Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вроде в Гражданскую всех врагов поубивали. Кто живой остался, за кордон уехал, а десяток лет прошло — снова здорово…

— Многовато врагов получается, — сказал Яковенко. — Неужто по-другому нельзя?

— Выходит, нельзя… — вздохнул Филимонов. — Какая-то такая политика…

— Бей своих, чтоб чужие боялись! — весело вставил Яковенко.

Хорь перестал петь, сказал, обращаясь ко всем:

— Ну че, так и будем сидеть? Как бычки на привязи? Нас ведь поутру постреляют, неужели не поняли?

— Что ты предлагаешь? — спросил Микеладзе.

Хорь долго смотрел на щели между бревнами, думал о чем-то, потом сказал:

— Бревна-то не закреплены никак… просто лежат, как положили. Одно приподнять тихонечко и — рвать когти отсюда…

— Бежать? — спросил Яковенко. — Куда?

— А в божий свет, как в копеечку… Россия большая… — раздумчиво отвечал Хорь.

— У дверей охрана стоит — увидят, — предупредил Воскобойников.

— Охрану отвлечь можно. А потом камушком по балде и — ноги в руки… — усмехнулся Хорь.



— Ну что, зачинщиков установить не удалось, комбат? — спросил комдив Лыков.

Твердохлебов молча перевел взгляд в угол блиндажа, где стояли в пирамиде несколько автоматов и винтовок и сидел за рацией радист.

— Какие зачинщики, товарищ генерал? — вновь усмехнулся майор Харченко. — У них там круговая порука — лагерный закон: свой своего не выдаст.

— Люди больше ста верст пешедралом… Трое суток… Сухой паек в первые сутки кончился, потом голодные шли. Потом полный профиль окопов копали, блиндажи, пулеметные гнезда… Без еды люди воевать не могут… Человеческие силы тоже предел имеют, гражданин генерал.

— Гм, да… — Генерал Лыков кашлянул, вдруг строго взглянул на Твердохлебова и заговорил совсем другим, ледяным тоном: — Ты про блокаду Ленинграда слышал, конечно?

— Слышал… По сводкам Совинформбюро.

— А то, что там люди с голоду умирают, слышал? Умирают, но у станков стоят. Умирают, но атаки немцев отбивают. Умирают, но держат оборону революционного города! И склады с продовольствием никто не грабит. А получают по рабочим карточкам триста граммов хлеба в сутки. Ты понимаешь, про что я тебе толкую, комбат?

— Понимаю… — Твердохлебов опустил голову.

— Плохо понимаешь. Если б нормально понимал, не оправдывал бы грабителей.

После долгого молчания Твердохлебов поднял голову и проговорил твердо:

— Я прошу вас, гражданин генерал, отпустить арестованных людей. Вместо них судить трибунал должен меня. Я допустил это преступление, и мне отвечать за него.

— Ты смотри, как благородно, — покачал головой комдив. — Комбат под трибунал пойдет, а преступники… дважды преступники на свободе гулять будут?

— А я считаю, комбат и должен пойти под суд вместе с грабителями, — вмешался майор Харченко. — Если допустил такое во вверенном ему батальоне.

— Ну, ты палку не перегибай, не надо, — остановил его молчавший до сих пор начштаба Телятников.

— По закону военного времени… — начал чеканить слова Харченко, но Телятников прервал его уже раздраженно:

— Да подожди ты! Что ты лезешь все время поперед батьки в пекло?

Но Твердохлебов не принял защиты:

— Гражданин майор прав. Я должен отвечать за вверенный мне батальон. И прошу только об одном — отвечать должен я один. Тех людей, которых арестовали, я прошу отпустить — они не виноваты.

— Тогда дай нам тех, кто виноват, — сказал Харченко.

— Я не знаю.

— Проведи следствие. Узнай, — сказал Харченко.

— Батальон не выдаст участников грабежа.

— Если с некоторыми как следует побеседовать, еще как выдаст, — усмехнулся Харченко.

— Я не следователь и вести следствие не умею, — отвечал Твердохлебов.

— В таком случае следствие придется провести мне, — принял вызов Харченко.

— Ну, хватит словами играться! — прихлопнул ладонью по столу генерал Лыков. — Развели тут перепалку.

— Я сообщил о ЧП в особый отдел штаба армии, товарищ генерал, и я обязан найти и наказать виновных.

— Шибко ты ретивый служака, Остап Иваныч. Сперва найди. А то заграбастал первых попавшихся… И рапортуешь!

