— Да, он мой дядя. А в чем дело?
В прошлом году Ида взяла меня прокатиться на своей большой машине, и мы проехали через пару глухих городишек. Мы ехали и увидели на левой стороне дороги несколько полуразвалившихся домишек; ветер развевал на веревке белье.
— Неужели здесь живут? — спросила Ида.
— Всего лишь негры, — ответил я.
— Когда вы видели его последний раз?
Ида поехала дальше, сердито молотя кулаком по гудку.
— Питер, ты понимаешь, что становишься параноиком?
Он ответил без колебаний:
— Хорошо, хорошо, знаю: с голоду умирает также много белых.
— Представь себе — да. О бедности я кое-что знаю.
— Позавчера.
— У вас есть семья?
Ида — из семьи ирландских бедняков. Выросла в Бостоне. Очень красивая женщина, вышедшая замуж рано, к тому же ради денег («Так что теперь я сама могу содержать привлекательных молодых людей», — со смехом говорила она). Ее муж был балетный танцовщик — вечно в разъездах; Ида подозревала, Что его интересуют мальчики. «Вообще-то мне наплевать, — говорила она, — лишь бы меня не трогал». Когда мы познакомились в прошлом году, ей было тридцать, а мне — двадцать пять. Связь была довольно бурная, но прочная. Когда я приезжал, я всегда ей звонил; если где-нибудь в другом городе оказывался на мели, всегда обращался к ней за помощью. Вылиться нашим отношениям во что-то серьезное мы не позволяли: она шла своей дорогой, я — своей.
— Да, у меня есть жена и дети.
В бесконечных скитаниях я кое-чему научился. Как боксер научается принимать удары или танцор падать, так я научился жить. В частности, научился никогда не спорить с полицейскими. Я понял, что всегда окажусь неправым. То, что в ком-нибудь другом будет воспринято как добрая старая американская независимость, во мне посчитают недопустимой наглостью. После нескольких инцидентов такого рода я понял: надо ловчить, надо играть роль, которой от тебя ждут. Голова у меня одна, и потерять ее слишком легко. Когда передо мной вырастала фигура полицейского, я прикидывался дурачком, опускал нижнюю челюсть и широко открывал глаза. Я не умничал с ним: никаких глупостей насчет прав. Соображал, каких он ждет от меня ответов, и их ему и выдавал. Не допускал, чтобы он хоть на секунду перестал чувствовать себя властелином. Если речь шла не об обычной проверке, если задерживали меня по подозрению в грабеже или убийстве, случившихся в округе, я становился таким тихоней, что дальше некуда, помалкивал в тряпочку и молился. Пару раз меня избили, но до тюрьмы дело пока не доходило. Как заметила однажды Ида, помимо прочего мне просто везло,
— Когда вы видели своего дядю позавчера, он выглядел нормально?
— Да. Он даже был весел. А почему вы меня об этом спрашиваете?
— Может, лучше было бы, если бы тебе везло немного меньше. Человека могут постигнуть вещи худшие, чем тюрьма. С некоторыми ты знаком.
— Потому что он мертв.
В ее голосе было нечто такое…
Мегрэ уловил в глазах своего собеседника такую же подозрительность, как у старой служанки.
— Ты это о чем? — спросил я.
— Несчастный случай?
— Не лезь в бутылку, я сказала — могут.
— В некотором роде…
— Ты хочешь сказать, что я трус?
— Что вы хотите этим сказать?
— Я не говорила этого, Питер.
— Что его убили прошлой ночью у него в кабинете несколькими пулями, выпущенными из револьвера или автоматического пистолета.
— Но именно это имела в виду, разве не так?
Лицо антиквара выражало недоверие.
— Нет, не так, и вообще никак. Не будем ссориться.
— Вы не знаете, есть ли у него враги?
