Я упоминаю это вполне заслуженное ограничение, потому что вопрос о наличии или отсутствии в жилах Алоиса еврейской крови всплыл совершенно внезапно.
Он пришел в ярость. Гнев на Иоганна Пёльцля вскоре сменился пожизненным, как представлялось самому Алоису, отвращением — впоследствии он радостно встретит известие о том, что старик наконец отдал богу душу, — а вот возмущение Алоисом-младшим вспыхнуло с новой силой.
Разговор с Кларой поднял у него в душе такую бурю, что ночью — впервые за все годы супружества — он поднялся с постели, в которой они спали бок о бок, оделся, принялся расхаживать по комнатам, попробовал было уснуть на кушетке, а когда это не получилось, попытался сделать то же самое на полу, и в итоге они оба, разумеется, не сомкнули глаз.
Клара понимала, что ей это еще припомнят. Не говори ни слова, внушала она себе. Больше никогда не затрагивай этой темы.
Хотя я не могу судить об этом с уверенностью бесов, одновременно являющихся докторами медицинских наук, рискну все же предположить, что рак, от которого Клара умерла в 1908 году, пустил этой ночью первые серьезные щупальца.
Слишком много всего обрушилось на нее сразу. Ей пришлось разувериться в мысли, с которой она носилась долгие годы. Считая, что ее дети, будучи вместе с тем и детьми Аяоиса, являются на четверть евреями, она полагала, что в силу этого у Адольфа, Эдмунда и Паулы больше шансов на то, чтобы не умереть еще детьми. Потому что, если она и питала какое бы то ни было предубеждение против евреев (а она не могла бы поручиться в том, что хотя бы раз в жизни видела настоящего стопроцентного еврея), из всех страшных историй об их прегрешениях, которых немало рассказали ей родня, подруги, даже приказчики в лавках, она вынесла одно: евреи умеют выживать даже в самых невыносимых условиях. Как их все не любят, а ведь ничего не могут с ними поделать! Кое-кому из них удается даже разбогатеть! Втайне (да и кому бы она осмелилась рассказать об этом?) Клара всегда радовалась тому, что у нее трое живых и здоровых детей и жизнью своей, не говоря уж о здоровье, они обязаны частично струящейся в их жилах еврейской крови.
Раннюю смерть Густава, Иды и Отто она относила на счет крови Пёльцлей. А вот Адольф взял да выжил, а вслед за ним — Эдмунд, а вслед за Эдмундом — Паула, о добром здравии которых она еженощно молилась перед отходом ко сну.
А теперь от ее всегдашней уверенности и следа не осталось. Если эти трое и выживут, то отнюдь не благодаря своему частично еврейскому происхождению. Этого преимущества у них больше нет.
Серьезная причина для того, чтобы не сомкнуть ночью глаз. Но сильнее всего она сердилась на собственную трусость. Как она могла — хотя бы чисто теоретически — согласиться на то, чтобы Алоису-младшему предложили вернуться домой? Лежа в постели и прислушиваясь к тому, как ворочается, пытаясь пристроиться на полу, муж, Клара и сама постепенно впала в ярость. И это само по себе стало для нее потрясением. Неужели она и впрямь на такое способна? Неужели всерьез обдумывает возможность убийства Алоиса-младшего, если тот надумает вернуться домой. Она же прекрасно понимает, что у нее это не получится. Ни за что. Но попытка погасить ярость подняла в ее груди такую бурю (чтобы не сказать: у нее в грудях), замешенную на отвращении к парню и на вдвойне отвратительном желании убить его, что, не исключено, именно этой ночью и начался рак груди, от которого ей много лет спустя будет суждено умереть воистину в адских муках. Поскольку однозначного ответа на этот вопрос у меня нет, предпочитаю вернуться к Алоису, пытающемуся уснуть на голом полу.
Беспредельная ярость, овладевшая им, объяснялась тем, что ранее он, выходит, тешил себя иллюзиями. Это омрачало празднично-карнавальный характер самой ярости, часто упускаемый как ее непременный атрибут из виду. А ведь бешенство, в конце концов, с точки зрения победительного осознания собственной правоты ничуть не хуже лицемерного восторга, испытываемого церковными прихожанами. Главная пружина возникающей в обоих этих случаях положительной эмоции — злость не на себя, а на кого-нибудь другого. Однако нынешней ночью Алоис осерчал на самого себя.
Если Алоис-младший оказался таким мерзавцем, то виноват в этом его отец, и только он. Ни на что не годный отец — разве это не самое жалкое существо на всем белом свете? Алоис-старший прожил жизнь, сначала выполняя чужие приказы, а потом отдавая собственные на таможне; он боготворил Франца-Иосифа, великого, милосердного и блистательного императора, живое воплощение неустанных трудов и железной дисциплины. Самоуважение Алоиса стало своего рода оммажем своему королю. Но ни одно из этих замечательных качеств передать сыну он не смог. Может быть, все дело в том, что его терзали угрызения совести из-за случившегося с матерью мальчика? Да, он обошелся с Фанни скверно, столь скверно, что впоследствии не смог проявить достаточную твердость в деле воспитания ее сына. Это ему самому, а вовсе не Алоису-младшему не хватило самодисциплины!
Все темные часы ночи ушли на то, чтобы ярость мало-помалу сошла на нет. И только когда начало светать — еле-еле, потому что наступающий день обещал выдаться пасмурным и дождливым, Алоису удалось кое-как собраться с мыслями, пригасив одну часть сознания и не без натуги высветив другую. И он принял решение, что с Ади не повторит ошибки, допущенной при воспитании старшего сына. Нет, впредь он будет вести себя с Адольфом совершенно иначе!
3
Теперь, желая подозвать к себе Ади, Алоис свистел. Это был резкий, пронзительный свист, от него звенело в ушах. Свистел он одинаково громко и когда мальчика нужно было окликнуть издалека, и когда тот вертелся поблизости. В пивной Алоис с некоторых пор взял себе за обыкновение повторять: «Воспитывая сына, не выпускай из рук плетку. Сужу по собственному опыту».
Не раз Алоис говорил Ади: «На твоего старшего брата я понапрасну потратил время и силы. Но на тебя, Адольф, я времени терять не намерен».
Мальчик жил в постоянном парализующем страхе. Я не знал, как это скажется впоследствии при достижении целей, к которым мы стремились. При том что мы совершенно определенно умеем использовать в собственных интересах унижение и самоумаление маниакально-депрессивных натур. Если нам нужно подбить клиента на действия, связанные с насилием, мы подвергаем его серии унизительных воздействий, в результате чего он начинает мучительно метаться между полюсами депрессии и мании. И чуть ли не сразу же срывается, чтобы не сказать взрывается.
Но я не понимал, зачем нам нужно прибегать к столь резким процедурам на такой ранней стадии. Маэстро, однако же, не побуждал меня усмирить Алоиса, а тот все глубже и глубже загонял сына в духовную трясину. Адольф страшился готового вспыхнуть в любое мгновение отцовского гнева, и из-за этого у мальчика постепенно развилась самая черная меланхолия.
Есть широко распространенные способы доведения человека до самоубийства. И я вполне мог допустить, что мысль Маэстро работает именно в эту сторону. Мальчик был достаточно хрупок и уязвим для того, чтобы с ним могло случиться непоправимое. А каким это было бы несчастьем — и в общем-то из-за пустяков!
Однако Маэстро любит озадачивать нас подобными ходами. Жизнями клиентов Он рискует без колебания. Были случаи, когда Маэстро, Выстраивая перспективное будущее молодому клиенту, подвергал его невыносимому родительскому гнету, а порой и инициировал этот гнет. Мне кажется, Он считает это своего рода эмоциональной закалкой в расчете на неизбежно грядущие кризисные ситуации.
Естественно, столь рискованный метод может в дальнейшем обернуться душевной нестабильностью. Имплантируя глубочайшее унижение в душу гордому клиенту, мы стремимся на будущее переплавить это страдание в силу. Но такое столь же трудно, как превратить завзятого труса в отчаянного храбреца. Однако, если нам это удается, если психические бездны, разверзающиеся перед без пяти минут самоубийцей, превращаются в вулканически-цельную скалу эго, колоссальный риск, на который мы идем, оправдывается. Пережитое унижение оборачивается волей и властью унижать других. Власть эта имеет бесовскую природу, и обрести ее поэтому нелегко. Тем не менее мне ни в коем случае не хочется впадать в какие бы то ни было преувеличения. Ади на данном этапе отнюдь не чувствовал, будто его загнали в угол. Он научился, причем довольно талантливо, перетягивать на свою сторону мать.
— Мама, — говорил он ей. — Папа вечно смотрит на меня так, словно я в чем-то провинился.
Она это знала. Свист мужа терзал слух и ей самой.
— Ади, никогда не говори, что твой отец не прав.
— А что, если он не прав?
— Это он не нарочно. Просто иной раз ошибается.
— А что, если он очень не прав?
— Все переменится к лучшему. — Клара кивнула. Она и сама не знала, верит ли в то, что собирается произнести, но все равно сказала это: — Он хороший отец. Хороший отец всегда понимает, рано это произойдет или поздно, что он что-то сделал не так. — Она вновь кивнула, как бы понуждая себя поверить в собственную правоту. — Наступает мгновение, когда отец осознает, что даже ему суждено порой ошибаться. — Она поднесла руки к лицу мальчика. Щеки у него пылали. — Да, он прислушивается к собственным словам и понимает, что они звучат как-то не так. И начинает вести себя по-другому.
