Теперь законоучитель знает наверняка: «Ружичка не верит в бога». И он со злобой назначал епитимьи. Проходили класс за классом, и чем ниже класс, тем мизернее грехи. Восьмиклассники уже основательно грешили против шестой заповеди. Тут патеру довелось кое-что услышать. И семиклассники, не смущаясь, желая досадить законоучителю, исповедовались в безнравственных выражениях и поступках. А кое-кто из пятиклассников даже упоминал о публичных домах. Постепенно грехи мельчали. Время от времени раздавались признания в онанизме. Четвероклассники, третьеклассники, второклассники. Наконец пришли со своими грехами первоклассники. Не слушались родителей, списывали уроки, говорили непристойности, ругались, крали дома деньги и т. п. Сплошь скучнейшие грехи. Ничего возбуждающего, как у гимназистов четвертого класса и выше.
Наконец среди этой скуки сверкнул луч.
Исповедовался Балушка…
— Признаюсь богу всемогущему и вам, преподобный отец, служителю божьему, что я состою членом тайного общества «Чертово копыто».
— Что вы говорите?
— Признаюсь богу всемогущему… — повторил формулу покаяния Балушка, — что состою членом тайного общества «Чертово копыто».
— А еще кто состоит в нем?
— Этого я сказать не могу.
И продолжал:
— Признаюсь богу всемогущему и вам, преподобный отец, служителю божьему, что я присягал на Коране.
— Вы с ума сошли, Балушка!
— Признаюсь богу всемогущему и вам, преподобный отец, служителю божьему, что я не сошел с ума.
— Балушка, я не могу вам отпустить грехи, ступайте к пану директору и признайтесь ему, как признались богу и мне!
— Не могу. Я знаю, что и вы ничего не скажете директору, ваше преподобие. — Балушка заплакал.
— Балушка, вы проявите подлинное раскаяние, если только сообщите обо всем пану директору. В средней школе недопустимы тайные общества. Идите, прочтите тридцать раз «Отче наш» и «Богородицу». А завтра расскажите все пану директору. — И, пробормотав что-то, преподобный отец сунул Балушке епитрахиль для поцелуя.
Балушка вышел, пошатываясь, и опустился на колени перед алтарем.
Он посмотрел на своих друзей. Нет, он не выдаст их! Ни за что не выдаст! Он ничего не скажет пану директору. Преподобный отец тоже не скажет, он же связан тайной исповеди.
На другой день законоучитель вызвал Балушку.
— Почему пан директор до сих пор ничего не знает?
Балушка покачал головой и, набравшись храбрости, ответил:
— Ваше преподобие, это тайна исповеди.
— Погоди, негодяй! — закричал законоучитель. — Пойдешь ты к директору или нет?
— Ваше преподобие, не пойду, не могу я. Это тайна исповеди.
Бедняга Балушка расплакался тут же в коридоре. Из кабинета вышел директор.
— Что случилось? Почему мальчик плачет? — спросил он у законоучителя.
— Этот мерзавец не хочет признаться, что состоит членом тайного общества в своем классе, — ответил законоучитель.
— Пройди в кабинет, — строго сказал директор Балушке. — Разберемся, в чем дело.
И законоучитель, толкая перед собой несчастную жертву тайны исповеди, добавил:
— Вот в кабинете у директора небось признаешься, что ты за негодяй…
С тех пор Балушка перестал верить в бога.
Удивительные приключения графа Кулдыбулдыдеса
I
В один прекрасный день граф Кулдыбулдыдес проснулся в прескверном настроении. Из окон своего тихого дворца он мог наблюдать огромное стечение народа: всюду, куда ни глянь, темнели человеческие фигуры. Это сильно встревожило графа: он понимал — этих людей привлек сюда отнюдь не усердный сбор средств для великого братства святого Михаила и не церемония отправки даров папе римскому.
Граф Кулдыбулдыдес нервничал чем дальше, тем больше: он привык видеть лишь пышные процессии с развевающимися хоругвями; время от времени он готов был примириться еще с каким-нибудь католическим съездом. Но людей, столпившихся на улице, к сожалению, абсолютно не интересовали ни процессии, ни съезды. Граф Кулдыбулдыдес чувствовал, что этой весьма внушительной толпой владеют отнюдь не те настроения, которые пришлись бы ему по душе; среди собравшихся не было ни дворецких, ни лакеев, ни приказчиков, ни управляющих, ни прочей челяди, дрожавшей от страха, стоило только милостивому господину взглянуть на кого-нибудь немилостивым оком, вооруженным моноклем.
Прежде, где бы граф ни появлялся, он всюду видел перед собой склоненные спины и был уверен — стоит только ему соблаговолить произнести «Meine Herren»
[73], спины эти склонятся еще ниже. Но у людей внизу спины оставались прямыми. Вот это-то граф и не мог спокойно видеть.
Он мысленно перенесся в те золотые времена, когда его предки пировали, как Сарданапал, ничуть не заботясь о том, кто будет за это платить. Там внизу, на полях, трудились холопы, к которым по мере надобности посылали нескольких сборщиков податей и надсмотрщиков — и деньги появлялись, будто по щучьему велению. А теперь, даже для знатных господ, пополнение кошелька — довольно сложная проблема; банкиры стали такими негодяями, и граф видел, что многие из его однокашников, в молодости называвшие друг друга frere et dochon
[74], ныне, бедняги, начисто разорились и живут лишь тем, что удается выкачать из своих же собратьев. Чистой, незапятнанной славы, могущества, благородства уж не сыскать, того и гляди, почтенные горожане перестанут именовать дворян почетными гражданами.
