомнит, чтобы он что-либо говорил мне. Самое важное во всём этом: я ожидал застать его в постели, но не застал.

Слишком много совпадений. Я не собирался никому ничего доказывать. Только самому себе. Я убедился – поистине впервые, что это не просто сдвиг, травма или галлюцинация, а нечто большее, выходящее за пределы обычной науки, психологии и психиатрии вместе взятых. Удостовериться в этом было необходимо в первую очередь мне самому. Случай простой, но незабываемый\".

А теперь сравним некоторые фрагменты «путешествий», описанные в книге Монро и в «Призраках» Тургенева. Вот соответствующий отрывок из рассказа «Призраки»:

…Я взглянул вниз. Мы уже опять успели подняться на довольно значительную вышину. Мы пролетали над известным мне уездным городом, расположенным на скате широкого холма. Церкви высились среди тёмной массы деревянных крыш, фруктовых садов; длинный мост чернел на изгибе реки; все молчало, отягчённое сном. Самые купола и кресты, казалось, блестели безмолвным блеском; безмолвно торчали высокие шесты колодцев возле круглых шапок ракит; белесоватое шоссе узкой стрелой безмолвно впивалось в один конец города – и безмолвно выбегало из противоположного конца на сумрачный простор однообразных полей.

«Что это загород?» – спросил я.

«…сов».

«…сов в…ой губернии?»

«Да».

«Далеко же от дому!»

«Для нас отдалённости нет», – ответила герою рассказа Эллис.

А вот фрагмент похожего видения из «Путешествия» Монро, состоявшегося вечером 11 марта 1961 года:

…Начал медленно подниматься над зданием… Движение ускорилось, и вот уже вокруг знакомое голубое мелькание. Вдруг остановился и понял, что нахожусь высоко в небе, а внизу подо мной – сельский пейзаж с разбросанными там и сям домами. Местность выглядела знакомой, и мне показалось, что я вижу наш дом и другие здания между рекой и дорогой. Спустился вниз к дому и через минуту соединился со своим физическим телом. Сел, весь в целости, и с облегчением огляделся вокруг. Теперь я на месте!\" А теперь вновь вернёмся к Тургеневу. Герой «Призраков» просит Эллис отнести его в Петербург, и она тут же выполняет его желание:

«Слуша-а-а-а-ай!» – раздался в ушах моих протяжный крик. «Слуша-а-а-а-ай!» – словно с отчаянием отозвалось в отдалении. «Слуша-аа-а-ай!» – замерло где-то на конце света. Я встрепенулся.

Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость. Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало: облик Эллис исчезал совершенно, таял, как утренний туман на июльском солнце, и я явно видел все своё тело, как оно грузно и одиноко висело в уровень Александровской колонны.

Так вот Петербург! Да, это он, точно. Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, жёлто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крыльцами и дрянными овощными лавчонками; эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исаакия, ненужная пёстрая биржа; гранитные стены крепости и взломанная деревянная мостовая; эти барки с сеном и дровами; этот запах пыли, капусты, и рогожи, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, и скорченные мертвенным сном извозчики на продажных дрожках, – да, это она, наша Северная Пальмира.

Все видно кругом; всё ясно, до жуткости чётко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари – чахоточный румянец – не сошёл ещё и не сойдёт до утра с белого, беззвёздного неба; он ложится полосами по шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперёд свои холодные синие воды. – Улетим, – взмолилась Эллис. И, не дожидаясь моего ответа, она понесла меня через Неву, через Дворцовую площадь, к Литейной. Шаги и голоса послышались внизу: по улице шла кучка молодых людей с испитыми лицами и толковала о танцклассах. «Подпоручик Столпаков седьмой!» – крикнул вдруг спросонку солдат, стоявший на часах у пирамидки ржавых ядер, а несколько подальше, у раскрытого окна высокого дома, я увидел девицу в измятом шёлковом платье, без рукавчиков, с жемчужной сеткой на волосах и с папироской во рту. Она благоговейно читала книгу: это был том сочинений одного из новейших Ювеналов.

“Улетим!” – сказал я Эллис. Минута, и уже мелькали под нами еловые лесишки и моховые болота, окружающие Петербург. Мы направлялись прямо к югу: небо и земля, все становилось понемногу темней и темней. Больная ночь, больной день, больной город – все осталось позади\".

Сравним этот фрагмент с описанием «путешествия» Монро, совершенного 30 октября 1960 года после полудня:

«Примерно в три пятнадцать лёг с намерением посетить Э. У. в его домике, находящемся на расстоянии пяти миль. С некоторыми затруднениями мне, в конце концов, удалось вызвать у себя состояние вибрации. Отделившись от физического тела, остался в комнате. Мысленно сконцентрировавшись на Э. У., медленно (сравнительно) тронулся в путь. Вдруг оказался над оживлённой улицей, перемещаясь над тротуаром на высоте примерно двадцать пять футов (на уровне верхнего края окон второго этажа). Узнал улицу (главная улица городка), узнал и квартал, над которым пролетал. В течение нескольких минут, скользя над тротуаром, разглядел заправочную станцию на углу и белого цвета машину со снятыми задними колёсами, стоящую перед раскрытыми решётчатыми дверями, перепачканными смазкой. Был расстроен тем, что не попал к Э. У. Не видя ничего достойного интереса, решил вернуться в физическое тело, что и проделал без каких-либо затруднений. Вернувшись, сел и стал анализировать, почему не попал туда, куда собирался. Следуя какому-то внутреннему побуждению, встал, спустился в гараж, сел в машину и проехал пять миль до городка, где жил Э. У. Решив извлечь хоть какую-то пользу из этой поездки и проверить виденное сверху, поехал к тому самому углу Мэйнстрит, где видел белую машину перед открытыми дверями. Она была на месте. Хоть и мелочь, а всё-таки какое-то подтверждение! Подняв голову вверх, туда, где я плыл над тротуаром, замер от неожиданности: именно на том уровне проходили электрические провода довольно высокого напряжения. Может, электрическое поле притягивает Второе Тело? Не благодаря ли ему оно обладает способностью перемещаться в пространстве? Вечером этого дня я всё же попал в дом к Э. У. Кажется, уже в первый раз я был не очень далеко от цели: примерно в три двадцать пять он, как выяснилось позже, шёл по Мэйн-стрит, а я следовал за ним прямо у него над головой, не подозревая об этом».

