— Навсегда, навсегда! Затвердила, как попугай! Лучше слушай своего деда или Константина Петровича. Они точно высчитали, когда твой штурман вернется из дальнего плавания.
Комната, в которой я жил, была квадратная, с низким потолком, а стены были цвета засохшей крови. Ее нашел для меня молодой еврей Жюль Вайсман. В этой комнате можно спать, сказал он, и умирать можно, но жить — бог свидетель — никак нельзя. Возможно, потому, что она такая страшная, в ней разместили бесчисленное множество светильников: один на потолке, один на левой степе, два на правой и лампа на столе у кровати. Кровать моя стояла перед окном, через которое не проникало ничего, кроме пыли. Обыкновенная меблированная комната, а напихали в нее столько всякой всячины, что хватило бы на меблировку трех таких же. Два кресла, бюро, кровать, стол, стул с прямой спинкой, книжный шкаф, платяной шкаф из прессованного картона; мои книги и мой чемодан, нераспакованные, и мое грязное белье в углу. Комната из тех, что тебя уничтожают. Был в ней и камин с тяжелой мраморной каминной доской, и большое тусклое зеркало над ним. Разглядеть что-нибудь в зеркале было трудно — что, в общем-то, меня не трогало — и не хватило бы жизни на то, чтобы разжечь огонь в этом камине.
— Он не вернется… при нас…
— Ну, долго тебе пребывать здесь не придется, — сказал Жюль, когда мы вошли. Он провел меня тайком, когда уже стемнело и все спали.
— Это почему же?
— Будем надеяться.
— Ты не поймешь, Звездочка! Это очень страшно! То, что я узнала!
— Скоро переезжаю в роскошные апартаменты, — утешил меня Жюль, — сможешь тогда перебраться ко мне.
— От кого узнала? Что он, умнее всех, этот твой советчик ночной?
Он включил все светильники.
— Это не советчик! Это факт, который опрокидывает все научные домыслы современности.
— Сойдет пока? — спросил он извиняющимся тоном, как будто это он был ответствен за вид комнаты.
— Какой еще факт?
— Ну что ты, конечно! Дадут мне жить, как ты думаешь?
Надя дрожала, озноб бил ее. Кассиопея крепче прижала ее к себе, обняв одной рукой.
— Дадут. Деньги заплачены, выставить тебя она не может.
— Ну, давай, рассказывай, легче будет, — повторила она.
Я промолчал.
— А ты поймешь?
— Ты затаись, — посоветовал Жюль. — Сам знаешь.
— Постарайся так рассказать, чтобы не только я, но и дети несмышленые поняли бы.
— Вас понял.
— Все дело в тех находках, которые сделал Никита и люди прошлого века на реке Вашке.
И вот я живу в ней третий день. Выхожу, когда все уходят, возвращаюсь, когда все уже спят. Но я знаю — это не поможет. Кто-то из жильцов встретился мне на лестнице, потом я столкнулся с какой-то женщиной, когда выходил из сортира. Каждое утро я жду: вот-вот загрохочет в дверь домохозяйка. Я не знаю, что тогда будет — может, все обойдется, а может, и нет. Но только ожидание это укорачивает мне жизнь.
— Что это за река? Где она? В Африке? Или приток Амазонки?
Пот становился все холодней! Где-то внизу радио передавало симфоническую музыку. Играли Бетховена. Я приподнялся, сел, закурил сигарету, «Питер, — сказал я себе, — ты тоже человек, не давай им запугать тебя до смерти». Я слушал музыку и смотрел, как дым поднимается к грязному потолку, и я ждал: вот-вот сквозь барабаны и трубы Людвига услышу на лестнице шаги.
— Это небольшая река у нас на севере, в Коми. Там найден обломок инженерной конструкции, сделанный из сплава редкоземельных металлов, притом не на Земле!
Я много попутешествовал за свою жизнь, толкался по Сент-Луису, Фриско, Сиэтлу, Детройту; Новому Орлеану, и кем только не работал! От старушенции я убежал, когда мне было лёт шестнадцать. Ей со мной сладу не было. «Ничего путного из тебя не выйдет», — твердила она. Жили мы в негритянской части маленького городка в Нью-Джерси, в старой развалюхе — такой, в каких цветные ютятся повсюду в Штатах. Я ненавидел мать за то, что мы там живем. Я ненавидел всех в нашей округе. Они ходили в церковь, пьянствовали; а с белыми были тише воды, ниже травы. Когда появлялся домовладелец, они платили ему и терпели от него все.