— Это правда?
— Святая правда! Начинает вести себя совершенно по-другому. — Она произнесла это с такой уверенностью, будто нечто в этом роде уже имело место в прошлом. — По-другому, — сказала она в третий раз, — и тогда уж он говорит правильные вещи. Да и сейчас, дело развивается в нужном направлении. Потому что он уже ведет себя немножко по-другому. А знаешь почему?
— Нет, не знаю.
— Потому что ты способен внушить себе, что никогда его не рассердишь. Ты не рассердишь его, потому что он твой отец.
Она обняла Ади за талию и посмотрела ему прямо в глаза Клара первой в семье (и по-прежнему единственной) поняла, что с Ади можно разговаривать так, словно ему уже десять лет, а то и все двенадцать.
— Да, в доме никто не должен ни на кого сердиться, в доме должен быть мир. Поэтому никогда ни в чем не обвиняй отца. От этого он может почувствовать себя самую чуточку weiblich
[16]. А он ни в коем случае не хочет чувствовать себя слабым. От него нельзя ждать, чтобы он хоть в чем-то признал собственную слабину.
И тут она начала говорить о die Ehrfurcht
[17]. О том, что нужно чтить и страшиться. Именно эти слова употребляла ее мать, рассуждая об Иоганне Пёльцле. Конечно, фермер он хоть и старательный, но никудышный, и это ни для кого не секрет (сказала она это Кларе, разумеется, не так прямо, но сказала-таки), и все же к мужу нужно относиться с благоговением, как если бы он был важным и преуспевающим человеком.
— И вот что я тебе скажу, а я сама это слышала от собственной матери. Слово отца — закон для всей семьи.
Клара произнесла это столь торжественно, что мальчик почувствовал, как на него нисходит нечто вроде благодати. Да, когда-нибудь он сам тоже обзаведется семьей и все ее члены будут обязаны чтить его и страшиться. В этот миг ему страшно захотелось пи-пи. (В те годы с ним такое бывало всегда, стоило ему задуматься над чем-нибудь серьезным и, безусловно, применительно к нему самому, оптимистическим.) В разгар материнской речи он едва не описался, но этого не произошло — он перетерпел, чтобы в будущем получить законно причитающуюся ему долю благоговения.
— Да, — сказала она сыну, — слово отца должно быть законом. Правильное оно или неправильное, а перечить этому слову все равно нельзя. Отца нужно слушаться. Для блага семьи. Прав он или не прав, это не обсуждается. Отец прав всегда. Иначе сплошное расстройство. — Теперь она заговорила об Алоисе-младшем: — А вот у него благоговения не было. Пообещай мне, что про тебя никто не сможет сказать такого. Потому что ты теперь старший из детей. Ты важный маленький человечек. А тот, кого ты привык считать старшим братом, теперь, считай, умер.
Ади страшно вспотел. И это тоже было чем-то вроде проявления благодати. Чтобы подчеркнуть важность момента и испытываемого им в этот момент чувства, я вошел к нему в сознание на достаточно долгое время и подсказал: «Твоя мать права. Ты теперь старший из детей. Младшие обязаны чтить тебя и страшиться».
Ади понял меня, а ночью я провозился с ним до тех пор, пока не превратил эту концепцию в одну из столбовых дорог сознания, в одну из магистралей, на которые приходится основной поток мыслей. Из ночи в ночь я затем внушал ему, что Алоис-младший изгнан из семьи раз и навсегда.
Алоис-старший изрядно подсобил мне. В декабре он переписал завещание. Теперь в случае его смерти сыну Алоису должен был достаться лишь неотчуждаемый (как велит закон) минимум. «Чем меньше, тем лучше», — подытожил он. А поскольку составление нового завещание разбередило в нем ностальгию по чисто чиновничьему бюрократизму, то в конце завещания Алоис сделал следующую приписку: «Составлено в полном осознании ответственности подобного решения со стороны отца. За долгие годы службы главным инспектором таможни Его Императорского Величества я проникся мыслью о том, что к столь тяжелым решениям нужно подходить со всей серьезностью».
Закончив новое завещание, Алоис свистнул Ади, а когда тот примчался, зачитал ему вслух отдельные параграфы.
4
Решение Алоиса написать новое завещание было принято после того, как он узнал, что ему удастся продать ферму. Покупателя порекомендовал господин Ростенмайер, неизменный добрый советчик Клары.
— Дорогая госпожа Гитлер, — сказал он ей, — покупатель на вашу ферму найдется по одной-единственной причине: она очень красивая. И разве не потому же купил ее некогда ваш супруг?
— Не скажу, что это не соответствует действительности, — ответила Клара. (Столь велеречивая фраза, на ее взгляд, означала, что она с лавочником флиртует.)
— Вот и хорошо, что вы это понимаете. Мне кажется, вам удастся продать ферму людям, разбирающимся в сельском хозяйстве
еще меньше вашего, но… — он важно поднял палец, — более обеспеченным, не правда ли? Значит, вам предстоит набраться терпения. Кто-нибудь из этих преуспевающих господ рано или поздно объявится. И как только это произойдет, соблаговолите направить его ко мне. А я уж ради вас постараюсь. Я найду верные ответы на все вопросы, которые он задаст.
Богатый приезжий вскоре объявился; и дом, и земля ему приглянулись; а с тяготами земледелия он был знаком еще в меньшей мере, чем хозяин; так что сделка состоялась. Особой выгоды извлечь не удалось, но и убытков Алоис вопреки собственным опасениям не понес. Заключение договора о купле-продаже даже помогло ему: теперь он полностью простился с мечтой о том, чтобы провести остаток дней в деревне, простился в той же мере, как и с надеждой на то, что он сможет когда-нибудь гордиться старшим сыном. Теперь эти надежды следовало возложить на Ади. Далеко не такой яркий и не такой здоровый, как Алоис-младший, далеко не такой красивый, но, не исключено, столь же умный, а главное, в отличие от старшего единокровного брата, послушный. Совершенно определенно послушный. Подзывать его свистом превратилось в удовольствие. Он мчится к тебе как угорелый.
Однако же в сердце у Алоиса-старшего хранилось нечто вроде старой фотографии. Выпадали поздние вечера, когда он сидел на дубовой скамье и размышлял о «лангстротте», который некогда смастерил самолично. Он похлопывал по сиденью словно бы затем, чтобы воскресить в памяти звук удара по доскам крепко сколоченного улья, удара не страшного, но внушительного, не зря же под ним сразу начинали колобродить пчелы.
Но все это осталось далеко в прошлом. История (для тех, кто живет так долго, как я) — штука вообще-то не слишком привлекательная. И, строго говоря, представляет собой сплошную ложь. Вообще-то это единственная причина, по которой я рекомендую нашим волонтерам становиться бесами. Нам столько всего известно о том, как происходит на самом деле всё, что происходит. От такого богатства за здорово живешь не откажешься. Но как раз поэтому и не представляется столь уж невероятным тот факт, что я решил предать огласке свои взаимоотношения с Маэстро. Может быть, извращенность нашей бесовской породы далеко не чужда смехотворной природе человеческой, заставляющей каждого из вас в муках прокладывать себе дорогу в жизнь между калом и мочою — с тем чтобы много позже ночами мечтать о судьбе возвышенной и благородной.
Книга одиннадцатая
АББАТ И КУЗНЕЦ
1
Летом 1897 года, продав ферму, семья переехала на постоялый двор Лейнгартнера в Ламбахе с тем, чтобы прожить здесь до конца года. Сбросив груз сельскохозяйственных забот, Алоис превратился в настоящего пенсионера, что повлекло за собой не слишком существенные, однако не лишенные элемента неожиданности перемены. Скажем, он утратил интерес к гостиничным горничным и кухаркам. Хуже того, он сам стал им совершенно безразличен. А это, в свою очередь, стало безразлично ему.
Я бы сказал, что Алоис пребывал в неплохом настроении, пусть и всего лишь временно. Я то и дело посматривал в его сторону, поскольку любая его активность могла бы так или иначе повлиять на Адольфа. К моему изумлению, Алоис, можно сказать, увлекся средневековой красотой Ламбаха и полюбил прогуливаться по улицам. В городке жили всего тысяча семьсот человек, однако он по праву гордился бенедиктинским монастырем, основанным в одиннадцатом веке, и треугольной — с тремя колокольнями, тремя входами и тремя алтарями — церковью Паура. Должен отметить, что как раз Паура настроила Алоиса на более чем любопытные размышления.
Он начал задумываться над тем, не было ли у него за плечами опыта предшествующих существований, одно из которых пришлось бы как раз на эту седую старину. Разве порой не посещало его некое дежавю? Такая возможность показалась ему довольно привлекательной. В Средние века он мог оказаться рыцарем. А почему бы и нет? Человек-то он смелый и решительный. Рыцарь Алоис фон Ламбах!
Если меня вновь спросят, каким образом мне удалось проникнуть в сознание Алоиса, раз уж он не был моим клиентом, я отвечу, что порой мы в состоянии читать мысли людей, доводящихся нашим подопечным близкими родственниками. Следовательно, я смог проследить размышления Алоиса о реинкарнации до того момента, когда он пришел к вполне определенному выводу. Большинство людей, решил он, вообще не способны поверить в то, что их существование когда-нибудь прекратится.
Должен отметить, что эта мысль воодушевила его. Идея реинкарнации легко укладывается в сознании, а если так, то он, Алоис, и впрямь должен был быть рыцарем без страха и упрека. Осознав это, он чрезвычайно возрадовался. Чего ему до сих пор не хватало, так это свежих идей. Они не дают человеку погрузиться в зыбучие пески старости — так он теперь считал.