Конечно же, герою рассказа Тургенева, в отличие от Монро, не было надобности проверять свои впечатления – законы жанра не позволяют. В жизни, однако, это оказывается возможным, и проверка показывает, что «путешественник» действительно странным образом «побывал» там же, где оказалось его нечто, обычно не выходящее за пределы физического тела «путешествующего».

Вместе с тем, сколь ни загадочны подобные перемещения в пространстве, Тургенев в «Призраках» описывает ещё более удивительные странствия – не только в пространстве, но одновременно и во времени: Эллис легко переносит героя рассказа в Римскую империю времён Цезаря и в Россию периода восстания Степана Разина. Чтобы проиллюстрировать сказанное, придётся привести довольно-таки значительный отрывок из «Призраков». Вот он.

…На следующую ночь, когда я стал подходить к старому дубу, Эллис понеслась мне навстречу, как к знакомому. Я не боялся её по-вчерашнему, я почти обрадовался ей; я даже не старался понять, что со мной происходило: мне только хотелось полетать подальше, по любопытным местам.

Рука Эллис опять обвилась вокруг меня – и мы опять помчались.

«Отправимся в Италию», – шепнул я ей на ухо.

«Куда хочешь», – отвечала она торжественно и тихо – и тихо и торжественно повернула ко мне своё лицо. Оно показалось мне не столь прозрачным, как накануне; более женственное и более важное. Оно напомнило мне то прекрасное создание, которое мелькнуло передо мной на утренней заре перед разлукой.

«Нынешняя ночь – великая ночь, – продолжала Эллис. – Она наступает редко – когда семь раз тринадцать…»

Тут я не дослушал несколько слов.

«Теперь можно видеть, что бывает закрыто в другое время!»

«Эллис! – взмолился я, – Да кто же ты? Скажи мне, наконец!»

Она молча подняла свою длинную белую руку. На тёмном небе, там, куда указывал её палец, среди мелких звёзд красноватой чертой сияла комета.

«Как мне понять тебя? – начал я. – Или ты – как эта комета носится между планетами и солнцем – носишься между людьми… и чем?»

Но рука Эллис внезапно надвинулась на мои глаза… Словно белый туман из сырой долины обдал меня…

«В Италию! В Италию! – послышался её шёпот. – Эта ночь – великая ночь!»

Туман перед моими глазами рассеялся, и я увидал под собою бесконечную равнину. Но уже по одному прикосновению тёплого и мягкого воздуха к моим щекам я мог понять, что я не в России; да и равнина та не походила на наши русские равнины. Это было огромное тусклое пространство, по-видимому, не поросшее травой и пустое; там и сям, по всему его протяжению, подобно небольшим обломкам зеркала, блистали стоячие воды; вдали смутно виднелось неслышное, недвижное море. Крупные звезды сияли в промежутках больших красивых облаков; тысячеголосная, немолчная и всё-таки негромкая трель поднималась отовсюду – и чуден был этот пронзительный и дремотный гул, этот ночной голос пустыни…

«Понтийские болота, – промолвила Эллис. – Слышишь лягушек? Чувствуешь запах серы?»

«Понтийские болота… – повторил я, и ощущение величавой унылости охватило меня. – Но зачем принесла ты меня сюда, в этот печальный, заброшенный край? Полетим лучше к Риму.»

«Рим близок, – отвечала Эллис… – Приготовься!»

Мы спустились и помчались вдоль старинной латинской дороги. Буйвол медленно поднял из вязкой тины свою косматую чудовищную голову с короткими вихрами щетины между криво назад загнутыми рогами. Он косо повёл белками бессмысленно злобных глаз и тяжело фыркнул мокрыми ноздрями, словно почуял нас.

«Рим, Рим близок… – шептала Эллис. – Гляди, гляди вперёд!»

Я поднял глаза.

Что это чернеет на окраине ночного неба? Высокие ли арки громадного моста? Над какой рекой он перекинут? Зачем он порван местами? Нет, это не мост, это древний водопровод. Кругом священная земля Кампании, а там, вдали, Албанские горы – и вершины их, и седая спина старого водопровода слабо блестят в лучах только что взошедшей луны… Мы внезапно взвились и повисли на воздухе перед.единенной развалиной. Никто бы не мог сказать, чем она была прежде: гробницей, чертогом, башней… Чёрный плющ обвивал её всю своей мертвенной силой – а внизу раскрылся, как зев, полуобрушенный свод. Тяжёлым запахом погреба веяло мне в лицо от этой груды мелких, тесно сплочённых камней, с которых давно свалилась гранитная оболочка стены.

«Здесь, – произнесла Эллис и подняла руку. – Здесь! Проговори громко, три раза сряду, имя великого римлянина».

«Что же будет?»

«Ты увидишь».

Я задумался.

«Divus cajus Julius Caesar! (Божественный Кай Юлий Цезарь! (лат.)) – воскликнул я вдруг, – Divus cajus Julius Caesar! – повторил я протяжно: – Caesar!»

Последние отзвучия моего голоса не успели ещё замереть, как мне послышалось…

Мне трудно сказать, что именно. Сперва мне послышался смутный, едва уловимый ухом, будто бесконечно повторявшийся взрыв трубных звуков и рукоплесканий. Казалось, где-то, страшно далеко, в какой-то бездонной глубине, внезапно зашевелилась несметная толпа – и поднималась, поднималась, волнуясь и перекликаясь чуть слышно, как бы сквозь сон, сквозь подавляющий, многовековой сон. Потом воздух заструился и потемнел над развалиной… Мне начали мерещиться тени, мириады теней, миллионы очертаний, то округлённых, как шлемы, то протянутых, как копья; лучи луны дробились мгновенными синеватыми искорками на этих копьях и шлемах – и вся эта армия, эта толпа надвигалась ближе и ближе, росла, колыхалась усиленно… Несказанное напряжение, напряжение, достаточное для того, чтобы приподнять целый мир, чувствовалось в ней; но ни один образ не выдавался ясно…

И вдруг мне почудилось, как будто трепет пробежал кругом, как будто отхлынули и расступились какие-то громадные волны.