— Почему же первых попавшихся? Трое из них наверняка участвовали в грабеже.

— Почему только трое? — спросил Телятников.

— Уголовники, — ответил Харченко.

— А политические, значит, вне подозрений? — удивленно посмотрел на него генерал Лыков.

— Думаю, политические вряд ли были зачинщиками, — отвечал Харченко. — У политических в практике объявлять голодовки протеста. Голодать для них дело привычное. А вот уголовники…

Договорить начальник особого отдела не успел — в блиндаж торопливо вошел адъютант Лыкова капитан Шерстобитов. Вид у него был перепуганный.

— Товарищ генерал, разрешите доложить!

— Что еще? — недовольно глянул на него Лыков.

— Арестованные штрафники бежали!

— Что-о?! — рявкнул майор Харченко, вставая с табурета.

— Арестованные бежали! Связали двоих красноармейцев… ну, которые погреб охраняли, и убежали. Два автомата забрали, — сообщил адъютант.

— Ты их что, в погребе держал? — спросил Лыков Харченко.

— У меня специальных камер здесь нету, — зло ответил Харченко и кинулся к дверям.

Твердохлебов тоже поднялся:

— Разрешите, гражданин генерал.

— Без тебя управятся, сиди, — сказал начштаба. — Ты уже Василь Степаныч, ничем не поможешь.

— Их же поубивают всех… — тихо проговорил Твердохдебов.

— Ну, поубивают! — повысил голос Лыков. — Не надо было из-под стражи бежать! Не надо было продукты воровать! Не надо было… — Лыков не договорил и только с досадой махнул рукой. — Тебе сказали — сиди, стало быть, сиди.

Твердохлебов сел, застывшим взглядом смотрел в стол. Стало тихо.

— А ты говоришь… — Генерал многозначительно посмотрел на Телятникова.

— А что я говорю? — поднял глаза на генерала начштаба. — Раз убежали, значит, виноваты были. Сами себе подписали приговор.

— Штрафники — народ отчаянный, еще поймать надо.

— Харченко поймает, — уверенно сказал Телятников.

— Черт знает что! — покачал головой генерал Лыков. — Шуму будет — до командарма дойдет. Одна морока с этими штрафниками…



Они бежали по полю что было сил. В темноте было трудно угадать, сколько еще бежать до леса. Впереди, часто спотыкаясь, бежал Хорь, за ним Яковенко, Ашот Бабаян, Вахтанг Микеладзе, Сергей Филимонов и остальные.

Позади них в глубине поля раздался рокот автомобильных моторов, и два мощных луча света полоснули темноту, стали шарить по полю, пока беглецы не попали в круг света. В ту же минуту загремели автоматные очереди.

Первым пуля ударила грузина Микеладзе. Он подпрыгнул на бегу и плашмя ударился о землю. Остальные продолжали бежать, даже не оглянулись на упавшего товарища. Автоматы не переставали грохотать, два «виллиса» быстро нагоняли беглецов. Но и спасительный лес, что осветили прожекторы, установленные на машинах, был совсем близко.

Вторым пуля поймала Андрея Яковенко.

Третьим упал Ашот Бабаян.

Расстояние между кромкой леса и беглецами сокращалось, но еще быстрее сокращалось расстояние между беглецами и машинами. Хорь обернулся и понял, что добежать до леса не успеет. На бегу он сдернул с шеи автомат, с размаху плюхнулся на землю, развернулся и, прицелившись в одну из машин, откуда бил луч света, нажал спусковой крючок. Рядом упал Филимонов, тоже прицелился, загремела вторая автоматная очередь.

— Молоток! — крикнул ему Хорь. — Бей в правую!

Взвизгнули шины, «виллис» завилял по полю и встал. Солдаты повыпрыгивали из машины, растянулись в цепь и пошли вперед, открыв беспорядочный огонь из автоматов. А из темноты выныривали и выныривали красноармейцы. Теперь цепь вытянулась по всему полю, охватывая беглецов полукругом.

— Филимонов! — позвал Хорь. — Эй, Филимонов!

Но Филимонов был уже мертв, лежал, уткнувшись лицом в землю. А пули цвенькали и шлепались совсем рядом.

— Спекся Филимонов… — пробормотал Хорь.