В некоторых ситуациях негр может пользоваться цветом своей кожи как щитом. Может спекулировать на подспудном чувстве вины англосакса и таким путем получать то, что хочет, целиком или, на худой конец, частично. Может спекулировать на себе как источнике неудобств или запретном плоде; может действовать цветом кожи как ножом, поворачивая его то так, то эдак, и таким путем мстить. Все эти истины я знал задолго до того, как понял, что я их знаю, и сначала пользовался ими, не понимая, что делаю. Потом, когда начал понимать, у меня возникло чувство, будто меня предали, чувство, что я побит как личность, лишен честной позиции.
— Нет… наверняка нет…
Это произошло за год до знакомства с Идой. Я играл в паевых труппах и небольших театриках иногда неплохие роли. Народ ко мне относился хорошо. Говорили, что у меня талант, но говорили печально, словпо думая: «Как жаль, ведь он ничего не добьется». Я дошел до того, что мне стали невыносимы похвалы и невыносима жалость, и меня все время мучил вопрос: что думают люди, когда пожимают мне руку? В Нью-Йорке я цопал в очень приятную компанию — свойские, не дураки выпить, богема, я пришелся им по нраву: но доверял ли я им, был ли я вообще в состоянии доверять кому бы то ни было? Не на поверхности, доступной взгляду каждого, а под ней, где все мы живем.
Если бы Мазерон ограничился словом «нет», Мегрэ это не насторожило бы. А вот «наверняка нет», прозвучавшее как уточнение, заставило его держать ухо востро.
— У вас нет подозрения, кто мог бы быть заинтересован в смерти вашего дяди?
Надо было вставать. Я заслушался музыкой Людвига. Он сотрясал маленькую комнату поступью великана, шагающего за мили отсюда. Летними вечерами (может, побываем там и этим летом) Жюль, Ида и я отправлялись в летний театр в Бронкс и садились под колоннами на холодные каменные ступени напротив эстрады. Оттуда небо казалось мне далеким-далеким, и я был не я — я парил где-то высоко над землей. Мы молча сидели и смотрели на кольца синего дыма, на оранжевые кончики сигарет. Время от времени по крутым ступеням взбегали, громко переговариваясь, мальчишки, торгующие лимонадом, воздушной кукурузой и мороженым. Ида чуть меняла позу и поправляла свои иссиня-черные волосы; Жюль хмурился. Я сидел, уткнувшись подбородком в колени, и смотрел на полумесяц света внизу, на извивающегося дирижера в черном фраке, на безлицых людей под ним, колышущихся в ритме моря. Временами музыка оркестра стихала, словно уступая дорогу набегающему, зовущему, запинающемуся роялю. Умолкало все, кроме карабкающегося ввысь соло; наконец, оно достигало вершины, и все присоединялись к нему, сначала скрипки, а за ними медные; а потом глубокий, печальный контрабас, и флейта, и яростно топчущие все на своем пути барабаны, бьющие, бьющие, взбирающиеся все выше и останавливающиеся вдруг с грохотом, подобным рассвету. Я был один, когда в первый раз услышал «Мессию»; моя кровь вскипела вином и пламенем; я плакал как ребенок, просящий материнского молока, или как грешник, бегущий навстречу Иисусу.
— Нет… Никакого подозрения…
Сквозь музыку я услышал шаги на лестнице. Я вынул изо рта сигарету. Сердце билось так, что, казалось, еще немного, и оно вырвется из груди. В дверь постучали.
— У него было состояние?
«Не отвечай — может, она уйдет», — сказал я себе.
— Довольно маленькое… Он жил в основном на свою пенсию…
Но постучали снова, уже сильнее.
— Он заходил сюда?
— Одну минутку!
— Иногда…
Я спустил ноги с постели и надел халат. Я дрожал как последний дурак Бог с тобой, Питер, разве все это тебе незнакомо? Чего бояться? Самое худшее — останешься без комнаты; так ведь в мире полно комнат!
— Пообедать или поужинать по-семейному?