«Caesar, Caesar venit!» («Цезарь, Цезарь идёт!») – зашумели голоса, подобно листьям леса, на который внезапно налетела буря… прокатился глухой удар – и голова бледная, строгая, в лавровом венке, с опущенными веками, голова императора стала медленно выдвигаться из-за развалины…

На языке человеческом нету слов для выражения ужаса, который сжал моё сердце. Мне казалось, что раскрой эта голова свои глаза, разверзи свои губы – и я тотчас же умру.

«Эллис! – простонал я, – я не хочу, я не могу, не надо мне Рима, грубого, грозного Рима… Прочь, прочь отсюда!»

«Малодушный!» – шепнула она – и мы умчались.

Я успел ещё услыхать за собою железный, громовый на этот раз, крик легионов… потом все потемнело.

«Оглянись, – сказала мне Эллис, – и успокойся».

Я послушался – и, помню, первое моё впечатление было до того сладостно, что я мог только вздохнуть. Какой-то дымчато-голубой, серебристо-мягкий – не то свет, не то туман – обливал меня со всех сторон. Сперва я не различал ничего: меня слепил этот лазоревый блеск – но вот понемногу начали выступать очертания прекрасных гор, лесов; озеро раскинулось подо мною с дрожавшими в глубине звёздами, с ласковым ропотом прибоя. Запах померанцев обдал меня волной – и вместе с ним и тоже как будто волною принеслись сильные, чистые звуки молодого женского голоса. Этот запах, эти звуки так и потянули меня вниз – и я начал спускаться… спускаться к роскошному мраморному дворцу, приветно белевшему среди кипарисной рощи. Звуки лились из его настежь раскрытых окон; волны озера, усеянного пылью цветов, плескались в его стены – и прямо напротив, весь одетый тёмной зеленью померанцев и лавров, весь облитый лучезарным паром, весь усеянный статуями, стройными колоннами, портиками храмов, поднимался из лона вод высокий круглый остров… «Isola Bella! („Изола Белла!“) – проговорила Эллис. – Lago Maggiore („Лаго Мажжиоре“)!»

Я промолвил только: «А!» – и продолжал спускаться. Женский голос все громче, все ярче раздавался во дворце; меня влекло к нему неотразимо… Я хотел взглянуть в лицо певице, оглашавшей такими звуками такую ночь. Мы остановились перед окном.

Посреди комнаты, убранной в помпейяновском вкусе и более похожей на древнюю храмину, окружённая греческими изваяниями, этрусскими вазам, редкими растениями, дорогими тканями, освещённая сверху мягкими лучами двух ламп, заключённых в хрустальные шары, – сидела за фортепьяно молодая женщина. Слегка закинув голову и до половины закрыв глаза, она пела итальянскую арию; она пела и улыбалась, и в то же время черты се выражали важность, даже строгость… признак полного наслаждения! Она улыбалась… и Праксителев Фавн, ленивый, молодой, как она, изнеженный, сладострастный, тоже, казалось, улыбался ей из угла, из-за ветвей олеандра, сквозь тонкий дым, поднимавшийся с бронзовой курильницы на древнем треножнике. Красавица была одна. Очарованный звуками, красотою, блеском и благовонием ночи, потрясённый до глубины сердца зрелищем этого молодого, спокойного, светлого счастия, я позабыл совершенно о моей спутнице, забыл о том, каким странным образом я стал свидетелем этой столь отдалённой, столь чуждой мне жизни, – и я хотел уже ступить на окно, хотел заговорить…

Все моё тело вздрогнуло от сильного толчка – точно я коснулся лейденской банки. Я оглянулся… Лицо Эллис было – при всей своей прозрачности – мрачно и грозно; в её внезапно раскрывшихся глазах тускло горела злоба…

«Прочь!» – бешено шепнула она, и снова вихрь, и мрак, и головокружение…

Только на этот раз не крик легионов, а голос певицы, оборванный на высокой ноте, остался у меня в ушах… Мы остановились. Высокая нота, та же нота, все звенела и не переставала звенеть, хотя я чувствовал совсем другой воздух, другой запах… на меня веяло крепительной свежестью, как от большой реки, – и пахло сеном, дымом, коноплёй. За долго протянутой нотой последовала другая, потом третья, но с таким несомненным оттенком, с таким знакомым, родным переливом, что я тотчас же сказал себе: «Это русский человек поёт русскую песню» – и в то же мгновенье мне все кругом стало ясно.

Мы находились над плоским берегом. Налево тянулись в бесконечность скошенные луга, уставленные громадными скирдами; направо, в такую же бесконечность уходила ровная гладь великой многоводной реки. Недалеко от берега большие тёмные барки тихонько переваливались на якорях, слегка двигая остриями своих мачт, как указательными перстами. С одной из этих барок долетали до меня звуки разливистого голоса, и на ней же горел огонёк, дрожа и покачиваясь в воде своим длинным красным отраженьем. Кое-где, и на реке и в полях, непонятно для глаза – близко ли, далеко ли – мигали другие огоньки; они то жмурились, то вдруг выдвигались лучистыми крупными точками; бесчисленные кузнечики немолчно стрекотали, не хуже лягушек понтийских болот – и под безоблачным, но низко нависшим тёмным небом изредка кричали неведомые птицы

«Мы в России?» – спросил я Эллис.

«Это Волга», – отвечала она. Мы понеслись вдоль берега.

«Отчего ты меня вырвала оттуда, из того прекрасного края? – начал я. – Завидно тебе стало, что ли? Уж не ревность ли в тебе пробудилась?»

Губы Эллис чуть-чуть дрогнули, и в глазах опять мелькнула угроза… Но все лицо тотчас же вновь оцепенело.

«Я хочу домой», – проговорил я.

«Погоди, погоди, – отвечала Эллис. – Теперешняя ночь – великая ночь. Она не скоро вернётся. Ты можешь быть свидетелем… Погоди».

