Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ярослав Гашек

Вторжение Швейка в мировую войну

Предисловие автора

(К книге «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны»)

Великая эпоха рождает великих людей. На свете существуют незаметные, скромные герои, не завоёвывающие себе славы Наполеона. Но при внимательном анализе их личность затмила бы Александра Македонского[1]. В наше время вы можете встретить на пражских улицах бедно одетого человека, который и сам не подозревает, каково его значение в истории новой, великой эпохи. Он скромнёхонько идёт своей дорогой, никого не затрагивает, но и к нему не пристают журналисты с просьбой об интервью. Если бы вы его спросили, как его фамилия, он ответил бы вам просто и скромно: «Швейк».

И действительно, этот тихий, скромный, бедно одетый человек не кто иной, как старый бравый солдат Швейк, герой и храбрец, имя которого ещё во времена Австро-Венгрии не сходило с уст всех граждан чешского королевства и слава которого не померкнет в республике.

Я искренно люблю бравого солдата Швейка и. представляя вниманию читателей его похождения во время мировой войны, уверен, что все вы будете симпатизировать этому скромному, незаметному герою. Он не поджёг храма богини в Эфесе, как это сделал глупец Герострат[2], для того, чтобы попасть в газеты и школьные хрестоматии.

И этого уже достаточно.

АВТОР.

Вторжение бравого солдата Швейка в мировую войну

— Фердинанда-то нашего убили, — сказала Швейку его служанка.

Швейк несколько лет тому назад, после того как медицинская комиссия признала его идиотом, ушёл с военной службы и в настоящее время промышлял продажей паршивых дворняжек, которым он присочинял самую благородную родословную. В описываемый момент он занимался растиранием своих колен оподельдоком, — у него был ревматизм.

— Какого Фердинанда, пани Мюллер? — заинтересовался Швейк, не переставая массировать свои колени. — Я знаю двух Фердинандов. Один служит у фармацевта Пруши и выпил у него как-то раз по ошибке мазь для ращения волос. Ещё я знаю Фердинанда Кокошку, того, что собирает собачье дерьмо[3]. Обоих ни чуточки не жалко.

— Нет, сударь, эрцгерцога Фердинанда[4]. Того, что хил в Конопище[5], того толстого, набожного…

— Иисус, Мария! — вскричал Швейк — Вот-те на… А где это с паном эрцгерцогом случилось?

— Говорят, укокошили его в Сараево. Из револьвера. Ехал он там со своей эрцгерцогиней в автомобиле…

— Так вот оно как, пани Мюллер, в автомобиле… Конечно, такой барин может себе это позволить. А, наверно, и не подумал, что такие автомобильные поездки могут плоив кончиться. Эрцгерцог, значит, приказал долго жить. Долго мучился?

— Пан эрцгерцог сразу был готов, сударь.

— Из иного револьвера, пани Мюллер, хоть лопни — не выстрелишь. Таких систем — пропасть. Но для пана эрцгерцога, наверно, купили особенный. К тому же, я готов биться об заклад, пани Мюллер, что человек, который это сделал, для такого случая как следует разоделся. Известное дело, стрелять в пана эрцгерцога — работа нелёгкая. Это не то, что какому-нибудь бродяге подстрелить лесничего. Трудность заключается в том, как до него добраться. К такому барину рваным не дойдёшь. Нужно обязательно надеть цилиндр, чтобы вас не сцапали полицейские.

— Говорят, сударь, их там было много.

— Это само собой, пани Мюллер, — подтвердил Швейк, заканчивая массаж колен. — Думается мне, что эрцгерцог Фердинанд в этом самом Сараеве ошибся в том человеке, который его застрелил. Увидел, небось, господина и подумал: «Должно быть, порядочный человек, раз меня приветствует». А господин-то возьми да и бацни. Всадил одну или несколько?

— Газеты, сударь, пишут, что эрцгерцог был как решето. Тот выпустил в него все патроны.

— Что и говорить, чисто работают, пани Мюллер, очень чисто. Ну, я пошёл в трактир «У чаши». Если придут за фокстерьером, под которого я взял залог, то скажите, что я держу его на своей псарне за городом, что недавно я ему обрезал уши, и теперь нельзя его перевозить, пока у него уши не зажили, а то их можно застудить. Если куда пойдёте — оставьте ключ у швейцарихи.

В трактире «У чаши» сидел всего лишь один посетитель. Это был агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл посуду.

— Хорошее лето стоит, — завязывал Бретшнейдер серьёзный разговор.

— Воё это ни дерьма не стоит! — ответил Паливец, устанавливая посуду в шкаф.

— Ну, и наделали нам в Сараеве делов! — со слабой надеждой промолвил Бретшнейдер.

— В каком «Сараеве»? — спросил Паливец. — В трактире в Нуслях? Там каждый день мордобой. Известное дело — Нусли!

— В боснийском городе Сараеве, пан трактирщик. Застрелили там пана эрцгерцога Фердинанда. Что на это скажете?

— Я в такие дела не вмешиваюсь. Ну, их всех с этими делами! — ответил пан Паливец, закуривая трубку. — Нынче вмешиваться в такие дела — того гляди, сломишь себе шею. Я трактирщик. Кто ко мне приходит, требует пива, я тому и наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог — это нас не касается. Не про нас то писано. Только тюрьмой пахнет.

Бретшнейдер умолк и разочарованно оглядывал пустой трактир.

— Здесь прежде висел портрет государя-императора, — минуту спустя опять заговорил Бретшнейдер. — Как раз на том месте, где теперь висит зеркало.