Он стрелял короткими очередями по два-три выстрела. Потом остановился, утер мокрое от пота лицо рукавом, погладил ложе и горячий ствол автомата, опять пробормотал:

— Амба, Паша… помирать пора… — и медленно развернул автомат, приставил ствол к сердцу, посмотрел на звездное необъятное небо, вздохнул глубоко и дернул спусковой крючок.

Сухо шелкнули три выстрела. Ахнула душа жиганская и покатилась на небеса прямиком на Божий суд — да только что с нее взять-то, с этой озябшей и озлобившейся души? Пойдет и дальше скитаться по лихим дорогам, гонимая отовсюду и презираемая…



Ранним утром Твердохлебов возвращался в свой батальон. «Газик», гремя и лязгая всеми своими частями, нырял в колдобины, выбирался с натужным воем и тут же проваливался снова. Степа Шутов едва успевал крутить баранку и при этом еще говорить:

— Ну, че поделаешь, товарищ комбат, ведь сами виноваты. Раз арестовали, значит, сиди и не дергайся, жди, пока начальство твою судьбу решит, правильно я говорю? Решили бы все честь по чести, ну, наказали бы, без этого тоже нельзя, и отправили бы обратно в родной штрафбат. Дальше-то штрафбата куда? Некуда. И все хорошо было бы! Правильно говорю, Василь Степаныч? Это все уголовники воду мутят, я сам слышал. Тот еще народ, ни в Бога, ни в черта не верят! А один советскую власть при мне распоследними словами поносил, честное слово! И среди политических тоже такие есть — власть кроют почем зря! За это небось их и посадили. Враг — ведь он всегда враг, правильно я рассуждаю, Василь Степаныч?

— Ты заткнешься когда-нибудь, паскудная твоя душонка?! — вдруг взревел Твердохлебов. — Герой-любовник, твою мать! Ты поменьше разговоры слушай! А то тебе уши отрежут, стукач паршивый! Сегодня сдашь ключи Буренкину и в строй встанешь! Устроился он начальство возить! Воевать будешь!

Степа Шутов пришибленно замолчал, втянув голову в плечи, и на глазах его выступили слезы. Белый свет померк перед ним. «Газик» ухнул в глубокую яму, Твердохлебова швырнуло вперед, и он ударился лбом о ветровое, все в трещинах, стекло, и оно разлетелось на куски. «Газик» остановился.

— Вылазь из машины к чертовой матери! — заорал Твердохлебов и с силой толкнул паренька в плечо. От толчка тот ударился о дверцу, она распахнулась и Шутов вылетел из машины, шлепнулся в дорожную жидкую грязь.

Твердохлебов перебрался на водительское сиденье, включил передачу, и «газик» поехал.

— Пешком дойдешь, не барин! — обернувшись, крикнул Твердохлебов.

Шутов поднялся, долго счищал грязь, потом побрел по полю вдоль дороги, понуро опустив голову.

Твердохлебов, стиснув зубы, гнал машину по дороге. «Газик» истошно ревел, казалось, еще немного — и мотор просто взорвется от напряжения. Минут через пять Твердохлебов обернулся — фигурка Шутова сделалась совсем маленькой и скоро пропала из виду.

Твердохлебов проехал еще немного и вдруг затормозил, остановился. Сидел, уронив голову на руль и опустив плечи, будто непомерная тяжесть давила на них. Время, казалось, застыло…



Вдруг вспомнилось почему-то, как он с двумя друзьями, старшим лейтенантом Садыковым и капитаном Матюшиным, пришли к родильному дома и стояли во дворе, глазея на одинаковые окна, распахнутые настежь в этот утренний час.

— Вера-а-а! — заорали они в три луженые глотки, и стая голубей, гревшаяся на карнизе на солнышке, с шумом взлетела в небо.

В одно из окон третьего этажа выглянула Вера в больничном халатике и замахала руками, мол, уходите, бессовестные! А сама улыбалась.

— Покажи сына! — потребовал Твердохлебов, подойдя ближе к стене.

Вера снова замахала руками и скрылась, а в окно высунулась толстая, могучая медсестра, погрозила кулаком, рявкнула на весь двор:

— Я вот начальству-то вашему сообщу, как вы роженицам спать не даете!

И тогда Твердохлебов полез наверх по водосточной трубе, проходящей как раз рядом с окном, в котором исчезла Вера. Он лез ловко и быстро, обхватив трубу руками и ногами. Труба поскрипывала, чуть шаталась. Твердохлебов добрался до третьего этажа, потянулся рукой к окну и тихо постучал пальцами по стеклу. На стук выглянула Вера. Увидев прямо перед собой улыбающуюся физиономию Твердохлебова, она ахнула, вскинула руку.