Мне было семь лет, когда меня впервые назвали черномазым. Назвала меня так маленькая белая девочка с длинными черными локонами. Я не любил играть около дома и уходил бродить по городу. Девочка играла одна в мяч, я проходил мимо и увидел, как мяч закатился в канаву.
— Чужепланетные сказки!
Я достал его и бросил ей.
— В том-то и дело, что не сказки, а действительность.
— Давай поиграем.
— Сказки люблю, а действительность… она теплая, но сырая, как этот воздушный поток, поднимающийся из вашего оврага.
Но она прижала мяч к груди и скорчила гримасу.
— Со Светлушки, — сквозь слезы улыбнулась Надя.
— Мама не велит мне играть с черномазыми.
Она действительно заливалась слезами, лежа под одеялом, пока Кассиопея любовалась лунным пейзажем.
Я не знал, что означает это слово, но моя кожа стала горячей. Я показал ей язык.
— Ну и что же это за факт? — спросила Кассиопея, гладя подружку по голове.
— Ну и не надо, играй одна со своим дрянным мячом. — И я пошел дальше.
Она завизжала мне вслед:
— Понимаешь, еще знаменитый русский академик Иван Петрович Павлов говорил, что в науке никаких авторитетов нет, кроме авторитета факта!
— Черномазый, черномазый!
— Ах, опять эта наука. Как будто без науки жизни нет!
Я обернулся и закричал:
— Нет. Особенно сейчас для меня.
— У тебя мать черномазая!
— И что же этот авторитетный факт? Солидный? С бородкой?
Вернувшись домой, я спросил у своей матери, что означает это слово.
— Ты слышала когда-нибудь про атомные часы? Время там отмечается количеством распавшихся радиоактивных элементов. Еще в прошлом веке научились измерять время таким способом с точностью до четырнадцатого знака.
— Кто тебя так назвал?
— Зачем такая нелепая точность? Чтобы не опаздывать на свидания?
— Один человек.
— Кто?
Надя, не обращая внимания на иронические реплики подруги, продолжала:
— Просто один человек.
— Почти в любом земном или космическом куске вещества есть радиоактивные элементы, по которым можно судить о его возрасте.
— Иди умойся, — сказала она. — Грязный как поросенок. Ужин на столе.
Я пошел в ванную, умылся без мыла и вытер полотенцем лицо и руки.
— Предпочитаю, чтобы мой возраст определялся иным способом: по внешнему виду, а когда-нибудь позже — по числу детей. Но у меня их не будет, сколько бы Бурунов ни просил.
— И это, по-твоему, умывание? — сердито закричала мать. — Иди-ка сюда!
— В вашкской находке в 1976 году обнаружили торий и по следам его распада установили возраст сплава редкоземельных элементов в 30 лет. А теперь, снова вернувшись к нему, более точным способом — в 170 лет. Что означает: он был сделан в 1906 году. Это мне только вчера Никита сообщил, не подозревая, что сам произнес себе приговор!
Она потащила меня назад в ванную и принялась намыливать мне лицо и шею.
— Будешь ходить таким грязнулей, так тебя все будут звать черномазым!
— Какой приговор? Ничего не понимаю!
Она ополоснула мне лицо водой, проверила мои руки и вытерла меня досуха.
— Пойми, Звездочка! Все очень просто. Взрыв в тунгусской тайге произошел в 1908 году. После установления идентичности вашкской находки с отложениями редких элементов в годичных слоях уцелевших в эпицентре взрыва деревьев сомнения в том, что тунгусское тело было инопланетным кораблем, исчезло. К тому же вашкский кусок был найден на точном продолжении траектории тунгусского тела и был отброшен во время взрыва в том же направлении, в котором летел перед гибелью космический корабль.
— А теперь иди ужинай.
— Это сказка?
Я молча пошел на кухню и сел к столу. Помню, как мне хотелось плакать. Мать села напротив.
— Мама, — сказал я. Она посмотрела на меня. Я заплакал.
— Нет, ужасающая реальность.
Она бросилась ко мне и обняла меня.
— Почему ужасающая?
— Не плачь, малыш. В другой раз, если кто назовет тебя черномазым, скажи ему: лучше быть черным, чем таким подлым и злым, как некоторые белые.
— Потому что звездолет с другой планеты взорвался всего через два года после своего сооружения.
Когда я подрос, мы, мои друзья и я, стали ходить вместе. Когда мы видели где-нибудь за забором белых мальчиков с их друзьями, мы швыряли камни и жестянки в них, а они в нас.