И тут граф вспомнил поразительную историю, которую ему когда-то довелось услышать. Якобы какой-то дворянин в смутную военную пору приказал забальзамировать себя под гипнозом и в состоянии оцепенения пережил несколько столетий, а затем, в мирное время, вновь восстал ото сна для лучшей, более достойной истинного дворянина жизни. Хм, недурная идея! Граф Кулдыбулдыдес охотно позволил бы себя забальзамировать, чтобы переждать это время, когда уважение к дворянским привилегиям так серьезно пошатнулось, а затем вновь воскреснуть в ту прекрасную пору, когда вместо этой черни, не предвещающей ничего хорошего для прав и привилегий дворянства, улицы заполнят толпы восторженных католиков. Тогда поедет он, вельможный граф Кулдыбулдыдес, в сопровождении высокопоставленных лиц, принимая почести от несметных толп и обращаясь ко всем как можно любезнее: Meine Herren… — и гром аплодисментов разнесется по столице, сотни тысяч уст восславят его имя, и девушки в белом будут бросать ему цветы.
Граф прямо-таки уцепился за эту мысль.
«Обождите, я вас перехитрю. Советовать мне, всесильному господину, заспиртовать себя! Ну что ж, будь по-вашему, канальи, будь по-вашему! Только я обойдусь без спирта, потому что спирт по-латыни означает «дух», а я его решительный противник. Я повелю себя забальзамировать, Мой гениальный доктор Кнёдл усыпит и забальзамирует меня, чтобы через несколько столетий я вновь проснулся омоложенный и сильный. Я всех вас растопчу и заткну ваши злоречивые глотки, я отобью у вас охоту ко всему, кроме труда на полях милостивого господина.
II
Гениальный маневр графа Кулдыбулдыдеса был осуществлен. Для света граф умер и был похоронен. Несколько клерикальных газет поместили трогательные некрологи, в которых было высказано предположение, что у его сиятельства случился разрыв сердца от горя, поскольку он потерял свое кресло в парламенте и не мог уже там спокойно выспаться, в связи с чем и решил почить вечным сном. Однако никто не подозревал, что граф вовсе не умер и, если б мог, в душе смеялся бы над тем, какую остроумную шутку сыграл со своими бывшими друзьями и почитателями из великого братства, и над тем, как огорчился папский казначей в Риме, когда вместо милого его сердцу Кулдыбулдыдеса, щедрого и неутомимого собирателя подаяний, в отчете о пожертвованиях, весьма уменьшившихся, появилось новое имя. Граф тем временем мирно почивал в одном из отдаленных кабинетов своего дворца, приспособленном, благодаря гениальному искусству доктора Кнёдла, на целые два столетия так, что графу не приходилось нюхать нафталин в темном ящике. Здесь был установлен стеклянный колокол, именуемый обычно в просторечьи «glasšturc», а под ним находился граф, как две капли воды похожий на восковую фигуру из паноптикума.
Пока шаги истории грохотали над миром, граф отдыхал в своем нерушимом спокойствии; но вот и для него пробил час освобождения. Доктор Кнёдл хотя и был философом и иной раз увлеченно доказывал абсолютную бесполезность дворянства, — не исключено, что сам он верил в то, что и без дворянства все равно созревала бы рожь, рождались дети, а старики умирали, — однако, видя, как почтенные горожане теряют голову из-за дворянских гербов и бывают совершенно счастливы, когда им удается хотя бы коснуться фалд графского фрака, он полагал, что дворянство, быть может, все же приносит какую-то пользу и, хотя бы ради тех добрых людей, что столь охотно чертыхаются, но еще охотнее целуют дворянские руки, его стоит сохранить.
Так минуло два столетия; все в графских покоях покрылось плесенью, лишь старый граф не заплесневел. В один прекрасный день он встал, до хруста в суставах потянулся, зевнул во весь рот и, покинув стеклянную тюрьму, но привычке, важной походкой направился на свое старое место в парламенте, словно и не было двухсотлетнего сна. Разве граф может проспать прогресс!
Но оказалось, на сей раз граф и в самом деле многое проспал. Он уже не узнавал города, не узнавал людей. Сказать по правде, ему даже не верилось, что встречные — и в самом деле люди. Он решил продемонстрировать свое аристократическое превосходство над этими невнимательными существами, поэтому, остановив ближайшего прохожего, весьма прилично и красиво одетого гражданина, представился ему как граф Кулдыбулдыдес и попросил проводить его на площадь Пяти костелов. При этом его сиятельство сурово смотрел на незнакомца в свой монокль, будучи уверен, что тот, изумившись, немедленно согнет спину под тем знакомым углом, под которым склоняются члены патриотических комитетов в ожидании какого-либо ордена. Но к немалому удивлению его сиятельства спина гражданина оставалась прямой, и графу даже показалось, что на лице этого человека промелькнуло сочувственное выражение.
Но в остальном он весьма охотно удовлетворил просьбу графа Кулдыбулдыдеса и повел его сиятельство чудесными садами, в которых то там, то сям мелькали приветливые и живописные дома.
— Это виллы богатых горожан или дворян? — спросил граф проводника.
— Дорогой друг, — ответил тот, — видно, вы прибыли издалека, я с первого взгляда понял, что вы чужестранец. Это наши знаменитые фабрики с самым коротким рабочим днем и самыми большими успехами в изобретениях. Те, например, кто занимается повышением плодородия полей по новой системе, работают три часа в день; этого достаточно, чтобы увеличить урожайность.
