Вот сказка, помогающая аккуратненько прогнать время. Много лет тому и т. д. жил король, или лорд, или герцог, и была у него красавица-дочь, красивее век не сыщешь, с такой белой кожей и такими рыжими, и такими золотыми, и такими черными волосами, что и т. д. и много лет тому и т. д. его дочь украли и т. д.
Сегодня Ханна Глюк прочесывала кладбища небольших загородных поселков, каталась между ними с цветами на багажнике велосипеда, крутила педали, проезжая мимо могил, проверяя даты и запоминая имена тех, кто умер молодым.
Это хороший источник. Не абсолютно надежный, но свидетельства о рождении и смерти обычно заносятся в разные списки, нередко хранятся в разных ящиках стола или шкафа, порой даже, если повезет, в разных зданиях. Если повезет, если быстро перемещаться, то никто и не подумает сверить оба источника, если их вообще кто-то сверяет.
Это скоро изменится. Перемены – сама суть везения.
Но покамест все получается.
Ханна начала выезжать из того местечка или города, в котором проживает, главным образом в окрестные деревни. Хотя люди бывают подозрительнее. Или же склонны к этому – в небольших поселках.
Нет, скорее, когда люди замечают, как она переходит на кладбищах от одного надгробия к другому, то либо чертыхаются, либо любезничают. Это всегда интересно. Никогда нельзя сказать, в какую сторону их занесет.
«Кто ты такая, черт бы тебя побрал?»
«Вам помочь?»
Ханна Глюк готова и к тому и к другому.
Благодаря этой готовности Ханна Глюк – больше, чем Ханна Глюк. Сейчас она Адриенна Альбер, белошвейка. Адриенна Альбер умерла восемнадцати месяцев от роду, в Нанси, в 1920 году, от «испанки». Она похоронена здесь, в той же могиле, что и ее бабка, которая умерла от того же почти в то же время. Но, как бы там ни было, вот она, живая и дышащая, такая же теплая, как любой живой человек из плоти и крови, хоть и всего чуточку моложе, чем указано в ее документах, и сегодня она прочесывает кладбище, надеясь воскресить других таких же, как она сама, мертвецов.
Видишь имя и даты на надгробии.
Просишь молчаливого разрешения у покойника.
Склоняешь в память о нем голову.
Затем передаешь гостинцы, имена и даты тому человеку, которому нужна новая личность.
Это не обман. Все гораздо сложнее. Что-то происходит в реальности, вроде превращения гусеницы в бабочку. Покойник находится здесь, и он такой же реальный и так же принимает участие в балансировании вопреки всему, как та девушка в цирке, которую Ханна видела много лет назад: на одном пальце одной стопы одной ноги на спине другой девушки на спинах двух других девушек, и все они на спине огромной лошади, скачущей грузным галопом, на которой, казалось бы, невозможно балансировать, даже если у нее на спине стояла бы лишь одна из вас, лошади, громыхающей по арене под звуки циркового оркестра, что исполняет «Ты когда-нибудь видел, как ходит мечта?»
[44].
Как они это делали?
Они делали это вопреки всему.
И, хочешь не хочешь, от каждого из нас в конечном счете останется имя, дата и что-нибудь неприметное.
Но когда слова, которые прежде обозначали человека, встречаются с живой дышащей формой, тогда словно поет одинокая птица на дереве вроде той, что только что спела у нее над головой, а затем другая птица через много садов поет ту же песню в ответ. Частица подпевает частице, угольная крошка – угольной крошке, обрывок пряжи – другому обрывку. Что-то соединяется. Пылинка встречается с мыслью воды, а затем с мыслью кислорода, углерода, азота, водорода, кальция, фосфора, ртути, калия, магния, йода и так далее по молекулярному алфавиту.
Что-то разогревается вокруг слов, которые когда-то, пусть совсем недолго, обозначали человека.
Ты ничегошеньки не знаешь об этом человеке. И все же происходит что-то семейственное.
Это начинает происходить в ту минуту, когда Ханна запоминает имя и дату.
Затем она набирает телефонный номер, всегда разный, и сообщает тому, кого не знает и с кем никогда не встретится, все, что запомнила. Этот человек, вроде родственника, сообщает информацию художникам, а художники изготавливают документы, которые наделяют имя новой жизнью. Происходит какой-то резкий скачок. Мертвое имя облекает нового человека, и живой человек облекается мертвым именем. Жизнь течет в том, чья жизнь в противном случае закончится. Жизнь течет в жизни, которая не текла. Жизнь милостиво, уважительно вступает в непрожитую жизнь. Если повезет, если одним глазом следить за выживанием, а другим благодарить за тепло: «спасибо вам, летние костры, благословите наши хлеба, овец и скот, пусть боги даруют нам добрый год», возрожденный человек продержится еще несколько сезонов.