Я приходил домой в крови. Мать шлепала меня, бранила и плакала.
— Хочешь, чтобы тебя убили? Хочешь кончить, как твой отец?
Мой отец был непутевый, я не видел его ни разу. В его честь меня и назвали Питером.
— Ну и что?
У меня были бесконечные неприятности — со школой (из-за прогулов), с общественностью и со всеми жителями городка.
— Нет, не выйдет из тебя ничего путного! — повторяла мать.
— А то, что он не мог за эти два года преодолеть расстояние от обитаемых планет у других звезд до Земли, десятки и сотни световых лет! Свету нужно лететь эти годы.
Один за другим ребята постарше кончали Школу, шли на работу и обзаводились семьями. Обзаведутся семьей, произведут на свет новых чернокожих младенцев, вносят ту же самую плату за те же самые развалюхи — и так без конца…
— Но ведь долетел же их звездолет! Константин Петрович говорит, что звездолет может развить любую скорость.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я убежал. Я оставил записку, в которой написал, чтобы мама не волновалась — когда-нибудь я вернусь и все будет хорошо. Но, когда мне исполнилось двадцать два, она умерла. Я вернулся Похоронить ее. Все было такое же, как прежде. Наш дом за эти годы не красили, крыльцо осело, а разбитое окно было заткнуто чьим-то дождевиком: въезжала другая семья. Их мебель стояла в беспорядке у стен, их дети с визгом носились по всему дому, на кухне кто-то жарил свиные отбивные. Старший мальчик прибивал зеркало.
— Долетели, потому что достигли скорости света, когда по теории относительности время останавливается, и они, разогнавшись, преодолевали потом любое расстояние без затраты своего времени. Так, по теории относительности следует, что предел скорости, а главное, сокращение времени при скорости света существуют.
В прошлом году Ида взяла меня прокатиться на своей большой машине, и мы проехали через пару глухих городишек. Мы ехали и увидели на левой стороне дороги несколько полуразвалившихся домишек; ветер развевал на веревке белье.
— Неужели здесь живут? — спросила Ида.
— А тебе-то что? Ты чего страшишься?
— Всего лишь негры, — ответил я.
— Страшусь того, что Никита, вылетев на звездолете и достигнув скорости света, будет жить при остановившихся часах.
Ида поехала дальше, сердито молотя кулаком по гудку.
— Так что, они часы починить не смогут?
— Питер, ты понимаешь, что становишься параноиком?
— Хорошо, хорошо, знаю: с голоду умирает также много белых.
— Не часы остановятся, а время (с нашей, земной точки зрения). У них на корабле этого не заметят. А у меня и у тебя пройдут десятилетия. Я стану дряхлой старушкой, а он, потягиваясь после сна, только утреннюю разминку будет делать, а когда закончит ее, меня уже похоронят… и тебя тоже… и всех нас…
— Представь себе — да. О бедности я кое-что знаю.
— Это лунная ночь нагнала на тебя эти страхи. Ложись спать. Я лягу вместе с тобой, чтобы тебе не было страшно.
Ида — из семьи ирландских бедняков. Выросла в Бостоне. Очень красивая женщина, вышедшая замуж рано, к тому же ради денег («Так что теперь я сама могу содержать привлекательных молодых людей», — со смехом говорила она). Ее муж был балетный танцовщик — вечно в разъездах; Ида подозревала, Что его интересуют мальчики. «Вообще-то мне наплевать, — говорила она, — лишь бы меня не трогал». Когда мы познакомились в прошлом году, ей было тридцать, а мне — двадцать пять. Связь была довольно бурная, но прочная. Когда я приезжал, я всегда ей звонил; если где-нибудь в другом городе оказывался на мели, всегда обращался к ней за помощью. Вылиться нашим отношениям во что-то серьезное мы не позволяли: она шла своей дорогой, я — своей.
— Звездочка, милая, как ты не поймешь! Это же все правда! Я могу потерять Никиту, если завтра же не оповещу весь мир о трагической ошибке современной науки, отказавшейся от предупреждений теории относительности. Звездный рейс надо отменить! Никита должен остаться со мной!