— Ты рехнулся, Вася!

— Покажи… — умоляюще попросил Твердохлебов. — Сына покажи…

Пока Вера ходила за сыном, в окне появились любопытные лица других рожениц, они смеялись, крутили пальцами у виска. А потом появилась Вера, держа на руках большой сверток. Она откинула верхний узорчатый уголочек и открыла сморщенное красное личико, курносое, с широко открытыми синющими глазами.

Затаив дыхание, Твердохлебов смотрел на новорожденного:

— Весь в меня, — прошептал он, и потянулся ближе к окну, чтобы разглядеть получше.

Часть трубы, за которую держался одной рукой Твердохлебов, выскочила, раздался пронзительный скрежет, и Твердохлебов, обнимая жестяной кусок, полетел вниз.

— Ах! — только и успели вскрикнуть Вера и стоявшие за ней роженицы.

Он рухнул спиной прямо на вскопанную, с кустами пышных роз клумбу. Вылетевший из рук кусок трубы с грохотом покатился по асфальту. Друзья бросились к неподвижно лежавшему Твердохлебову.

— Вась! Вась! Ты живой?

— Поломал чего? Руки-ноги как?

Твердохлебов открыл глаза, набрал в грудь воздуха и вдруг счастливо захохотал, раскинув по клумбе с розами руки и глядя в голубое небо…



Твердохлебов очнулся, поднял с руля голову. Рядом с машиной уныло стоял Степа Шутов.

— Простите, Василь Степаныч, я все понял… я больше не буду…

— Ни хрена ты не понял, — вздохнул Твердохлебов. — Садись.

Шутов взобрался в машину, Твердохлебов выжал сцепление, и «газик» тронулся.

Когда стали видны позиции штрафного батальона, Твердохлебов вдруг спросил:

— Тебя на беседы майор из особого отдела Харченко не вызывал?

— Нет.

— Ни разу не вызывал? — недоверчиво покосился Твердохлебов.

— Честное слово, нет. — Шутов взгляда не отводил, прямо смотрел в глаза комбату.

— Если вызовет, смотри, держи язык за зубами, понял?

— Понял, товарищ комбат. Все понял, — дрогнувшим голосом ответил Шутов.

— Поздновато ты понимать начал… — Твердохлебов помолчал, после паузы добавил: — Ты извини, Степан, накричал на тебя, руки распустил… нехорошо…

Глава четвертая

В блиндаже Твердохлебова резко зазвонил проводной телефон. Твердохлебов едва успел взять с телефонного ящика и приложить к уху трубку, как услышал рокочущий бас комдива Лыкова.

— Твердохлебов! Принимай пополнение!

— Благодарю, гражданин генерал. Наконец-то вспомнили о моих мольбах, — шутливо сказал Твердохлебов.

— В штабе армии вспомнили о моих просьбах, — уточнил Лыков. — А то у тебя людей скоро вовсе не останется.

— Нас мало, но мы в тельняшках, — снова пошутил Твердохлебов.

— Завтра у вас тяжелый день будет, — сказал Лыков.

— Да когда у нас легкие-то были?

— Не подкачай. — И генерал положил трубку.

— На тоби, убоже, шо мени не гоже, — проговорил Антип Глымов, сидевший вместе с Федором Баукиным за столом.

— Помнится, и ты был таким же «мени не гоже», — усмехнулся Твердохлебов.

— Я-то был, а ты и посейчас «убоже», — ответил Глымов.

Твердохлебов только рукой махнул и пошел знакомиться с пополнением. Он шел вдоль строя вновь прибывших, вглядывался в лица. Иногда останавливался, спрашивал:

— Фамилия?

— Рубашкин Андрей, гражданин комбат.

— Товарищ комбат, — поправил Твердохлебов.

— Виноват. Товарищ комбат.

— За что сидел?

— Под судом не был. Бывший лейтенант Красной Армии, командовал ротой сто сорок первого стрелкового полка — бойко отвечал Рубашкин. — Во время драки убил товарища лейтенанта Федорова. Трибунал определил штрафбат.

— За что убил-то?

— Случайно получилось, товарищ комбат… по пьяному делу…

Твердохлебов пошел дальше, через несколько шагов опять остановился:

— Фамилия?

— Светличный Рудик… то есть Родион.

— За что сидел, Родион? Или тоже бывший лейтенант?