«Ну и вот что нужно делать, – думает она, пока шагает по тропинкам, выискивая безвременно умерших, по гравийным тропинкам кладбищ покрупнее, по кошачьим тропам, беспутице и поросшим травой участкам, где в маленьких поселках и деревнях хоронят свою родню, – вот что нужно делать, когда жизнь требует акробатики: поступать, как та циркачка наверху пирамиды из девушек на спине той исполинской крестьянской лошади, помнишь, как она спрыгнула с самого верха, сделала сальто, на цыпочках приземлилась на древесные опилки, поскакала к тому месту, где шпрехшталмейстер обрызгал бумажные обручи на стойках чем-то горючим и поджег спичкой, и бросилась через горящие обручи.
И тогда даже клоун, помнишь? Он казался таким никчемным, неуклюжим, лез из кожи вон, дурацкий парик оттопыривался, а одежда не того размера развевалась, точно пропитанная бензином ветошь рядом с очагом. Но он оказался настоящим атлетом, пронесся морской птицей, чемпионом, олимпийцем сквозь огненные кольца не один, а два раза, а потом еще и еще».
Как-то утром в конце лета 1940 года мужчина, очень похожий на ее брата, проходит мимо Ханны по улице в Лионе.
Разумеется, он не ее брат. Это ясно почти сразу.
Но одну долю секунды ее брат стоял там перед ней, пусть он был и не ее брат, и мужчина был так похож на него, что заставил ее повернуть голову, а затем буквально развернуться на улице.
Как приятно его видеть!
Пусть это и не он.
Даже форма его спины. Пусть это и не его спина.
Поэтому Ханна следует порыву – посмотреть, куда это заведет. Она следует за мужчиной. Он идет на вокзал. Она следует за ним по вокзалу. Она занимает очередь за билетами, становится позади него. Она не слышит, куда он покупает билет, но когда подходит к билетной кассе, поглядывает на спину мужчины так, словно он ее муж и они поссорились, и говорит: «Туда же, пожалуйста».
Кассирша смотрит на уходящего мужчину, который не обращает на эту даму никакого внимания, снова поворачивается и хмурит брови. Ханна тоже сдвигает брови, слегка покачивает головой и корчит мученическую гримасу.
Женщина берет с нее половину цены, указанной на билете.
Ханна очень сердечно улыбается женщине.
Ханна устремляется за мужчиной, который не ее брат, держится в пяти-шести шагах позади него.
Она садится в тот же вагон.
Вообще-то он совсем не похож на брата. Очень слабое физическое сходство. Все равно, даже слабое – это чудесно. Она может представить себе, что это он, и они просто сидят в вагоне поезда, не обращая друг на друга внимания, как это довольно часто у них бывало.
Вагон заполняется людьми и багажом. Люди садятся между Ханной и мужчиной, который не ее брат.
Отсюда ей все равно видно его голову сбоку.
Мимо проносится город – серый на голубом. Женщина на порванном плакате плывет вдоль берега на лодке, состоящей из слова MENTON, на заднем плане – какие-то разорванные горы, над ее головой – рваные слова Sai d\' té. BUGAT. Avec Energol démarrage foudroyant en hiv
[45]. Рекламные щиты – яркие заплатки на темноте. Поверхность вещей лжива, и каждый, кто видит истинную суть рекламных щитов, об этом знает.
(Почему вы путешествуете?
Моя мать очень больна, врачи думают, она умрет.
Где ваша мать?
Со своей сестрой, в Сен-Жюльене.)
Мимо проносится сельская местность, солнечный свет, зеленое на голубом, довольно мигренозно. Лето, когда ей было тринадцать, помнишь, было летом мигреней. Мигрени были отчасти приятными, словно личные световые шоу на внутренней стороне ее глаз, треугольники пульсировали мультяшными персонажами, их цвета были резкими, блестящими. Черные контуры удерживали одну световую фигуру за другой, будто фигуры шли вместе по дороге – геометрия странствующего оркестра.
Головные боли и рвота? Гораздо менее приятно. Хуже всего – Ханна не могла читать. Стоило взглянуть на страницу, и она видела на ней внутреннюю сторону собственных глаз, точь-в-точь как на внутренней стороне своих век, когда закрывала глаза. Посредине любого слова, которое Ханна пыталась прочитать, появлялся пустой кружок, вокруг которого пульсировали геометрические фигуры, – расплывчатое пятно, окруженное словами, ее взгляд мог их разобрать, но не мог на них сфокусироваться, ведь при попытках сфокусироваться они поочередно тускнели.