В бесконечных скитаниях я кое-чему научился. Как боксер научается принимать удары или танцор падать, так я научился жить. В частности, научился никогда не спорить с полицейскими. Я понял, что всегда окажусь неправым. То, что в ком-нибудь другом будет воспринято как добрая старая американская независимость, во мне посчитают недопустимой наглостью. После нескольких инцидентов такого рода я понял: надо ловчить, надо играть роль, которой от тебя ждут. Голова у меня одна, и потерять ее слишком легко. Когда передо мной вырастала фигура полицейского, я прикидывался дурачком, опускал нижнюю челюсть и широко открывал глаза. Я не умничал с ним: никаких глупостей насчет прав. Соображал, каких он ждет от меня ответов, и их ему и выдавал. Не допускал, чтобы он хоть на секунду перестал чувствовать себя властелином. Если речь шла не об обычной проверке, если задерживали меня по подозрению в грабеже или убийстве, случившихся в округе, я становился таким тихоней, что дальше некуда, помалкивал в тряпочку и молился. Пару раз меня избили, но до тюрьмы дело пока не доходило. Как заметила однажды Ида, помимо прочего мне просто везло,
— Постой, постой! Как ты сказала? Сообщить всему миру о трагической ошибке ученых? Это каких же ученых? Твоего деда, академика Зернова, и его первого ученика, профессора Бурунова? Это уже меня вплотную касается? Ты понимаешь, что говоришь?
— Может, лучше было бы, если бы тебе везло немного меньше. Человека могут постигнуть вещи худшие, чем тюрьма. С некоторыми ты знаком.
— Прекрасно понимаю. Потому я и в ужасе.
В ее голосе было нечто такое…
— Ты это о чем? — спросил я.
— Теперь и я готова ужаснуться. Скомпрометировать собственного деда, разоблачить моего Бурунова, лишить его профессорского звания, превратить в научное ничто! Ты поистине сошла с ума! Нет, дорогая моя! Я этого не допущу.
— Не лезь в бутылку, я сказала — могут.
— Как это не допустишь?
— Ты хочешь сказать, что я трус?
— А вот так!
— Я не говорила этого, Питер.
— Но именно это имела в виду, разве не так?
Кассиопея вскочила, проворно забрала всю Надину одежду, оставленную на стуле, захватила ее туфли и выскочила за дверь, заперев ее снаружи на ключ. И через дверь крикнула:
— Нет, не так, и вообще никак. Не будем ссориться.
— Из-за своей девичьей блажи ты готова сделать и меня несчастной! Не позволю! Тигрицу лучше не трогать, когда речь идет о ее детенышах, а Константин Петрович на них рассчитывает.
В некоторых ситуациях негр может пользоваться цветом своей кожи как щитом. Может спекулировать на подспудном чувстве вины англосакса и таким путем получать то, что хочет, целиком или, на худой конец, частично. Может спекулировать на себе как источнике неудобств или запретном плоде; может действовать цветом кожи как ножом, поворачивая его то так, то эдак, и таким путем мстить. Все эти истины я знал задолго до того, как понял, что я их знаю, и сначала пользовался ими, не понимая, что делаю. Потом, когда начал понимать, у меня возникло чувство, будто меня предали, чувство, что я побит как личность, лишен честной позиции.
— Звездочка, перестань дурить! Сейчас же открой!
Это произошло за год до знакомства с Идой. Я играл в паевых труппах и небольших театриках иногда неплохие роли. Народ ко мне относился хорошо. Говорили, что у меня талант, но говорили печально, словпо думая: «Как жаль, ведь он ничего не добьется». Я дошел до того, что мне стали невыносимы похвалы и невыносима жалость, и меня все время мучил вопрос: что думают люди, когда пожимают мне руку? В Нью-Йорке я цопал в очень приятную компанию — свойские, не дураки выпить, богема, я пришелся им по нраву: но доверял ли я им, был ли я вообще в состоянии доверять кому бы то ни было? Не на поверхности, доступной взгляду каждого, а под ней, где все мы живем.
— И не подумаю! Посиди! Из окна не выпрыгнешь, одумайся! Улетит твой Вязов, обратишь внимание на любого из твоих воздыхателей, которых у тебя не меньше, чем у меня. Вот так! — И каблуки Кассиопеи застучали по жалобно заскрипевшим ступенькам, которые Надя считала своими тайными друзьями.