— Никак нет, товарищ комбат. Работал представителем ЦК партии на заводе «Шарикоподшипник». Статья пятьдесят восьмая, пункт Б. Террор и антисоветская пропаганда. Вызвался добровольцем в штрафной батальон.

— Думаешь, тут будет легче?

— Не думаю, товарищ комбат.

— Ну, смотри… Чтоб мне не пришлось второй раз про это спрашивать, — тяжело выговорил Твердохлебов и двинулся дальше. Опять остановился, глянул на чернявого, сутулого парня с копной курчавых волос:

— Твоя как фамилия?

— Цукерман Савелий, товарищ комбат.

— Ты за что? Работал где?

— Бывший младший сержант двести третьего стрелкового полка гвардейской сто семьдесят четвертой стрелковой дивизии. Трибунал присудил штрафбат, — глядя в сторону, нехотя ответил Цукерман.

— За что?

— Офицера избил… капитана… — так же нехотя ответил Цукерман.

— За что? — опять спросил Твердохлебов.

— Ну… там… подрались, в общем… — неразборчиво забормотал Цукерман.

— За что, спрашиваю, избил офицера? — уже раздраженно переспросил Твердохлебов.

— Он меня… жидом назвал… — громко и отчетливо произнес Цукерман.

— К-как назвал? Жидом? — оторопел Твердохлебов.

— Так точно, товарищ комбат.

— А капитану что присудили? — спросил Твердохлебов, нахмурившись.

— Не знаю… Ребята говорили, тоже разжаловали… — пожал плечами Цукерман. — Может, штрафбат тоже определили… а может, еще что…

— Ну, ты это, Цукерман… ты если его встретишь, сразу с кулаками-то на него не кидайся. — Твердохлебов задумался, вздохнул. — Хотя в былые-то времена… люди стрелялись за оскорбление личности. А теперь обзываем друг дружку почем зря — как с гуся вода.

— А мне председатель трибунала говорил: чего ты с кулаками сразу полез? Ну, обозвал человек сгоряча, а ты его бить сразу… офицера… Вроде прав я таких не имею, — бормотал Цукерман.

— Это смотря как обозвать, — усмехнулся Твердохлебов. — Вот скажи я, к примеру, Микоян — черножопый армяшка, что мне за это будет?

— Если никто не стукнет, ничего не будет, — усмехнулся в ответ Цукерман.

— Тоже верно… А тебе что за это будет, если я стукну?

— Я таких слов никогда не скажу, — опустил голову Цукерман.

— Н-да-а… И сильно ты его избил?

— Четыре ребра поломал… и челюсть.

— Ого… — сухо улыбнулся Твердохлебов. — На вид щуплый, а вот поди ж ты… — Покачал головой и пошел дальше…



Артиллерия работала на совесть — над немецкой линией обороны метались огненные сполохи взрывов, содрогалась земля, черные от взрывов облака плыли, застилая небо.

Штрафники набились в окопы, приготовившись к атаке, вглядывались вдаль, где на самом горизонте рвались на немецких позициях наши снаряды.

Леха Стира, закинув автомат за спину, машинально тасовал колоду, время от времени выдергивал карту, переворачивал, смотрел, что именно вытащил. Вышла пиковая дама. Леха поморщился, снова стал тасовать, глядя поверх бруствера на горизонт. Снова выдернул из колоды карту, глянул. Опять пиковая дама.

— Че ты ко мне привязалась? — пробормотал Леха, и длинными нервными пальцами картежного шулера еще раз перемешал потрепанную колоду.

Штрафники смотрели, как работает наша артиллерия, переговаривались:

— Видал, справа как густо взрывы ложатся. А напротив нас — реденько, это почему так?

— А потому что нам и артподготовки не надо — наши души никто не считает.

— Во-во, сколько нашего брата поляжет — никто и считать не будет.

— Это понятно — за людей они нас давно не считают, только артиллеристы, гады, могли бы равномерно стрелять-то. Что им, жалко, что ли, если равномерно по всем немецким окопам?

— Видать, такой приказ им был…

— А хорошо долбают, а? Любо-дорого, до вечера смотрел бы!

— До вечера у них снарядов не хватит.

— Еще минут пяток, и комбат «в атаку» заорет.

— Э-эх, спиртяшки бы кружечку…

— У фрицев шнапсом разживемся. Добежать бы только…

— А он тебя в окопе со стаканом шнапса встречать будет, — с нервным смехом последовал ответ.