И мы вдруг полетели через Волгу, в косвенном направлении, над самой водой, низко и порывисто, как ласточки перед бурей. Широкие волны тяжко журчали под нами, резкий речной ветер бил нас своим холодным, сильным крылом… высокий правый берег скоро начал воздыматься перед нами в полумраке. Показались крутые горы с большими расселинами. Мы приблизились к ним.

«Крикни: Сарынь на кичку!» – шепнула мне Эллис.

Я вспомнил ужас, испытанный мною при появлении римских призраков, я почувствовал усталость и какую-то странную тоску, словно сердце во мне таяло, – я не хотел произнести роковые слова, я знал заранее, что в ответ на них появится, как в Волчьей Долине, что-то чудовищное, – но губы мои раскрылись против воли, и я закричал, тоже против воли, слабым напряжённым голосом: «Сарынь на кичку!»

Сперва все осталось безмолвным, как и перед римской развалиной, – но вдруг возле самого моего уха раздался грубый бурлацкий смех… Я оглянулся: никого нигде не было видно, но с берега отпрянуло эхо – и разом отовсюду поднялся оглушительный гам. Чего только не было в этом хаосе звуков: крики и визги, яростная ругань и хохот, хохот пуще всего, удары весел и топоров, треск как от взлома дверей и сундуков, скрип снастей и колёс, и лошадиное скакание, звон набата и лязг цепей, гул и рёв пожара, пьяные песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плач, моление жалобное, отчаянное, и повелительные восклицанья, предсмертное хрипенье, и удалой посвист, гарканье и топот пляски… «Бей! вешай! топи! режь! любо! любо! так! не жалей!» – слышалось явственно, слышалось даже прерывистое дыхание запыхавшихся людей, – а между тем кругом, насколько глаз доставал, ничего не показывалось, ничего не изменялось: река катилась мимо, таинственно, почти угрюмо; самый берег казался пустынней и одичалей – и только. Я обратился к Эллис, но она положила палец на губы…

«Степан Тимофеич! Степан Тимофеич идёт! – зашумело вокруг. – Идёт наш батюшка атаман, наш кормилец!»

Я по-прежнему ничего не видел, но мне явственно чудилось, будто громадное тело надвигается прямо на меня…

«Фролка! где ты, пёс? – загремел страшный голос. – Зажигай со всех концов – да в топоры их, белоручек!»

На меня пахнуло жаром близкого пламени, горькой гарью дыма – и в то же мгновенье что-то тёплое, словно кровь, брызнуло мне в лицо и на руки… Дикий хохот грянул кругом…

Я лишился чувств – и когда опомнился, мы с Эллис тихо скользили вдоль знакомой опушки моего леса, прямо к старому дубу…

«Видишь ту дорожку? – сказала мне Эллис, – где месяц тускло светит и свесились две берёзки?… Хочешь туда?»

Но я чувствовал себя до того разбитым и истощённым, что я мог только проговорить в ответ: «Домой… домой!»

«Ты дома», – отвечала Эллис.

Я действительно стоял перед самой дверью моего дома – один. Эллис исчезла. Дворовая собака подошла было, подозрительно оглянула меня – и с воем бросилась прочь. Я с трудом дотащился до постели и заснул, не раздеваясь.

Все следующее утро у меня голова болела, и я едва передвигал ноги; но я не обращал внимания на телесное моё расстройство, раскаяние меня грызло, досада душила.

Я был до крайности недоволен собою. «Малодушный! – твердил я беспрестанно, – да, Эллис права. Чего я испугался? Как было не воспользоваться случаем?… Я мог увидеть самого Цезаря – и замер от страха, запищал, отвернулся, как ребёнок от розги. Ну, Разин – это дело другое. В качестве дворянина и землевладельца… Впрочем, и тут, чего же я, собственно, испугался? Малодушный, малодушный!… Да уж не во сне ли я всё это вижу?» – спросил я себя наконец. Я позвал ключницу.

«Марфа, в котором часу я лёг вчера в постель – ты помнишь?»

«Да кто ж тебя знает, кормилец… Чай, поздно. В сумеречки ты из дома вышел; а в спальне-то ты каблучищами-то за полночь стукал. Под самое под утро, да. Вот и третьего дня тож… Знать, забота у тебя завелась какая».

«Э-ге-ге! – подумал я. – Летанье-то, значит, не подлежит сомнению».

«Ну, а с лица я сегодня каков?»– спросил я громко.

«С лица-то? Дай погляжу. Осунулся маленько. Да и бледен же ты, кормилец: вот как есть ни кровинки в лице».

Меня слегка покоробило… Я отпустил Марфу. «Ведь этак умрёшь, пожалуй, или сойдёшь с ума, – рассуждал я, сидя в раздумье под окном. – Надо это все бросить. Это опасно. Вот и сердце как странно бьётся. А когда я летаю, мне все кажется, что его кто-то сосёт или как будто из него что-то сочится, вот как весной сок из берёзы, если воткнуть в неё топор. А всё-таки жалко. Да и Эллис… Она играет со мной, как кошка с мышью… а впрочем, едва ли она желает мне зла. Отдамся ей в последний раз – нагляжусь – а там… Но если она пьёт мою кровь? Это ужасно. Притом такое быстрое передвижение не может не быть вредным; говорят, и в Англии на железных дорогах запрещено ехать более ста двадцати вёрст в час…»

Так я размышлял с самим собою – но в десятом часу вечера я уже стоял перед старым дубом\".

Вот такие необыкновенные полёты в объятиях призрака – полёты и во времени, и в пространстве – довелось испытать, благодаря полёту фантазии автора рассказа «Призраки», его главному герою. Зададимся же вопросом: а не сталкиваются ли люди в реальной жизни с чем-либо подобным?