Надо было вставать. Я заслушался музыкой Людвига. Он сотрясал маленькую комнату поступью великана, шагающего за мили отсюда. Летними вечерами (может, побываем там и этим летом) Жюль, Ида и я отправлялись в летний театр в Бронкс и садились под колоннами на холодные каменные ступени напротив эстрады. Оттуда небо казалось мне далеким-далеким, и я был не я — я парил где-то высоко над землей. Мы молча сидели и смотрели на кольца синего дыма, на оранжевые кончики сигарет. Время от времени по крутым ступеням взбегали, громко переговариваясь, мальчишки, торгующие лимонадом, воздушной кукурузой и мороженым. Ида чуть меняла позу и поправляла свои иссиня-черные волосы; Жюль хмурился. Я сидел, уткнувшись подбородком в колени, и смотрел на полумесяц света внизу, на извивающегося дирижера в черном фраке, на безлицых людей под ним, колышущихся в ритме моря. Временами музыка оркестра стихала, словно уступая дорогу набегающему, зовущему, запинающемуся роялю. Умолкало все, кроме карабкающегося ввысь соло; наконец, оно достигало вершины, и все присоединялись к нему, сначала скрипки, а за ними медные; а потом глубокий, печальный контрабас, и флейта, и яростно топчущие все на своем пути барабаны, бьющие, бьющие, взбирающиеся все выше и останавливающиеся вдруг с грохотом, подобным рассвету. Я был один, когда в первый раз услышал «Мессию»; моя кровь вскипела вином и пламенем; я плакал как ребенок, просящий материнского молока, или как грешник, бегущий навстречу Иисусу.
Надя расплакалась. Она никак не ожидала такой выходки от лучшей подруги.
Сквозь музыку я услышал шаги на лестнице. Я вынул изо рта сигарету. Сердце билось так, что, казалось, еще немного, и оно вырвется из груди. В дверь постучали.
«Не отвечай — может, она уйдет», — сказал я себе.
Однако поделать ничего не могла, боясь поднять шум в доме, разбудить больного деда, рассердить маму. Какое глупое положение! Сидеть запертой в собственной комнате, когда каждая минута дорога! Ведь для того, чтобы задержать звездный рейс, надо действовать немедленно!
Но постучали снова, уже сильнее.
Эта мысль пронзила Надю. Действовать немедленно! Как жаль, что она еще не совершила свой подвиг зрелости и не получила браслет личной связи, не может вызвать Никиту! Ближайший аппарат связи, не считая дедушкиного, лишь на заброшенной железнодорожной платформе «55-й километр». Это не так уж далеко, но…
— Одну минутку!
Я спустил ноги с постели и надел халат. Я дрожал как последний дурак Бог с тобой, Питер, разве все это тебе незнакомо? Чего бояться? Самое худшее — останешься без комнаты; так ведь в мире полно комнат!
Решение Нади было мгновенно. Противная Звездочка утащила всю ее одежду, а платья все у мамы в шкафу. Ну что ж! Сойдет и ночная рубашка!
Я открыл дверь. За ней стояла домовладелица, ее лицо покрывали красные и белые пятна; она была почти в истерике.
Надя полезла под кровать и достала заключенный в заплечный футляр ее любимый дельтаплан.
— Кто вы такой? Эту комнату я сдавала не вам.
Потом Надя, стоя на подоконнике и держа в руках тонкую трапецию дельтаплана, нажала кнопку и как бы выстрелила сложенным аппаратом в пустоту. Там, вверху, он с легким звоном раскрылся, как былой зонтик, затянув подвески трапеции.
Во рту у меня пересохло. Я попробовал было что-то сказать.
— Здесь цветным не место, — перебила она. — Всё квартиросъемщики жалуются. Женщины боятся возвращаться по вечерам.
Когда-то Наташа Ростова, как вспоминала Кассиопея, мечтала вылететь из окна в сад, а девушка конца XXI века смело шагнула в душную пропасть и почувствовала привычное ощущение падения. Она не считала, что совершает подвиг, но почему-то вспомнила о Жанне д’Арк, которой восхищалась с детства, потом по подлинникам узнавая все о ней.
— Нечего им меня бояться.
Умелая дельтапланеристка, она несколько секунд, казалось бы, падала в овраг, но, подхваченная вертикальным потоком «парного» воздуха, стала набирать высоту.
Мне никак не удавалось овладеть своим голосом, он срывался и дребезжал в моей гортани, и во мне начала подниматься злоба. Хотелось совершить убийство.
— Эту комнату снял для меня друг.
Выше, выше… По прямой до старой железнодорожной платформы, заброшенной после установления пригородного взлетолетного сообщения, не так уж далеко, километра три, не больше, нужно только набрать не столь уж большую высоту.
— Извините, он не имел никакого права, я лично против вас ничего не имею, но вы должны освободить помещение.
Надя долетела до Вори. Здесь воздушный поток снова подхватил ее, почти задевавшую верхушки деревьев. Вот уже видна древняя насыпь железнодорожного полотна с блестевшими в лунном свете полосками рельсов.