В общем, Ханна немало времени проводила в затемненной спальне.
Она лежала на кровати. С одной стороны головы, за запертой дверью, слышался летний семейный шум (вернулись брат и отец). С другой стороны – летний шум города сквозь оконные ставни, уличное движение. Веселые голоса людей днем. Бандитские песни по ночам.
Что ты со всем этим делаешь? – сказал Дэниэл.
Он вошел и сидел теперь на краю кровати.
С чем? – сказала она.
Со всем, – сказал он.
Он имел в виду то, что происходило.
Затем прикинулся, будто совсем не это имел в виду.
Каково оно? – сказал он. – Там внутри.
Он постучал кулаком, легонько, ей по лбу.
Ханна всегда старалась говорить с ним по-английски: она гордилась своим английским. Она прочитала кучу книг на английском, все, что смогла найти, специально для того, чтобы, когда наступит лето, поразить своего английского брата тем, как исключительно хорошо говорит с ним на языке, на котором он говорил каждый день. Это было соперничество? Да. Это была любовь? Да.
Здесь внутри? Это похоже… Гм. Представь себе раскрашенную от руки анимацию в кинематографе. Представь себе команду рачительных (ей было приятно впервые найти применение для слова «рачительный», Ханна надеялась, что произнесла его правильно, и потому повторила чисто ради удовольствия) рачительных художниц, сидящих за тонировочным столом на кинофабрике. И они целый день макают свои кисточки в банки с красками, а затем вручную раскрашивают в цвета распускающихся английских роз, розовые и желтые, сияющие, словно после дождя, каждый треугольничек, который будет плясать у меня в глазах. И всякий раз, когда меняется кадр, эти цвета и удерживающий их черный контур, как и дорога, по которой все они идут, вибрируют, словно электричество проходит не только сквозь них, но и сквозь саму дорогу.
Ну и ну, – сказал он. – Вот это шоу.
Действительно, мне даже нравится, – сказала она. – Я неплохо развлекаюсь.
А сейчас это есть? – сказал он.
Нет, – сказала она. – Кино «Ханно» пока еще закрыто.
И что ты чувствуешь теперь тогда? – сказал он.
Теперь тогда, – сказала она. – Интересная речевая конструкция.
Что-что? – сказал он.
Прошлое и настоящее вместе, – сказала она. – Теперь. Тогда.
Он в недоумении замолчал.
Пересек затемненную комнату и сел на подоконник.
Она снова слишком его опережала. Она забыла. Он не такой легкомысленный, как она. Не подвижный, словно ртуть. Энергия у него устойчивая, что-то вроде древесного корня.
Теперь? Со мной все в порядке, – сказала Ханна. – Тогда? Это что-то безумное, оно пожирает меня целиком, затем решает, что все-таки меня не хочет, и потому отрыгивает. Вот такие мои «теперь» и «тогда». Больше всего жалею, что теряю пару хороших летних деньков.
Он заглянул в маленькую щель в ставне, через которую падала тонкая полоска света.
Ты не так уж много теряешь, – сказал он.
«Он думает, я заперлась здесь, потому что там снаружи все изменилось, – подумала она. – Он думает, я боюсь. Он не видел, как это наступало, не видит, как это происходит, в отличие от нас. Он не знает о будничности всего этого. Ему самому нужно бояться».
Я не боюсь, – сказала она.
Я этого не говорил, – сказал он. – Никогда бы такого не предположил, только не о тебе.
Хорошо, – сказала она.
Хотя может быть и так, что твоя голова притворяется испуганной, не докладывая тебе, – сказал он.
Я не даю ей на это разрешения, – сказала она. – И ты не должен. Ну и, если можно, я задам тебе тот же вопрос, что ты задал мне.
Какой вопрос? – сказал он.
Что ты со всем этим делаешь? – сказала она.
А, – сказал он. – Ну, я-то особо не горазд что-то делать. Ты же знаешь.
Он вскочил. Пошел к двери.
(Он был взбудоражен.
Она была права.)
Оставлю тебя, ведь тебе нужно отдохнуть, – сказал он.
Немного изменю вопрос, – сказала она. – Что ты будешь с этим делать?
Он захлопнул дверь.
Он услышал ее. Не мог не услышать.
(А еще она особенно гордилась тем, как употребила будущее время.)
На следующий день брат открыл дверь спальни и внес что-то темное, тяжелое и громоздкое, накрытое одеялом.
У тебя фигура, как у беременной женщины, – сказала она с кровати.
Его смутило слово «беременная». Она поняла это по его неловкости.