Я открыл дверь. За ней стояла домовладелица, ее лицо покрывали красные и белые пятна; она была почти в истерике.
Мазерон выглядел рассеянным, отвечал еле слышно, и казалось, что он думает о чем-то другом.
— Кто вы такой? Эту комнату я сдавала не вам.
— Нет… Он заходил утром во время прогулки…
Во рту у меня пересохло. Я попробовал было что-то сказать.
— Он заходил поболтать с вами?
— Здесь цветным не место, — перебила она. — Всё квартиросъемщики жалуются. Женщины боятся возвращаться по вечерам.
— Да… Он приходил, присаживался ненадолго…
— Нечего им меня бояться.
— А вы к нему ходили?
Мне никак не удавалось овладеть своим голосом, он срывался и дребезжал в моей гортани, и во мне начала подниматься злоба. Хотелось совершить убийство.
— Время от времени…
— Эту комнату снял для меня друг.
— Вместе с семьей?
— Извините, он не имел никакого права, я лично против вас ничего не имею, но вы должны освободить помещение.
— Нет…
— Вы сказали, что у вас есть дети?
Ее очки поблескивали; в свете, падающем на площадку, они казались мутными. Она была напугана до смерти, она боялась меня, но еще больше боялась потерять своих квартиросъемщиков. Лицо ее покрывала, как сыпь, злоба и страх, дышала она прерывисто, а в углах рта пузырилась слюна; дыхание ее отдавало зловонием шницеля, гниющего в июльский день.
— Двое!.. Две дочери…
— Вы не можете меня выгнать, — сказал я. — Комнату сняли на мое имя.
— Вы живете в этом же доме?
Я начал закрывать дверь, как будто вопрос был исчерпан.
— Да, на втором этаже… Старшая из моих дочерей сейчас в Англии… А младшая, Марсель, живет с матерью…
— Я здесь живу, понятно вам, это моя комната, выгнать меня вы не можете.
— Вы не живете со своей женой?
— Вон из моего дома! — завопила она. — Я имею право знать, кто у меня живет! Это белый район, я цветным не сдаю. Почему вы не отправитесь в Гарлем, к своим.
— Да, уже несколько лет…
— Я не выношу черномазых, — ответил я и снова попытался закрыть дверь, но она просунула ногу. Мне хотелось убить ее, я смотрел на ее тупое, испуганное, морщинистое белое лицо, и мне хотелось взять в руки дубину или топор и ударить с размаху по ее голове, расколоть ее череп по пробору, делившему надвое седые, отливающие сталью волосы.
— Вы разведены?
— Отпустите дверь, — сказал я, — мне надо одеться.
— Нет… Все это так сложно… Может, мы пойдем в дом дяди?
Но я знал уже, что победа за ней, что придется уйти.
Он ушел за шляпой в полутьму задней комнаты, потом повесил на дверь табличку «Закрыто», запер ее на ключ и пошел по тротуару вслед за Мегрэ.
Мы стояли не шевелясь и глядели друг на друга немигающими глазами. Она источала ярость и страх, и еще что-то. «Падаль вонючая», — подумал я и с нехорошим смешком сказал:
— Вы знаете, как это произошло? — спросил он.
— Что, хочется войти на меня посмотреть?
— Я не знаю почти ничего.
Выражение ее лица не изменилось, ногу она не убрала.
— Там была кража?
Мою кожу покалывало, тело пронзали тоненькие раскаленные иглы. Я чувствовал свое тело под халатом; и почему-то казалось, будто годы назад я совершил какой-то немыслимо чудовищный проступок, и все о нем помнят, и меня за него убьют.
— Не думаю. В квартире нет беспорядка.
— Не уберетесь сами, — пригрозила она, — приведу полицейского, он вас выгонит.
— А что говорит Жакетта?
Я судорожно вцепился руками в дверь — только бы удержаться, не ударить ее — и сказал:
— Вы имеете в виду служанку?