Сколь это ни покажется странным, но необыкновенный феномен проникновения как бы за грань времени, похоже, чаще всего связан именно с призраками, призрачными миражами, привидениями. Иногда человек встречается с призраками прошлого буквально лицом к лицу, оставаясь при этом в нашем времени. Но бывает и так, что он сам как бы переносится в прошлое. При этом воссоздаётся, соответственно эпохе и времени, не только облик, поведение и даже психология встреченных там «иновремян», но вся обстановка и даже сам дух того времени! Самый знаменитый случай подобного рода – «приключение» двух английских учительниц в Версале, пережитое ими 10 августа 1901 года. Когда Тургенев только приступил к созданию «Призраков», до того странного происшествия оставалось ещё целых сорок лет. Итак, что же произошло в полдень десятого августа первого года нашего столетия? В тот день двадцатипятилетняя мисс Эн Моберли и тридцативосьмилетняя Элеонора Джордан, учительницы из Оксфорда, которые прибыли отдохнуть во Францию, оказались в садах Малого Трианона в Версале, бывшей резиденции французских королей. Они с путеводителем в руках пробирались к Малому Трианону, любимому дворцу Марии-Антуанетты, обезглавленной вместе со своим мужем, королём Франции ком XVI, во времена Французской революции в октябре 1793 года.

Чем дальше они шли, тем меньше понимали, где находятся: ничего общего с указаниями путеводителя! Всё вокруг было подобно какой-то грандиозной декорации из прошлого. Старомодно и необычно выглядели и вели себя встреченные по пути люди. Затем странная пелена как бы спала и окружающее приобрело вполне современные черты. По возвращении домой учительницы подробно записали свои впечатления, а потом предприняли небольшое историческое расследование и, сопоставив свои впечатления с документальными свидетельствами, пришли к выводу, что «попали» в 5 августа 1789 года. Другие исследователи полагают, что сцена, увиденная ими в 1901 году, скорее соответствует времени 1770-1771 годов. Как бы то ни было, но ещё в течение по крайней мере полустолетия от ряда посетителей Малого Трианона поступали сообщения о видении ими аналогичных сцен из прошлого. Описанию и осмыслению этих событий посвящено много книг и свыше ста статей. После паяя из книг – «Духи Трианона» доктора М. Колемана вышла в Англии в 1988 году, первая – «Приключения», написанная теми двумя учительницами, была опубликована в Лондоне в 1911 году; в 1978-м она же издана на французском языке в Париже.

Из других известных происшествий подобного рода нельзя не выделить «приключение», выпавшее на долю секретаря ректора Университета штата Небраска (США) миссис Колин Бутербах 3 октября 1963 года. Случай замечателен ещё и тем, что его расследовали профессионалы – психологи, парапсихологи, психиатры.

Утром того дня миссис Бутербах по поручению шефа направилась в соседнее здание с тем, чтобы отнести нотные бумаги в офис профессора Мартина, известного специалиста по хоровому пению. Примерно в восемь пятьдесят утра она вошла в здание и, проходя г обширному холлу, услышала в комнатах, примыкавших к кабинетам для занятий музыкой, шум студенческой группы и звуки игры на ксилофоне. Войдя в первую комнату и сделав не более четырех шагов, она была вынуждена остановиться из-за затхлого, крайне неприятного запаха. Подняв глаза, увидела фигуру очень высокой черноволосой женщины в блузе и юбке до лодыжек. Её правая рука касалась самых верхних полок старого шкафа для хранения нот и музыкальных принадлежностей.

Вот рассказ миссис Бутербах:

«Когда я только вошла в комнату, всё было вполне нормально. Но, сделав четыре шага, почувствовала сильный запах. Он буквально остановил меня, вызвав состояние, подобное шоку. Я посмотрела на пол, но тут же почувствовала, что в комнате кто-то есть. Затем я вдруг осознала, что в холле стало тихо. Наступила мёртвая тишина. Я подняла глаза, и что-то притянуло мой взгляд к шкафу. Там стояла она – спиной ко мне, касаясь правой рукой одной из верхних полок, совершенно бесшумно. Она и не подозревала о моём присутствии. Пока я наблюдала за ней, она стояла абсолютно неподвижно. Фигура не была прозрачной, и всё же я знала, что это не живой человек. Пока я смотрела на неё, она медленно таяла – не отдельными частями тела, а вся сразу. До того, как она растаяла, я не думала, что в комнатах может быть кто-то ещё, но вдруг почувствовала, что я не одна. Слева от меня стоял письменный стол, и я почувствовала, что за ним сидит мужчина. Я осмотрела все вокруг – никого не было, но я всё ещё ощущала его присутствие. Не знаю, когда ощущение чужого присутствия покинуло меня, потому что затем, выглянув в окно, расположенное за тем столом, я испугалась и покинула комнату. Не уверена, выбежала ли я из неё или просто вышла. Когда я выглядывала из окна, там не было ничего современного – ничего из того, что должно было быть! Ни улицы – Мэдисонстрит, которая расположена в полуквартале от Белого здания, ни даже нового Уиллард-хауза. И тогда я поняла, что те люди были не из моего времени, наоборот, я оказалась в их времени. Я возвратилась в холл и снова услышала знакомые звуки. Испытанное мною должно было длиться всего несколько секунд, потому что девушки, ещё только входившие в класс, пока я направлялась в нужную мне комнату, все ещё продолжали собираться там и играть на ксилофоне». В ответ на просьбу описать более подробно то, что она увидела, выглянув в окно, миссис Бутербах уточнила: «Окно было открыто. Несмотря на раннее октябрьское утро, за окном всё выглядело будто в летний полдень, было очень жарко. И ещё стояло полное безмолвие. Ещё виднелись разбросанные тут и там деревья – по-моему, два справа от меня и, кажется, три дерева. Возможно, их было больше, но именно так мне запомнилось. Всё остальное было чистое поле. Не было ни Уиллард-хауз, ни Мэдисон-стрит. Ещё я вспоминаю очень смутные контуры какого-то строения справа, и это все. Ничего, кроме чистого поля». В ходе дальнейших расспросов, сопоставлений и расследований выяснилось, что увиденная миссис Бутербах фигура похожа на мисс Кларису Миллс, преподавательницу музыки, которая с 1912 года работала в том же самом помещении, где её призрак возник из небытия. Она внезапно умерла на своём рабочем месте в 1936 году, в комнате напротив холла. Её отличительные особенности – высокий рост – около 180 сантиметров, чёрные волосы, а также место и действия (стоя у полок музыкального шкафа) – очень напоминали то, что делала и как выглядела та призрачная фигура, которая была одета по моде 1915 года. Учительница очень любила хоровое пение. При обследовании полок музыкального шкафа, к которым тянулась рука привидения, было найдено много нот для хора, большинство из которых были изданы до 1936 года. И самое любопытное: с трудом найденная исследователями фотография студенческого городка, сделанная в 1915 году, в целом соответствовала тому, что миссис Бутербах видела в окно. Нашли, хотя это было очень непросто, и фотографию самой мисс Миллс 1915 года, которую миссис Бутербах безошибочно выбрала среди множества других.