Как бы там ни было, он поставил громоздкую вещь на стул и раскутал ее. Застыл с одеялом в руках, словно не зная, складывать его или нет. Сложил – очень аккуратно. Открутил от аппарата провод и вилку.
Вся комната зажужжала. На стене спальни появилось световое пятно, похожее на квадратную луну, квадратное солнце.
Ханна поднесла ладонь к глазам.
Слишком ярко для тебя? – сказал он.
Нет, – сказала она. – А что это?
Кино «Данно», – сказал он. – Билет тебе не нужен. Сегодня ты наш гость.
Она смотрела сквозь пальцы, как он настраивал фокус.
Чаплин. «Der Einwanderer»
[46].
Корабль, куча людей, страдающих морской болезнью, лежат на палубе и друг на друге и беззвучно стонут.
Кадр с человеком, который перегнулся через борт корабля и скрючивается, будто его рвет через борт. Да нет, это Чаплин, и его не рвет: он ловил и поймал живую рыбу, которую, поворачиваясь, показывает им обоим с сияющей улыбкой.
Ханна засмеялась.
Она убрала с глаз руки.
Она смеялась без удержу, когда люди по всему кораблю, которые прикидывались, будто страдают морской болезнью, услышали обеденный звонок и помчались к столовой, чтобы опередить остальных.
Она смеялась, когда пассажиры прибыли в Америку и Чаплин пнул в зад официозного таможенника, который огородил их всех веревкой.
Появилась надпись на английском. «Позже – голодный и нищий».
(Так захватывающе было видеть другой язык.)
Нищий – то же, что и нижний? – сказала Ханна.
Нет, – сказал брат. – Это значит, денег не осталось.
Ханна заучила. Нищий. Нищий.
После этого Чаплин с его милым белым лицом на стене спальни Ханны (усики, которые ушлый Гитлер скопировал, будто намекая, что сам он безобидный, и пытаясь внушить любовь миллионам во всем мире, включая те миллионы, что зарабатывает Чаплин) находит на американской улице доллар. Затем он находит Эдну, девушку, в которую влюбился и к которой сочувственно отнесся на корабле. Они обедают в ресторане. Но комичный сюжет вращается вокруг того, настоящие он нашел деньги или нет, деньги, разумеется, не настоящие, и Чаплину нечем заплатить за еду. Официант – изверг, а не человек – имеет привычку избивать людей до полусмерти, если они не могут заплатить.
Но какому-то художнику в ресторане их лица кажутся замечательными и очень выразительными, символизирующими его время.
Он хочет, чтобы они ему позировали.
Платит авансом.
Счастливая развязка под проливным дождем.
Ее брат знал, что она любит Чаплина.
Где ты достал свой синематограф? – сказала она.
В фотомагазине. Пришлось принести его сюда, и нужно отнести завтра обратно. Чаплин – это не все, что есть в сегодняшней афише, – сказал он. – У меня здесь еще одно маленькое чудо.
Он прокрутил фильм с Чаплином через проектор обратно – задом наперед тоже было смешно, но совершенно иначе. Когда конец пленки выскочил и продолжил крутиться, даже это было немного волнующим.
Брат выключил проектор, заменил пленку, снова включил квадрат внутреннего солнечного/лунного света (в этот раз ее глазам было совсем не больно) и заправил пленку в катушку.
В этот раз на пленке было еще больше царапин, будто она из какого-то другого века. Так оно и было.
В комнате, заставленной статуями типа римских, похожей на галерею или мастерскую художника, мужчина высекает статую, которая даже не статуя, а просто рисунок светской дамы или богини с кувшином и чашкой в руках.
Затем рисунок превращается в реальную женщину. Она предлагает художнику выпить из своего кувшина и чашки, но тот так потрясен, что отказывается, поэтому женщина сходит с пьедестала и идет через всю комнату к пьедесталу на другой стороне, где принимает позу с арфой на коленях и начинает на ней играть. Художник подходит обнять женщину, но та растворяется в воздухе, а он валится с ног. Богиня появляется у него за спиной. Он снова идет ее схватить, но она превращается… в тюрбан!
Тюрбан – размером с маленького ребенка. Он самостоятельно ходит по комнате.
Художник ловит тюрбан и поднимает его, ставит на один из пьедесталов. Но живая статуя появляется вновь. Художник бежит стиснуть ее в объятиях. Она исчезает, прогуливается по комнате, взбирается на первый пьедестал (маленький ходячий тюрбан тоже исчез) и снова становится не чем иным, как рисунком. Художник хватается за голову и падает на пол своей галереи.
Ханна рассмеялась. Она захлопала в ладоши.