— Хорошо, хорошо, подавитесь своей проклятой комнатой. А сейчас выметайтесь, мне надо одеться.
— Да… Ее так зовут… Не знаю, как по документам, но в доме ее называли Жакетта…
Она отвернулась. Я захлопнул дверь. Услышал, как еда спускается по лестнице. Пошвырял в чемодан свое барахло. Я старался делать все не спеша, но когда брился, порезался, потому как боялся, что она приведет полицейского.
— Вы ее недолюбливаете?
Когда я пришел к Жюлю, он заваривал кофе.
— Почему вы об этом спрашиваете?
— Привет, привет! Что случилось?
— Потому что, мне кажется, она недолюбливает вас.
— Все номера заняты, — пошутил я. — Налейте чашку кофе незадачливому сыну человеческому.
— Она не любит никого, кроме моего дяди. Если бы это зависело только от нее, никто никогда не переступил бы порог его квартиры.
Я разжал руку, чемодан упал на пол; я сел.
— Как вы думаете, она была бы способна его убить?
Мазерон удивленно посмотрел на него:
Жюль посмотрел на меня.
— Она? Убить его?
— Так вот, значит, что… Кофе сейчас будет.
Было похоже, что эта мысль казалась ему в высшей степени нелепой. Однако вскоре он стал размышлять.
Он достал чашки. Я закурил. Я не знал, что сказать. Я понимал, как пакостно у него на душе, и мне хотелось сказать ему, что он не виноват.
— Нет! Это невозможно…
Он поставил передо мной кофе, сахар, сливки.
— Но вы какое-то время колебались.
— Не горюй, детка. Мир велик, а жизнь… она долгая.
— Это из-за ее ревности…
— Вы хотите сказать, что она его любила?
— Перестань, я твоей никудышной философией сыт по горло.
— Она не всегда была старухой…
— Извини.
— Я хочу сказать — не будем говорить о добре, истине и красоте.
— Вы полагаете, что между ними…
— Хорошо. Но не сиди, не демонстрируй, что ты умеешь держать себя за столом. Если хочется кричать — кричи.
— Криком делу не поможешь. А потом… Я уже большой мальчик.
— Это вероятно… Я не решился бы присягнуть… От такого человека, как мой дядя, трудно что-либо узнать… Вы уже видели фотографии Жакетты в молодости?
Я помешал кофе.
— Я еще ничего не видел.
— Устроил ей веселую жизнь? — спросил Жюль.
— Увидите… Все это очень сложно… Особенно то, что это происходит как раз сейчас…
Я покачал головой.
— Что вы хотите этим сказать?
— Нет.
Ален Мазерон посмотрел на Мегрэ с унылым выражением во взгляде:
— Ну почему, черт возьми?
— Сам не знаю… Вы нашли письма?
Я пожал плечами: теперь мне стало немножко стыдно.
— Я только начинаю расследование.
— Все равно бы мне с ней не справиться — так какого дьявола?
— У нас сегодня среда?
— А может, справился бы или хоть доставил ей несколько неприятных минут.
Мегрэ кивнул.
— Это как раз день похорон…
— Да гори она огнем! С меня хватит. Неужели ради крыши над головой я должен таскаться по судам? Я устал грызться как собака с каждым Томом, Гарри и Диком за то, что все прочие имеют, не затрачивая на это никаких сил, — устал, слышишь, устал! Испытывал ты к чему-нибудь смертельное отвращение? Я его испытываю. И мне страшно. Я так давно грызусь и воюю, что перестал быть личностью. Я не Букер Т. Вашингтон, я не мечтаю о равноправии для всех — мне нужно равноправие хотя бы для меня одного. Если так будет продолжаться дальше, меня отправят в Бельвю
[5], я не выдержу, разобью кому-нибудь голову. Эта жалкая комнатушка меня не волнует — меня волнует, что творится у меня внутри. Я не хожу по улицам, я крадусь. Так со мной еще никогда не бывало. Когда я иду в незнакомое место, я все время думаю, как там будет, буду ли я принят как равный, а если буду, то смогу ли сам относиться к ним так же?