Таким образом, возвращаясь в последний раз к тургеневским «Призракам», следует сказать, что интуиция (а возможно, и нечто большее) отнюдь не подвела писателя и при изображении картин проникновения в призрачное прошлое: как показывает опыт, нечто подобное происходит и в реальной жизни.

Конечно, можно было бы столь же подробно и под интересующим нас углом зрения рассмотреть все другие «таинственные повести» Тургенева и в каждом отдельном случае найти соответствующие жизненные реалии. Однако мы не будем утомлять внимание читателя многочисленными параллелями, а остановимся лишь на последнем «таинственном» произведении писателя – повести «После смерти» («Клара Милич»), в основе которой лежит подлинная история посмертной влюблённости магистра зоологии Владимира Дмитриевича Аленицына (1846-1910) в Евлалию Павловну Кадмину (1853-1881) – молодую, красивую, талантливую актрису и певицу (контральто), которая покончила с собой 4 ноября 1881 года, приняв яд при исполнении роли Василисы Мелентьевой в одноимённой пьесе А. Н. Островского во время спектакля на сцене драматического театра в Харькове. По одной из версий Аленицын, увидев однажды Кадмину, влюбился в неё, а после её смерти любовь магистра приняла форму психоза. Другие утверждали, что зоолог влюбился в актрису только после её смерти. При всём при том сама Кадмина и не подозревала о существовании Аленицына. В то время эта жизненная Драма была у всех на устах, знал о ней и Тургенев. С Аленицыным он встречался у своих знакомых, с Кадминой лично знаком не был, но видел раз на сцене («у ней было очень выразительное лицо»). Замысел повести возник у писателя в декабре 1881 года. В его письме к Ж. А. Полонской от 20 декабря 1881 года есть такие строки: «Презанимательный психологический факт сообщённая Вами посмертная влюблённость Аленицына! Из этого можно бы сделать полуфантастический рассказ вроде Эдгара По». В сентябре 1882 года повесть «После смерти» была уже завершена. Читатели смогли познакомиться с ней в начале января следующего года, когда она была напечатана в первом номере журнала «Вестник Европы» за 1883 год.

Вскоре Ж. А. Полонская сообщила писателю: «Аленицын пробежал Ваш рассказ, узнал Кадмину и остался недоволен – нашёл, что Вы её не поняли и не могли понять и что, кроме него, никто не только не поймёт, но и не вправе её понять/…/ досадует на меня, – зачем я Вам писала о Кадминой».

Узнал ли Аленицын в Якове Аратове самого себя, история умалчивает, видимо, потому, что тогда это для всех было совершенно очевидно. Так же, как очевидно было то, что прототипом Клары Милич стала Кадмина. «Тургенев, – отметил ещё несколько десятилетий тому назад В. Сквозников в процессе критического анализа повести „После смерти“, – как и в других случаях, заботливо сохраняет подлинные приметы факта: его герой (Яков Аратов) сын „инсектонаблюдателя“ (наблюдателя за насекомыми), не чужд научным занятиям, судьба Клары очень сходна с трагической судьбой её „прототипа“. Тургенев как бы говорит читателю: вот реальный случай прямо из жизни, вовсе не какая-нибудь выдуманная мистическая подделка, – а попробуйте объяснить его научным разумом, „системой“! Можно, как в „Рассказе отца Алексея“, попробовать сослаться на психопатологию, но ведь все равно и ею этого сложного феномена не объяснить целиком. Есть, видимо, какие-то иные силы жизни».

С этими-то «иными силами жизни» Яков Аратов встречается на последнем отрезке своего земного пути. Вот как он описан Тургеневым в завершающих главах повести.

«Платонида Ивановна несказанно обрадовалась возвращению своего племянника. Чего-чего она не передумала в его отсутствие! „По меньшей мере, в Сибирь! – шептала она, сидя неподвижно в своей комнатке, – по меньшей мере – на год!“ К тому же и кухарка пугала её, сообщая наивернейшие известия об исчезновении то того, то другого молодого человека по соседству. Совершенная невинность и благонадёжность Яши нисколько не успокаивали старушку. „Потому… мало ли что! – фотографией занимается… ну и довольно! Бери его!“ И вот её Яшенька вернулся цел и невредим! Правда, она заметила, что он как будто похудел и в личике осунулся – дело понятное… без призора! – но расспрашивать его об его путешествии не посмела. Спросила за обедом: „А хороший город Казань?“ – „Хороший“, – отвечал Аратов. „Чай, там все татары живут?“ – „Не одни татары“. – „А халата оттуда не привёз?“ – „Нет, не привёз“. Тем и кончился разговор. Но как только Аратов очутился один в своём кабинете – он немедленно почувствовал, что его как бы кругом что-то охватило, что он опять находится во власти, именно во власти другой жизни, другого существа. Хоть он и сказал Анне – в том порыве внезапного исступления, – что он влюблён в Клару» – но это слово ему самому теперь казалось бессмысленным и диким. Нет, он не влюблён, да и как влюбиться в мёртвую, которая даже при жизни ему не нравилась, которую он почти забыл? Нет! но он во власти… в её власти… он не принадлежит себе более. Он – взят. Взят до того, что даже не пытается освободиться ни насмешкой над собственной нелепостью, ни возбужденьем в себе, если нет уверенности, то хоть надежды, что это всё пройдёт, что это – одни нервы, – ни приискиваньем к тому доказательств, – ничем иным!