— А что о том говорят ваши приказчики, управляющие? Бог мой, да как этим холопам взбрела в голову такая экономия? А что скажет граф относительно подобного ведения хозяйства? А? Откуда нам потом брать пожертвования для нашего великого братства? Что мы будем посылать в Рим, если этот сброд так беззастенчиво обворовывает нас? — распалялся граф.
— У нас, дорогой гражданин, нет ни графов, ни прочих титулов старого рабства, как они там именовались. Мне также не известно, чтоб подобный порядок где-нибудь еще сохранился, — сказал человек спокойно. — А деньги в Рим мы уже давно не посылаем. Насколько мне известно, там прекрасный музей, а вовсе не…
Граф в ужасе перебил проводника:
— Так что ж, никакой граф Кулдыбулдыдес не посылает денег в папскую казну? Неужто неверие и падение нравов дошло до такой степени?
— Я, собственно, даже не знаю, что такое граф, и сроду не слыхал имени Кулдыбулдыдес, — ответил проводник спокойно. — Были, конечно, когда-то, как утверждает история, лет двести назад, какие-то бедняги, полагавшие, будто они рождены лишь для того, чтобы тысячи других людей на них работали: соответствующим образом они себя и вели. Но для нас это все давно в прошлом.
Граф был на грани обморока. Господи, куда он попал?
— К счастью, даже эти бедолаги, так называемые аристократы, мало-помалу взялись за ум. Они тоже убедились. что несправедливо и просто безумно требовать для себя таких богатств, которых хватит на жизнь тысяче честных семей. Некоторые из них стали художниками, другие неплохо трудятся на иных поприщах, и притом они абсолютно счастливы и довольны своей судьбой — им не нужно ни лошадей, ни собак, ни охоты, ни тому подобных развлечений. Лишь несколько последних могикан были одержимы неизлечимой, навязчивой идеей, будто на основании каких-то давних привилегий они имеют право на огромные поля, и заставляли людей работать на себя. Что нам оставалось делать с этими несчастными?
— Ужас, невероятно! — заикаясь, проговорил граф.
— Многое кажется невероятным, мой друг, — заметил спутник. — Когда триста лет назад в Америке шла речь об отмене рабства, тоже говорили, это немыслимо. И тем не менее, вскоре так оно и случилось. То же и с наемным рабством. Что поделаешь, люди поумнели. И в конце концов для этих горемык, одержимых навязчивой идеей, пришлось открыть специальный приют.
— И где этот приют? — выдавил из себя граф.
— Мне жаль вас, добрый человек, должно быть, у вас там какой-нибудь родственник. Успокойтесь, они находятся под наблюдением опытных психиатров и с ними обращаются как подобает. Только здание так себе, это покинутый дом привилегированного…
Дальше граф Кулдыбулдыдес не слышал. Сильное душевное волнение, огромный переворот, которого не предвидел ни он, ни доктор Кнёдл, так потрясли его, что, законсервированный таинственным искусством доктора, граф распался в прах на глазах своего проводника в тот самый момент, когда они вступили на площадь Пяти костелов.
В деревне у реки Рабы…
(Очерк из Галиции)
Пан Свышинский передал свою пропинацию (корчму) сыну Болеславу и умер. Этот шляхтич, предки которого в прошлом занимали, вероятно, высокие должности при дворе, должен был удовольствоваться продажей водки крестьянам, которых он спаивал, и все находили это вполне нормальным.
А он гордо говаривал о себе, что не только «шляхтич в огороде равен воеводе», но и «шляхтич в пропинации».
Умирал благородный пан тоже как подобает шляхтичу. Перед кончиной он созвал со всей деревни крестьян и велел выставить им бочонок водки. Мужики пили и время от времени провозглашали: «За здоровье пана Свышинского!»
Когда пришел фарарж и спросил удивленно, что тут происходит, — пан Свышинский, собрав последние силы, ответил:
— Так умирает шляхтич, ваша милость. Я дал мужикам выпить.
Затем он велел Болеславу выгнать из избы расшумевшихся крестьян, исповедался и, распорядившись, чтобы в день его похорон мужиков поили даром, спокойно умер, прося священника извинить, что он хрипит… Пан Болеслав унаследовал корчму.
На третий день старика похоронили на кладбище у реки Рабы, где шумят лиственницы. Кладбище переходило в лес и было подобно саду, вечно свежему и вечно зеленому.
Старый шляхтич покоился там рядом со своей женой Сташкой, которая была всего лишь дочерью обыкновенного лавочника из ближней деревни и не имела дворянского звания. Его шляхетское тело постепенно разлагалось, пока не остался один скелет, который ничем не отличался от скелетов крестьян, лежащих в соседних могилах. А его сын Болеслав хозяйничал между тем в рычовской корчме.
Корчма была невелика и неказиста. Низкое длинное строение состояло из трех помещений: трактира, хозяйской половины и маленькой каморки, где валялся разный хлам и стояла убогая постель, на которой спала Влода. Десятилетней нищенкой пришла она двенадцать лет тому назад в деревню. Мать то ли выгнала ее, то ли не могла прокормить.
Старый Свышинский взял Влоду к себе. Это не был внезапный припадок милосердия: купил он в то время двух коров, и нужно было кому-то за ними ходить.
И Влода осталась там, довольствуясь более чем скудными харчами. Девушка была глухой: однажды старый Свышинский так ударил ее палкой по голове, что она сразу оглохла; в тот день она тайком напилась в погребе и потребовала с него на новую юбку.