— ЧЬИХ?
— Принца де В. Вы все поймете, когда прочтете письма…
— Ты не переживай.
Когда они пришли на улицу Сен-Доминик, машина отдела установления личности отъезжала, и Мере помахал Мегрэ рукой.
— На мне живого места нет.
— Не согласен. Пей кофе.
— О, знаю, тебе кажется, что я делаю из мухи слона, что я параноик и все придумываю. Иногда, может, и так — откуда мне знать? Когда тебя бьют и бьют, кончаешь тем, что все время ждешь удара. О, я знаю, ты еврей, на тебя тоже сыплются пинки, но ты можешь войти в бар, и ни одна душа в нем не будет знать, что ты еврей, а если ты пойдешь искать работу, тебе дадут лучшую, чем мне! Не знаю, как это описать. Знаю, нелегко всем, у каждого свое, но как объяснить, чтобы ты понял, что это такое — быть черным, когда сам я этого не понимаю и понимать не хочу и все время стараюсь об этом забыть? Я никого не хочу ненавидеть… хотя и любить теперь никого не могу… друзья ли мы с тобой? И можем ли мы вообще быть друзьями?..
— А мы все-таки друзья, пусть тебя это не волнует. — И Жюль нахмурился. — Если бы я не был евреем, я спросил бы тебя, почему ты не живешь в Гарлеме.
Глава 2
Я посмотрел на него. Он поднял руку и улыбнулся.
— О чем вы думаете, шеф?
— Но я еврей, и поэтому мне незачем спрашивать. Ох, Питер, — вздохнул он, — чем мне помочь тебе? Поди пройдись или напейся вдрызг. У нас с тобой одинаковая судьба.
Я встал:
Жанвье не ожидал, что этот вопрос, который он задал-то только для того, чтобы нарушить затянувшееся молчание, вызовет такую реакцию. Можно было подумать, что слова не доходили сразу до мозга Мегрэ, что ему нужно было сначала упорядочить звуки, прежде чем осознать смысл сказанного.
— Я вернусь потом. Прости меня.
Комиссар смотрел на своего подчиненного широко раскрытыми глазами и с таким выражением лица, как будто он только что позволил раскрыть одну из своих тайн.
— Чего прощать-то? Ночуй у меня, дверь будет открыта.
— Об этих людях… — пробормотал он.
— Спасибо.
Разумеется, он имел в виду не тех людей, которые обедали вокруг них в ресторане на улице Бургонь, а других, о которых он накануне ничего не знал, а сегодня должен был раскопать их тайную жизнь.
Я чувствовал, что погибаю; что ненависть, как рак, разъедает меня до кости.
Всякий раз, когда Мегрэ покупал костюм, пальто или ботинки, он сначала по вечерам ходил в них с женой на прогулку или в кино.
Я обедал с Идой. Местом встречи был ресторан в Гринвич Виллидж, итальянский, в мрачноватом подвале, со свечами на столах.
«Мне нужно к ним привыкнуть…» — говорил он мадам Мегрэ, которая беззлобно подшучивала над ним.
Народу было мало, а это меня очень радовало. Когда я вошел, я увидел только две пары, обе в противоположном конце зала. На меня никто не взглянул. Я сел в угловой кабинке и заказал «старомодный»
[6] Ида запаздывала, и до ее прихода я успел взять еще два.
То же самое бывало, когда он приступал к новому расследованию. Его сотрудники не замечали этого из-за его внушительной фигуры и выражения спокойствия на лице, которое все принимали за уверенность в себе.
Она пришла очень элегантная, в черном платье с высоким воротом, заколотым жемчужной брошью, с волосами почти до плеч, как у пажа.
На самом деле он переживал более или менее продолжительный период колебаний, беспокойства, может, даже робости.
— Детка, ты необыкновенно мила.