2
Отданный самому себе приказ не чураться ничего нового, должно быть, сыграл свою роль в том, как отнесся Алоис к неожиданному желанию маленького Ади петь в хоре мальчиков бенедиктинского монастыря. Клара, услышав, как ее муж сказал: «Да», не поверила собственным ушам. Поначалу она даже чуть было не отсоветовала сыну обращаться к отцу с такой просьбой, но в последний момент подумала: а что, если Господу угодно, чтобы Ади пел в этом хоре? Противиться Промыслу Божьему не входило в ее планы ни в коем случае.
Так что юный Адольф, мысленно обнажив чело, подошел к отцу и со страхом пролепетал, что монахи сказали ему: у тебя хороший голос. А раз так, то ему хочется — если на то будет разрешение отца — оставаться после уроков на репетиции.
Если бы у Алоиса спросили, как мог он разрешить одному из своих сыновей (любому из них) якшаться с монахами и священниками, он не замешкался бы с ответом. «Я провел тщательное исследование, — сказал бы он, — и пришел к выводу, что у бенедиктинцев лучшая школа во всем Ламбахе. А поскольку мне хочется, чтобы Адольф преуспел в жизни, я решил послать его в эту школу, какие бы возражения ни имел против нее».
И Ади отдали в бенедиктинскую школу. И скоро монахи начали считать его одним из своих лучших учеников, и он сам понимал это. Алоис, в свою очередь, радовался отличным отметкам. Мальчик не только освоил все двенадцать предметов, но и получил высшую оценку по каждому из них. И этого оказалось более чем достаточно, чтобы Алоис пришел в благодушное настроение.
— Вот что я тебе скажу, — начал он. — В детстве и в юности у меня тоже был хороший голос. У меня это от матери, а она когда-то пела соло в приходской церкви в Дёллерсгейме.
— Конечно же, папа, — ответил Ади. — Я прекрасно помню, как замечательно ты пел в тот день, когда мы ехали в Хафельд из Линца.
— Да уж… Юношеские способности, они никуда не деваются. А помнишь песню, из-за которой так разволновалась твоя мать?
— Помню, — сказал Ади. — Она еще огорчилась: «Ах, только не при детях!»
Отец и сын рассмеялись. Воспоминание заставило Алоиса тут же исполнить ту самую песню еще раз.
Моим он самым лучшим был
И как никто меня любил.
Он был солдат, я был солдат,
И он любил солдата в зад.
Но пуля-дура на войне
Ему досталась, а не мне.
Меня царапнула, а он
Был ею, подлою, сражен.
Алоис снова рассмеялся, и маленький Ади тоже. Они оба вспомнили. Именно в этот момент Клара и воскликнула: «Ах, только не при детях!»
Мой друг, сказал я, мне пора,
И у тебя теперь дыра;
А если свидимся в раю
Ты вновь увидишь и мою,
Мой добрый товарищ,
Мой добрый товарищ...
Голосом, чуть охрипшим от громкого пения, Алоис провозгласил:
— Хорошо, я разрешаю. Потому что верю, что ты меня не разочаруешь. Я награждаю тебя этим за отличную учебу в новой школе!
Про себя же он произнес: «Разумеется, я не позволю мальчику зайти по этой тропе слишком далеко. Еще не хватает ему превратиться в больного на всю голову священника!»
Ади меж тем и впрямь подумывал о том, не стать ли ему когда-нибудь монахом или лучше сразу аббатом. Ему нравились черные сутаны, и рай в его представлении связывался со светом, сочащимся сквозь высокие «окна-розы». Да и зачитываемый нараспев «Отче Наш» доводил его едва ли не до слез: Да святится Имя Твое… Да пребудет Царствие Твое…
Пока он занимался хоровым пением, я исподволь внушал ему, что когда-нибудь он поднимется превыше всех этих монахов и возьмет бразды правления в свои руки: власть — в одну, тайну — в другую. И в этом отношении ему был преподан пример. Настоятель монастыря был самым представительным мужчиной, которого Ади до сих пор доводилось видеть. Высокий, с серебром в волосах и мечтательно-возвышенным выражением на лице. На взгляд Ади, он был ничуть не хуже какого-нибудь монарха.
Однажды, оставшись один в комнате, которую он делил с Анжелой, Адольф снял с крючка ее самое темное платье и накинул себе на плечи, как своего рода сутану. Встал на стул. И, понимая, что нужно говорить тихо, не то его услышат в коридоре, начал произносить проповедь, переполняющую его сердце с тех пор, как он ее впервые услышал в церкви. Вслед за проповедью пришел черед молитвы, обращенной к св. Михаилу Архангелу. Впоследствии он поступал так ежедневно, заранее предвкушая тот час, когда очутится в густом лесу и сможет всею мощью голоса обрушить те же словеса на деревья.
Сначала ему было страшновато произносить вполголоса текст самой проповеди. Адское пламя пронижет каждую пору твоего тела. Расплавит кости и легкие. Чудовищный смрад вырвется у тебя из горла. Отвратительно запахнет все тело. И это пламя будет бушевать во веки веков.
Он покачнулся и едва не упал со стула, на котором стоял. Сила слов была такою, что у него закружилась голова. Ему пришлось продышаться, прежде чем он смог прочитать молитву. О Господень Великий Архангеле Михаиле! Помоги нам, грешным, и избави нас от труса, потопа, огня, меча и от напрасной смерти, от великого зла, от врага льстивого, от бури поносимой, от лукавого избавь нас всегда и во веки веков. Аминь!
Он чрезвычайно разволновался. Я сделал все, что в моих силах, чтобы внушить ему: он получил знак свыше. Но тут же — словно для того, чтобы нарочно все испортить (не были ли задействованы в игре и другие силы?), — мальчик испытал первую в жизни эрекцию. И вместе с тем почувствовал себя женщиной. Должно быть, дело заключалось в запахе, которым было пропитано платье Анжелы. Он сорвал его с плеч, швырнул на пол, спрыгнул со стула, дал даже платью пинка, прежде чем поднять его, вновь понюхать и выпустить ветры. И опять-таки почувствовать себя женщиной.
И в этот миг он понял, что ему надо заняться тем же, что уже попробовали его соученики. Ему необходимо было сравняться с ними. А для этого — начать курить. Трубочный дым, выпускаемый ему в лицо, он запомнил и возненавидел еще в младенчестве, но теперь он был готов на что угодно, лишь бы вновь почувствовать себя мужчиной. Стопроцентным мужчиной, а не так — серединка на половинку!
3
Над входом в монастырь, представляющим собой арочные ворота, красовалась высеченная в камне большая свастика. Это был фамильный герб предыдущего аббата, фон Хагена, ставшего настоятелем монастыря в 1850 году, — фон Хагену, должно быть, нравилось, что название его герба совпадет со звучанием имени
[18].
Спешу добавить, что из этого не стоит делать слишком далеко идущие выводы. Свастика фон Хагена была чрезвычайно изящна и менее всего способна навести на мысль о грозных легионах, Которым предстояло впоследствии маршировать под этим символом. И все же это была она, свастика.
В день, когда ему исполнилось девять лет, Адольф стоял один у монастырских ворот и курил. Пребывать в одиночестве ему оставалось, впрочем, уже недолго. Самый подлый из облаченных в сутану наставников, известный среди школяров своим умением подкрасться совершенно незаметно, именно так и поступил — и застукал Адольфа с дымящейся самокруткой (щепотка табаку из трубки Алоиса, завернутая в клочок газетной бумаги). Цигарка была мгновенно конфискована, брошена наземь и расплющена каблуком. Вид у священника был при этом такой, словно он давит таракана.
Ади изготовился зареветь.
— Не исключено, — услышал он, — что в тебя вселился сам Дьявол. А если это так, ты умрешь в чудовищной нищете.
Священник язвительно усмехнулся. Он припоминал слова и силу проклятий, произнесенных им за долгие годы служения Господу.
Едва собравшись с духом для ответа, Адольф начал:
— Отец, я знаю, что был не прав. Я попробовал, и мне не понравилось. Я больше никогда не прикоснусь к табаку.
В это мгновение ему, однако же, пришлось стремительно сорваться с каменных ступеней при входе и броситься на лужайку, где его тут же и вырвало. Отвращение, испытываемое наставником, подействовало на мальчика, как углекислый газ: он задыхался. Все в этом человеке было зловещим: длинный нос, тонкие, как лезвие ножа, губы. И тем не менее, испытывая невыносимые муки, Ади уже мысленно прикидывал, каким образом лучше всего попросить прощения у аббата. Он понимал, что, как только иссякнет рвота, его препроводят в начальственный кабинет.
Оказавшись перед аббатом, он вновь расплакался. У него хватило смекалки (и вдохновения) заявить, что он надеется только на одно: этот отвратительный проступок не лишит его возможности стать впоследствии священником, о чем он-де только и мечтает. И готов понести любое покаяние. Когда он закончил, настоятель, на которого искренность мальчика произвела большое впечатление, сказал: «Что ж, со временем из тебя получится превосходный служитель Господа».
Чем сильнее лгал Ади, тем искреннее звучал его голос. И все же анафема в известном смысле прозвучала. Отныне он раз и навсегда отказался от мысли стать священником. И только его восхищение аббатом как было, так и осталось неподдельным.