Ее очки поблескивали; в свете, падающем на площадку, они казались мутными. Она была напугана до смерти, она боялась меня, но еще больше боялась потерять своих квартиросъемщиков. Лицо ее покрывала, как сыпь, злоба и страх, дышала она прерывисто, а в углах рта пузырилась слюна; дыхание ее отдавало зловонием шницеля, гниющего в июльский день.
— Вы не можете меня выгнать, — сказал я. — Комнату сняли на мое имя.
Я начал закрывать дверь, как будто вопрос был исчерпан.
— Я здесь живу, понятно вам, это моя комната, выгнать меня вы не можете.
Надя, маневрируя, полетела вдоль насыпи, теряя высоту.
— Вон из моего дома! — завопила она. — Я имею право знать, кто у меня живет! Это белый район, я цветным не сдаю. Почему вы не отправитесь в Гарлем, к своим.
Вот и запруда, где она часто купалась, оставляя деда в парке у Аленушкиного пруда. Впереди железнодорожная платформа с желанным аппаратом связи. Но долетит ли она?
— Я не выношу черномазых, — ответил я и снова попытался закрыть дверь, но она просунула ногу. Мне хотелось убить ее, я смотрел на ее тупое, испуганное, морщинистое белое лицо, и мне хотелось взять в руки дубину или топор и ударить с размаху по ее голове, расколоть ее череп по пробору, делившему надвое седые, отливающие сталью волосы.
«Ну и что? Не долетит, так добежит, оставив дельтаплан в кустах!».
— Отпустите дверь, — сказал я, — мне надо одеться.
Но я знал уже, что победа за ней, что придется уйти.
Влюбленная парочка, целовавшаяся под насыпью, заметила, как что-то пронеслось над ними.
Мы стояли не шевелясь и глядели друг на друга немигающими глазами. Она источала ярость и страх, и еще что-то. «Падаль вонючая», — подумал я и с нехорошим смешком сказал:
— Ну, совсем ты меня заворожила! Даже фея мне привиделась, — пробасил парень.
— Что, хочется войти на меня посмотреть?
— Глупый, это наш ангел любви к нам прилетал, — ответила девушка, притягивая к себе голову любимого.
Выражение ее лица не изменилось, ногу она не убрала.
Надя приземлилась у самой платформы.
Мою кожу покалывало, тело пронзали тоненькие раскаленные иглы. Я чувствовал свое тело под халатом; и почему-то казалось, будто годы назад я совершил какой-то немыслимо чудовищный проступок, и все о нем помнят, и меня за него убьют.
Сложив свои сказочные крылья, она уже без них вспорхнула по ступенькам и подбежала к будке с аппаратом связи.
— Не уберетесь сами, — пригрозила она, — приведу полицейского, он вас выгонит.
Хорошо, что плата за пользование им давно отменена. Ведь в ночной сорочке у Нади не было ни крупных, ни мелких монет!
Я судорожно вцепился руками в дверь — только бы удержаться, не ударить ее — и сказал:
— Хорошо, хорошо, подавитесь своей проклятой комнатой. А сейчас выметайтесь, мне надо одеться.
Никита Вязов, вскочив с постели, был поражен требованием Нади немедленно прилететь к ней на платформу «55-й километр», потому что «она здесь босиком, в одной сорочке, замерзла, и это касается всего человечества!».
Она отвернулась. Я захлопнул дверь. Услышал, как еда спускается по лестнице. Пошвырял в чемодан свое барахло. Я старался делать все не спеша, но когда брился, порезался, потому как боялся, что она приведет полицейского.
— Надеюсь, всего одетого человечества? — осведомился Никита. — А если не отличаться от него?
Когда я пришел к Жюлю, он заваривал кофе.
— Я не могу. И мне холодно. Я убежала из дому.
— Привет, привет! Что случилось?
— А теперь вместе будем в бегах?
— Все номера заняты, — пошутил я. — Налейте чашку кофе незадачливому сыну человеческому.
— Конечно, вместе. И немедленно. У вас есть взлетолет для экстренных нужд. Попроси его у Георгия Трофимовича. Скажи, иначе я погибну. Вы же спасатели!
Я разжал руку, чемодан упал на пол; я сел.
Жюль посмотрел на меня.
— Но для этого нужно считать тебя затерянной где-то в космосе. Правда, и земной шар летит в космосе, так что, пожалуй, вызов можно обосновать.
— Так вот, значит, что… Кофе сейчас будет.