«Встречу – возьму», – вспомнились ему слова Клары, переданные Анной… вот он и взят. «Да ведь она – мёртвая? Да; тело её мёртвое… а душа? разве она не бессмертная… разве ей нужны земные органы, чтобы проявить свою власть? Вон магнетизм нам доказал влияние живой человеческой души на Другую живую человеческую лущу… Отчего же это влияние не продолжится и после смерти – коли душа остаётся живою? Да с какой целью? Что из этого может выйти? Но разве мы – вообще – постигаем, какая цель всего, что совершается вокруг нас?» Эти мысли до того занимали Аратова, что он внезапно, за чаем, спросил Платошу: верит ли она в бессмертие души? Та сначала не поняла, что он такое спрашивает, – а потом перекрестилась и ответила, что ещё бы – душе – да не быть бессмертной! «А коли так, может она действовать после смерти?» – опять спросил Аратов. Старушка отвечала, что может… за нас молиться то есть; и то, когда пройдёт все мытарства – в ожиданье Страшного суда. А первые сорок дней она только витает около того места, где ей смерть приключилась. «Первые сорок дней?» – «Да; а потом пойдут мытарства».

Аратов подивился познаньям тётки – и ушёл к себе. И опять почувствовал то же, ту же власть над собой. Власть эта сказывалась и в том, что ему беспрестанно представлялся образ Клары, до малейших подробностей, до таких подробностей, которые он при жизни её как будто и не замечал: он видел… видел её пальцы, ногти, грядки волос на щеках под висками, небольшую родинку под левым глазом; видел движения её губ, ноздрей, бровей… и какая у ней походка – и как она держит голову немного на правый бок… все видел он! Он вовсе не любовался всем этим; он только не мог об этом не думать и не видеть. В первую ночь после своего возвращения она, однако, ему не снилась… он очень устал и спал как убитый. Зато, как только он проснулся – она снова вошла в его комнату – и так и осталась в ней – точно хозяйка; точно она своей добровольной смертью купила себе это право, не спросясь его и не нуждаясь в его позволенье. Он взял её фотографическую карточку; начал её воспроизводить, увеличивать. Потом он вздумал её приладить к стереоскопу. Хлопот ему было много… наконец это ему удалось. Он так и вздрогнул, когда увидал сквозь стекло её фигуру, получившую подобие телесности. Но фигура эта была серая, словно запылённая… и к тому же глаза… глаза все смотрели в сторону, все как будто отворачивались. Он стал долго, долго глядеть на них, как бы ожидая, что вот они направятся в его сторону. – он даже нарочно прищуривался… но глаза оставались неподвижными и вся фигура принимала вид какой-то куклы. Он отошёл прочь, бросился в кресло, достал вырванный листок её дневника, с подчёркнутыми словами – и подумал: «Ведь вот, говорят, влюблённые целуют строки, написанные милой рукой, – а мне этого не хочется делать – да и почерк мне кажется некрасивым. Но в этой строке – мой приговор». Тут ему пришло в голову обещанье, данное Анне насчёт статьи. Он сел за стол и принялся было её писать; но все у него выходило так ложно, так риторично… главное, так ложно… точно он не верил ни в то, что он писал, ни в собственные чувства… да и сама Клара показалась ему незнакомой, непонятной! Она не давалась ему. «Нет! – подумал он, бросая перо… – либо сочинительство вообще не моё дело, либо ещё подождать надо». Он стал припоминать своё посещение у Миловидовых и весь рассказ Анны, этой доброй, чудной Анны… Сказанное ею слово: «Нетронутая!» внезапно поразило его… Словно что и обожгло его и осветило.

«Да, – промолвил он громко, – она нетронутая – и я нетронутый… Вот что дало ей эту власть!»

Мысли о бессмертии души, о жизни за гробом снова посетили его. Разве не сказано в Библии: «Смерть, где жало твоё?» А у Шиллера: «И мёртвые будут жить!» («Auch die Todten soUen Leden!») Или вот ещё, кажется, у Мицкевича: «Я буду любить до скончания века… и по скончании века!» А один английский писатель сказал: «Любовь сильнее смерти!» Библейское изречение особенно подействовало на Аратова. Он хотел отыскать место, где находятся эти слова… Библии у него не было; он пошёл попросить её у Платоши. Та удивилась; однако достала старую-старую книгу в покоробленном кожаном переплёте, с медными застёжками, всю закапанную воском – и вручила её Аратову. Он унёс её к себе в комнату – но долго не находил того изречения… зато ему попалось Другое: «Большее сея любве никто же имать, да кто душу свою положит задруги своя…» (Ев. от Иоанна, XV гл., 13 ст.). Он подумал: \"Не так сказано. Надо было сказать: «Большее сея власти никто же имать…»

«А если она вовсе не за меня положила свою душу? Если она только потому покончила с собою, что жизнь ей стала в тягость? Если она, наконец, вовсе не для любовных объяснений пришла на свидание?» Но в это мгновенье ему представилась Клара перед кой на бульваре… Он вспомнил то горестное выражение на её лице – и те слезы и те слова: «Ах, вы ничего не поняли.»

Нет! Он не мог сомневаться в том, из-за чего и для кого она положила свою душу… Так прошёл весь этот день до ночи. Аратов лёг рано, без особенного желания спать; но он надеялся найти отдых в постели. Напряжённое состояние его нервов причинило ему утомление, гораздо более несносное, чем физическая усталость, путешествия и дороги. Однако, как ни было велико его утомление, заснуть он не мог. Он попытался читать… но строки путались перед его глазами. Он погасил свечку – и мрак водворился в его комнате. Но он продолжал лежать без сна, с закрытыми глазами… И вот ему почудилось: кто-то шепчет ему на ухо… «Стук сердца, шелест крови…», – подумал он. Но шёпот перешёл в связную речь. Кто-то говорил по-русски, торопливо, жалобно – и невнятно. Ни одного отдельного слова нельзя было уловить… Но это был голос Клары!