Леха Стира все тасовал карты, вытащил не глядя, перевернул, и снова глянула на него дама пик печальными глазами.

— Да че ты прилипла, в самом деле! — уже зло выругался Леха.

Внезапно грохот артиллерийских батарей смолк. Тишина показалась звенящей. Штрафники зашевелились, снимали автоматы и винтовки с плеч, передергивали затворы.

Твердохлебов первым вспрыгнул на бруствер, выпрямился, вскинул вверх руку:

— В ата-а-аку-у-у!! За мно-о-ой!!

Леха Стира последний раз вынул из колоды карту, перевернул — на него смотрел король червей.

— Сразу бы так, — улыбнулся Леха и сунул колоду в карман. Схватил прислоненный к стене окопа автомат и полез из окопа. — Э-эх, мать моя женщина-а-а! Бей гадов, братцы-и-и!! — вопил Леха.

Первая шеренга атакующих была уже далеко впереди. Ее нагоняла вторая шеренга, следом катилась третья, четвертая…

— Ур-ра-а-а!! — гремело по полю.

И тут взорвалась первая мина. Она провизжала над головами бегущих и взорвалась в середине шеренги. С воющим свистом мины летели в воздухе совсем низко и рвались одна за другой, и с каждой минутой взрывов становилось все больше и больше. И неподвижно лежащих тел становилось все больше. И смолкло громогласное «ура!». В коротких перерывах между взрывами слышались только хрипы и стоны, тяжелое шарканье сотен бегущих ног, приглушенная матерщина.

Антип Глымов бежал тяжело, медленно, и пот катился градом по лицу, и сердце захлебывалось в горле, не хватало воздуха, и он с хрипом втягивал его открытым ртом.

Бежал Максим Родянский, выставив перед собой автомат, и рот перекошен от крика:

— Бе-е-е-ей!

Бежал Савелий Цукерман, бежал молча, черные горячие глаза устремлены вперед. Стальная каска все время сползала на лоб, мешая смотреть, и Цукерман сорвал ее и отбросил в сторону. Это был его первый бой.

И вот уже видна немецкая линия окопов, ощетинившаяся огнями выстрелов. Как в песне пелось, «проливной пулеметный дождь»! И падают на бегу штрафники… падают… падают…

Мина рванула совсем рядом, Цукермана бросило в сторону, и он оказался в неглубокой воронке. Сверху на голову, плечи и спину сыпались комья земли. Он пришел в себя и понял, что невредим, что надо выскакивать из воронки и бежать вперед, но не было сил подняться. Пули часто посвистывали над головой, втыкались во влажную землю, и он прижался щекой к земле. Мимо воронки шлепали грязные сапоги, солдатские ботинки в обмотках… Подняв глаза, Цукерман увидел перекошенные криком и злобой лица, оскаленные, сведенные судорогой рты.

Он попытался выбраться, но пули цвенькали так зловеще и громко, что он снова сполз вниз, лежат неподвижно, прикрыв руками голову. Потом приподнял голову, посмотрел на людей, бегущих мимо. Многие падали и уже не поднимались. А мины выли так жутко и взрывы рвались так оглушительно и совсем рядом, что у Цукермана стало нервно подергиваться щека. Не отдавая себе отчета, он вдруг схватил автомат, ткнул стволом в ногу, чуть выше колена, и дернул спусковой крючок. В грохоте боя этого выстрела было совсем не слышно, только дернулась от боли нога да на штанине появилась рваная дыра, сквозь которую потекла кровь.

Пробегая мимо воронки, Антип Глымов увидел лежащего на дне Цукермана, автомат в его руках и откинутую в сторону раненую ногу. Глаза их встретились на мгновение — и Глымов побежал дальше. Цукерман закрыл голову руками и уткнулся лицом в землю…

У немцев первых не выдержали нервы. Выбираясь из своих окопов и гнезд, они начали отступать, огрызаясь автоматными очередями, швыряя гранаты в набегающие цепи.

Первая волна атакующих захлестнула окопы… короткая рукопашная схватка… крики, выстрелы, хрипы и стоны, разрывы гранат… И вот уже волна штрафников, перемахнув первые окопы, катится ко второй линии немецкой обороны. Оттуда яростно бьют пулеметы… И опять падают на бегу атакующие… падают… падают… Все поле усеяно телами убитых и раненых…

Леха Стира, Григорий Дзурилло и Жора Точилин подобрались к окраине деревни и из зарослей орешника наблюдали, как немецкие солдаты поправляли сбрую на лошадях, запряженных в телеги, потом стали выводить из скотных дворов коров, привязывали за веревки к задникам телег.