В ответ Надя всхлипнула и выключила связь.
Он достал чашки. Я закурил. Я не знал, что сказать. Я понимал, как пакостно у него на душе, и мне хотелось сказать ему, что он не виноват.
Пришлось Никите вызывать Бережного.
Он поставил передо мной кофе, сахар, сливки.
— Не горюй, детка. Мир велик, а жизнь… она долгая.
— Что тебе не спится, штурман? Забыл, что нам скоро вылетать в рейс? По-настоящему тебе уже на модуле пора быть. А ты…
— Перестань, я твоей никудышной философией сыт по горло.
— Но пока я на Земле, прошу поручить мне сердечноспасательную операцию.
— Извини.
— Я хочу сказать — не будем говорить о добре, истине и красоте.
— Сердечноспасательную? — удивился Бережной.
— Хорошо. Но не сиди, не демонстрируй, что ты умеешь держать себя за столом. Если хочется кричать — кричи.
— Надя Крылова, о которой вы от меня все знаете, погибает «босиком, в одной сорочке в предутреннем тумане, на заброшенной станции, ради спасения человечества».
— Криком делу не поможешь. А потом… Я уже большой мальчик.
— Ну и задаешь ты мне задачу, спасатель!
Я помешал кофе.
— Я слетаю, только дайте взлетолет для экстренных Нужд. Тут всего полсотни километров. Я быстро. Через полтора часа вам доложу о спасении человечества.
— Устроил ей веселую жизнь? — спросил Жюль.
Я покачал головой.
— А я через полтора часа еще спать буду, дотерпи до утра, штурман. Тогда и доложишь о своей кардиоспасательной операции. А взлетолет возьми, черт с тобой!
— Нет.
— Есть, черт со мной! — обрадованно отрапортовал Вязов.
— Ну почему, черт возьми?
Я пожал плечами: теперь мне стало немножко стыдно.
Чтобы преодолеть 50 километров, Вязову потребовалось каких-нибудь четверть часа. За это время Надя успела замерзнуть от предутренней свежести и, сжавшись в комочек, пристроилась на поросшей травой скамеечке, давно не используемой по назначению.
— Все равно бы мне с ней не справиться — так какого дьявола?
— А может, справился бы или хоть доставил ей несколько неприятных минут.
Охватив колени руками, она сидела в ожидании, когда Никита прилетит. А он еле разглядел ее жалкую фигурку в сгустившемся тумане.
Подойдя к ней, он с присущей ему шутливостью сказал:
— Да гори она огнем! С меня хватит. Неужели ради крыши над головой я должен таскаться по судам? Я устал грызться как собака с каждым Томом, Гарри и Диком за то, что все прочие имеют, не затрачивая на это никаких сил, — устал, слышишь, устал! Испытывал ты к чему-нибудь смертельное отвращение? Я его испытываю. И мне страшно. Я так давно грызусь и воюю, что перестал быть личностью. Я не Букер Т. Вашингтон, я не мечтаю о равноправии для всех — мне нужно равноправие хотя бы для меня одного. Если так будет продолжаться дальше, меня отправят в Бельвю
[5], я не выдержу, разобью кому-нибудь голову. Эта жалкая комнатушка меня не волнует — меня волнует, что творится у меня внутри. Я не хожу по улицам, я крадусь. Так со мной еще никогда не бывало. Когда я иду в незнакомое место, я все время думаю, как там будет, буду ли я принят как равный, а если буду, то смогу ли сам относиться к ним так же?
— Вот именно в такой воинственной позе и надо спасать человечество!
— Ты не переживай.
— На мне живого места нет.
— Мне холодно, — только и могла выговорить Надя.
— Не согласен. Пей кофе.
— Приглашаю для совершения подвига в кабину взлетолета. Там теплее.
— О, знаю, тебе кажется, что я делаю из мухи слона, что я параноик и все придумываю. Иногда, может, и так — откуда мне знать? Когда тебя бьют и бьют, кончаешь тем, что все время ждешь удара. О, я знаю, ты еврей, на тебя тоже сыплются пинки, но ты можешь войти в бар, и ни одна душа в нем не будет знать, что ты еврей, а если ты пойдешь искать работу, тебе дадут лучшую, чем мне! Не знаю, как это описать. Знаю, нелегко всем, у каждого свое, но как объяснить, чтобы ты понял, что это такое — быть черным, когда сам я этого не понимаю и понимать не хочу и все время стараюсь об этом забыть? Я никого не хочу ненавидеть… хотя и любить теперь никого не могу… друзья ли мы с тобой? И можем ли мы вообще быть друзьями?..