Аратов открыл глаза, приподнялся, облокотился… Голос стал слабее, но продолжал свою жалобную, поспешную, по-прежнему невнятную речь… Это, несомненно, голос Клары!

Чьи-то пальцы пробежали лёгкими арпеджиями по клавишам пианино…

Потом голос опять заговорил. Послышались более протяжные звуки… как бы стоны… все одни и те же. А там начали выделяться слова… «Розы… розы… розы…» «Розы, – повторил шёпотом Аратов. – Ах да! это те розы, которые я видел на голове той женщины во сне»…

«…Розы», – послышалось опять.

«Ты ли это?» – спросил тем же шёпотом Аратов. Голос вдруг умолк.

Аратов подождал… подождал – и уронил голову на подушку. «Галлюцинация слуха, – подумал он. – Ну, а если… если она точно здесь близко?… Если бы я её увидел – испугался ли бы я? Или обрадовался? Но чего бы я испугался? Чему бы обрадовался? Разве вот чему: это было бы доказательством, что есть другой мир, что душа бессмертна. Но, впрочем, если бы я даже что-нибудь увидел – ведь это могло бы тоже быть галлюцинацией зрения…»

Однако он зажёг свечку – и быстрым взором, не без некоторого страха, обежал всю комнату… и ничего в ней необыкновенного не увидел. Он встал, подошёл к стереоскопу… опять та же серая кукла с глазами, смотрящими в сторону. Чувство страха заменилось в Аратове чувством досады. Он как будто обманулся в своих ожиданиях… да и смешны ему показались эти самые ожиданья. «Ведь это наконец глупо!» – пробормотал он, снова ложась в постель – и задул свечку. Опять водворилась глубокая темнота.

Аратов решился заснуть на этот раз… Но в нём возникло новое ощущение. Ему показалось, что кто-то стоит посреди комнаты, недалеко от него-и чуть заметно дышит. Он поспешно обернулся, раскрыл глаза… Но что же можно было видеть в этой непроницаемой темноте? Он стал отыскивать спичку на ночном столике… и вдруг ему почудилось, что какой-то мягкий, бесшумный вихрь пронёсся через всю комнату, через него, сквозь него – и слово «Я!» явственно раздалось в его ушах… «Я!… Я!…»

Прошло несколько мгновений, прежде чем он успел зажечь свечку. В комнате опять никого не было – и он уже не слышал ничего, кроме порывистого стука собственного сердца. Он выпил стакан воды – и остался неподвижен, опершись головою на руку. Он ждал. Он подумал: «Буду ждать. Либо это все вздор… либо она здесь. Не станет же она играть со мною, как кошка с мышью!» Он ждал, ждал долго… так долго, что рука, которой он поддерживал голову, отекла… но ни одно из прежних ощущений не повторялось. Раза два глаза его слипались… Он тотчас открывал их… по крайней мере ему казалось, что он их открывал. Понемноту они устремились на дверь и остановились на ней. Свеча нагорела – и в комнате стало опять темно… но дверь белела длинным пятном среди полумрака. И вот это \"пошевельнулось, уменьшилось, исчезло… и на его месте, на пороге двери, показалась женская фигура. Аратов всмотрелся – Клара! И на этот раз она прямо смотрит на него, подвигается к нему… На голове у ней венок из красных роз… Он весь всколыхнулся, приподнялся…

Перед ним стоит его тётка, в ночном чепце с большим красным бантом и в белой кофте.

«Платоша! – с трудом проговорил он. – Это вы?»

«Это я, – ответила Платонида Ивановна. – Я, Яшененочек, я».

«Зачем вы пришли?»

\"Да ты меня разбудил. Сперва все как будто стонал… а патом вдруг как закричишь: «Спасите! помогите!»

«Я кричал?»

«Да; кричал – и хрипло так: „Спасите!“ Я подумала: Господи! Уж не болен ли он? Я и вошла. Ты здоров?»

«Совершенно здоров».

«Ну, значит, тебе дурной сон приснился. Хочешь, ладанком покурю?»

Аратов ещё раз пристально вгляделся в тётку – и громко засмеялся…

Фигура доброй старушки в чепце и кофте, с испуганным, вытянутым лицом, была действительно очень забавна. Все то таинственное, что его окружало, что давило его – все эти чары разлетались разом.

«Нет, Платоша, голубушка, не надо, – промолвил он. – Извините, пожалуйста, что я нехотя вас потревожил. Почивайте спокойно – и я усну».

Платонида Ивановна постояла ещё немного на месте, показала на свечку, поворчала: зачем, мол, не гасишь… долго ли до беды! – и, уходя, не могла удержаться, чтобы хоть издали, да не перекрестить его. Аратов немедленно заснул – и спал до утра.

Он и встал в хорошем расположении духа… хотя ему и было жаль чего-то… Он чувствовал себя легко и свободно. «Экие романтические затеи, подумаешь», -говорил он самому себе с улыбкой. Он ни разу не взглянул ни на стереоскоп, ни на вырванный им листик. Однако тотчас после завтрака отправился к КупферУ. Что его туда влекло… он сознавал смутно. Аратов застал своего сангвинического приятеля дома. Поболтал с ним немного, попрекнул ему, что он совсем их с тёткой забывает, – выслушал новые похвалы золотой женщине, княгине, от которой Купфер только что получил из Ярославля ермолку, вышитую рыбьей чешуёй… и вдруг, усевшись перед Купфером и глядя ему прямо в глаза, объявил, что ездил в Казань. – Ты ездил в Казань? Это зачем?

\"Да вот хотел собрать сведения об этой… Кларе Милич.

«О той, что отравилась?»

«Да» – Купфер покачал головою.

«Вишь ты какой! А ещё тихоня! Тысячу вёрст отломал туда и сюда… из-за чего? А? И хоть бы женский интерес туг был какой! Тогда я все понимаю! все! всякие безумства! – Купфер взъерошил себе волосы. – Но чтобы одни материалы собирать – как это у вас говорится – у учёных мужей… Слуга покорный! На это существует статистический комитет! Ну и что ж, познакомился ты со старухой и с сестрой? Не правда ли, чудесная девушка?»