Из домов выскочили две простоволосые женщины, бросились к солдатам, пытаясь вырвать веревки, голосили при этом громко, и слезы текли по морщинистым изможденным лицам. Подбежала еще одна женщина, обняла корову за шею, прижалась к ней. Солдат стал было отрывать женщину от коровы, потом схватился за автомат и выстрелил. Женщина медленно сползла на дорогу, легла прямо у ног коровы и затихла. А солдат выстрелил еще раз в воздух и что-то закричал угрожающе женщинам. Те испуганно отпрянули, стояли у дороги и плакали…

— Ну, суки, — выругался Дзурилло, отводя бинокль от глаз, — подчистую грабят…

— Дай-ка мне, — попросил Леха Стира и, взяв бинокль, поднес его к глазам.

Возле большого дома стояли черный «опель-адмирал» и три мотоцикла. Из дома торопливо вышли два офицера в шинелях, надвинутых на глаза фуражках, за ними шестеро автоматчиков в касках. Едва офицеры сели в машину, водитель выжал газ. Автоматчики по двое уселись на мотоциклы и рванулись следом за «опель-адмиралом». Из дверей домов осторожно выглядывали старики, старухи, женщины.

Проехали два танка, за ними прогрохотали полевые орудия, запряженные лошадьми. Потом появился еще один танк. Сидевший на броне офицер в грязном от земли и пороховой копоти мундире что-то прокричал солдатам, те принялись рассаживаться по телегам, возницы разобрали вожжи, и лошади с натугой тронулись, затрусили по деревенской улице. Стучали, скрипели колеса. Обоз в шесть телег полз по улице. За ними торопились пешие солдаты, часто оглядывались, громко переговаривались между собой.

— Драпают… — прошептал Дзурилло. — Организованно драпают, не то что мы.

— Интересно, чего у них в этих коробках? — пробормотал Леха Стира, глядя в бинокль. — Что за добро такое?

— Э-эх, шарахнуть бы щас по ним прямой наводкой, — сказал Жора Точилин. — Всех бы тут положили!

— А можно гранатами покидаться, — проговорил Стира. — И добро нам достанется. В этих коробках и мешках, чувствую, много хороших вещичек запрятано.

— Крохобор-мешочник, — зло посмотрел на Леху Дзурилло. — И никаких гранат. Василь Степаныч велел посмотреть и тихо вернуться.



В блиндаже комдива Лыкова напряженно ждали. Генерал мерил шагами блиндаж, дымя папиросой, останавливался у стола, на котором была разложена карта со множеством стрелок и помет, задумчиво смотрел и вновь принимался ходить. Начштаба Телятников сидел за столом и тоже смотрел на карту. Звуки сражения смутно доносились сквозь толстые стены блиндажа.

В углу колдовали над рацией двое радистов. Один заунывно повторял:

— Седьмой! Седьмой! Я — первый, я — первый! Седьмой!

Попискивал зуммер, мигали на ящике зеленые и красные лампочки. Лыков бросал нетерпеливые взгляды в сторону радистов.

— Седьмой! — встрепенулся радист. — Отвечайте первому! Слышу вас, слышу!

Лыков схватил трубку:

— Ну, что там у тебя, седьмой?

— Позиции фрицев прорвали! Обе линии обороны! — послышался голос Твердохлебова. — Ширина прорыва километр. В глубину прошли тоже чуть больше километра… Выдохлись. Большие потери… — Твердохлебов помолчал, повторил: — Очень большие, гражданин генерал.

— Красновку видите? — крикнул генерал.

— Так точно. На горизонте большое село. Разведка доложила — фрицы из нее уходят.

— Двигайтесь вперед. Занимайте деревню! Докладывай каждый час! — Лыков отдал трубку радисту, подошел к столу, удовлетворенно потер руки. — Прорыв шириной в километр — ничего не скажешь, молодцы! Главное, вовремя! — Лыков обернулся к радистам. — Дай пятого!

Радисты снова принялись колдовать над рацией. Один взывал:

— Пятый! Пятый! Я — первый! Я — первый! — Радист обернулся: — Есть пятый!

Генерал Лыков вновь подошел, взял трубку, закричал:

— Пятый, ты готов? Давай, пятый! Проход свободен! Жарь на всю железку! За тобой полк Шумилина и полк Гаврилова в прорыв пойдут! Давай! — Лыков вернул трубку радисту, снова приказал: — С седьмым соедини.