Зависть художника к музе, – сказала она.
К чему? – сказал Дэниэл.
Это переделка истории про Пигмалиона, – сказала он.
Ой, – сказал он.
В данном случае и муза, и произведение искусства перехудожничали художника, – сказала Ханна.
Но тебе понравилось? – сказал Дэниэл.
Очень, – сказала она.
Он прокрутил пленку задом наперед, выдернул проектор из розетки.
Теперь он лежал в темноте в ногах ее кровати и рассказывал, что мистер Виртц из фотомагазина рассказал ему о режиссере раннего кино, который снял фильм с исчезающей статуей.
Однажды он снимал на улице в Париже, – сказал Дэниэл, – и в камере что-то заело, пленку заело, и аппарат перестал работать, поэтому режиссер раскрыл коробку, все исправил и начал снимать снова. А когда добрался домой и посмотрел фильм, который снял, у него на глазах автобус, переполненный пассажирами, вдруг превратился в катафалк, люди на улице исчезли, лошади попросту исчезли и появились новые люди, которых там раньше не было, мужчины превратились в женщин, женщины превратились в мужчин, люди превратились в лошадей, лошади – в людей. И режиссер подумал: «Я нашел способ не только фиксировать и записывать время, но и заклинать при помощи времени».
Что-то будит Ханну.
Женщина, сидящая рядом с ней в поезде, подтолкнула ее локтем.
(АЛЬБЕР Адриенна, белошвейка.)
Поезд прибыл. Все выходят.
Это недалеко от границы, так что проверки здесь беспорядочные. Отлично.
Ханна молча прощается со спиной мужчины, который на миг показался ей немного похожим на брата.
Она выбирает бедно одетую старуху с кучей мешков и пустой плетеной коробкой, в каких держат кур, и становится прямо за старухой.
Моя мать больна… Я не знаю… Та женщина, которую вы только что пропустили, она моя провожатая, ее прислала моя тетка, чтобы встретила меня на станции, я приехала из Лиона и не знаю этого города, возможно, она не будет меня ждать, она глухая, смотрите, она уходит без меня, а я не знаю, куда идти.
Ханна протягивает руки. Окидывает форму на мужчине своим самым прекрасным сердитым взглядом. Мужчина краснеет, не глядя, возвращает документы и кивком пропускает ее.
Она вдыхает полной грудью, затем выдыхает.
Она ускоряет шаг, словно догоняя старуху. Ханна следует за ней на расстоянии по оживленным улицам к менее оживленным улицам, мимо домов, пока не остается никаких домов – ничего, кроме выдранной травы и высохшей грязи там, где грузовики разворачивались на дороге, на окраину городка, а затем за город, где начинаются поля.
Она видит военный серый цвет и разметку, блокпосты вдоль границы.
Обе идут по нижней дороге между разбросанными там и сям пашнями.
Когда женщина уходит прочь от холмов, Ханна останавливается под деревом, снимают туфлю и заглядывает внутрь, словно ищет камешек. Ханна ждет, пока женщина скроется близ кучки домов.
Сама же отправляется в противоположную сторону вдоль края лужайки.
Совершенно прекрасный вечер. Густой летний свет. Ханна идет, пока не добирается до того места, где стоял дорожный указатель деревни. Она проходит мимо домов, словно знает, куда держит путь. Работающие люди видят ее, но не трогают. Она больше часа идет между полями по грязной дороге, под птичье пение, в вечернем запахе травы.
Затем видит дом на отшибе, во дворе полно гусей, укладывающихся на ночь, позади высятся горы.
Ханна открывает ворота.
Лает собака.
К двери подходит женщина и открывает, придерживает собаку за шкирку.
Чего вам? – говорит женщина.
Позади женщины – мужчина, и собака в дверях, ведущих в другие комнаты.
Я хотела узнать, нельзя ли попросить у вас стакан воды, – говорит Ханна.
Стакан воды, – говорит женщина.
У меня есть немного денег, если вы возьмете вознаграждение за доброту, – говорит Ханна.
Она улыбается своей улыбкой.
Женщина оборачивается к мужчине.
Да, вечер теплый, а вы долго шли, – говорит мужчина.
Путь у меня неблизкий, – говорит Ханна. – Но в небе еще светло.
Мы с радостью дадим вам и чего-нибудь поесть, если вы заплатите за это какую-то мелочь, как предлагаете, – говорит мужчина.
Это так мило с вашей стороны, – говорит Ханна.
Она садится за стол. Мужчина говорит что-то собаке. Та успокаивается. Женщина кладет на стол перед Ханной ложку.
Спасибо, – говорит Ханна.