— Да, правду изволите говорить, — ответил пан Паливец, — висел. Да только загадили его мухи, я его и убрал на чердак. Знаете, чего доброго, кто-нибудь позволит себе на этот счёт какое-нибудь замечание, и из этого может выйти неприятность. На кой чорт мне это нужно?

— В Сараеве, должно быть, очень напряжённая атмосфера, пан трактирщик?

На этот прямо поставленный коварный вопрос пан Паливец ответил чрезвычайно осторожно:

— Да, в это время бывает в Боснии и Герцеговине страшно жарко. Когда и там служил, приходилось нашему обер-лейтенанту прикладывать лёд к голове.

Тайный агент Бретшнейдер окончательно замолк, и его нахмуренное лицо повеселело только с приходом Швейка, который, войдя в трактир, потребовал Себе пива, заметив:

— Дай чёрного, — в Вене сегодня тоже траур.

Глаза Бретшнейдера загорелись надеждой, и он быстро проговорил:

— В Конопище вывешено десять чёрных флагов.

— Их там должно быть двенадцать, — сказал Швейк, отпив из кружки.

— Почему вы думаете, что двенадцать? — спросил Бретпгнейдер.

— Для ровного счёта — дюжина. Так считать легче, да на дюжину и дешевле выходит, — ответил Швейк.

Воцарилась тишина, которую нарушил сам Швейк вздохом.

— Так, значит, приказал долго жить, царство ему небесное. Не дождался, пока будет императором. Когда я был на военной службе, один раз упал при мне с лошади генерал и расшибся. Хотели ему помочь, подсадить опять на лошадь, посмотрели, а он уже совершенно мёртвый. А тоже, небось, рассчитывал попасть, в фельдмаршалы. На параде это с ним случилось. Парады никогда не ведут к добру. В Сараеве, наверно, тоже был какой-нибудь парад. Помню я, как-то на параде на моём мундире нехватало двадцати пуговиц, и меня посадили за это на четырнадцать суток в одиночку. А два дня я, как Лазарь[6], не шевелясь, лежал «в козлах»[7]. Ничего не поделаешь, — на военной службе должна быть дисциплина.

— В Сараеве, — направлял разговор Бретшней-дер, — всё это сербы наделали.

— Ошибаетесь, — ответил Швейк, — это всё турки натворили. Из-за Боснии и Герцеговины.

И Швейк изложил свой взгляд на внешнюю политику Австрии на Балканах: турки проиграли в 1912 году войну с Сербией, Болгарией и Грецией; они хотели, чтобы Австрия им помогала, а когда этот номер у них не прошёл, застрелили Фердинанда.

— Конечно — утрата, спору нет! Утрата тяжёлая. Фердинанда не заменишь каким-нибудь болваном. Ему бы только не мешало быть ещё толще.

— Что вы хотите этим сказать? — оживился Бретшнейдер.

— Что хочу сказать? — с охотой ответил Швейк. — Вот что. Если бы он был толще, то его давно хватил бы кондрашка, ещё тогда, как он гонялся в Конопище за бабами, которые у него в имении собирали хворост и грнби, и ему не пришлось бы тогда умереть такой позорной смертью. Ведь только подумать, — самому императору приходится дядей, а пристрелили! Ведь это позор, об этом трубят все газеты! Я только не хотел бы быть в шкуре вдовы эрцгерцога. Что она теперь будет делать? Дети осиротели, хозяйство в Конопище без хозяина. Выходить замуж за какого-нибудь другого эрцгерцога? Что толку? Поедет с ним в Сараево, и второй раз придется овдоветь… Вот, например, в Зливе, близ Глубокого, несколько лет тому назад жил один лесник с этакой безобразной фамилией — Пиндюр. Застрелили его браконьеры, и осталась после него вдова с двумя детьми. Через год она вышла замуж опять за лесника, Пепика Шадловица из Мыловар, ну, в того тоже застрелили. Вышла в третий раз, опять за лесника, и говорит: «Бог троицу любит. Если уж теперь не повезёт, — не знаю, что и делать». Понятно, и этого застрелили, и осталось при ней от трёх лесников круглым счётом шестеро детей. Пошла она в баронскую канцелярию в Глубокое и стала плакаться там, какое с этими лесниками приняла мучение. Тогда ей порекомендовали выйти за Яреша, сторожа у пруда, с Ражицкой запруды. Ну, что вы скажете на это, — утопили и его во время рыбной ловли! И от него она прижила двух детей. Потом она вышла замуж за коновала из Воднян, а тот её раз ночью хлопнул топором и пошёл добровольно заявить об убийстве. Когда его потом при окружном суде в Писке вешали, он откусил священнику нос и заявил, что он вообще ни о чём не сожалеет, да ещё наговорил много безобразных вещей о государе-императоре.

— А не знаете, что оп о нём сказал? — голосом, полным надежды, спросил Бретшнейдер.

— Это я вам сказать не могу, этого еще никто не осмелился повторить. Но было это, говорят, так ужасно, что присутствовавший при этом судья с ума спятил, и его еще и доселе держат взаперти. Это не было простое оскорбление государя-императора, как бывает иногда спьяна.

— Какие оскорбления наносятся государю-императору спьяна? — спросил Бретшнейдер.

— Прошу вас, господа, переведите разговор на другую тему, — вмешался трактирщик Паливец. — Я, знаете, этого не люблю. Сбрехнут какую-нибудь ерунду, а потом человеку неприятности.