Потом подошел к столу, в который раз посмотрел на карту, сказал:

— Пошли танки… Корпус Сидихина! Силища! — Генерал взял карандаш, прочертил еще одну стрелу сквозь синюю линию немецкой обороны. — А отсюда, от города Глухова, дивизия Завальнюка через десять минут ударит. Как красиво, Иван Иваныч, а? А вот тут мы с ним соединимся, и две дивизии гансиков вместе с пушками и танками — в мешке! Как по нотам! Теперь мы научились! Теперь мы им «котлы» будем устраивать!

— Дороговато учение это стоило, — вздохнул Телятников, глядя на карту. — И будем еще платить и платить…

— Что поделаешь, Иван Иваныч, это война. А на войне платят кровью.

— Седьмой, седьмой, вас вызывает первый! — взывал радист. — Есть седьмой, товарищ генерал!

— Седьмой! Потери у тебя большие? Да-а, — Лыков закашлялся. — Раненых отправляй в медсанбат! Машины пришлю! Занимай Красновку. Осваивайся. Жди указаний! Все! — Генерал отдал трубку радисту, вернулся к столу. — Потери больше половины состава…



Светлые синие сумерки опускались на деревню Красновка.

Красные, распаренные после бани Твердохлебов, Глымов, Родянский и Баукин сидели в просторной горнице и пили чай с медом и баранками. Стояла на столе и четверть мутного самогона, рядом граненые стаканы, на тарелках обглоданные куриные косточки, лежал на блюде холодец и в мисках — соленые огурцы и моченые яблоки.

Под расстегнутыми гимнастерками виднелись свежие нижние рубахи. На шее у Твердохлебова висело вафельное полотенце, и он промокал им мокрое лицо.

— С начала войны не парился, это ж надо, а? — качал головой Твердохлебов. — Будто заново родился… Удивительное это дело — хорошая банька!

Глымов похрустел куском сахара, с шумом потянул с блюдца чай, вздохнул удовлетворенно, сказал:

— Интересно, сколько ден такая райская житуха протянется?

— А ты не загадывай, — ответил Баукин. — Живи да радуйся.

— Чему радоваться-то?

— Что живой. И не раненый, — сказал Баукин. — А воюем уже, считай, три месяца, срок немалый.

В горницу вошла хозяйка, женщина лет сорока, в длинной темной юбке с засаленным передником и ситцевой кофточке. Ухватом достала из печи чугунок, заглянула, приподняв крышку:

— Картошка поспела. Есть будете?

— Ну, закормила ты нас, хозяйка, как на курорте, — улыбнулся Твердохлебов. — Лучше попей с нами чайку.

— Поспею ишшо, напьюсь.

— Твой-то где воюет?

— Так ить трое воюют. Мужик да сынов двое. А поди знай, где? С декабря прошлого года ни от кого весточки не было. Может, и в живых-то никого не осталось, — говорила женщина, продолжая орудовать ухватом в глубине печи.

За окном прогрохотали полуторки, послышались голоса солдат.

— Нельзя так думать, хозяюшка, — возразил Твердохлебов, поднимаясь из-за стола. — Живы твои! Воюют. А что весточки не шлют, так, может, некогда… может, на почте где затерялось, да мало ли, когда такая неразбериха кругом… сам черт ногу сломит… — Твердохлебов вышел из избы, прикрыв дверь.

— Вы-то насовсем пришли, али, как он вдарит, опять на восток побегите? — спросила женщина, опершись на ухват большими, с набухшими узлами вен руками.

— Это, хозяйка, одному Богу ведомо, — ответил Глымов. — А у нас судьба — индейка, а жизнь — копейка. Так-то вот…

— Не слушай его, хозяйка! — решительно возразил Федор Баукин. — Теперь на запад идти будем! Свое отвоевывать! — И он даже пристукнул кулаком по столу.

— А пошто вас штрафными называют? — опять задала вопрос хозяйка. — Справные вроде, не пьяные… рассудительные…

— Нагрешили в прошлой жизни, хозяюшка, — усмехнулся Глымов и встал из-за стола. — А теперь, стало быть, грехи свои искупаем. Как искупим — по новой грешить зачнем. Спасибо, хозяйка, за хлеб-соль. — Он приобнял ее, поцеловал в морщинистую темную щеку и вышел.

Во дворе Твердохлебов распоряжался погрузкой.