Хозяева кладут хлеб, ставят стакан с водой из кувшина, а затем тарелку с каким-то жарким. «Вкусно», – говорит она. Женщина с гордостью выпрямляется.
Ханна представляется Адриенной и называет город, до которого купила билет на поезд.
Отсюда больше часа ходьбы, – говорит женщина. – Да к тому же комендантский час. Мы можем дать вам одеяла, и вы переночуете в амбаре, если хотите переждать до утра.
Вы по-настоящему добры, – говорит она. – Мне так сильно повезло, что я постучала в вашу дверь.
Она кладет на стол две банкноты.
Я уйду, едва рассветет, – говорит она. – Больше вас не побеспокою.
Вы совсем нас не беспокоите, – говорит женщина.
Ханна направляется в амбар с мужчиной, несущим свернутые одеяла. Собака миролюбиво идет рядом.
Горы, – говорит Ханна. – В любое время дня или вечера. Какая красота.
Да, – говорит мужчина. – Мы всегда считали их своим добром.
Он улыбается ей.
Где кончается Франция и начинается Швейцария? – спрашивает она.
Мужчина ведет ее за амбар и показывает в сумерках на грязный дворик, битком набитый козами, у задней части дома. Мужчина проводит ее на край двора. Просовывает одну ногу сквозь проволоку на заборе.
Теперь я в двух странах сразу, – говорит он. – Мои козы, когда пропихивают головы сквозь забор, лакомятся вкусной травой обеих стран. Всегда так было. У нас отменное молоко.
Он втягивает ногу обратно. Стоит у себя во дворе и смотрит на Ханну с полной искренностью.
Как вам повезло, – говорит она.
Он морщит свое загоревшее лицо.
А если бы я привозила родню, хоть изредка, особенно малышей – у меня в семье много детей – хотя бы время от времени, к вам в гости, чтобы полюбоваться прекрасным видом? – говорит она. – Или, возможно, прислала бы родственника с какими-то членами семьи? Возможно, вы были к ним так же добры, как ко мне? Разумеется, за небольшое вознаграждение за такую доброту.
Мы будем всегда рады принимать гостей из вашей родни. А вон там
(он показывает за забор – на поросший травой простор, что заканчивается лесом)
там начинается тропинка через леса. Всего один высокий забор, и мои козы легко подлезают под него, если постараются. Прекрасная живая природа – эти леса. Очень приятная прогулка. Еще я знаю человека в городе. Он мэр. Сам очень любит семейную жизнь. Я оставлю вам записку к нему, напишу, что мы с вами старые друзья, оставлю ее наутро на пороге, можете взять с собой.
Когда мужчина возвращается в дом и солнце садится, Ханна складывает одеяла одно на другое в углу амбара, где стоит высокий стог сена. Садится на одеяла, откинувшись на стену из сена, прогоняет с носа крохотную муху. Проверяет наличные. Проверяет документы. Засовывает руки в карманы и закрывает глаза.
Хорошие люди.
Пронесло.
Клод все устроит.
Клод достал ей документы, хорошие – подлинное мастерство. Когда парк заполонили цветы, а город впервые заполонили подонки, она сидела в парке с книгой в руке – Рембо, «Озарения». Клод подошел и сел рядом. Он был интересный, серьезный, но улыбчивый, говорил с беспечностью. «Ô saisons, – сказал он, – ô châteaux. Недостатков кто не лишен? Постигал я магию счастья, в чем никто не избегнет участья. Пусть же снова оно расцветет, когда нам де Голль пропоет»
[47].
Когда она повернулась к нему и улыбнулась, он сказал слово: «Да?»
«Да», – сказала она.
Они наблюдали за тем, как люди прогуливались по парку, женщины под ручку с «люфтваффе» как ни в чем не бывало. Они сидели вдвоем среди цветов, цветы лезли из кожи вон, и он рассказал ей в той же беспечной манере о трех увиденных им вещах.
Он видел казино в Ницце, которое перестало быть казино и стало складом матрасов, там нельзя было двигаться из-за высоких груд, которые местные жители пожертвовали беженцам.
Он видел людей, расстрелянных из самолетов, по обочинам дороги, выходящей из города.
Он видел мать и ребенка, которых казнили – расстреляли и сбросили в одну могилу. Мать заставили снять с себя одежду, ребенка бандиты похоронили одетым, швырнули его на мать сверху.
Теперь вам больше не нужно ничего мне рассказывать, – сказала она.
Но он назвал ей свое имя – имя, под которым сейчас проживал. Ханна назвала ему свое французское имя. Она сказала, что у нее нет документов.
Он рассказал ей, как обнаружил на дороге настоящую «Бентли». Что-что? Она не знает, что такое «Бентли»? Он рассмеялся. «Бентли» – английская машина, очень изысканная, и ее бросили, – дверца нараспашку, двигатель еще работал, – бросили англичане, торопившиеся на последний корабль, который должен был доставить их обратно в Англию. Еще он нашел на той же дороге велосипед, оставленный точно так же, привязал его к крышке багажника и доехал на машине, куда смог добраться. Когда кончился бензин, пересел на велосипед и проехал на нем остаток пути до Тулона. Встретил там садовников. Они выдают себя за садовников. Неплохие причем садовники. Садовничают по всему Югу.
Бывали когда-нибудь? – сказал он. – Вам понравится.
Он все уладил. Достал ей документы. Перевел через границу зоны. Ей уже недолго оставаться неоккупированной. Ее хотят заграбастать итальянцы. Немцы сначала позволят ее занять, а затем приберут к рукам сами.
Он никогда ни о чем ее не спрашивал.
Она рассказала ему о своей матери, сказала, вся эта история случилась с чьей-то другой матерью. Мать этого другого человека была больна, а лекарства запретили, и она умирала, а медсестер запретили. Тем временем бандиты захватили квартиру и все, что в ней было.
Теперь уже не нужно больше ничего рассказывать мне, – сказал он.
Он подарил ей велосипед.
Сказал, что ее смех – лучший способ зачать и, что бы она ни делала, лучше не смеяться. Затем он по-настоящему ее рассмешил. Невозможно было устоять: он был отличным пародистом. Спародировал консьержку. Спародировал нацистов. Спародировал, как Маршал поливает свои красно-бело-синие цветы в своем саду Азюр. Спародировал всех кинозвезд, которых она вспомнила, смог изобразить Кольбер
[48] вместе с Гейблом. Спародировал угрюмую женщину из булочной. Он заставил Ханну смеяться над всем этим, а затем обнял ее так, словно полностью ее понимал, потом он хорошо изобразил и ее саму, но это была совсем другая пародия.
Ханна проснулась, решила, что он уже ушел. Он был еще рядом, курил сигарету. За окном занималась заря.
Новый день, – сказал он.
Мне приснилась гусеница, – сказала она. – Она ползла по винтовке. Это знак – ты как думаешь?
В какую сторону двигалась гусеница? – спросил он.
От рукоятки к дулу, – сказала она.
Прочь от курка, – сказал он.
Да, – сказала она.
Хорошо, – сказал он. – Если тебя будут расстреливать, не дай себя расстрелять гусенице. Скажи ей, что подождешь, пока тебя расстреляет бабочка.
Тогда-то она и рассказала ему первую правду о себе, нечаянно.
(Это было опасно. Нужно было очистить мозги. Нужно было думать не об одной себе. От этого зависела жизнь, и не только твоя собственная. Отец, брат. Мать, слава богу, была в безопасности – на небесах.
Нужно было не знать, знать поменьше. Нужно было найти новые способы думать, говорить и не говорить все подряд.)
Ханна легкомысленно рассказала без утайки об отце и о том, как он любил ловить бабочек, убивать их и прикалывать за стеклом. Она тут же об этом пожалела. В животе екнуло. Затошнило. Подумалось, что ее в любую минуту могло стошнить.
Но Клод пожал плечами, стряхнул докуренную сигарету во вчерашнюю грязную воду в раковине.
Лето не приколешь, – сказал он.
Они поцеловались, встали, привели себя в порядок.
О Клоде она знала лишь то, что этот человек мог подпалить и сжечь мокрую газету.
Благодаря ему всю холодную зиму ей было тепло.
«Бешеные собаки и англичане. Мы – под южным солнцем».
Произнося это, Ханна прижимается лицом к платку на голове ребенка, прижимается так плотно, что платок попадает ей в рот и слова становятся ненастоящими, так что никто не в силах разобрать, чтó она говорит и насколько ее слова осмыслены.
Город цветов – яркое побережье под ярко-голубым небом рядом с ярко-голубым морем, с цветочными полями на холмах над ним, буйно цветущими на благо парфюмерной промышленности, – иззубрен беженцами.
Некоторые крупные отели сколачивают состояния, ведь у некоторых беженцев еще водятся деньги. Большинство отелей помельче разоряются.
После того как Клод исчезает, ей приходится переехать. Она выбирает этот город. Выбирает, в каком отеле остановиться, заметив на лице женщины, подходящей к двери, восторг, когда она видит малышку.
Когда женщина называет свое имя, Ханна тотчас его заменяет. Имени, произнесенного женщиной, больше нет. Теперь Ханна мысленно называет ее мадам Этьенн.
Это мадам Этьенн, молодая, приветливая и такая энергичная, что взбегает по лестнице впереди Ханны с малышкой и ждет на каждой площадке, пока они ее догоняют. Это она открывает дверь под покатой крышей и показывает комнату.
Убитая, знаю, – уже говорит мадам Этьенн, закрывая носком прореху в ковре. – Но если мадам Альбер взглянет… Отсюда видно море.
Мадам Этьенн очень мила с малышкой. Еще она от всей души обещает, что иногда на ужин будет не один лишь турнепс. При этом она подмигивает – а то вдруг не выполнит обещание. Она говорит Ханне, которую уважительно несколько раз называет мадам Альбер, словно Ханна лет на двадцать ее старше, хотя это не так, они явно почти ровесницы, что вчера вечером представители власти вошли в один из кинотеатров городка и заставили работников зажечь свет в зрительном зале! Чтобы можно было понять, кто там кричит или швыряет что-то в экран, как только на нем появляется Маршал, Гитлер или Муссолини!
Мадам Этьенн рассказывает это в блаженном неведении, как если бы говорила: «А на улице дождь!», или «Какой чудесный день!», или «Взгляните на потешную мордочку этой собачонки – не могу удержаться от смеха!», или «На вас сегодня такая прелестная блузка!»
Ее муж, так же весело рассказывает она Ханне, взбивая подушку, сказал ей вчера вечером, когда они слушали радио, что на тех, кто слушает «Les Français parlent aux Français»
[49], могут наложить штраф до 10 000 франков, а то и в тюрьму посадить! На два года! Мадам Альбер нравится комната?
Очень, – говорит Ханна.
Мадам Этьенн выдвигает нижний ящик комода. Она выдвигает его до упора. Убирает с кровати покрывало, опускается на колени и укладывает покрывало в ящик, словно толстую подкладку, а затем с одного края заправляет подушку. Мадам Этьенн встает, оставляя ящик открытым, и показывает на него жестом балерины, даже не догадываясь об изяществе собственного жеста.
Ребеночка укладывать, – говорит она. – Мадам Альбер считает, сгодится? Или она считает, маловато места?
Я считаю, прекрасно подойдет, – говорит Ханна.
Мадам Этьенн еще раз целует малышку, а затем выпархивает из комнаты и спускается по лестнице.
Ханна садится на кровать в комнате.
Малышка дрыгает ножками.
Клод пропал.
Трое других из группы тоже исчезли.
Их нет в живых.
Его нет в живых.
Ради его же блага она надеется, что его нет в живых.
Она приехала сюда, чтобы выполнить его работу – встретиться завтра в одном из крупных отелей с родственником.
Она качает малышку, поет песню о лошадях, поехавших на рынок и вернувшихся домой. Малышка смеется.
Малышка уже начинает складывать слова и проверяет силу собственных ножек, при каждой удобной возможности упираясь ими в маму.
Малышка счастливая, а это везение.
Ханна делит свое время между ребенком и отчаянием. Счастье этих дней невозможно соизмерить с окружающей гнусностью.
В первые дни пребывания здесь она гуляет с малышкой на руках по Английской набережной с ее огородами под ласковым солнцем.
Почти каждый день Ханна напоминает себе, что с ребенком она слишком заметна, слишком много людей начнет ее узнавать.
Она заводит малышку обратно в гостиничный номер.
Но все же с тех пор, как появилась малышка, дни пролетают так быстро, словно они завидуют счастью Ханны.
Она встречается со связным каждый пятый день недели, всегда в разных местах. Пока что связной – это четырнадцатилетняя школьница, которая называет себя Сильвией.
Сильвия проста, как деревянная дверь: изящна и неприметна, замкнута и прочно заперта. Ханна дает ей велосипед, молча указывая, что это подарок. Сильвия понимает, безразлично кивает в знак благодарности со всею внятностью подобной двери.
Не следует недооценивать внятность деревянной двери. Все обладает голосом. Материал, из которого сделана Сильвия, обладает собственным закаленным голосом, хоть девочка еще так юна.
Сильвия осваивается с ролью обычного информатора. Все проходит гладко. Они встречаются на условленной улице или площади в условленное время. При этом Ханна незаметно кладет пачку бумаг в корзину велосипеда под сложенный дождевик Сильвии или (очень редко) под кусок мяса в оберточной бумаге, либо под турнепс, свеклу или мангольд, которые девочка доставляет в крупные отели.
Однажды Сильвия берет своей маленькой ладошкой запястье Ханны, пока та прячет пачку под едой.
Это для вас, мадам, – говорит она.