Но в остальном Влода выполняла свои обязанности исправно: ухаживала за коровами, работала в поле, обслуживала крестьян в трактире, правда, не замечая, кто что пьет, за что бывала частенько бита. Теперь, после смерти старого Свышинского, эта молодая девчонка напивалась только по большим праздникам.
Грубые и невежественные крестьяне насмехались над ней, ругали ее, тискали и вздыхали: «Ох, девка, девка, бог тебя оставил».
Хаживала она и в костел, где садилась у дверей и спала.
И вдруг Влода круто изменилась: смотрела вокруг себя испуганными глазами и не выходила из своей каморки. Мужики посмеивались: «Ох уж этот пан Болеслав…»
У Влоды родился мальчик…
Никто не памятовал, чтобы в Рычове происходило когда-нибудь нечто подобное. Бывали, правда, временами случаи, когда через два-три месяца после свадьбы то тут, то там обнаруживали приращение семейства. Но дело быстро утрясалось: стоило только заплатить священнику, чтобы он отслужил мессу за отпущение грехов… А в остальном люди жили честно.
Поэтому сначала никто даже не поверил тому, что рассказывала старая Гаянова, которую в таких случаях приглашают.
Разнося свою новость по деревне, она еле держалась на ногах: так была пьяна.
— Пан Болеслав потом меня угостил, — хвасталась повитуха. — Голубчик родился, ножками сучит, весь в папеньку, белый голубчик!
Мужики пошли удостовериться. И в самом деле, все было именно так, как сообщила старая Гаянова. Но пан Болеслав одного за другим выставил за дверь.
Тогда все отправились на фару. Когда староста Матей вошел в избу, кланяясь и целуя протянутую ему руку, священник обедал.
— Ваша милость, срамота-то какая! У Влодки мальчишка родился!
Священник отбросил ложку и вскочил.
— Что такое, Матей?
— По вине пана Болеслава у глухой Влодки родился мальчишка! — повторил Матей.
Священник рассвирепел.
— Нехристи! — закричал он. — Все вы нехристи! Вон отсюда, негодяи! Бог вас накажет! Вон!
Когда староста скрылся, священник опустился в кресло, на его лице застыло выражение гнева.
— Скоты! Скоты! — твердил он про себя. — Скоты в человеческом подобии! Господи боже мой, что мне делать?
Поспешно закончив свой обед, он направился к учителю, недавно приехавшему сюда из Бохни Мурованой. С ним он всегда спорил, ставя ему в вину и его молодость, и горячность, и прогрессивные убеждения и считая его поэтому полностью пропащим человеком.
— Видите, господин учитель, — начал он без всякого предисловия, — куда вы попали с вашей свободной любовью! Глухая Влода родила ребенка, отцом которого…
— Позвольте, — защищался учитель. — Я не имею к этому никакого отношения.
— О, это все ваша свободная любовь! — не сдавался почтенный фарарж, радуясь, что ему удалось вывести учителя из себя. — Отец бедняжки, к сожалению, человек, к которому я всегда питал доверие, — Болеслав Свышинский…
— Шляхтич, ваше преподобие, — отметил учитель.
— Не примешивайте шляхту к этой истории! — рассердился священник. — Странный вы человек…
Тут началась ссора, каких было уже немало. Закончилась она угрозой фараржа немедленно написать в школьный совет о дерзком поведении учителя.
— Это не имеет никакого значения, ваше преподобие, — ответил учитель Вегер. — Меня переведут в другое место, и я попаду прямо в рай, так как чистилище я прошел уже здесь.
Раздраженный священник удалился, размахивая рука ми и бормоча: «О эти молодые люди, безбожники и кальвинисты».
Он направился к пану Болеславу. Корчма была на самом конце деревни. Когда священник переплел ручей, его возмущение заметно уменьшилось, так как он вовремя вспомнил, что пан Болеслав закупает водку на небольшом водочном заводе у преподобных отцов каноников из города.
«Если я буду очень сильно на него нападать, паны каноники могут лишиться выгодного клиента…» — размышлял он.
Господин фарарж тоже хотел бы стать однажды каноником.
Подходя к корчме, он увидел толпу односельчан, которые колотили в дверь и кричали: «Открой, Болеслав! Мы идем поцеловать голубчика!»
Все были пьяны. Перед корчмой валялся бочонок. Пан Болеслав выкатил его им, чтобы они выпили за здоровье новорожденного, а потом заперся и не хотел никого впускать, опасаясь, как бы они не потребовали второго.
Фарарж ускорил шаги, и толпа, увидев его, приумолкла. Старый Йозеф, который шумел больше всех, схватил мясистую руку священника и начал усердно ее лобызать, причитая:
— Согрешила деревня, ваша милость! Глухая Влода согрешила, и благородный пан Болеслав взял на свою душу тяжкий грех!
— Где пан Болеслав?
— Вельможный грешник заперся в пропинации, — ответил пьяный Йозеф. — Помолитесь за нас, ваша милость! Кто мы? — воскликнул он сокрушенно. — Свиньи, ваша милость, самые настоящие свиньи.
Он подошел к бочонку, чтобы проверить, не осталась ли там еще хотя бы капелька.
Священник между тем начал стучать в дверь пропинации, откуда вскоре раздался голос пана Болеслава:
— Катитесь домой, паршивые псы! Никого к себе не пущу!
— Это стучит пан фарарж, невежа! — закричали крестьяне. — Дождешься, мы тебе шею намылим!
— Кто там? — спросил недоверчивый трактирщик.
— Фарарж Ладзевский, — ответил священник.