— Спасибо. Заняло на пятнадцать минут больше обычного, но я надеялась, что время окупится.
Ему нужно было привыкнуть к чужому дому, образу жизни, к людям, у которых были свои привычки, свой образ мыслей, своя манера их излагать.
— Окупилось. Что будешь пить?
А в этом случае была еще одна дополнительная сложность. Сегодня утром ему пришлось вступить в общение со средой не только довольно замкнутой, но с такой, которая из-за его детских впечатлений представлялась ему живущей в другом измерении.
— Ммм… Ты что пьешь?
— «Старомодный».
Он понимал, что за все время, проведенное на улице Сен-Доминик, он ни разу не проявил своей обычной непринужденности, чувствовал себя неловко, вопросы задавал невпопад. Заметил ли это Жанвье?
Она повела ноздрями и посмотрела на меня:
— Сколько?
Если и заметил, то он никак не мог связать это с далеким прошлым Мегрэ, с теми годами, что он прожил под сенью замка, где управляющим был его отец и чьи хозяева, граф и графиня де Сен-Фиакр, казались юному Мегрэ людьми особого рода.
— Три.
— Ну что ж, надо же было тебе как-то убить время.
Мегрэ и Жанвье выбрали для обеда этот ресторан на улице Бургонь из-за его террасы. Они быстро сообразили, что здешние завсегдатаи — это служащие расположенных поблизости министерств, президентского совета и офицеры в штатском из министерства обороны.
Подошел официант. Мы решили взять один «манхэттен»
[7], одну лазанью
[8], одно спагетти и еще один «старомодный» для меня.
— Ну как, удачный сегодня день? Нашел работу, милый?
— Нет, — ответил я, поднося огонь к ее сигарете. — «Метро»
[9] обещало мне целое состояние, если я поеду в Голливуд и возьму главную роль в «Сыне Америки», но я отказался. Типаж для них, видите ли, подходящий! Да, трудно найти хорошую роль.
Это были не простые служащие. Все они занимали по меньшей мере посты начальников отделов, и Мегрэ поражало то, что они так молоды. Кое-кто из них узнал его и потихоньку говорил о нем, раздражая комиссара своей осведомленностью и напускной ироничностью.
— Если в ближайшее время они не предложат тебе что-нибудь приличное, скажи им, что вернешься к Селзнику. Уж он раздобудет тебе острую роль. Подумать только, тебе — «Сына Америки»! Я против.
— Мне ты это можешь не говорить. Я сказал им: если за две недели они не подберут для меня пристойного сценария, я отчаливаю.
А люди с набережной Орфевр, тоже государственные служащие, производили такое же впечатление чиновников, знающих ответы на все вопросы?
— Это уже другой разговор, Питер, мой мальчик!
Принесли коктейли, и на минуту или две мы умолкли.
Половину своего я проглотил сразу и стал играть зубочистками, лежавшими на столе. Я чувствовал на себе взгляд Иды.
Об этом и многом другом размышлял комиссар, когда Жанвье отвлек его от мыслей и об утре, проведенном на улице Сен-Доминик, и об убийстве семидесятисемилетнего графа Армана де Сент-Илера, долгое время работавшего послом, и о странной Жакетте Ларрье, с ее маленькими глазками, следящими за движением его губ, и, наконец, об Алене Мазероне, бледном и вялом, живущем в одиночестве на улице Жакоб среди сабель и доспехов.
— Питер, тебя развезет.
— Деточка, первое, чему учится джентльмен-южанин, — это пить не пьянея.
Какие же слова употребил английский медик в статье из журнала «Ланцет»? Мегрэ не мог их припомнить.
— Эта выдумка стара как мир. К тому же ты из Нью-Джерси.
В общем речь шла о том, что талантливый школьный учитель, писатель, полицейский лучше, чем врач или психиатр, могут проникнуть в глубину человеческой души.
Я одним глотком допил коктейль и зло огрызнулся:
А почему полицейский стоит на последнем месте — после школьного учителя и даже после писателя?
— Стоит Юга, можешь мне поверить.
Это его немного задевало. Ему хотелось немедленно опровергнуть утверждение автора статьи, заявить, что в этом деле он не последняя спица в колесе.
Через стол я наблюдал, как она готовит себя к возможному неприятному разговору: очертания ее рта стали жестче, подбородок посередине рассекла неглубокая продольная ложбинка.
Они начали обед со спаржи, потом им принесли жареного ската. Небо над ними было по-прежнему безоблачным, прохожие на улице были одеты во все светлое.
— Что сегодня случилось?
Прежде чем отправиться на обед, Мегрэ и Жанвье провели полтора часа в квартире убитого и немного с ней освоились.
Все восставало во мне против ее заботы, против моей нужды.
— Ничего особенного, — процедил я сквозь зубы, — просто такое настроение.
Тело увезли в Институт судебной экспертизы, и доктор Тюдель производил его вскрытие. Чиновники из прокуратуры и отдела опознаний уже уехали. Со вздохом облегчения Мегрэ раздвинул шторы, открыл ставни, и солнечный свет вернул свой привычный вид мебели и вещам, находившимся в кабинете. Комиссара уже не волновало то, что накануне Жакетта и племянник ходили за ним по пятам, присматривались к его жестам и выражению лица. Время от времени он оборачивался к ним и задавал вопросы.
И попытался улыбнуться ей, изгнать из сердца наболевшее.
Наверняка им было странно видеть, как он ходит взад-вперед, ни на чем не задерживая внимания, как будто осматривая сдаваемую внаем квартиру.
— Теперь я точно знаю: что-то случилось. Пожалуйста, расскажи мне.
Кабинет, в котором было так душно утром при искусственном освещении, интересовал его больше всего, и он неоднократно заходил туда с каким-то никому не понятным удовольствием, так как это была самая уютная комната из всех, какие ему доводилось видеть.
Прозвучало это как-то очень тривиально:
В комнате был высокий потолок, и освещалась она через застекленную дверь, выходящую на крыльцо из трех ступенек, ведущее в настоящий сад, на ухоженный газон, где росла огромная липа среди каменных джунглей.
— Помнишь, Жюль нашел мне комнату? Так сегодня домовладелица меня выгнала.
— Кому принадлежит этот сад? — спросил комиссар.
— Боже, спаси американский народ! У тебя нет желания порастратить сколько-нибудь денег моего мужа? Мы можем подать на нее в суд.
На этот вопрос ответил Мазерон:
— Забудь об этом. Дело кончится тем, что мне придется подавать в суды всех штатов до единого.
— Моему дяде.
— Все-таки как жест…
— И никакому другому съемщику?
— К черту жесты! Как-нибудь обойдусь.
— Нет. Весь дом принадлежал ему. Он здесь родился. Его отец, владевший значительным состоянием, занимал первый и второй этажи. А когда он умер, к тому времени умерла и мать, он оставил себе только эту квартиру и сад.
Принесли еду. Есть не хотелось, при первом же соприкосновении с пищей желудок завибрировал как гонг. Ида начала резать лазанью.
Как раз эта подробность и оказалась особо значимой. Не странно ли, что человек, родившийся в Париже семьдесят семь лет тому назад, жил еще в своем родном доме?
Питер, — заговорила она, — постарайся не переживать так. Это наша, всего мира общая судьба. Не дай этому себя свалить. С тем, чего нельзя изменить, надо уживаться.
— А когда он уезжал послом за границу?
— Тебе легко говорить.
— Он запирал квартиру на ключ и возвращался сюда во время отпуска. Что бы там ни думали, он не получал от дома почти никакого дохода. Большинство съемщиков живет здесь так давно, что платит просто смешные цены, а в некоторые годы, учитывая репарации и налоги, мой дядя сам платил за них.