— Какие оскорбления наносятся государю-императору спьяна? — переспросил Швейк. — Всякие! Напейтесь, заставьте заиграть австрийский гимн, — увидите, что начнёте говорить. Наговорите о государе-императоре столько, что если бы только половина была правда, хватило бы ему сраму на всю жизнь. А он, старик, по правде сказать, этого не заслужил. Если теперь что-нибудь разразится, — пойду добровольцем и буду служить государю-императору до последней капля крови!

Швейк отхлебнул пива и продолжал:

— Вы думаете, что государь-император всё это так оставит? Плохо вы его знаете. Война с турками непременно будет: «Убили моего дядю, так вот вам по морде!» Война неизбежна. Сербия и Россия нам помогут. Будет драка!

Швейк в этот момент, пророчествуя, был прекрасен. Его добродушное лицо от вдохновения сияло, как полная луна. Всё было ему так ясно.

— Может быть, — продолжал он рисовать будущее Австрии, — что на нас, в случае войны с Турцией, нападут немцы. Ведь немцы с турками заодно. Это такие мерзавцы, равных которым в мире не сыщешь. Но мы можем сговориться с Францией, которая с семьдесят первого года готовился накостылять Германии, и всё пойдёт как по маслу. Короче говоря, война будет.

Бретшнейдер встал и торжественно произнёс:

— Вы всё сказали? Выйдемте со мною в сени на пару слов.

Швейк вышел — за агентом тайной полиции в сени, где его ждал сюрприз: его разговорчивый собутыльник показал ему орла[8] и заявил, что он арестован и должен немедленно отправиться в полицию. Швейк пытался объяснить, что, повидимому, пан ошибается, так как он совершенно невинен и не вымолвил ни одного слова, которое могло бы кого-нибудь оскорбить.

На это Бретшнейдер заявил, что Швейк совершил несколько преступных деяний, среди которых фигурировала и государственная измена.

Потом оба вернулись в трактир, и Швейк сказал Паливцу:

— Я выпил пять кружек пива и съел пару сосисок. Дайте-ка мню ещё рюмочку сливянки. Мне пора уже итти, ввиду того, что я арестован.

Бретшнейдер показал Паливцу своего орла, с минуту глядел на трактирщика и потом спросил:

— Вы женаты?

— Да.

— А может ваша жена вместо вас управиться с делами во время вашего отсутствия?

— Может.

— Тогда всё в порядке, пан трактирщик, — весело сказал Бретшнейдер. — Позовите вашу супругу и передайте ей все дела. Вечером за вами приедем.

— Не тревожься попусту, — утешал его Швейк. — Я арестован всего только за государственную измену.

— Но я-то за что? — заныл Паливец. — Ведь я был так осторожен!

Бретшнейдер усмехнулся и победоносно сказал:

— За то, что вы сказали, что пана императора загадили мухи. Вам этого пана императора вышибут из головы.

Швейк покинул трактир «У чаши» в сопровождении агента тайной полиции. Когда они вышли на улицу, Швейк, заглядывая ему в лицо, спросил со своей добродушной улыбкой.

— Мне сойти с тротуара?

— Зачем?

— Я полагаю, раз я арестован, я не имею права ходить по тротуару.

Когда они входили в ворота полицейского управления, Швейк заметил:

— Славно провели время! Часто бываете в трактире «У чаши»?

В то время как Швейка вели в канцелярию для приёма арестованных, в трактире «У чаши» пан Паливец передавал дела своей плачущей супруге, по-своему утешая ее:

— Не плачь, не реви! Что они могут сделать за какого-то засиженного государя-императора?

Так очаровательно и просто вошёл в мировую войну бравый солдат Швейк. Историков заинтересует, как мог он так далеко заглядывать вперёд. Если позднее события развернулись не совсем так, как он излагал их «У чаши», то мы должны иметь в виду, что Швейк отнюдь не получил основательного дипломатического образования.

Бравый солдат Швейк в полицейском управлении

Сараевские покушение наполнило полицейское управление многочисленными жертвами. Их приводили одну за другой в канцелярию для приёма арестованных, где старик-инспектор встречал входивших добродушным ворчанием:

— Этот Фердинанд вам дорого обойдётся!

Когда Швейка водворили в одну из многочисленных камер в первом этаже, он застал там общество из шести человек. Пять из них сидели вокруг стола, а в углу на койке, как бы сторонясь всех остальных, сидел шестой — мужчина средних лет.

Швейк начал расспрашивать одного за другим, за что они посажены. От всех пяти, сидевших за столом, он получил почти один и тот же ответ:

— За Сараево.

— Из-за Фердинанда.

— В связи с убийством пана эрцгерцога.

— За Фердинанда.

— За то, что в Сараеве прикончили пана эрцгерцога.

Шестой, сторонившийся пяти остальных, заявил, что он не желает иметь с ними ничего общего, опасаясь, как бы на него не пало какое-либо подозрение, так как он сидит тут за покушение на убийство с целью грабежа галицкого мужичонки.

Швейк подсел к обществу заговорщиков, которые уже в десятый раз рассказывали, как они попали сюда.

Все, кроме одного, были схвачены кто в трактире, кто в винном погребе, кто в кофейне. Исключение составлял чрезвычайно толстый господин в очках, с заплаканными глазами, который был арестован дома, в собственной квартире. Арестован он был за то, что за два дня до сараевского убийства в трактире «У Бришки» заплатил по счёту за двух сербских студентов-техников; потом его, пьяного, видел в обществе тех же студентов уже в другом ресторане, «Монмартр», на Цепной улице, агент Брикси, где, как подтвердил в протоколе своей подписью Брикси, он тоже платил за них по счёту.