По моему ощущению, денек выдался удачный. Поскольку клиентов в этой части Австрии у меня тогда хватало, мне не всегда удавалось оказаться на нужном месте в нужное время. Однако на сей раз я не оплошал. Подлый наставник — и удивляться тут нечему! — был одним из моих лучших людей во всем Ламбахе и, разумеется, получил своевременное указание прогуляться к воротам, осененным свастикой фон Хагена.
4
Хочу уточнить, что обожание, которое Адольф питал к аббату, пусть и осталось неподдельным, но постепенно превратилось всего лишь в тень первоначального преклонения и чуть ли не обожествления. А вот ненависть к длинноносому монаху, напротив, только усилилась, и оттого благодарная память о мгновении, когда Алоис разрешил сыну петь в церковном хоре, оказалась практически избыта. Так или иначе, из этих воспоминаний вскоре ушла малейшая душевная теплота, поскольку довольно быстро выяснилось, что отцовским любимчиком становится Эдмунд. Однажды, получив от Ади хорошего щелбана, этот маленький наглец решил дать ему сдачи.
— Не лезь ко мне! — сказал он. — Я не хуже тебя!
Тут Адольф ударил его уже по-настоящему, и четырехлетний мальчик горько (а главное, громко) расплакался.
Когда Клара спустилась к ним на первый этаж с попреками, Адольф огрызнулся.
— Алоис-младший вечно бил меня. И никому не было до этого дела.
Но тут уж в спор встрял глава семейства.
— От Алоиса-младшего тебя защищала твоя мамаша, — заявил он. — Я это прекрасно помню. Она вечно была на твоей стороне. Даже когда виноват был ты. Твоего старшего брата это обижало, и, возможно, мне следовало исправить эту несправедливость.
Алоис дал Ади затрещину. Не сильную, но очень обидную. Алоис все еще побаивался приступов собственной ярости, один из которых заставил его избить до полусмерти старшего сына.
Шум этой ссоры разнесся по всей гостинице. Клара почувствовала себя неловко. Хозяин постоялого двора и его жена, вполне довольные платой за жилье, ежемесячно вносимой Гитлерами, держались с Кларой подчеркнуто любезно, пытаясь внушить, будто считают ее респектабельной замужней дамой из третьего сословия. Но Клара им не верила. Она знала, что они на самом деле про нее думают. И сказала мужу, что им нужно подыскать себе другое жилье — попросторнее, а заодно и подешевле.
Она также решила, что Анжела уже слишком большая девочка, чтобы жить в одной комнате с Ади. Анжела однажды пожаловалась ей на то, что одно из ее лучших платьев испачкано подошвами грязных ботинок и это наверняка сделал Ади. Клара решила не доискиваться до истины. Ади все равно принялся бы все отрицать. Проблема же заключалась в том, что семье и впрямь нужно было съехать с постоялого двора. Да и Алоис не возражал. Стычки Ади с Анжелой начали действовать ему на нервы. Однажды он сказал Кларе:
— Ты не хочешь, чтобы я его бил, но он вечно сам напрашивается.
— Когда дети ссорятся, — возразила Клара, — чаще всего не правы оба.
— Да я же не говорю, что его поколочу, а ее усажу к себе на колени.
— Вот уж чего не надо, того не надо, — с искренней озабоченностью сказала Клара.
— В любом случае, виноват мальчик. Повторяю тебе еще раз: он просто напрашивается.
Клара решила рассказать Алоису о том, как Ади застали с самокруткой. В надежде на то, что муж проникнется сочувствием к сыну, она сказала:
— Ему нужна ласка. Очень нужна. После того как аббат простил его, Ади сказал мне: «Я и не знал, что такой большой, такой взрослый мужчина может быть таким ласковым». Алоис, и наша ласка нужна ему тоже.
Муж покачал головой:
— Нет. Ты и так уже превратилась в его рабыню. И, мне кажется, хорошо, что он уже начал курить. Может, со временем он пристрастится к табаку и из него все-таки получится настоящий мужик. — Тут Алоис рассмеялся, правда, этот смех почти сразу же перешел в кашель.
«Настоящий мужик с мокротой в легких», — подумала Клара.
Следует сказать, что Клара обзавелась собственной точкой зрения на многое. Долгие годы она считала, что безупречная жена не должна иметь собственного мнения. Однако с некоторых пор втайне прониклась неким неколебимым убеждением. Она пришла к выводу, что, во-первых, им необходим свой городской дом и, во-вторых, Алоис еще не готов пойти на такую покупку. Поэтому ей, пока суд да дело, предстояло пойти на компромисс, удовольствовавшись переездом на пустующий второй этаж ближайшей мукомольни. Это выйдет куда дешевле, чем жизнь на постоялом дворе, и обеспечит куда больший простор всей семье. К тому же у Анжелы появится своя комнатка. Пусть достанется девочке эта роскошь, которой судьба обошла в юности саму Клару. А позже, когда у них появится свой дом — неважно, в этом городе или в каком-нибудь другом, — можно будет надеяться на то, что Анжеле удастся выйти замуж за какого-нибудь молодого красавчика. А до поры до времени отдельная комната — это самое меньшее, чего она заслуживает. Потому что падчерица — девочка просто замечательная.
Так что Клара подчинилась решению Алоиса переселиться на мельницу. Работы здесь будет поначалу полно, но Анжела уже закончила школу и наверняка ей поможет. В начале зимы 1898 года они сняли второй этаж мукомольни и перебрались туда. Мельничное колесо вращалось на живой тяге — для этого владелец мукомольни, господин Зобель, держал четырех мулов. И как будто мало было вечного шума мельницы, здесь же, на задворках, вдобавок располагалась кузница, и хозяйничал в ней здоровенный дядька по фамилии Прайзингер. Жизнь на втором этаже означала вечную войну с копотью, но Клара вовсе не чувствовала себя несчастной. Анжела с одинаковой готовностью становилась для нее то исполнительной служанкой, то работящей младшей сестрой, то близкой подругой. И это оставляло Кларе достаточно свободного времени для того, чтобы заниматься маленькой Паулой.
5
Едва ли не с самого появления Паулы на свет не проходило и утра, чтобы Клара не шептала: «Какой ты у меня вырастешь красавицей!»
Но сейчас, когда малышке не исполнилось еще и двух лет, у нее проявились первые признаки умственной отсталости.
Алоис ничего не замечал. Ему нравилось качать Паулу на колене. Он заранее предвкушал тот миг, когда эта крошка превратится в первую красавицу городка. Ее свадьба непременно станет ярким событием.
Но однажды, побывав с девочкой у врача, Клара вернулась домой с дурной вестью: признаки умственной отсталости и впрямь налицо.
Этот диагноз не застиг Клару врасплох. Она и сама уже начала тревожиться. К двум годам Паула еще не научилась пользоваться ложкой: поднося ее ко рту, она все расплескивала, тогда как Эдмунд начал есть самостоятельно — и довольно аккуратно, — едва ему стукнул годик. А к двум он уже и одевался самостоятельно, и даже пробовал мыться. А Паула ничего этого не умела. Она преспокойно лежала, обкакавшись, и прижимала к груди свою единственную подружку — тряпичную куклу.
Задолго до того, как ему стукнуло два, Эдмунд знал, как называются руки и ноги и все пальцы — от большого до мизинца. Паула не произносила ни слова и только хихикала. Доктор предложил ей постоять на одной ножке, и она едва не упала на пол. Да еще посмотрела на врача пустыми глазами, когда тот спросил: «А что ты делаешь, когда устаешь?» «Спит она», — вмешалась Клара, но доктору это не понравилось: «Прошу вас, госпожа Гитлер, давайте обойдемся без подсказок!»
— Так что, — подытожила Клара в разговоре с Алоисом, — он назвал ее отсталым ребенком.
— Он сам не знает, что говорит!
— Нет, Алоис, он, похоже, прав! И Клара заплакала.
Алоис впал в тоску. Призвав на помощь навыки, при помощи которых в годы службы на таможне распознавал контрабандистов, он испытующе уставился на Паулу. И поневоле согласился с тем, что глазки у нее пустоваты.
В семье начался разброд. Стоило Алоису удалиться на прогулку, как Адольф принимался травить Эдмунда. Клара не могла этого вытерпеть. Она орала на Ади, после чего чувствовала себя виноватой. Истина заключалась в том, что Эдмунд стал светом в окошке для всего семейства. Прошло то время, когда он вечно ходил весь в соплях и в мокрых штанишках; теперь это был очаровательный четырехлетний мальчуган, подающий надежды, на взгляд Клары, самый настоящий маленький принц; и это превращение произошло с ним уже после того, как семья покинула Хафельд. Эдмунд стал красавчиком, особенно обаятельной была у него улыбка. Порой он строил гримаски — задумчивости, насмешки или ярости, — и Клара тогда от души смеялась. Он был хорошим мальчиком, но большим шалунишкой. Вот только Ади относился к нему крайне скверно. Завел привычку ставить подножку, едва заметив, что младший брат мчится по комнате во весь опор. Эдмунд, однако же, никогда не жаловался. Просто вставал и несся дальше, потом поворачивал и бежал в противоположную сторону.
Еще сильнее встревожилась бы Клара, стань ей известна тайная мечта Адольфа. А заключалась эта мечта в том, чтобы ударить Эдмунда со всей силы, однако обставить дело так, чтобы не понести за это никакого наказания. Алоис, Клара и Анжела без умолку твердили о том, какие у Эдмунда замечательно красивые голубые глаза. Но мои собственные глаза, решил Адольф, того же цвета, вот только голубизна их куда благородней. Кроме того, лицо Эдмунда выглядело несколько приплюснутым. Как хотелось Адольфу расплющить его по-настоящему, хотелось каждый раз, когда родители называли Эдмунда умничкой и прелестью!