Она взглянула на меня и быстро отвела глаза в сторону.
Комнат было немного. Кабинет служил гостиной, напротив кухни располагалась столовая, а на улицу выходили окна спальни и ванной комнаты.
— Я вовсе не думаю, что это просто, — ответила она.
— Где вы спите? — спросил Мегрэ у Жакетты.
Я не верил, что она может это понять; и сказать ей мне было нечего. Я сидел как ребенок, которого отчитывают, смотрел в тарелку, не ел, молчал. Мне хотелось, чтобы она перестала говорить, перестала быть такой понимающей, такой спокойной и взрослой; о боже, никто из нас не взрослеет и не повзрослеет никогда.
Она попросила его повторить вопрос, и он подумал, что у нее это мания.
— Нигде не лучше, — говорила она. — В Европе повсюду голод и болезни, в Англии и во Франции ненавидят евреев… Никакого просвета, милый, слишком пустые головы у людей, слишком пустые сердца; люди всегда стараются уничтожить то, чего не понимают; а так как понимают они очень мало, то ненавидят почти все на свете…
— За кухней.
Я у своей стенки начал потеть. Мне хотелось остановить ее, хотелось, чтобы она ела молча и меня не трогала. Я поискал глазами официанта, чтобы заказать еще коктейль, но он в другом конце ресторана обслуживал новых гостей: пока мы сидели, народу поприбавилось.
В самом деле, Мегрэ обнаружил там что-то вроде кладовки, в которой стояли железная кровать, шкаф и умывальник. Большое распятие из черного дерева висело над кропильницей, украшенной веточкой самшита.
— Питер, — сказала Ида, — Питер, прошу тебя, не смотри так.
— Граф де Сент-Илер был набожным человеком?
Я улыбнулся намалеванной улыбкой клоуна-профессионала.
— Он никогда не пропускал воскресную мессу, даже когда работал в России.
— Не переживай, детка, все будет в порядке. Я знаю, что я сделаю: вернусь к своим, туда, где мое место, найду себе хорошую, черную, как сажа, девку и заведу кучу детей.
Больше всего Мегрэ поражало впечатление какой-то особенной гармонии, утонченность вкуса во всем.
У Иды была одна дурная привычка, что встречается обычно у старых воспитательниц, и теперь, введенная в заблуждение моей улыбкой, она снова обратилась к ней — подняла вилку и сильно ударила ею мне по пальцам.
Мебель была разностильная, хозяину не приходило в голову создавать ансамбль. Но каждый предмет обстановки был хорош сам по себе, у каждого был свой неповторимый облик.
— А ну-ка прекрати! Большой уже!
Почти вся поверхность письменного стола была покрыта книгами, другие книги в белых и желтых обложках стояли на стеллажах в коридоре.
Я взвыл и, вскочив, перевернул свечу.
— Окно было закрыто, когда вы обнаружили труп?
— Никогда, слышишь, ты, сука, никогда больше не делай этого!
— Да, его открыли вы. Я даже не раздвигала шторы.
Она подхватила свечу, и поставила на место, и обожгла меня гневным взглядом; лицо ее стало белым как мел.
— А окно в спальне?
— Сядь сейчас же!
— Оно тоже было закрыто. Господин граф не любил холода.
Я мешком плюхнулся на свое место; желудок мой словно наполнился водой. Все смотрели на нас, Во мне все похолодело, когда я понял, что они видят: черного юношу и белую женщину, одних, вместе. Я знал: этого более чем достаточно для того, чтобы их зубы сомкнулись на моем горле.
— У кого были ключи от квартиры?
— Прости, — залепетал я, — прости…
— Только у него и у меня.
За моей спиной уже стоял официант.
Жанвье допросил привратника. Калитка в монументальных воротах была открыта до полуночи. До этого времени привратник никогда не ложился спать. Иногда ему случалось быть у себя в комнате за привратницкой, откуда не было видно всех входящих и выходящих.