Ключ заскрипел, и фарарж вошел в сени. Но, так как за ним успел проскользнуть и один из крестьян, он смог беспрепятственно пройти на хозяйскую половину только после того, как удалось выпроводить непрошеного гостя.
Священник уселся на стул и произнес:
— Пан Болеслав, известие о рождении у вас ребенка наполнило меня безмерной скорбью. Так-то выполняете вы наставления вашего духовного пастыря!..
— Со мной случилось несчастье, ваша милость, — удрученно ответил пан Болеслав. — Я тяжко согрешил против закона божьего. Был я немного выпивши, милосердный боже… она тоже была пьяна и… не сопротивлялась…
Было необычайно трогательно смотреть на пана Болеслава, который при этой исповеди тяжко вздыхал и растерянно тер себе лоб.
— Это страшный грех, пан Болеслав!.. Ну и что вы теперь собираетесь делать?
— Испортил я себе жизнь, ваша милость! Ведь я же хотел жениться… И невесту себе присмотрел — дочь крестьянина Сташки из Стружи… А теперь всему конец…
Я мог получить тысячу рейнских, отделать пропинацию, купить участок леса… А сейчас никто за меня, подлеца, не пойдет!
— А что с Влодкой?
— Умирает в каморке, ваша милость. Роды были тяжелые.
— Несчастный! — вскричал священник. — Что же вы за мной не послали? Грешница может умереть без последнего покаяния!
— Знать, уж кончилась, — вздохнул пан Болеслав. — Из чулана давно уж ее криков не слышно.
Священник вскочил.
— Вы с ума сошли! Ведите меня к ней!
— Я совсем отупел, ваша милость, — защищался пан Болеслав. — Голова идет кругом.
Он почтительно повел фараржа в грязную каморку, к постели глухой Влоды.
Там лежала жертва пана Болеслава — белая, окоченевшая, с лицом, искаженным предсмертными судорогами. А у постели, в корзине, выстланной разным тряпьем, тихонько попискивал ее ребенок.
— Я не ошибся, — сказал трактирщик, боязливо глядя на умершую. — Бог взял ее к себе.
Священник опустился на колени и начал молиться. Наверно, никогда еще не молился он так усердно, как сейчас, когда столкнулся лицом к лицу с трагедией, с суровой правдой жизни.
Пан Болеслав тоже молился. Когда священник поднялся с колен, он начал сетовать:
— Я очень несчастен, ваша милость! Кто теперь пойдет замуж за грешника Болеслава?.. Позвольте, я вас почищу, здесь столько пыли; покойница в последнее время совсем перестала убирать комнаты.
— Пан Болеслав, — холодно произнес священник. — Ваша обязанность теперь позаботиться о ребенке. Я могу вам посоветовать. Возьмите кормилицу. Соседка Пригнова как раз кормит девочку. Заплатите ей, и все будет в порядке…
Несчастный трактирщик кивнул головой.
— Затем обращаю ваше внимание на то, — продолжал духовный пастырь, — что ребенку нельзя давать водки.
— Слушаюсь, ваша милость.
— Кроме того, я должен отслужить шесть месс: три за вас, две за покойницу и одну за новорожденного.
— Ваша милость, — начал торговаться пан Болеслав, — может быть, за покойницу хватит и одной, ведь она была глухой и немного еще успела нагрешить?
— Тогда, — сказал неумолимый пастырь, — за нее буду служить одну, а за вас четыре.
Сокрушенный трактирщик отошел за деньгами и, возвратившись, положил их на пыльный стол.
— Шестью три — восемнадцать, — отсчитал он. — Вот восемнадцать рейнских, ваша милость. Времена нынче плохие. В прошлом году неурожай был.
— Нехорошо поступаете, — строго сказал священник. — В святом деле не подобает торговаться, давайте двадцать рейнских!
— Никак не могу, я еще за солому не получил.
— Вы неисправимы, — проворчал священник, сгребая монеты. — При погребении вашего покойного батюшки вы не хотели мне дать даже восьми рейнских, хотя, как вы помните, в то время шел дождь, и я в результате схватил насморк.
Трактирщик приложился к его руке и спросил:
— Когда можно будет окрестить ребенка?
— Как только отслужу все заказанные мессы.
— А покропите, ваша милость, гроб несчастной Влоды?
— Покроплю.
— Благослови вас бог, ваша милость.
На пана Болеслава свалилась теперь масса забот. Вся эта история стоила ему немало денег. Во-первых, похороны умершей. Хотя он и купил самый дешевый гроб, священнику пришлось заплатить как за похороны по первому разряду. Кроме того, чтобы прекратить всякие разговоры, нужно было устроить поминки для всей деревни, которая когда-то так издевалась над глухой Влодой.
Староста перепился и кричал:
— Бог да хранит пана Болеслава! Да здравствует глухая Влода!
Старый Йозеф вздыхал:
— Свиньи мы, а пан Болеслав — ангел! Но глухую Влоду бог оставил, не любил он ее.
Бабы пили сладкие настойки и целовали ребенка Влоды, который только благодаря своему здоровому организму выдержал этот бурный натиск и не скончался у них на руках.
Все были очень довольны похоронами. Тетка Пригнова добросовестно кормила младенца, за что получила хорошую трепку от мужа, потому что их собственная дочка плакала от голода.
А у пана Болеслава появилась новая забота: найти крестного. На поминках каждый навязывался в крестные, но после похорон настало протрезвление, и никто из всей деревни не хотел удостоиться этой «чести».
— Что такое, — возмущался староста, — будто я говорил: считайте меня за крестного! Я, староста, и вдруг — крестный отец ребенка этой похабницы и этого грешника!