Эдмунда к тому же вечно хвалили за то, как он заботится о младшей сестренке, тогда как Адольф первым во всем семействе почувствовал, что эта малышка непременно вырастет дурочкой. Он мог бы обратить на это внимание старших, но им было не до него: они наперебой расхваливали Эдмунда за хлопоты вокруг Паулы.
Клара даже радовалась тому, что этот большой потный дядька Прайзингер вечно орудует молотом у себя в кузнице, потому что Адольфу он понравился и мальчик проводил у него на задворках много времени. Пусть лучше торчит в кузнице, чем подкарауливает Эдмунда, чтобы в очередной раз сбить его наземь коварной подножкой.
6
В это время мне пришлось перебраться из Австрии в Швейцарию; целый месяц я был занят в Женеве, наблюдая за превращением одного мелкого уголовника в хладнокровного политического убийцу.
С оглядкой на число и разнообразие клиентов, оставленных мною в Линце и его окрестностях, мне пришлось наведываться туда неоднократно с тем, чтобы посмотреть, как идут у них дела, поэтому я практически не спускал глаз с происходящего на мельнице в Ламбахе, но рассказ об этом я продолжу не раньше, нежели вкратце остановлюсь на своем женевском задании. Тем читателям, кому наскучили подобные отступления, могу пообещать, что на сей раз их разлука с маленьким Ади не затянется дольше чем на главку-другую.
Более того, на немногих страницах, отклоняющихся от главной темы, мне придется цитировать Марка Твена, пусть он и не был никогда моим клиентом (да я бы и не осмелился искушать его!). В гипотетическом противоположном случае наш Маэстро, преклоняющийся перед великими писателями, безусловно, пожелал бы искусить его сам.
На самом же деле Марка Твена, как натуру чрезвычайно сложную, мы просто-напросто забраковали. А вот кое-кто из его хороших знакомых входил в число наших клиентов, так что я знаю о нем достаточно, чтобы с превеликим уважением отнестись к той горячности, с которой он написал о покушении на императрицу Елизавету, имевшем место 10 сентября 1898 года в Женеве. Выйдя замуж за Франца-Иосифа в 1854 году, она давным-давно прослыла первой красавицей в кругу королев Европы и непревзойденной ценительницей искусств. Например, ее любимым поэтом был Генрих Гейне. Экзотический шарм этой венценосной особы дополнялся и тем, что после двойного самоубийства ее любимого сына, Кронпринца Рудольфа, и его юной возлюбленной, семнадцатилетней баронессы фон Вечора, императрица носила вечный траур. В этой трагедии, разыгравшейся в январе 1889 года и широко известной теперь по кинофильму «Майерлинг», я сыграл немаловажную роль. Пожалуй, именно поэтому мне и поручили присматривать за Луиджи Лучени, как только в нем разглядели будущего убийцу.
«Он, конечно, страшный говнюк, — сказал Маэстро, — но словно создан нарочно для нас. На диво неуравновешенный маленький мерзавец. Считает себя серьезным философом и убежден в том, что долговременное впечатление на публику могут произвести только выдающиеся личные деяния. Так что за работу!»
И я начал работать с Луиджи Лучени. Я расширил газообразное облако его психики, затем спрессовал эти негорючие испарения и превратил их в пламенеющий факел. Политическим убийцам необходимо пройти через быструю череду многократных приращений собственного «я», чтобы в решающую минуту у них не дрогнула рука.
Дело у меня сладилось. Лучени, обедневший молодой человек, перебравшись в Швейцарию, стал анархистом. В Женеве нашел революционеров, согласившихся, пусть и нехотя, принять его в собственные ряды. Соплеменники-итальянцы называли его il stupido
[19], что изо дня в день повышало температуру его ярости ровно вдвое. Мне сильно помогло то, что над ним издевались те самые люди, на восторженные рукоплескания которых он так рассчитывал.
— Убеди их не словом, а делом, — внушал я ему постоянно. — Ты пришел в мир для того, чтобы лишить жизни кого-нибудь из самых важных столпов класса угнетателей!
— Да, но кого же?
— В урочный час тебе на этого человека укажут.
Бедная императрица Елизавета. Такая гордая и такая возвышенно-поэтичная, что, отправляясь на прогулку, брала с собой всего нескольких телохранителей. Да и тем запрещалось подходить к ней ближе чем на десять шагов. И препятствовать общению с нею прохожих, которые, конечно же, непременно должны были оказаться безобидными туристами, ищущими августейшего автографа. И вот, когда она стояла в одиночестве на одетом в камень берегу Роны, Лучени преспокойно подошел к ней и заточенным напильником поразил ее прямо в сердце.
Его тут же схватили, на квартире у него произвели обыск, нашли и тщательно изучили его личный дневник. Скоро весь мир был ознакомлен с дневниковой записью: «Как мне хотелось бы убить кого-нибудь, но непременно важную персону, чтобы дело попало в газеты».
Его жертвой вполне мог бы оказаться Филипп, герцог Орлеанский, как раз в эти дни посетивший Женеву, но вместо этого стала прекрасная Сисси, императрица Елизавета. За Сисси, я знал, меня похвалят сильнее. И точно так же как приволок за длинный нос скорого на анафему священника к монастырским воротам, у которых курил маленький Ади, я направил Лучени именно туда, где стояла на набережной Елизавета.
Если читателя раздражает тот факт, что я, репрезентируя себя бесстрастным наблюдателем, способным на непредвзятое описание, вместе с тем без малейшего сожаления повествую о самых неприглядных вещах, то спешу уведомить его о том, что бесовская природа дуалистична. В какой-то мере мы являемся частью цивилизации. И если вы порой забываете о том, что наша главная цель — уничтожить цивилизацию, дабы одержать окончательную победу над Господом, и эта цель оправдывает любые средства (отличное выражение, которое я много позже позаимствовал у одного второстепенного клиента, он был, кажется, кинорежиссером), что ж, дело ваше.
В любом случае, непосредственный эффект от злодеяния оказался воистину выдающимся. Предоставлю, однако же, слово Марку Твену.
7
Этот писатель пребывал тогда в Кальтенлёйтгебене, маленьком австрийском городке в полусотне километров от Вены. Неудачно вложив деньги в новый типографский станок, Марк Твен обанкротился.
Так что ему пришлось покинуть свой дом в Хартфорде, штат Коннектикут, и отправиться в гастрольное турне по Европе; высокие гонорары за публичные лекции позволили ему частично расплатиться с долгами. На следующий день после убийства Елизаветы он написал одному из друзей в письме из Кальтенлёйтгебе-на: «Об этом убийстве будут говорить, его будут описывать в литературе и запечатлевать на полотнах и тысячу лет спустя».
Не могу передать словами восторг, охвативший меня, когда я прочитал эти строки. Мой собственный взгляд на масштаб события нашел подтверждение под пером выдающегося прозаика. На самого
Твена эта трагедия произвела такое сильное впечатление, что он вскоре разразился блистательным эссе в своей неподражаемой и вместе с тем безошибочно узнаваемой манере. Правда, по тысяче причин, слишком запутанных для того, чтобы поддаваться каталогизации или хотя бы перечислению, он предпочел не публиковать эссе. Я, однако же, при помощи одного из клиентов приобрел этот текст в собственное распоряжение.
Чем больше думаешь об этом убийстве, тем более значительным и тревожным оно представляется… Такое происходит, пожалуй, не чаще чем один раз в две тысячи лет… «Убили императрицу!» Когда эти ужасающие слова достигли моего слуха в австрийском городке — а произошло это в прошлую субботу, примерно через три часа после того, как разразилась сама трагедия, — я понял, что скорбная весть уже успела достигнуть Лондона, Парижа, Берлина, Нью-Йорка, Сан-Франциско, Японии, Китая, Мельбурна, Кейптауна, Бомбея, Мадраса, Калькутты и весь земной шар единодушно проклинает злодея и злоумышленника.
… И кто же этот фокусник, поразивший своим выступлением весь мир? Ответ на этот вопрос полон горькой иронии. Человек с самой нижней ступени общественной лестницы, не обладающий ни талантами, ни достоинствами; бездарный, невежественный, аморальный и бесхарактерный юноша, начисто лишенный природного обаяния или каких бы то ни было иных черт, способных вызвать у окружающих уважение и приязнь; обделенный душой и сердцем, не говоря уж об уме, в такой степени, что по сравнению с ним любая расчетливая потаскуха покажется доброй самаритянкой; вольноопределяющийся, дезертировавший из армии; незадачливый резчик по камню; не удержавшийся на работе в самом захудалом заведении официант; одним словом, наглый, пустой, вздорный, грязный, вульгарный, вонючий, ядовитый двуногий хорек. И сарказм, потрясший все человечество, заключается в том, что этой твари с самого дна удалось укусить само Небо и воздвигнутый в небесных чертогах идеал Славы, Величия, Красоты и Святости! Показав тем самым нам всем, что за жалкими тварями — даже не тварями, а тенями — мы являемся. Сбросив пышные одеяния и сойдя с пьедестала, мы превращаемся в то, что мы есть на самом деле, становимся крошечными и бессильными; наши добродетели эфемерны, наша роскошь просто-напросто смехотворна. Даже в свой наивысший и самый светозарный миг мы не светила (на что претендуем и уповаем, в чем убеждаем самих себя), а всего лишь свечи, и первому встречному разгильдяю дано задуть нас.