Другой, небольшого роста господин, с которым та же неприятность произошла в винном погребке, был преподавателем истории и рассказывал хозяину этого погребка историю разных покушений. Накрыт он был детективом[9] как раз в тот момент, когда заканчивал общий психологический разбор покушения как такового словами:

— Мысль о покушении так же проста, как колумбово яйцо[10].

— В такой же мере, как и то, что вас ждёт тюрьма, — дополнил полицейский комиссар его вывод при допросе.

Третий заговорщик был председателем благотворительного кружка под названием «Добролюб» в Годковичках. В день покушения «Добролюб» устроил в саду гуляние с музыкой. Пришёл жандармский ротмистр и потребовал немедленно прекратить увеселения, так как Австрии в трауре, на что председатель «Добролюба» добродушно сказал:

— Подождите минуточку, сейчас доиграют «Гей, славяне».

Изумительную штуку сыграл покойник Фердинанд с четвёртым арестованным, о котором следует сказать, что это был человек открытого характера и рыцарской честности. Два дня он избегал всяких разговоров о Фердинанде, и только вечером в кафе, во время карточной игры, начиная седьмую пульку, воскликнул:

— Семь пулек, как в Сараеве!

Пятый, который, как он сам оказал, сидит за убийство пана эрцгерцога, был до сих так взъерошен от ужаса, что его голова напоминала мохнатого пинчера. В ресторане, где он был арестован, он не сказал ни одного слова, даже не читал газет об убийстве Фердинанда; он сидел у стола совершенно один, как вдруг к нему подошёл какой-то господин, сел против пего и быстро спросил:

— Читали?

— Ничего не читал.

— Слыхали?

— Нет, не слыхал.

— А знаете, в чем дело?

— Не знаю. Мне до этого нет никакого дела.

— Всё-таки это должно было бы вас интересовать.

— Не знаю, что меня должно интересовать. Я выкурю ситару, выпью несколько кружек пива и поужинаю. А газет не читаю. Газеты врут. Зачем я буду себе нервы портить?

— Вас не интересует даже это убийство в Сараеве?

— Меня никакие убийства не интересуют. Всё равно, произошла ли оно в Праге, в Сараеве или в Лондоне. Для этого имеются соответствующие учреждения, суды, полиция. Если где-нибудь кого-нибудь убили, то так ему и надо: не будь таким болваном и растяпой и не позволяй себя убивать.

Этими последними словами ему пришлось закончить разговор.

Выслушав все эти страшные заговорщицкие истории, Швейк счёл уместным разъяснить всем всю безнадёжность их положения.

— У нас у всех дело дрянь, — начал он слова утешения. — Это вы ерунду говорите, что вам, всем нам, ничего за это не будет. Для чего мы держим полицию, как не для того, чтобы она нас наказывала за наш длинный язык? Раз наступило такое тревожное время, что подстреливают эрцгерцогов, так нечего удивляться, что ведут в полицию. Всё это делается для эффекта, чтобы Фердинанд перед своими похоронами имел рекламу.

Швейк лег на койку и заснул сном праведника.

Между тем, привели двух новых. Один из них был босниец, который ходил по камере, скрежетал зубами и ругался. Его мучила мысль, что в полицейском управлении у него пропадёт лоток с товаром.

Второй гость был трактирщик Паливец, который, увидав своего знакомого — Швейка, разбудил его я трагическим голосом воскликнул:

— Увы, вот и я уже здесь!

Швейк сердечно пожал ему руку и сказал:

— Очень приятно. Я знал, что тот пан сдержит слово, раз обещал зайти за вами. Точность — прежде всего.

Пан Паливец, наоборот, заявил, что такой точности цена — грош, и тихо спросил Швейка, не воры ли остальные арестованные, как бы это не повредило ему как коммерсанту.

Швейк разъяснил ему, что все, кроме одного, который посажен за убийство с целью грабежа, сидят из-за эрцгерцога.

Паливец обиделся и заявил, что он здесь не из-за какого-то болвана эрцгерцога, а из-за самого государя-императора. И так как все остальные заинтересовались этим, он рассказал им о том, как мухи загадили государя-императора.

— Замарали мне его, бестии, — закончил он описание своего приключения, — и вот довели меня до тюрьмы. Я этого мухам так не спущу! — угрожающе добавил он.

Швейк опять завалился спать, но спал недолго, так как его вызвали на допрос.

Поднимаясь но лестнице третьего отделения, Швейк безропотно нес свой крест на Голгофу[11] и не замечал своего мученичества. Прочитав надпись: «Плевать на лестнице воспрещается», Швейк попросил разрешения у сторожа плюнуть в плевательницу и, сияя своей простотой, вступил в канцелярию со словами:

— Добрый вечер, господа, всем вообще и каждому в особенности.

Вместо ответа кто-то дал ему под рёбра и подтолкнул к столу, за которым сидел пан с холодным чиновничьим лицом, выражающим зверскую свирепость.

Он кровожадно посмотрел на Швейка и сказал:

— Не прикидывайтесь идиотом!

— Я и не думаю, — серьёзно ответил Швейк. — Меня освободили от военной службы за идиотизм. Я особой комиссией официально признан идиотом. Я — официальный идиот.

Господин с лицом преступника заскрежетал зубами.

— Предъявленные вам обвинения в совершённых вата преступлениях свидетельствуют о том, что вы вполне здоровы.

И тут же перечислил Швейку целый ряд разнообразных преступлений, начиная от государственной измены и кончая оскорблением его величества и членов царствующего дома. В центре преступлений красовалось одобрение убийства эрцгерцога Фердинанда, и оттуда уже ответвлялись новые преступления; среди них значилось возбуждение масс, так как всё это происходило в общественном месте.

— Что вы на это скажете? — победоносно спросил господин со свирепыми чертами лица.

— Вполне достаточно, — невинно ответил Швейк. — Излишество вредит.

— Значит, вы признаете?

— Я всё признаю. Строгость должна, быть. Без строгости никто бы ни чорта не достиг. Вроде того, когда я был на военной службе…

— Молчать! — крикнул полицейский комиссар на Швейка. — Говорите только тогда, когда вас спрашивают! Понимаете?

— Как не понять, — сказал Швейк. — Осмелюсь доложить, понимаю, и всё, что вы изволите говорить, приму к сведению.

— С кем состоите в сношениях?

— Со своей прислугой, вашескородие.

— Я говорю, нет ли у вас каких-либо знакомств в кругах политических?

— Как же, вашескородие. Покупаю вечерний выпуск «Национальной политики».

— Вон! — заревел на Швейка господин со зверским выражением лица.

Кода Швейка выводили из канцелярии, он сказал:

— Спокойной ночи, вашескородие.

Вернувшись в камеру, Швейк сообщил арестованным, что это не следствие, а смех один: немножечко на вас покричат, а под конец выгонят.

— Раньше, — заметил Швейк, — бывало куда хуже. Читал я в какой-то книге, что обвиняемые, чтобы доказать свою невинность, должны были ходить босыми ногами по раскалённому железу и пить расплавленный свинец. А кто не хотел сознаться, тому на ноги надевали испанские колодки, вытягивали на дыбу или же палили пожарным факелом бока. А потом человека четвертовали или же сажали на кол где-нибудь возле музея. Если же обвиняемого только сбрасывали в яму на голодную смерть, то такой человек чувствовал себя словно вновь воскресшим. Теперь сидеть в тюрьме — пустяки! — похваливал Швейк. — Нет ни четвертования, ни колодок. Койка у нас есть, стол есть, лавки дали, друг друга мы не тесним, похлёбка нам полагается, хлеба дадут, жбан воды принесут, отхожее место под самым носом. Во всём виден прогресс. Немного, правда, далеко ходить на следствие — но трём лестницам (подниматься, но зато на лестницах чисто и оживлённо. Одного ведут сюда, другого — туда. Тут молодой, там старик, и мужчины, и женщины. Радуешься, что ты здесь не один. Каждый спокойно идёт своей дорогой, и не приходится бояться, что ему в канцелярии скажут: «Мы посовещались, и завтра вы будете но вашему собственному выбору или четвертованы или сожжены». Это нелегко было выбирать. Я думаю, господа, что на многих из нас в такой момент нашёл бы столбняк. Да, теперь условия, на наше счастье, стали получше.

Швейк только что кончил защитительную речь в пользу современного тюремного режима, когда надзиратель открыл дверь и крикнул:

Достоевский Федор Михайлович

— Швейк, оденьтесь и идите на допрос!

Письма (1870)

— Я оденусь, — ответил Швейк, — против этого я ничего не имею. По боюсь, что это недоразумение. Меня уж раз выгнали с допроса. Притом я опасаюсь, как бы остальные господа, которые здесь со мною, не рассердились на меня за то, что я иду на допрос уже второй раз, а они ещё ни одного раза за этот вечер не ходили. Они могут быть в претензии на меня.

— Вылезайте вон и не болтайте! — был ответ на проявленное Швейком джентльменство.

Швейк опять очутился перед господином с лицом преступника; тот безо всяких околичностей, решительно и бесповоротно спросил его:

1870

— Во всём признаётесь?

Швейк уставил свои добрые голубые глаза на неумолимого человека и мягко сказал:

— Если вы желаете, вашескородие, чтобы я признался, так я признаюсь. Мне это не повредит. Но если вы скажете: «Швейк, ни в чём не сознавайтесь», — я буду выпутываться до последнего издыхания.

381. П. А. ИСАЕВУ

Строгий господин написал что-то на акте и, подавая Швейку перо, сказал ему, чтобы тот подписался.

И Швейк подписал показания Бретшнейдера со следующим дополнением:

10 (22) января 1870. Дрезден


«Все вышеуказанные обвинения против меня признаю справедливыми.
Иосиф Швейк».


Подписав бумагу, Швейк обратился к строгому папу:

— Ещё что-нибудь подписать? Или мне притти утром?

Дрезден 22/10 января/70.

— Утром вас отвезут в уголовный суд, — был ответ.

— А в котором часу, вашескородие, чтобы, боже упаси, как-нибудь не проспать?

Любезнейший друг мой Паша, посылаю тебе разрешение покончить с Стелловским сроком по 1874 год, как ты пишешь. И вообще кончай с ним скорее. Этот теперешний случай дает мне мысль, что он, пожалуй, еще будет мудрить. Одним словом, он слишком хорошо понимает, что деньги мне нужны и что поэтому меня можно прижать. Ты пишешь о своей уверенности, что устроишь продажу. А я, признаюсь, не уверен. Во всяком случае кончай скорее к 20-му числу, как ты пишешь, и с плеч долой. Об одном прошу - если б дело и разошлось тотчас, уведомь меня. (NB. В контракте поставь хоть и так: \"Если к маю не будет переделан роман, то волен он, Стелловский, воспользоваться правом издания до 1874 (1) и т. д.\".) А впрочем, как ни поставишь - всё равно.

— Вон! — раздался во второй раз рёв по ту сторону стола, перед которым стоял Швейк.

Ужасно меня удивила свадьба Миши. Верить не хочется. Да что ж ты ничего не пишешь? На ком? Когда именно? И все подробности. Непременно, непременно напиши. Мне Миша дорог. (Напиши, чем живет? Какие средства?) Вообще побольше об них обо всех напиши.

Возвращаясь в свою новую, огороженную железной решёткой, квартиру, Швейк сказал сопровождавшему его караульному.

— У вас тут всё идёт без сучка, без задоринки.

Не понял, кого ты называешь в своем письме теткой?

Как только за Швейком затворили дверь, товарищи по заключению засыпали его вопросами, на которые Швейк просто ответил:

Передай мой горячий привет сестре Саше и многоуважаемому Николаю Ивановичу. Поцелуй Катю. Всем передай мое и Анны Григорьевны приветствие и поклон. Брату Коле тоже, Феде тоже. На днях буду писать Эмилии Федоровне.

— Я сейчас сознался, что, может быть, это я убил эрцгерцога Фердинанда.

Тебя целую и обнимаю. Жена тоже и Любочка тоже. Визжит и смеется поминутно, полненькая и сытенькая девчонка. И всё хочет, чтоб с ней танцевали.

Все шесть человек в ужасе разом спрятались под завшивевшие одеяла.

Передай мое уважение Аполлону Николаевичу.

Только босниец сказал:

— Здо́рово!

Вкладываю при сем записочку к Николаю Николаевичу Страхову насчет \"Зари\", но, во-1-х, с тем, чтоб ты сейчас ему передал, потому что в записке есть и мои дела. Слышишь ли? (NB для тебя: я в редакции у них не много значу; дадут \"Зарю\" - хорошо, а нет - так и нет.)

Укладываясь на койку, Швейк заметил:

Да вот что еще: пишу, а не знаю, как адрессовать тебе. Ты написал адресс и нечеткий, и с ошибками. Теперь во всё время буду беспокоиться, дошло ли это письмо до тебя?

— Глупо, что у нас нет будильника.

Утром его все же разбудили и без будильника и ровно в шесть часов Швейка уже отвозили в тюремной карете в областной уголовный суд.

Напиши побольше о семейных обстоятельствах вообще.

— Поздняя птичка глазки протрёт, а ранняя ж песню поёт, — сказал своим спутникам Швейк, когда тюремная карета выезжала за ворота полицейского управления,

Тебя очень любящий

Швейк перед судебными врачами

тв<ой> Ф. Достоевский.

Чистые, уютные комнатки областного уголовного суда произвели на Швейка самое благоприятное впечатление.

Мой адресс тот же.

Когда привели Швейка, судья, по врождённой ему любезности, попросил Швейка сесть и сказал ему:

(1) было: 1876

— Так вы, значит, тот самый пан Швейк?

— Я думаю, что им и должен быть, — ответил Швейк, — так как и мой батюшка был Швейк, и маменька — пани Швейк. Я не могу позорить их тем, что буду отрекаться от своей фамилии.

382. H. H. СТРАХОВУ

Любезная улыбка скользнула по лицу судебного следователя.

10 (22) января 1870. Дрезден

— Хороших вещей вы тут натворили! Много вы греха взяли на душу.

Дрезден 22/10 января/1870.

— У меня всегда на душе много грехов, — сказал Швейк, улыбаясь ещё любезнее судебного следователя. — У меня, может быть, ещё больше на душе грехов, чем у вас, вашескородие.

— Это видно по протоколу, который вы подписали, — не менее любезным тоном сказал судебный следователь. — Не оказывали ли на вас давления в полиции?

Любезнейший Николай Николаевич, сделайте одолжение, не рассердитесь, что эти несколько строк Паша передаст Вам незапечатанными. Посылаю в общем конверте и по просьбе Паши, очень пожелавшего получать в этом году \"Зарю\". Если можно, то устройте ему это получение. Вся возможность факта зависит в этом случае от кредита. За прошлый год я получал \"Зарю\" в кредит, но за деньги. Кроме того, получил \"Войну и мир\" (5 частей). Итак, за \"Зарю\" прошлого года и за \"Войну и мир\" я должен в редакцию. Очень прошу Вас, Николай Николаевич, сообщите этот расчет для памяти в редакцию \"Зари\", и так как у меня еще не все счеты с ними кончены, то передайте в редакцию мою просьбу, чтоб деньги за \"Зарю\" и за \"Войну и мир\" у меня вычли при окончательном расчете. Таким образом за прошлый год будем квиты.

— Что вы, вашескородие, наоборот. Я сам их спрашивал, должен ли его подписывать, и когда мне сказали, чтоб я подписал, я и послушался. Стал бы я разве драться с ними из-за моей подписи? Пользы бы себе я этим не принёс. Порядок должен быть.

Теперь: за этот год (1870) я должен тоже получать \"Зарю\", да Паша просит еще \"Зарю\" для себя. Итак - можно ли мне это устроить уже на кредит? То есть в этом (1870) году я буду получать уже два экземпляра \"Зари\", конечно, за деньги, но так, чтоб расчет был уже (1) к концу года. Вот это-то и будет значить в кредит. Если возможно, то очень прошу Вас, способствуйте этому. (2)

Кроме того, на кредит тоже буду просить Вас (3) выслать мне через Базунова 6-ю часть Льва Толстого (\"Война и мир\"), о которой я читал в газетах. Очень прошу, и если возможно, то не откладывая.

— Вы чувствуете себя, пан Швейк, вполне здоровым?