Остальные рассуждали примерно так же: «Что мы, цыгане, что ли, чтобы взвалить такой грех на свою душу!»
Священник отслужил уже все мессы: и за трактирщика, и за его ребенка, и за покойницу Влоду, — но крестный все еще не появлялся. Прошло четырнадцать дней со дня рождения ребенка, а он еще оставался язычником… Но ему все шло на пользу.
Тетка Пригнова не хотела его кормить, говорила, что нехристя кормить не будет. И только два рейнских ее успокоили. Но все же она с презрением смотрела на сосущего младенца, вздыхая: «Басурман ты, басурман!..»
Однажды — было как раз воскресенье — в деревню пришел мазурский бродяжка и начал просить милостыню, переходя от одной избы к другой. Что это был мазур, видно было по его произношению, а что он бродяга — по его ветхой одежде и по обличию.
— Издалека будешь, сукин сын?
— Из Коломыи, приятели. Брожу уже двадцать лет.
Некоторые подавали ему, кое-кто давал и по затылку, и бродяжка шел дальше.
Так он дошел до пропинации пана Болеслава, где заказал себе на выпрошенные деньги водки. Пан Болеслав некоторое время наблюдал за бродяжкой, потом спросил:
— Скажи, ты человек честный?
— Честный странник, пан хозяин, — ответил тот. — Брожу двадцать лет. Сейчас иду в Коломыю, домой, в королевство.
— А ты никого не убивал?
— Матерь божия, заступница, никого я не убивал и никого не грабил. Мы только ходим, а нас преследуют.
Пан Болеслав задумался.
— Напою тебя даром, сделаешь кое-что для меня?
— Что желаете, пан трактирщик?
— Будешь крестным отцом моему ребенку, — решился наконец пан Болеслав. — Одолжу тебе кунтуш, и пить будешь даром, да еще рейнский дам в придачу.
И пан Болеслав рассказал бродяге свою печальную историю.
— Если вы желаете, пан трактирщик, — произнес бродяга. — Меня зовут Пшека Йозеф… Отца своего не знаю… Только бук показала мне покойная матушка, на котором мужики повесили моего папеньку — конокрада.
На другой день были крестины.
Облаченный в одолженный кунтуш, бродяга важно держал ребенка, затем он сделал три крестика в метрике, а пан фарарж получил три рейнских. Потом все отправились в пропинацию.
Пришли и мужики и целовали крестного-бродяжку. Никакого неприятного происшествия не приключилось, только вдоволь пили и беседовали.
Пан Болеслав, довольный, что нашел-таки в конце концов крестного, отхлебывал паршивое вино и называл бродяжку братом.
Поздно ночью Пшека уснул на постели глухой Влоды, куда его отнесли мужики, которые долго еще потом шумели на улице, разбудив своими криками учителя Вегера. Тот так и не мог больше уснуть и смотрел из окна избы на долину реки Рабы, на шумливые воды, пенящиеся у скал, на темные леса над рекою, такие же темные, как и жизнь в этой деревне.
Боснийская ослиная история
I
На границе Боснии и Сербии стоит маленькая австрийская крепостенка. Внизу, в самой Боснии, находится деревня Црна Бара, а около нее — «бунар», колодец, куда из австрийской крепостенки всегда ходили за водой. Посылали, собственно, за водой осла с унтер-офицером и двумя солдатами. Осел таскал мехи с водой и был милитаристом.
На ком не было австрийского мундира, тот не смел и близко подходить к ослу, когда солдаты набирали воду из колодца и наливали ее в мехи.
Иначе беда. Осел брыкался, ревел и кусался. Короче говоря, проявлял явную ненависть к чакширам, то есть к штанам боснийцев, чему, конечно, ни один благонамеренный человек не может удивляться, ибо вот уже несколько лет, как осел постоянно жил в крепостенке. весело и свободно разгуливая по ее территории.
А по ночам, не выходя из стойла, осел караулил границу.
Чуть на сербской стороне что шелохнется, как наш милый и добрый осел начинал громко реветь, и от этого просыпался весь гарнизон. Кроме того, ужасный шум производил петух гарнизонного лавочника, который со временем настолько втянулся в военную жизнь, что преисполнился воинского духа.
Стоило только ночью сербским крестьянским подводам сдвинуться с места, как петух принимался неистово кукарекать. Так вот преспокойно все и жили в этой крепостенке, поскольку ее надежно охраняли осел и петух.
Жили да поживали в страхе божьем, пока не произошло одно событие, которое нарушило спокойствие гарнизона, спокойствие целого района и даже земское управление Боснии заставило прийти в великое возбуждение. Главным действующим лицом в произошедшей афере была коза Бранко Нушича.
II
Прежде чем перейти к повествованию об этой предательской афере, повествованию, при котором кровь стынет в жилах у каждого добропорядочного гражданина, я позволю себе по примеру одного моего друга, дававшего пояснения знакомому французу, сделать несколько кратких замечаний о Боснии и Герцеговине и вообще об оккупированных землях:
— Австро-Венгрия состоит из Австрии и Венгрии, а также земель оккупированных.
Те, в свою очередь, состоят из Боснии, о которой не рекомендуется упоминать, и из Герцеговины, о которой уж совершенно говорить запрещается. Кроме того, имеется еще Новый Пазар, но о нем тоже говорить нельзя.
— Ну а дальше что? — спросил француз.
— О том, что «дальше», тоже говорить не рекомендуется, — закончил свои пояснения мой друг.