И теперь мы поняли еще одну вещь, о которой часто забывали или пытались забыть: никто из нас не здоров психически целиком и полностью, а одна из самых распространенных форм безумия заключается в желании обратить на себя внимание, в удовольствии, извлекаемом из того, что тебе удалось обратить на себя внимание… Именно эта жажда внимания и привела к возникновению царств земных, равно как и к тысяче других изобретений и нововведений… Она заставляет королей лезть друг дружке в карман, зариться на чужие короны и владения, истреблять чужих подданных; она вдохновляет кулачных бойцов и поэтов, деревенских старост, больших и малых политиков, крупных и мелких благотворителей и победителей велосипедных гонок; она подзуживает разбойничьих атаманов, искателей приключений на Диком Западе и всевозможных наполеончиков. Все, что угодно, только бы обратить на себя внимание, только бы заставить всю деревню, целую страну или, лучше всего, планету, ликуя, вскричать: «Это он! Глядите сюда! Это он!» И вот, за какие-то жалкие пять минут, не проявив ни таланта, ни трудолюбия, ни изобретательности, этот вонючий итальяшка уделал их всех — уделал и превзошел, потому что имена остальных рано или поздно забудутся, а вот его имя — при дружеском содействии больных на всю голову газетчиков, царедворцев, царей и историков — пребудет в памяти человечества и не отгремит в веках до тех пор, пока люди не разучатся говорить. Ах, если бы это не было так грустно, как это было бы невероятно смешно!
Я не замедлил показать эссе Маэстро. Не помню, когда еще я воспринимал самого себя столь серьезно. Я понял, что наконец-то вошел в историю — если не как историческое лицо, то как его кукловод.
Маэстро обрушился на эссе с уничижительной критикой: «Я, конечно, уважаю великих писателей, но посмотри, как твой Марк Твен преувеличивает масштаб происшедшего. Он просто-напросто истерикует. \"Тысяча лет» — это надо же! Бедняжку Сисси забудут лет через двадцать».
Я не осмелился задать вопрос: «А разве это событие не послужило достижению великой цели?», однако моя мысль была Им услышана.
«Послужило, еще как послужило! Но ты, подобно твоему Твену, ослеплен магией имен. Великих людей забывают точно так же, как невеликих. Но я эту спесь из тебя вытрясу. Дело не в звучном имени. Только истинно выдающийся клиент, которого мы создаем буквально или практически с нуля, может повернуть историю в нужном нам направлении. Но для этого нам следует возвести этого клиента как здание — от первого кирпичика до последнего. А убийство Сисси не имеет особой ценности. Оно не приведет к возникновению массовых беспорядков. Ходынка — та все еще служит нам, а что взять с убийства Сисси? Если бы я был гурманом, то, сорвав с дерева столь безупречный персик, с наслаждением съел бы его за минуту-другую. Примерно такое же удовольствие мне доставляет твоя безукоризненная работа с Луиджи Лучени. Но не утрачивай чувства меры. — Маэстро улыбнулся. — И вот еще что, — сказал он. — В последнем абзаце к нашему гению вернулся разум». В упомянутом Маэстро абзаце Марк Твен написал:
В весьма неубедительном перечне возможных мотивов этого страшного убийства упоминается наряду с прочим и Воля Господня. Не думаю, что Господь согласился бы с этой версией. Потому что если на это злодеяние была Воля Господня, то у нас нет ни средств, ни возможностей возложить на злоумышленника, оказывающегося в подобном случае всего лишь проводником Вышней Воли, хотя бы частичную ответственность за содеянное и Женевскому суду придется оправдать его за отсутствием состава преступления.
«Толковый он парень, этот Марк Твен, — заметил Маэстро, — и нашего брата чует за версту. Вышнюю Волю отверг, а вот Низшую разве что не назвал! Но все-таки, слава Тебе, Господи, не назвал!»
В тех редких случаях, когда Ему бывает весело, Маэстро любит от души посмеяться.
8
Как я уже упоминал, до самого покушения мне пришлось пребывать вдали от Ламбаха, а к тому времени, как с императрицей было покончено, семейство Гитлер покинуло не только второй этаж над мельницей, но и сам городок. Переехали в другой, чуть побольше (назывался он Леондинг, и население его насчитывало три тысячи жителей), что поначалу пришлось Кларе по душе, потому что переезд стал результатом хитроумной манипуляции Алоисом, предпринятой, естественно, ею же, что само по себе было для нее еще в диковинку. Долгие годы ушли у нее на то, чтобы догадаться, как можно (хотя не обязательно должно) манипулировать мужем. Богобоязненная, она отнюдь не стремилась прибегнуть к подобной тактике. Пока семья не перебралась на мельницу, Кларе никогда не приходило в голову, что муж может ее к кому-нибудь приревновать.
Клара никогда не считала себя ровней мужу, с самого начала он доминировал в семье на правах хотя бы Дядюшки. Но в последнее время она начала догадываться, что он в ней в некотором роде нуждается. Пусть и не любит ее по большому счету, но все равно нуждается.
Додумавшись до этого, она сообразила далее, что Алоис уже достаточно стар, чтобы начать терзаться ревностью. Не нарушая Господних заповедей, но самую чуточку искривляя их, она сумела вызвать у мужа такую ревность, что это побудило его затеять общесемейный исход из-под опасного крова.
Источником опасности был здоровенный и вечно прокопченный дядька — кузнец Прайзингер. Ади привязался к кузнецу, мог часами следить за его работой и слушать его рассказы. Даже никуда не уходя со своей кухни на втором этаже, Клара слышала их взволнованные голоса, звучание которых курьезным образом сливалось с производимыми ею самой звуками: она сливала, допустим, грязную воду в раковину, и тут же это событие приветствовал доносящийся снизу удар молота о наковальню.
Клара понимала, почему Ади так тянется к кузнецу. Этот человек работал с огнем. Пламя волновало и ее саму, хотя она даже не задумывалась почему. Еще в детстве ей внушили, что Бог живет во всем — и Дьявол, понятно, тоже. Если ни о чем не задумываться, то Дьяволу будет к тебе не подобраться, потому что Бог опекает и оберегает невежд: блаженны нищие духом.
Так что ей вполне хватило самого приблизительного представления о том, как бывает очарован маленький Ади в те минуты, когда кузнец раскаляет кусок металла добела, чтобы сковать его воедино с другим добела раскаленным куском металла. В результате у него получаются весьма сложные сочетания и соединения, которые, в свою очередь, становятся полезными в быту инструментами и орудиями: и оси колес он кует, и сломанные плуги чинит.
Довольно скоро у нее самой нашелся повод заглянуть в кузницу. Пришла в негодность одна из кухонных труб. Кузнец незамедлительно устранил поломку, однако Клара, к собственному изумлению, не спеша убраться восвояси, с Прайзингером еще и побеседовала. После чего получила приглашение заглядывать на чашку чаю, когда ей заблагорассудится.
Еще сильнее изумил ее тот факт, что у этого дюжего детины оказались прекрасные манеры. Он не только выказывал ей знаки величайшего уважения, но и был весьма красноречив (хотя, подобно ей самой, и был полным невеждой). Он не бахвалился, но при взгляде на него создавалось приятное впечатление (как при взгляде на Алоиса в лучшую пору жизни с ним), что перед вами человек исполненный врожденного достоинства и даже значимости. Клара сама дивилась тому, с каким удовольствием внимает его речам, сидя в единственном приличном кресле, рядом с которым, глядя на огонь как загипнотизированный, стоит ее старший сын.
Среди заказчиков Прайзингера были не только окрестные фермеры или случайные путники, которым требовалось подковать лошадь; как он объяснил Кларе, немало здешних купцов прибегало к его услугам. Кроме того, он умел лечить лошадей.
— Я, госпожа Гитлер, ничуть не хуже ветеринара. А может, еще и получше!
— Вы не шутите? — Задав столь нескромный вопрос, Клара зарумянилась от смущения.
— Госпожа Гитлер, видывал я породистых лошадей, подкованных так, что они могли разве что ковылять. А всё по одной причине. Ветеринар разбирается, конечно, в конских хворях, вот только про копыта ему почти ничего не известно.
— Наверное, вы правы. У вас ведь столько опыта!
— Да хоть у юного Адольфа спросите! В иной ярмарочный день мне случается подковать двадцать лошадей, одну за другой. Не останавливаясь.
— Понятно, — сказала Клара. — На дороге ледок — и пропал мой конек.
На что Прайзингер ответил:
— Я вижу, вы знаете, что к чему.
И Клара покраснела пуще прежнего.
— Зимний лед — это главная напасть, — продолжил меж тем Прайзингер. — Слышу такое каждую зиму. Однажды в морозный день мне пришлось подковать двадцать пять лошадей подряд, причем каждый из заказчиков еще меня поторапливал.
— Да, только господин Прайзингер торопиться не захотел, — вступил в разговор Адольф. — Он сказал мне: «Поспешишь — людей насмешишь. Гвоздь вошел как попало — лошадь захромала. А стоит лошади захромать всего один раз, и она уже не будет верить хозяину».
Теперь покраснел уже и маленький Ади. То, что сказал ему кузнец после этого, явно не предназначалось для женского слуха.