Итак, я буду должен в редакцию за этот, 1870 год за две \"Зари\" и за 6-ю часть \"Войны и мира\". Более беспокоить не буду просьбами ни Вас, ни редакцию, а в сумме, которую буду должен (то есть за эти 2 \"Зари\" и за 6-ю часть), найдем случай сквитаться в конце года так или этак.

— Совершенно здоровым. To-есть, собственно говоря, — нет, вашескородие пан следователь, страдаю ревматизмом, натираюсь оподельдоком.

Старик опять любезно улыбнулся.

Я и не знал, что Вы уже воротились в Петербург. Как Ваше здоровье и много ли намерены работать? Дай Вам бог всякого успеха.

— Не послать ли вас на освидетельствование к судебным врачам? Как вы думаете?

Мне бы очень хотелось Вас видеть; мне всё кажется, что и Вы и все должны были ужасно как измениться за эти три года.

— Я думаю, мне не так уж плохо, чтобы господа врачи понапрасну теряли на меня время. Меня уж свидетельствовал один доктор в полицейском управлении, нет ли у меня триппера.

Вам совершенно преданный

— Знаете что, пан Швейк, мы всё-таки рискнём обратиться к судебным врачам. Составим небольшую комиссию, прикажем вас посадить в предварительное заключение, а вы тем временем как следует отдохнёте. Ещё один вопрос. Вы, будто бы, согласно протоколу, заявляли и распространяли слухи о том, что скоро разразится война.

Ф. Достоевский

— Разразится, вашескородие, в самое ближайшее время.

(1) далее было: как и теперь

— Не страдаете ли вы падучей?

(2) было: к этому

— Простите, нет. Один раз только на Карловой площади я чуть было не упал, когда меня задел автомобиль. Но это было уже давно.

(3) было: у Вас

На этом допрос закончился. Швейк подал судебному следователю руку и, вернувшись в камеру, сказал своим соседям:

383. П. А. ИСАЕВУ

— Итак, меня за убийство пана эрцгерцога Фердинанда осмотрят доктора.

31 января (12 февраля) 1870. Дрезден

— Я этим судебным врачам нисколько не доверяю, — заметил господин интеллигентного вида. — Когда я подделывал векселя, я на всякий случай ходил на лекции профессора Гевероха, и когда меня поймали, симулировал паралитика в точности, так, как их описывал нам профессор Геверох: укусил одного судебного врача за ногу, выпил чернила из чернильницы и наделал, простите, господа, за нескромность, в углу перед всей комиссией. Но как раз за то, что я укусил одного из членов этой комиссии за ногу, меня признали совершенно здоровым, и я погиб.

Дрезден 31 января/12 февраля/70.

— Судебные доктора — сволочи! — отозвался маленький скрюченный человек, — Недавно как-то случайно выкопали на моем лугу скелет, и судебные врачи заявили, что этот человек был убит каким-то тупым орудием в голову лет сорок тому назад. Мне тридцать восемь лет, а меня арестовали, хотя у меня имеется свидетельство о крещении, выписка из метрической книги и документы из своей общины.

— Я думаю, — сказал Швейк, — что на всё это надо смотреть беспристрастно. Каждый может ошибиться и должен ошибаться тем чаще, чем больше о чём-нибудь размышляет. Судебные врачи — люди, а людям свойственно ошибаться. Как-то в Нуслях, как раз у моста через Вотич, подошёл ко мне ночью один господин, когда я возвращался из трактира «Банзета», и треснул меня дубинкой по голове, и когда я свалился на землю, осветил меня и говорит: «Это не он», да так рассердился за свою ошибку, что огрел меня ещё по спине. Так уж человеку на роду написано — ошибаться до самой смерти.

Любезный друг Паша, вот уже три недели как я, по просьбе твоей, отослал тебе письмо с позволением Стелловскому приобретать право издания до 1874 год<а>, а от тебя до сих пор нет никакого ответа, несмотря на то, что ты хотел кончить с ним от 15 до 20 января и писал об этом наверно. Но идет ли дело или расстроилось - мне важнее всего - знать, а стало быть, ты бы должен был меня уведомить во всяком случае. Пойми, что для меня это слишком важно; тут не одна только досада ожидания и неизвестности: придут ли деньги? Самое важнейшее состоит в том, что я мог бы (если б знал наверно) обратиться к другим ресурсам за деньгами; а между тем, всё еще ожидая от Стелловского, - не решаюсь, потому что к каким бы ресурсам ни обращаться, значит предлагать самому свою работу, роман или повесть. Самому же напрашиваться в этих случаях на работу - всегда проиграешь в цене.

Комиссия судебных врачей, которая должна была установить, соответствует ли душевное состояние Швейка всем тем преступлениям, в которых он обвиняется, или нет, состояла из трёх необычайно серьезных людей, причём мнение каждого совершенно расходилось со взглядами двух других. Здесь были представлены три разные школы психиатров.

Итак, прошу тебя с получением сего письма немедленно уведомить меня в тот же день, двумя строчками, расстроилось ли дело или нет? Я бы желал, Паша, чтоб ты имел этот взгляд, чтоб разом заключить еще заране: кончено ли дело или Стелловский только тянет его на всякий случай, вовсе не желая приступить к покупке романа серьезно? В последнем случае для меня было бы унизительно таскаться за ним, если он шутит и роман приобретать не желает.

И если в случае со Швейком столкнулись целых три противоположных научных лагеря, то это следует объяснить единственно тем огромным впечатлением, которое произвёл Швейк на всю комиссию, когда, войдя в залу, в которой должно было производиться исследование его душевного состояния, и заметив, что на стене висит портрет австрийского императора, он крикнул:

Итак, жду ответа немедленно. Сделай одолжение, уведомь поскорее.

— Да здравствует государь-император Франц-Иосиф Первый!

Тебя любящий Федор Достоевский.

Дело было совершенно ясно. Благодаря сделанному по собственному почину заявлению Швейка, отпал целый ряд вопросов, в осталось только несколько важнейших по системе доктора психиатрии Каллерсона, доктора Гевероха и англичанина Вейкинда.

— Радий тяжелее олова?

384. А. Н. МАЙКОВУ

— Я его, простите, не вешал, — со своей наивной улыбкой ответил Швейк.

12 (24) февраля 1870. Дрезден

— Так. Верите в конец света?

Дрезден 12/24 февраля/1870.

— Прежде я должен увидеть этот конец. Но во всякое случае завтра его ещё не будет, — ответил Швейк.

Как мне ни совестно, любезный и многоуважаемый Аполлон Николаевич, Вас беспокоить, но на этот раз обстоятельства решительно заставили меня опять обратиться к Вам. Я в крайнем беспокойстве по одному случаю, а к Вам обращаюсь как к доброму ко мне человеку, и хотя слишком не имею прав на Ваши услуги, но думаю иногда про себя, что, может быть. Вы хоть отчасти тот же самый остались для меня Аполлон Николаевич, принимавший во мне в свое время весьма теплое участие. А ведь я Вам разве что надоел, а особенно большим ничем ведь перед Вами не провинился. А потому простите и на этот раз мою докуку.

— А могло бы вы вычислить диаметр земного шара?

— Простите, не смог бы, — ответил Швейк. — Разрешите мне самому задать вам одну загадку. Стоит трёхэтажный дом, в каждом этаже дома по восьми окон, на крыше два слуховых окна и две трубы, в каждом этаже живут по два квартиранта. Теперь ответьте, господа, в каком году умерла у швейцара его бабушка?

Дело мое вот в чем: месяцев около двух тому назад я послал отсюда Паше засвидетельствованную по форме доверенность (может быть, и раньше несколько). Я не помню, но мне кажется почти наверно, что послал ее на Ваше имя, и, стало быть, о существовании этой доверенности в руках Паши Вы, может быть, знаете. (1) Затем всё заглохло, и месяц я не получал никакого ответа. Наконец полтора месяца назад (2) я получил от Паши письмо, в котором он просит меня согласиться на предложение Стелловского увеличить срок льготы Стелловского еще на год. Я тотчас же согласился, и, главное, потому, что в письме своем он положительно (а не в виде только намерений и догадок, как прежде) извещал меня, что дело решено окончательно и что если я потороплюсь выслать мой ответ, то между 15 и 20-м января (наш<его> стиля) оно наверно окончится. Подробностей (3) не разъяснял, \"и без того торопился\", прибавлял только: \"Вы мне верите и потому оставайтесь спокойны\".

Судебные врачи многозначительно посмотрели друг на друга. Тем не менее один из них задал ещё вопрос:

Я тотчас отослал ему мое согласие; в первый раз он мне писал так утвердительно, так что я даже понадеялся взаправду. И вот с тех пор - ни строки. Наконец ровно 15 дней тому назад я написал к нему с категорическим требованием немедленно меня уведомить, написать мне только две строки, только да или нет. Но до сих пор от него все-таки ни единого слова. Как в воду кануло.

— Не знаете ли, какова наибольшая глубина Тихого океана?

— Извините не знаю, — послышался ответ, — но думаю, безусловно, будет больше, чем под Вышградской скалой на Влтаве.

И еще одно обстоятельство: в письме своем, именно в том, в котором просил у меня разрешить продажу на лишний год, то есть в последнем своем письме, он просил меня адрессовать ему ответ на имя сестры моей Александры Михайловны в ее дом (на Петербургской стороне, по Большому проспекту, № 69) и просил об этом, особенно настаивая, упоминая при этом, что у Александры Михайловны он проводит теперь целые дни. (4) Мне было всё равно, и я безо всякого сомнения написал к нему по новому адрессу и даже рад был, что не обеспокою моими деловыми поручениями Вас, хотя и упомянул ему в ответ, чтоб он непременно обратился к Вам, пригласить Вас (по доброму обещанию Вашему), когда придет срок получать с Стелловского деньги.

— Достаточно? — опросил лаконически председатель комиссии.

Теперь эта настойчивость его о новом адрессе мне особенно вспоминается; хотя он ни слова не упоминал о Вас, но не хотелось ли ему избежать Вашего присутствия в этом деле.

Но один из членов попросил разрешения всё же задать ещё один вопрос.

Боже избави меня подозревать его в чем-нибудь подлом, да и не верю я в это, но я положительно знаю, что он легкомыслен. Я долго не верил во всё это дело с Стелловским. Наконец решился послать доверенность, уверенный, по крайней мере, в его честности (5) и всё зная, что в крайнем случае он должен же будет обратиться к Вам. Но он легкомыслен: может быть, он завладел этими деньгами с так называемыми невинными целями, - например, пустить в оборот. Я ведь совершенно убежден, что такая мечтающая голова, как у Паши, способна вообразить себе и об теперешних спекуляциях на бирже. Может быть, какой-нибудь приятель выпросил у него деньги на месяц, так что, может быть, он и об сроке-то лишнем писал ко мне, сам уже получив деньги, но желая продлить срок, чтоб я ждал не тревожась и в надежде.