III
В Црне Баре в спокойствии и в довольстве жила коза Бранко Нушича; несколько лет назад ей волею судеб удалось пережить страшную катастрофу, постигшую всех коз в Боснии и Герцеговине. Случилось так, что земское управление повырубило леса, а потом вдруг уразумело, что в гибели лесов повинны козы. Негодные животные, видите ли, обглодали все кусты и деревья. На этом основании земская управа издала указ, чтоб до определенного срока в Боснии и в Герцеговине были съедены все козы, в противном случае каждый владелец козы предстанет пред военным судом.
Бранко Нушич спас свою козу, переправив ее через границу. Когда же правительственный указ был отменен, поскольку двоюродному брату одного начальника из земского управления врач предписал пить козье молоко, Бранко Нушич снова переправил свою козу на боснийскую территорию.
Коза Бранко Нушича была очень умным животным, она уважала распоряжения земской управы и не обгладывала ни кустов, ни деревьев. Ведь сие преступление в Боснии и Герцеговине каралось смертной казнью. К тому же коза не могла просить об обжаловании приговора, что, впрочем, в Боснии все равно ни малейшего значения не имело.
Как бы то ни было, но коза Бранко Нушича почитала законы. Целых двенадцать лет искушали ее как лесные деревья, так и деревца, посаженные на государственные средства.
Искушение порой бывало просто нестерпимым, но коза всегда блеяла свое категорическое: «Не смею», осознавая, что она живет в стране с военным режимом.
Двенадцать лет — срок немалый, в особенности если принять во внимание, что среди коз встречаются существа, отнюдь не отличающиеся твердым характером.
Множество бесхарактерных коз встречается на холмах любых стран, не только в Боснии или в Герцеговине.
Но коза Бранко Нушича бродила по скалам и косогорам, не роняя чести.
Нередко приходилось ей глотать слюнки при виде зеленых молодых побегов, но ее честная гражданская добродетель всегда брала верх и побеждала. Ведь если таково распоряжение Боснийской земской управы, то даже и коза обязана забыть о своем чревоугодии. Двенадцать лет держалась коза, являя собой образец дисциплинированности. И вот вдруг случилось так, что лиственница около крепостенки, посаженная несколько лет назад в честь оккупации Боснии и Герцеговины, вдруг оказалась обглоданной в течение одной ночи. Гнусное преступление было раскрыто утром в пять часов, а в шесть часов утра Бранко Нушича в кандалах уже вели в окружной суд.
IV
В Црне Баре только один человек держал козу, и этим человеком был Бранко Нушич. Остальных коз солдаты давно уже перестреляли. Следующее доказательство: Бранко Нушич был некогда депутатом. Этого вам мало? Имеются и другие доказательства, свидетельствующие против Бранко Нушича. Ведь козу-то Бранко Нушича, когда за ним пришли солдаты, обнаружить так и не удалось!
Коза Бранко Нушича удрала в Сербию!
Бранко Нушич, пока его вели к окружному суду, клялся и божился, что невиновен.
Утверждал, что коза на ночь была привязана и что он отвязал ее только за полчаса до прихода солдат.
— Так куда ж ты ее спрятал?
— Никуда. Сама она убежала в Сербию, потому что на сербской стороне показался козел.
Можем ли мы, кому известно, что коза Бранко Нушича была образцовой, поверить в такое объяснение? Скорее, мы можем допустить ту мысль, что она пыталась воспрепятствовать вторжению сербского козла на боснийскую территорию, осознавая, что боснийское правительство запрещает и строго карает пересечение границ.
С другой стороны, мы допускаем и такое предположение, что коза Бранко Нушича «ободрала», то есть обглодала деревце, посаженное в честь оккупации Боснии и Герцеговины у крепостенки над Црной Барой. Не исключено, что ее терпение и выдержка лопнули, и, впав в невменяемое состояние, она все-таки нанесла ущерб государственному имуществу.
Однако с позиций порядочности и гражданственности, мы совершенно не можем допустить мысли, что она могла так поступить, находясь в нормальном душевном состоянии.
Как бы то ни было, Бранко Нушич был брошен в каталажку окружного суда, и одновременно с этим дома у него произвели обыск. Кто знает, как в Боснии горит земля под ногами, тот нисколько не удивится, что начальник крепостенки, гетман Краус, переведенный сюда за долги из Нижней Австрии, быстро разобрался, что дело это не столь простое, как может показаться на первый взгляд.
А посему он сделал все, что считал нужным; об остальном должна была позаботиться земская управа.
То, что перед ним предательская афера, было ему так же ясно, как и то, что в оккупированных землях ненавидят немцев.
Того же мнения придерживался и окружной суд, который подверг Бранко Нушича предварительному заключению.
На первом же допросе Нушича произошло сенсационное разоблачение.
После перекрестного допроса Бранко Нушич признался, что двенадцать лет тому назад купил свою козу у Миливоя Нешковича.
Немедленно по телеграфу был отдан приказ арестовать Миливоя Нешковича в Црне Баре, столь же быстро приказ был приведен в исполнение, и уже на другой день окружной суд подверг Миливоя Нешковича трехчасовому допросу.
Сначала Нешкович даже слышать ни о чем не хотел, но потом вынужден был признаться: «Я сам покуплял (купил) козу от турчанки (у турчанки) Меджимы Чарапичевой, а опосля (потом) сторговал (продал) ее Бранко Нушичу».
Окружной судья потирал руки. Значит, он не ошибся. Выходит, здесь замешаны и магометане.
Тотчас же отбили телеграмму: «Арестовать турчанку Меджиму Чарапичеву в Раковицах».