— Нет, — решительно отказалась Надя. — Выслушай меня здесь!
— А мы все-таки друзья, пусть тебя это не волнует. — И Жюль нахмурился. — Если бы я не был евреем, я спросил бы тебя, почему ты не живешь в Гарлеме.
— Может быть, в моей куртке это прозвучит значительнее?
Я посмотрел на него. Он поднял руку и улыбнулся.
— Хорошо, — согласилась Надя, закутавшись, как в плед, в слишком просторную для нее куртку космического штурмана. — Какие у тебя нашивки? Похожа я на звездолетчицу?
— Но я еврей, и поэтому мне незачем спрашивать. Ох, Питер, — вздохнул он, — чем мне помочь тебе? Поди пройдись или напейся вдрызг. У нас с тобой одинаковая судьба.
Я встал:
— Не больше, чем на мамонта, — улыбнулся Никита.
— Я вернусь потом. Прости меня.
— А ты без куртки?
— Чего прощать-то? Ночуй у меня, дверь будет открыта.
— Спасибо.
— Как в космосе без парадной куртки обойтись, признаться, не подумал.
Я чувствовал, что погибаю; что ненависть, как рак, разъедает меня до кости.
— А я подумала! Этой куртки ты больше не получишь!
Я обедал с Идой. Местом встречи был ресторан в Гринвич Виллидж, итальянский, в мрачноватом подвале, со свечами на столах.
— Как так? — удивился Вязов.
Народу было мало, а это меня очень радовало. Когда я вошел, я увидел только две пары, обе в противоположном конце зала. На меня никто не взглянул. Я сел в угловой кабинке и заказал «старомодный»
[6] Ида запаздывала, и до ее прихода я успел взять еще два.
Она пришла очень элегантная, в черном платье с высоким воротом, заколотым жемчужной брошью, с волосами почти до плеч, как у пажа.
— Вот так! — В голосе Нади прозвучала недавняя интонация Кассиопеи. — Не по-лу-чишь! Потому что никуда не полетишь!
— Детка, ты необыкновенно мила.
— Если только в этом смысл моей ночной спасательной операции, то головы мне не иметь. Бережной снесет.
— Спасибо. Заняло на пятнадцать минут больше обычного, но я надеялась, что время окупится.
— Окупилось. Что будешь пить?
— Ему придется снести совсем другое.
— Ммм… Ты что пьешь?
— Что именно?
— «Старомодный».
— Отмену вашего звездного рейса!
Она повела ноздрями и посмотрела на меня:
— Если даже вздремнуть здесь, то как можно такое во сне увидеть?
— Сколько?
— Три.
— Ты сам доказал, что рейс вашего звездолета невозможен.
— Ну что ж, надо же было тебе как-то убить время.
— А не доказал ли я еще, что крокодил солнце проглотил? И какие тому доказательства я привел?
Подошел официант. Мы решили взять один «манхэттен»
[7], одну лазанью
[8], одно спагетти и еще один «старомодный» для меня.
— А твои обломки? Один, взятый тобой в космосе, другой, поднятый тобой же со дна реки, а третий, найденный еще сто лет назад на берегу Вашки? И будто все они идентичны.
— Ну как, удачный сегодня день? Нашел работу, милый?
— Разумеется. Мы с тобой сразу сравнили и по старой газете.
— Нет, — ответил я, поднося огонь к ее сигарете. — «Метро»
[9] обещало мне целое состояние, если я поеду в Голливуд и возьму главную роль в «Сыне Америки», но я отказался. Типаж для них, видите ли, подходящий! Да, трудно найти хорошую роль.
— Полностью идентичны, да не совсем! Вашкинский обломок, как определили по следам распада в нем тория, просуществовал будто бы 30 лет, а современные обломки 170 лет.
— Если в ближайшее время они не предложат тебе что-нибудь приличное, скажи им, что вернешься к Селзнику. Уж он раздобудет тебе острую роль. Подумать только, тебе — «Сына Америки»! Я против.
— Мне ты это можешь не говорить. Я сказал им: если за две недели они не подберут для меня пристойного сценария, я отчаливаю.
— Верно. Но не я ли сообщил вчера уточненные данные о старом обломке? Все его три части обнаружены на складах научных учреждений, когда-то их исследовавших. И теперь, спустя 100 лет, вновь установили более точными методами, что возраст всех трех частей старой вашкинской находки те же 170 лет, что и у современных обломков космического корабля. Все они «близнецы»!