«Бывают вечера, — сказал ему тогда Прайзингер, — когда я даже присесть не могу, потому что лошадь расписалась у меня на жопе». «Расписалась на жопе?» — переспросил Ади. «Копытом. Я всегда узнаю лошадь по копыту». — «Вот как?» — «Одну зову Кривой. Другую — Крабьей, потому что копыто у нее как клешня. А какая подпись тебе нравится? У меня на жопе найдется любая». Он расхохотался, однако, заметив, что мальчик пришел в замешательство, поспешил добавить: «Да шучу я, шучу. Но любой хороший кузнец знает, что лягнуть его могут как следует». «Как часто такое случается?» — спросил мальчик. Было очевидно, что он живо представляет себе соответствующую картинку, поэтому Прайзингер предпочел увести его воображение в другую сторону. «Теперь уже редко, — сказал он. — Раз в год или еще реже. В моем ремесле нужно быть умельцем, иначе тебя не надолго хватит».
В разговоре с Кларой Прайзингер с удовольствием поведал о том, что изобрел специальную затычку для дырочек, оставленных прежними гвоздями; он явно гордился тем, что способен решать самые разнообразные проблемы. Пока он разглагольствовал, Клара то и дело поглядывала на следы копыт на голом и грязном полу. Она совершенно определенно поняла, что ей нравится этот мужчина. И уже готова была порадоваться вместе с ним из-за морского якоря, который он как раз сейчас ковал для одного богатого заказчика, — шутка ли сказать, морской якорь! все тут должно быть таким, что не подкопаешься: и лапа, и пятка, и веретено, и канат. Кларе нравилось само звучание этих слов.
— Лапа и пятка, — со вкусом повторила она.
После того как она нанесла в кузницу уже третий визит всего за две недели, Прайзингер настоял на том, что поднимется наверх и заберет у нее все ножи на заточку, а заточив их, отказался взять за это деньги. Наибольшее впечатление произвело на Клару то обстоятельство, что, хотя одежда кузнеца была перепачкана сажей, держался и двигался он с такой непринужденной осторожностью, что после его визита на ее чистенькой кухоньке не осталось и пятнышка.
Затем, в субботний вечерок, зная, что господин Гитлер в этот час будет в пивной, Прайзингер поднялся наверх в парадном костюме и свежей сорочке. Это изрядно смутило Клару (да и Анжелу); сам он, впрочем, тоже держался скованно и осмелился присесть лишь на краешек дивана.
Но задним числом Кларе этот визит понравился. Потому что вернувшийся домой Алоис при виде Прайзингера, что сидел у них на диване, держа огромные лапищи на коленях, пришел в еще большее замешательство, чем она сама. А кузнец перед уходом к тому же поцеловал ей руку, промолвив: «Благодарю за любезное приглашение».
Алоис подождал, пока они с Кларой не останутся одни.
— Но я его не приглашала! — Она отчаянно затрясла головой, словно взбалтывая мозги в поисках затерявшегося фрагмента памяти. — Хотя нет. Можно сказать, приглашала.
Но ведь она пригласила его из вежливости, исключительно из вежливости! Адольф столько времени проводит в кузнице у господина Прайзингера, что она подумала, это будет любезно — любезно, и не более того, — пригласить господина Прайзингера как-нибудь полакомиться ее штруделем. Однако точной даты она не назвала. За что отвечает головой. Так что в строгом смысле слова это никакое не приглашение.
— И ты дала ему полакомиться своим штруделем?
— Ну конечно дала. С гостями просто так не сидят.
— С гостями?
— Ну, хорошо, с соседями.
И произошло пренеприятное объяснение. Клара и сама не знала, сознательно ли подзуживает мужа, и если да, то в какой мере. И наверняка поклялась бы, что и в мыслях такого не держит. Так или иначе, ровно через два дня муж известил ее о том, что написал приятелю, по-прежнему служащему на таможне, с просьбой присмотреть для него какую-нибудь недвижимость в Линце или его окрестностях.
— Здесь мне скучно, — сказал он Кларе. — И этот вечный грохот снизу. Просто невыносимо!
Через неделю пришел ответ. Миленький домик продается по разумной цене в Леондинге, можно сказать прямо под Линцем.
И Клара, и Алоис понимали, что приобретут этот домик; понимали, даже еще не съездив на него посмотреть. У обоих имелись на то веские причины, хотя и совершенно разные.
9
На этом мы могли бы и расстаться с Прайзингером (поскольку после переезда в Леондинг никто из Гитлеров его никогда больше не встречал), но я не могу проститься с ним, не пересказав читателю одну из его последних бесед с Адольфом перед уже объявленным отъездом.
Прайзингер влюбился. Нечего и говорить, это была любовь без малейшей надежды на благополучный исход, но тем не менее он чувствовал, что нравится Кларе. Со временем из них могла бы получиться прекрасная пара. Причем связанная священными узами. Муж ее дряхлел на глазах. Тем сильнее расстроился не столько обнадеженный, сколько поощряемый самим ходом вещей Прайзингер, узнав о неизбежной скорой разлуке.
Отреагировал он, однако же, единственным возможным для себя образом. То есть ударился в доморощенную философию честного труженика и огласил результаты своих раздумий в разговоре с Адольфом. Пареньку всего девять, но в уме и любознательности ему не откажешь.
— Почему железо такое твердое? — начал он с тем, чтобы тут же ответить на собственный вопрос. — Потому что у него твердый дух. — Он помедлил. Дальнейшее течение разговора сильно зависело от того, как отнесется паренек к тому, что сейчас от него услышит. — Каждому материалу присущ особый дух, — сказал он. — Есть духи твердые, а есть и мягкие.
Юный Адольф молча кивнул. Это был знак Прайзингеру продолжать.
— Трава гнется и стелется под малейшим ветерком. Она не противится, если ты втаптываешь ее в землю ногой. А железо — наоборот. Но, заметь, железная руда таится в земле, на которой растет трава. А когда эту руду переплавишь, из нее можно выковать косу. А косы куют для того, чтобы косить ими траву.
— Интересно получается! — с искренним восхищением воскликнул Ади.
— Вот именно, интересно. На железо ты не наступишь. Железо изрежет ноги любому, кто вздумает отнестись к нему непочтительно. — Прайзингер бурно дышал: и тема ему нравилась, и то, как грамотно он ее излагает. — А всё потому, что железная руда, после того как ее закалишь в самом жарком огне, превращается в уникальное вещество!
— В уникальное? — услышав непонятное слово, переспросил мальчик.
— Ни на что не похожее. Это называется «уникальное».
— Понятно. — Помедлив, Ади задал вопрос, которого не мог не задать: — Ну а воля железа… или дух… Это-то откуда берется?
Прайзингер обрадовался умному вопросу.
— Подумай о том, каким жарким должно быть пламя, чтобы пробудить в руде дух железа. Железо тверже всего на свете, кроме духа, который и превращает его в железо. И точно такой же дух, точно такую же волю я чувствую в себе самом!
Ади чрезвычайно разволновался при мысли о том, что ему и самому предстоит выковать железную волю. Позже тем же вечером он даже допустил ошибку, попытавшись пересказать услышанное Анжеле и Эдмунду и тем самым нечаянно доведя его до слуха отца. Тот тут же принялся издеваться над простодушным кузнецом. «Отличительный признак по-настоящему глупого человека, — заметил он, — заключается в том, что он столь серьезно относится к собственному ремеслу, словно это и впрямь самое важное дело на свете».
Тем не менее рассказ Прайзингера о духе железа и железной воле сильно пригодился Адольфу впоследствии, когда у них с отцом дошло до первого серьезного рукоприкладства. Сдержанности, которую пытался развить в себе Алоис, пришел конец вечером, когда Адольф заигрался в лесу в разведчики и не заметил, что кругом давно стемнело. Как правило, ближе к вечеру Алоису стоило только свистнуть, и Ади взлетал по лестнице на второй этаж из кузницы или прибегал из прилегающего к дому кустарника. Потому что, если он не успевал примчаться, пока в воздухе еще не отзвучало эхо первого свистка, Алоис перебрасывал его через колено и пребольно шлепал по голой попке. Втайне — Алоис едва ли признался бы в этом самому себе — ему нравились на ощупь ягодицы Ади.
Этим вечером, однако же, убывающий свет просачивался сквозь ветки деревьев в лесу слишком уж интригующе. Мальчик вернулся домой, лишь когда сгустилась ночная тьма.
Алоис злился из-за умственно отсталой Паулы: как раз сегодня она попыталась было научиться скакать на месте (разумеется, без скакалки), что, как заверил врач Клару, стало бы положительным сдвигом, однако чуть ли не сразу же отказалась от этой затеи. И, как ни заклинал ее Алоис, не предпринимала новых попыток. В этот миг он и свистнул, призвав Ади. А когда возникшая после этого пауза недопустимо затянулась, Алоис воспринял это как осознанное оскорбление и, прежде чем свистнуть вновь, решил устроить мальчику самую настоящую порку.
Наслушавшись Прайзингера, Ади дал себе клятву. Он будет готов к самым страшным испытаниям. Он закалит свою волю. И вот, когда первый удар ремнем обрушился на него, Ади, закусив губу, преисполнился решимостью не издать в течение всей экзекуций ни звука.
Слезы выступили у него на глазах, но он так и не заплакал в голос. Пока Алоис истязал его, перед мысленным взором мальчика маячили железобетонные бицепсы Прайзингера. Пусть отец расшибется насмерть о его железную волю.
Книга двенадцатая
ЭДМУНД, АЛОИС И АДОЛЬФ
1
Поскольку от Леондинга было рукой подать до Линца (километров семь-восемь), Алоису показалось, будто он сможет вновь окунуться в живую жизнь настоящего города, чего ему так недоставало (хотя он и запрещал себе тосковать об этом) сначала в Ха-фельде, а потом в Ламбахе. Кларе, напротив, не больно-то понравилось, что их новый дом стоит через дорогу от городского кладбища. С другой стороны, именно поэтому он и оказался им по карману.
Имелись, впрочем, и положительные моменты. До приходской церкви отсюда буквально пять шагов; в их новое домовладение входил и собственный сад, окруженный живой изгородью из тополей и дубов, ветви которых переплелись друг с дружкой так затейливо, что без Святого Духа здесь явно не обошлось. Во всяком случае, так решила Клара.
Тем не менее переезд в Садовый Домик (так, строго говоря, называлась эта пригородная усадьба) ее пугал. Часть опасений, не сомневаюсь, проистекала из вынужденного разрыва с Прайзингером. Он пробудил в ней чувства, уместные только в законном браке. А теперь, разглядывая прохожих на улицах Леондинга, Клара чувствовала, что многим из них эта предательская сторона жизни прекрасно знакома. Конечно, ей уже доводилось жить и в куда более пафосных местах — в той же Вене, где она была экономкой и компаньонкой у старой дамы, в Браунау с Алоисом, а затем и в Пассау, — однако Клара еще никогда всерьез не задумывалась ни над чем, кроме своих прямых обязанностей, сперва, по сути дела, служанки, а потом — жены и матери. Теперь же она, судя по всему, созрела для чего-то иного. Однако этого категорически нельзя делать! Поэтому до поры до времени ее вылазки в город свелись к визитам в лавку Иосифа Мейрхофера, не только знатного бакалейщика, но и здешнего бургомистра. Сюда она захаживала за овощами и фруктами по два-три раза в неделю, неизменно принарядившись перед выходом на люди. С господином Мейрхо-фером она держалась учтиво, однако предпринимаемые им попытки полюбезничать каждый раз пресекала словами: «Мне уже пора. У меня по дому столько работы!»
Разумеется, она продолжала пребывать в сознании, что продала душу Дьяволу в тот вечер, когда ей показалось, будто ее муж убил Алоиса-младшего. До сих пор ей чудилось, будто мальчик лежит перед ней на земле, а она взывает: «Дьявол, спаси его, и я — Твоя!»
Тем не менее Мейрхофер ей нравился. Лощеный господин, не чета Прайзингеру — это-то ее в нем и привлекало. Ей приходилось убеждать себя: «Нельзя, Клара, не губи хорошего человека!»
Я наблюдал за развитием комедии, зная, что у них ничего не получится. Мейрхофер был столь же порядочен, как и сама Клара. Более того, он уже успел свести довольно тесное знакомство с Алоисом. Последнего, несомненно, привлекал субъект, умный настолько, что сумел стать бургомистром, и вместе с тем достаточно практичный для того, чтобы держать процветающую лавку. Мейрхофер, в свою очередь, уважал Алоиса за долгие годы службы на таможне и в особенности — за успешную карьеру на таможенном поприще. Прошло совсем немного времени, и они уже сидели в пивной за одним столиком.
Однако глубоко завуалированный флирт Мейрхофера с Кларой все же имел место, и я с наслаждением следил за ним, потому что лавочник-бургомистр, будучи (по собственной оценке) человеком чести, старался не выказывать Кларе чрезмерных знаков внимания, не говоря уж о том, что его жена была весьма ревнива. Так что причин пренебречь Кларой у него было целых две. О ревнивой жене лавочника Клара узнала от своего мужа, а тот — от самого Мейрхофера. «Все эти женщины, норовящие каждый день заглянуть в лавку, только того и ждут, чтобы броситься тебе на шею», — твердила бургомистру его супруга. Втайне Мейрхофер признался Алоису, что когда-то давным-давно завел интрижку с покупательницей. Одну-единственную. Но жена все вызнала, и с тех пор его жизнь превратилась в нескончаемый кошмар. Алоису, напротив, хватило ума не сообщать новому приятелю о том, что как раз в этом отношении он всю жизнь умел удачно устраиваться.
Поначалу они пили в ближайшей пивной, но вскоре Мейрхофер признался, что ему, как городскому бургомистру, это заведение несколько не по рангу. После некоторых колебаний он пригласил Алоиса принять участие в Burgerabend — вечеринке для самых уважаемых представителей городской буржуазии. Такие вечеринки устраивали по четыре раза в неделю; посещать их можно было регулярно или от случая к случаю; причем главный смысл питейных вечеров заключался не в употреблении горячительных напитков, а в обмене мнениями по самым различным вопросам. Вечеринки, пояснил Мейрхофер, проходят в четырех разных кабаках попеременно и сводятся исключительно к душевным разговорам в хорошей компании. Главное, тактично пояснил лавочник, не напиваться и не портить тем самым настроение остальным. Кое-кто, шепнул он, повел себя так, что этих людей больше не приглашают.
— Мы проделали это со всей учтивостью, насколько она уместна в сложившихся обстоятельствах, но вот что важно, Алоис: на таких вечерах человек ни в коем случае не должен утрачивать равновесие. Веселье, разумеется, допускается и приветствуется, но хорошие манеры превыше всего.
— Согласен, — ответил Алоис. — Хорошие манеры — залог приятного времяпрепровождения в достойной компании.
Так что Алоиса ввели в круг «чистой публики», и он почувствовал себя поначалу несколько не в своей тарелке. Но, разумеется, ни разу не «утратил равновесия» и зачастил на вечеринки ради дальнейшего общения с Мейрхофером, тем более что в ближайшей пивной тот перестал бывать вовсе после того, как его там обхамил какой-то пропойца. Хозяин заведения тут же вышвырнул пьянчугу на улицу, однако ноги бургомистра там все равно больше не было.
Дневные часы Алоис сейчас коротал, работая в саду или возясь с новым ульем. Он обзавелся одним-единственным «лангстроттом» и приобрел весьма скромную колонию пчел. Мейрхоферу Алоис объяснил:
— Малость меда для семьи и друзьям подарить, а больше мне и не надо. В Хафельде я слишком много сил отдавал этим крошечным существам, а они ведь буквально пожирают тебя.
— Вот и должность бургомистра тоже тебя пожирает, — отозвался Мейрхофер.
Достаточно быстро Алоис увлекся Burgerabend как таковыми и даже завел себе книжицу латинских изречений, чтобы произвести впечатление на тамошнюю публику. Заучивание цитат оказалось, однако же, делом хлопотным и коварным. Главной проблемой для Алоиса в эти дни была скука. И вот он обнаружил, что у этой проблемы завелась верная помощница — слабеющая память!
Единственной панацеей от томительно тянущихся предвечерних часов стала для Алоиса возня с Эдмундом. В свои четыре года это было самое прелестное дитя изо всех, кому подарил жизнь Алоис; к тому же малыш Эдмунд так любил хлопотать с отцом возле улья, что Кларе пришлось изготовить для него миниатюрную маску и сшить белый комбинезон, а к нему — длинные белые перчатки. Поначалу она даже возроптала: мальчик, мол, для этого слишком мал, но Алоис настоял на своем, благо и сам Эдмунд хотел того же.
Вскоре Алоис вновь влюбился — трепетно и трогательно, потому что понимал: эта любовь станет для него самой последней. Он был целиком и полностью очарован своим младшим сыном. Не только потому, что малыш оказался такой умничкой, но и потому, что был, вдобавок, нежным и ласковым. «Если бы мне повстречалась женщина столь же безупречных достоинств, я бы не задумываясь женился на ней и вовек не расстался», — шутливо повторял про себя Алоис. Ему всегда нравился юмор на грани непристойности. Сейчас он с удовольствием представлял себе разобиженное лицо Клары, услышь она от него эту шутку, и похохатывал, испытывая нежность к младшему сыну, но и к жене тоже. Ведь в ней столько хорошего (чего он, увы, долго не замечал), и все свои достоинства она ухитрилась передать этому ребенку. У Эдмунда, полагал Алоис, отцовский ум и материнские преданность и благожелательность. Практически идеальное сочетание.
Четырехлетний мальчик — а ведь как умен! И как любит пчел! Даже не слишком хнычет, когда пчела, случается, залетает ему под защитную перчатку. Однажды такая залетевшая под перчатку пчела даже укусила его, но мальчик все равно не расплакался. Хотел было, но Алоис успел предостеречь его:
— Ничего не скажем маме. А то она тебя к улью больше не подпустит.
— Нет, папа, — ответил Эдмунд. — Она поступит так, как ты скажешь.
— Может нарывать, — сказал Алоис.
— Это правда. — Эдмунд вздохнул. — Уже очень больно. Мне очень хочется плакать.
И тут отец с сыном рассмеялись.
Вернувшись в дом, они начали играть в таможню. Алоис даже облачился в мундир (который, увы, был ему уже тесноват), а Эдмунд изображал злоумышленника, решившего контрабандой перевезти через границу ценную монету.
— А почему она такая ценная? — поинтересовался мальчик.
— Потому что когда-то принадлежала императору Наполеону. Он носил ее в кармане.
— Неправда! Ты меня дразнишь!
— Ничего не дразню! Мы с тобой играем.
— И мне нравится!
— Вот и прекрасно! А теперь спрячь ее от меня.
— А как же ты получишь ее обратно?
— Я тебя защекочу. И тогда ты поневоле сам мне все скажешь.
— Не скажу!