Уже в тот же день вечером предстала перед судом эта страшная старуха.
На вопрос, сколько ей лет, она ответила, что сто.
После неудачного допроса старуха была препровождена в тюрьму, ибо она настаивала на том, что ничего не помнит.
И все-таки окружной судья не отчаивался. Хотя нить следствия здесь прерывалась, судья проявил находчивость — и ему удалось добиться нового сенсационного разоблачения.
Сомнений не оставалось, речь шла о широко разветвленном заговоре.
Как было выяснено следствием, у Миливоя Нешковича был двоюродный брат Янко Веселинович, проживающий в Жаркове, и этот самый Янко Веселинович приходился женихом Эвице Васичевой в Црне Трджаве, отец коей был близким другом Петара Милутиновича из деревни Цукварице, подписывавшегося на журнал «Оборона Сербии», выходящий в Сараеве, то есть на антиправительственный журнал.
Уже через два дня все они были за решеткой. Янко Веселиновича, Эвицу Васичеву, ее отца, Петара Милутиновича, а также — Бранко Нушича, Миливоя Нешковича и турчанку Меджиму Чарапичеву переправили из окружного суда в верховный земский суд Сараева, прихватив заодно и редактора «Обороны Сербии» (Срб Обран). Одновременно в Которе, то есть в Далмации, был арестован сын Петара Милутиновича, пятнадцатилетний гимназист.
Это было ужасно. Как видите, заговор распространился и на Далмацию.
V
Между тем окружной судья, проглядывая документы, касающиеся разбираемого дела, к своему удивлению, обнаружил, что отсутствует само основание для обвинения, то есть коза, принадлежавшая Бранко Нушичу. Среди арестованных ее не было.
И он предпринял все, что было в его силах.
Он обратился к гарнизону, расположенному над Црной Барой с призывом денно и нощно наблюдать границу и в случае, если коза решит вернуться из Сербии в Боснию, немедленно схватить ее и доставить в крепость.
Издав этот приказ, он еще раз изучил все документы, касающиеся этой аферы, — и его снова охватил ужас.
Он ясно увидел, что зашел уже слишком далеко. Но поскольку дело уже нельзя было исправить, не компрометируя себя, он решил дополнительно арестовать и средского начальника поселка Црна Бара, где проживала коза Бранко Нушича, а именно старосту Милковича, обвинив его в недобросовестном исполнении своих обязанностей. О каких именно обязанностях шла речь, признаться, не знал ни арестованный средской начальник, ни окружной судья.
VI
А сейчас от окружного судьи вернемся обратно к ослу, который возит воду в крепостенку из колодца в Црной Баре.
В течение всего этого времени осел пребывал в угрюмости, как это бывает, когда терзают муки совести.
Солдаты обсуждали всю эту историю, не стесняясь присутствия умного осла и, главным образом, по-немецки, то есть на наиболее доступном ему языке, ибо ранее он жил среди немцев в Тироле.
Таким образом, он знал обо всей этой афере в подробностях и печально ревел, а когда проходил мимо ободранного деревца, посаженного в честь оккупации Боснии и Герцеговины, то всегда понуро опускал хвост и глаза его увлажнялись слезами.
А ведь раньше это был буйный, разудалый осел, который весело поводил большими ушами. Но сейчас он выглядел весьма убого.
Осел не стриг ушами, не прыгал и лишь лениво прохаживался по крепости.
А потом пришла комиссия.
Приехал окружной судья и господа из верховного земского суда в Сараеве.
Приехали с тем, чтобы осмотреть ободранное деревце. И тут осел, который понял, о чем пойдет речь, тоже присоединился к комиссии.
Он стоял у несчастного деревца, опустив голову и свесив хвост, а заодно и повесив уши. И только, услышав имя козы Бранко Нушича, стал внимательно прислушиваться.
И вдруг он пробился через почтенную комиссию, заревел и набросился на деревце, посаженное в честь оккупации.
И, прежде чем господа из комиссии успели опомниться, несчастный осел ободрал дочиста оставшиеся листочки и кору.
А потом, подняв хвост и победно вскинув уши, загикал могуче и радостно: «И-а, и-а, это был я!»
Это была исповедь несчастного осла, замученного угрызениями совести.
Но славная комиссия так и не приняла его исповеди.
VII
Чем кончилось дело с арестованными — неизвестно, потому что о Герцеговине говорить нельзя, и о Боснии тоже не рекомендуется. Коза Бранко Нушича из Сербии еще не вернулась. И я думаю, что о ней тоже говорить запрещено.
Предательство родины — дело деликатное.
Как Юрайда сделался атеистом
I
Юрайда, выпускник гимназии города Градиште, собирался в Прагу для пополнения образования; первым долгом он съездил поклониться святым мощам в Велеграде, так как был весьма набожным юношей. Отец его был депутатом от клерикальной партии и при всяком удобном случае повторял: «Мы — католические христиане».
Один дядя Юрайды был приходским священником, два двоюродных брата — причетниками и одна отдаленного родства тетка — просвирней. Сам Юрайда в течение всех гимназических лет прислуживал в церкви министрантом, знал наизусть жития святых отцов и вот теперь должен был поступить в Пражский университет, хотя очень хотел бы стать сельским попиком. Но отец желал сделать из него адвоката, и так случилось, что Юрайда, сидя в ресторане Градиштского вокзала со своим дядей-священником, в последний раз беседовал с ним о боге и клялся, что останется и в безбожной Праге богобоязненным католическим христианином. При этом он лил в себя вино, как в бочку, и все твердил: