Нечто другое он рассказывает попозже вечером, в интимной обстановке, сдобренной вином. В Варшаве народ гуляет до утра, а женщины нетерпеливы и отнюдь не так стыдливы, как может показаться на первый взгляд, когда все они изображают шляхтянок. Иногда он даже удивляется: это немыслимо у турок или в Валахии, где женщины держатся отдельно и подальше от мужчин, – так свободно флиртовать, в то время как муж в другом углу занимается тем же самым. Часто говорят: чем выше по социальной лестнице, тем чаще – что отцом ребенка в семье является не тот, кого таковым считают, а друг дома, какое-нибудь важное лицо, влиятельный кузен. И никто этому не удивляется и не осуждает; напротив, особенно если отец ребенка имеет хорошие связи и занимает высокое положение. Например, вся Варшава сплетничает о том, что отцом ребенка Чарторыйских является сам Репнин, что, кажется, больше всего устраивает пана Чарторыйского.
Наконец в конце ноября Моливду удостаивает аудиенции епископ Солтык, который сейчас ходатайствует при дворе о месте епископа Краковского.
Воплощенное тщеславие. Темные непроницаемые глаза пронзают Моливду, пытаясь понять, насколько полезен тот может оказаться. Уже слегка отвисшие щеки придают лицу епископа серьезность; интересно, кто-нибудь вообще видел худого епископа? Разве что у него глисты.
Моливда излагает Солтыку дело шабтайвинников, но не напирает на вопросы милосердия, не призывает к состраданию, не пытается при помощи красивых слов достучаться до сердца. Некоторое время он ищет подход к епископу и наконец говорит:
– У вас, ваше преосвященство, был бы отличный козырь в рукаве. Несколько сотен, а то и тысяч евреев, перешедших в лоно Католической церкви ради единственно истинной веры. А ведь многие из них богаты.
– Я полагал, это бедняки, оборванцы.
– За ними последуют и богачи. Они будут добиваться нобилитации, а это означает горы золота. Согласно закону Речи Посполитой, неофит может беспрепятственно добиваться нобилитации.
– Это был бы конец света…
Моливда смотрит на епископа – того вроде проняло. Лицо непроницаемо, но правая рука непроизвольно делает странный нервный жест, потирает тремя пальцами друг о друга – большим, указательным и средним.
– А этот их Франк – кто это? Невежда, простак… говорят, так он себя называет.
– Так он говорит. Называет себя аморей, простой человек. На древнееврейском это ам-хаарец…
– А ты, любезный, древнееврейский язык знаешь?
– Немного знаю. И понимаю, чтó он говорит. И это неправда, что он – простак. Он хорошо обучен соотечественниками, разбирается в Зоаре, Библии и Моисеевом законе; может, многие вещи не умеет правильно назвать по-польски или на латыни, но образован. И умен. Что решил, того добьется. Тем или иным образом…
– И ты такой же, пан Коссаковский, – вдруг проницательно замечает епископ Солтык.
О правде полезной и правде бесполезной, а также о мортирной почте
В этом 1758 году епископ Каетан Солтык много времени проводит в Варшаве. Это хорошее время, в Варшаве есть чем развлечься и доставить себе удовольствие. Осень, все возвращаются в столицу из загородных поместий, можно сказать, начало сезона. У епископа много хлопот. Первая и самая главная – ожидание, радостное ожидание назначения епископом Краковским. Ставки сделаны – повторяет он себе; это означает примерно следующее: назначение состоится после кончины больного и несчастного Анджея Станислава Залуского, его друга, брата Юзефа Анджея Залуского. Вроде бы между этой троицей достигнуто согласие. Анджей знает, что скоро умрет, и, примирившись со смертью, как добрый христианин, праведно проживший свой век, уже написал королю, рекомендовав на свое место Солтыка. Однако сейчас он больше недели находится без сознания и земными делами не интересуется.
Зато ими интересуется епископ Солтык. Он уже заказал у еврейских портных новое облачение, а также новую зимнюю обувь. Вечера проводит с друзьями, бывает в опере и на званых обедах. К сожалению, по-прежнему случается – он сам об этом несказанно сожалеет, – что потом епископ приказывает отвезти себя домой, переодевается и, по давнему обыкновению, отправляется в знакомую корчму на окраине города, где играет в карты. В последнее время ему удавалось сдерживать себя и ставить только небольшие суммы, чтобы долг не рос, и это сильно повышает его самооценку. Кабы людьми владели только такие слабости!
Появляется в Варшаве и приятельница Залуского, Катажина Коссаковская, ловкий бабец, – Солтык ее недолюбливает, но уважает и даже немного побаивается. У нее имеется настоящая миссия, которой Катажина сразу заражает всех: искать в столице поддержки для еврейских еретиков. Она быстро привлекает людей, которые могут помочь убедить самого короля дать этим несчастным, потянувшимся к христианской вере, охранную грамоту. Это становится модной темой в салонах, на званых обедах, в фойе оперного театра; все говорят о «еврейских пуританах». Одни с волнением, другие с высокомерной, холодной польской иронией. Епископ неожиданно получает от Коссаковской в подарок серебряную позолоченную цепь с тяжелым крестом, тоже серебряным, инкрустированным камнями. Вещь ценная и редкая.
Епископ принял бы в деле Коссаковской более активное участие, если бы не ожидание. У него ведь и конкуренты имеются. Как только в Кракове умрет епископ Залуский, нужно будет действовать стремительно, первым явиться к королю и произвести на него хорошее впечатление. К счастью, король сейчас в Варшаве, вдали от своих любимых Дрездена и Саксонии, которую грабит Фридрих. В Варшаве безопаснее.
Какая бы получилась заслуга перед Господом – привести всех этих еврейских еретиков в лоно Католической церкви. Вещь совершенно невиданная, возможная только в Польше. О нас по всему миру заговорят.
Епископ, который с октября томится ожиданием, придумал поразительный план. Он приказал расставить на всем пути от Кракова до Варшавы наемных артиллеристов с мортирами, через каждые несколько миль, и как только его человек при епископском дворе в Кракове узнает, что епископ Залуский умер, он даст знать первому, чтобы стрелял в сторону Варшавы. По этому сигналу выстрелит второй, затем третий, и так, по цепочке, они будут стрелять до самой Варшавы, и при помощи этой необычной почты Солтык все узнает первым, еще до того, как посыльные доставят официальные письма. Идею подал Юзеф Анджей Залуский, который понимает нетерпение друга, а про мортирную почту вычитал в какой-то книге.
Залуский хотел бы поехать в Краков к умирающему брату, но декабрь на удивление теплый, реки разлились, и многие дороги стали непроезжими, так что он тоже вынужден ждать вестей по мортирной почте Солтыка.
Сейчас говорят о папском письме по поводу продолжающихся, хоть в последнее время и более редких обвинений в адрес евреев, будто те используют христианскую кровь. Позиция Рима недвусмысленна и неизменна: такие обвинения высосаны из пальца и не имеют под собой никаких оснований. Это вызывает у Каетана Солтыка странную горечь, и за ужином он жалуется друзьям – Катажине Коссаковской и епископу Юзефу Залускому:
– Я сам слышал показания. Сам был свидетелем на процессе.
– Интересно, что бы вы, ваше преосвященство, сказали под пытками, – морщится Коссаковская.
Но Залуский также вовлечен в это дело, потому что Солтык подробно описал ему события в Марковой Воле несколько лет назад.
– Я бы хотел затронуть эту ужасную тему в каком-нибудь научном труде, – медленно говорит он. – И исследовать при этом все источники, к которым я имею доступ в библиотеке. А об этом много написано на разных языках. Если бы только епископские дела не отнимали у меня столько времени…
Он бы охотно с головой погрузился в исследования и вовсе не покидал библиотеку. Залуский строит жалобную гримасу. Лицо у него живое, и на нем моментально отражаются все чувства. Он говорит:
– Как жаль, что теперь все чаще приходится писать по-французски, а не на нашей священной латыни, что также отталкивает меня от писания, поскольку французским я владею не в таком совершенстве. А тут все парле да парле… – он пытается передразнить нелюбимый язык.
– В горле сохнет, – заканчивает Коссаковская.
Тут же подходит слуга, чтобы наполнить бокалы.
– Могу лишь коротко изложить свои убеждения. – Епископ Залуский внимательно смотрит на Солтыка, но тот, занятый обгладыванием кроличьих лапок, похоже, не слушает. Тогда он обращается к Коссаковской, которая уже доела, и теперь ей не терпится закурить трубку: – Я основываюсь на тщательном изучении источников, но прежде всего на их осмыслении, поскольку факты, изложенные без рациональной рефлексии, а такое частенько встречается на страницах книг, вводят нас в заблуждение.
Залуский на мгновение останавливается, словно пытаясь припомнить подобные факты. Наконец замечает:
– Я пришел к выводу, что все недоразумения произошли из-за простой ошибки в древнееврейских словах, а точнее, буквах. Еврейское слово «д-а-м», – епископ пальцем выводит еврейские буквы на столе, – означает одновременно «деньги» и «кровь», что может привести к искажению, поскольку мы говорим, что евреи жаждут денег, а получается, будто они жаждут крови. Народ домыслил, что кровь к тому же христианская. Вот откуда взялась эта байка. Но возможна и другая причина: во время свадьбы молодоженам подают напиток из вина и мирта, называемый «х-а-д-а-с», а кровь называется «х-а-д-а-м», отсюда, возможно, эти обвинения. Хадам – хадас, звучит почти одинаково, уловили, милостивая госпожа? Наш нунций прав.
Епископ Солтык бросает плохо обглоданные косточки на стол и резко отодвигает тарелку.
– Вы, ваше преосвященство, издеваетесь надо мной и моими показаниями, – говорит он неожиданно спокойно и очень официально.
Коссаковская наклоняется к ним обоим, этим тучным мужчинам с белоснежными салфетками на шеях и раскрасневшимися от вина щеками:
– Не стоит искать истину ради истины. Сама по себе истина всегда сложна. Нужно знать, как мы эту истину можем использовать.
И, наплевав на этикет, закуривает вожделенную трубку.
Под утро мортирная почта приносит печальную, но ожидаемую Солтыком весть о том, что епископ Краковский Анджей Залуский скончался. В полдень Каетан Солтык предстает перед королем. На дворе 16 декабря 1758 года.
Коссаковская, каштелянша каменецкая, пишет Лубенскому, епископу Львовскому, сенатору
Катажина никуда не ездит без Агнешки, и все знают, что без Агнешки не обходится ни одно дело. Даже сам каштелян недавно через Агнешку договаривался о свидании с женой. Агнешка серьезна и молчалива. Ходячая тайна, говорит о ней каштелян, Орлеанская дева. Но в ее обществе супруга немного смягчается, и острие ее сарказма, жертвой которого столь часто оказывается Коссаковский, притупляется. Сейчас они втроем ужинают, и следует признать, с тех пор как Агнешка занялась также и кухней, еда стала вкуснее. Они даже спят в одной комнате, вдвоем. Да и бог с ними, с этими бабами.
Сейчас Агнешка перед зеркалом распускает своей хозяйке и подруге волосы, чтобы расчесать их перед сном и снова заплести в косы.
– Волосы выпадают, – говорит каштелянша Коссаковская. – Я уже почти лысая.
– О чем вы говорите, милостивая госпожа, волосы у вас всегда были такие, редкие, но крепкие.
– Нет, я почти облысела. Не валяй дурака, не лги мне… Да и ладно, подумаешь – волосы! Все равно я ношу чепец.
Агнешка терпеливо расчесывает тонкие волосы волосяной щеткой. Коссаковская прикрывает глаза.
Потом вдруг вздрагивает, и Агнешка замирает с поднятой рукой.
– Еще одно письмо, дорогуша, – говорит она. – Я забыла.
– О нет, милостивая госпожа. На сегодня работа закончена, – отвечает Агнешка, возвращаясь к причесыванию.
Тогда Коссаковская хватает ее за талию и усаживает к себе на колени. Девушка не сопротивляется, улыбается. Каштелянша целует ее сзади в шею.
– Одно маленькое письмецо этому напыщенному зануде епископу.
– Хорошо, но в постели и с бульоном.
– Ты маленькая ведьма, ты об этом знаешь? – говорит Катажина, гладит Агнешку между лопаток, словно собачку, и выпускает из своих объятий.
Затем, сидя в постели, откинувшись на огромные подушки и почти утонув в оборках чепца, она диктует:
Вернувшись на Подолье, спешу напомнить Вам, епископ, о своем существовании и горячо поприветствовать, искренне поздравляя с назначением на пост епископа Львовского после того ужасного несчастья, которое случилось с Вашим, Ваше Преосвященство, предшественником Миколаем Дембовским.
В то же время я хотела бы от всей души порекомендовать Вам, епископ, дальнего родственника моего мужа, Антония Коссаковского, который после многих лет дальних странствий вернулся в лоно Речи Посполитой и теперь прибыл ко мне с просьбой, ходатайствуя передо мной как родственницей и припадая к стопам. Сей Коссаковский обладает большим талантом в области всех восточных языков, особенно древнееврейского. Я полагаю, что Вы, Ваше Преосвященство, уже обратили свое милостивое внимание на этих несчастных евреев, которые, подобно слепцам, ищут истинную веру и на ощупь движутся к единственному свету христианской религии, о чем я слыхала здесь, в Каменце, – все это обсуждают. Нам удалось заручиться королевской поддержкой для этих пуритан, и я всем сердцем на их стороне, также и по той причине, что уже давно наблюдаю за ними, детьми Моисеевыми, и вижу их тяжелую жизнь в нашей стране, в чем они сами отчасти виноваты, поскольку судорожно цепляются за свои еврейские суеверия. Буду невыразимо благодарна за любое словечко, хоть и не хочу слишком обременять и утомлять Ваше Преосвященство.
Вкоре я собираюсь во Львов, жду лишь улучшения погоды, и питаю огромную надежду застать Вас, Ваше Преосвященство, в добром здравии. И извольте помнить, Ваше Преосвященство, что мы всегда рады Вашему визиту, будь то в Каменце, где чаще всего можно застать моего мужа, или в Буске, где я часто бываю.
Ксендз Пикульский пишет Лубенскому, епископу Львовскому, сенатору
Сообщаю Вам, Ваше Преосвященство, что во время Вашего отсутствия во Львове мне удалось кое-что разузнать о ставленнике каштелянши. Оказывается, пан Моливда (имя якобы происходит от острова в греческом море, который является его собственностью, но проверить сие невозможно) провел некоторую часть своей бурной жизни в Валахии, где был главой или – говорят – старейшиной общины, видимо богомилов, у нас нередко именуемых хлыстами. Однако это не кто иной, как Антоний Коссаковский, герба Слеповрон, сын некоего Ремигия, гусара, и жительницы Жмудзи, в девичестве Каменской. Двадцать четыре года он считался пропавшим без вести. И теперь появился на родине под именем «Моливда».
Об этой ереси, которая уже много лет распространяется среди православных верующих, я знаю лишь то, что они веруют, будто мир был создан не живым Богом, а его злым братом Сатанаилом. Поэтому в мире царят всяческое зло и смерть. Этот мятежный Сатанаил создал мир из материи, но не сумел вдохнуть в него дух, поэтому попросил об этом благого Бога. Тот дал души всем творениям, поэтому они верят, будто материя – зло, а дух – добро. И что Мессия вот-вот придет во второй раз, а некоторые полагают, что он явится в облике женщины. Приверженцы этих сект – валашские крестьяне, но есть также казаки, бежавшие к туркам, и даже русинские крестьяне, поляки и люди низшего сословия, беднейшие из беднейших. Еще я узнал, что большую роль играет там их якобы Богородица, которую они выбирают; это непременно должна быть безупречно красивая и чистая девственница. Они не едят мяса, не пьют ни вина, ни водки (что для меня странно, потому что мне сообщали из Варшавы, что милостивый пан Моливда не брезгует напитками; это, возможно, свидетельствует о его разрыве с сектой) и не признают таинство брака, считая, что дети, рожденные от такого союза, прокляты. Вместо этого они верят в духовную любовь между людьми – в этом случае телесное общение свято. Даже групповое.
Наша святая Католическая церковь безоговорочно осуждает столь чудовищную ересь, но она слишком велика и могущественна, чтобы смущаться подобными заблуждениями. Главной своей задачей она всегда полагала спасение душ верующих. Поэтому я с искренней тревогой сообщаю Вам, Ваше Преосвященство, об этих подозрениях. Может ли заслуживать доверия человек, полностью отдавшийся еретическим идеям, приходящий на помощь другим еретикам? В нашей возлюбленной Речи Посполитой, сохраняющей свое величие лишь благодаря нашей общей вере во Вселенскую и Католическую церковь, все еще существует опасность раскола. Силы иноверцев продолжают давить на нас с Востока и Запада, поэтому нам всем следует быть предельно бдительными. Необходимость сей бдительности я ощущаю особенно остро, являясь членом монашеского ордена.
В то же время я бы умолчал о некоторых важных вопросах, связанных с нашим общим делом. Этот Коссаковский-Моливда свободно говорит на нескольких языках, лучше всего на турецком и древнееврейском, а также на греческом, русском и, разумеется, на латыни и французском. Он обладает обширными познаниями относительно Востока, разбирается во многих науках и пишет стихи. Таланты эти, вне всяких сомнений, помогли ему выстоять на бурном жизненном пути и могли бы оказаться нам полезны, будь мы уверены в его полной приверженности делу…
Антоний Моливда-Коссаковский – Его Преосвященству епископу Лубенскому
Я невероятно счастлив, что могу отчитаться перед Вами, Ваше Преосвященство, о выполнении моего первого задания, полагая, что мои наблюдения хотя бы в некоторой мере прояснят сложнейшую проблему антиталмудистов, для нас, христиан, непостижимую, поскольку мы своим ясным разумом не в силах ни проникнуть в запутанные и темные тайны еврейской веры, ни в полной мере постичь мрачный еврейский дух. Вы, Ваше Преосвященство, изволили послать меня следить за делом Якова Лейбовича Франка и его последователей, но, поскольку этот знаменитый Яков Франк в нашей стране отсутствует, и, будучи турецким гражданином, остается под защитой Великой Порты, и, вероятно, пребывает в своем доме в Джурджу, я отправился в Сатанов, где проходил еврейский антиталмудистский процесс, который я смог наблюдать на протяжении одного дня.
Городок красивый, довольно чистый и светлый, поскольку стоит на высоком холме, с огромной синагогой, возвышающейся над городом, а вокруг располагается еврейский район, всего несколько десятков домов, до самой рыночной площади, и там еврейские купцы заправляют всей сатановской торговлей. В этой просторной синагоге евреи-талмудисты и вершили свой суд над еретиками. Публики съехалось немало, не только иудеев, но также и любопытствующих христиан, я даже видел нескольких человек из местной знати, которые, однако, быстро ушли, утомленные непонятной им еврейской речью.
С печалью вынужден утверждать и перед Вами, Ваше Преосвященство, свидетельствовать, что увиденное мною напоминало отнюдь не судебный процесс, а атаку разгневанных раввинов на перепуганных и ни в чем не повинных мелких торговцев, которые, будучи объяты страхом, говорили что попало и таким образом ухудшали не только собственное положение, но и положение своих собратьев. Ненависть, с которой выдвигались обвинения, была столь велика, что я опасался за жизнь подсудимых, и потребовались люди из имения тамошнего шляхтича, сильные казаки-батраки, чтобы удержать разъяренную толпу от ужасного самосуда. Ибо их обвиняли в прелюбодеяниях, в результате которых жены покинули своих мужей, в противном случае сами считались бы блудницами. У многих при этом отобрали имущество и пустили по миру. Они беззащитны перед нападками своих же, и наша система не способна оградить их от этого. Уже есть первая жертва – ею стал некий Либера из Бережан, замученный до смерти, так как пожелал выступить от имени Якова Франка. И, вероятно, не было известно, что люди Франка уже находятся под защитой самого короля.
Ваше Преосвященство, я понимаю Ваше возмущение в связи с этим excommunico
[144], которое на древнееврейском языке именуется «херем», я и сам разделяю это возмущение. Ибо можно не верить в тайное действие проклятия и его дьявольские силы, но передо мной – наглядный пример того, как проклятие действует здесь, на земле: оно ставит некоторых людей вне закона, подвергая опасности их жизни, имущество и здоровье.
В Польше на землях, населяемых нашим христианским людом, крупицы истины, доступные нашему пониманию, окупаются потом и кровью. Но рядом с нами живут миллионы людей, принадлежащих к древнейшему из всех цивилизованных народов, то есть еврейскому, который из глубины своих синагог не перестает возносить к небу слезливые, ни на что не похожие вопли. Это крик одиночества и чувства богооставленности. Итак, если есть что-то, способное донести истину с небес на землю, то разве не крики, в которых воплощена и выражена вся жизнь этих людей?
Парадоксально, что эти люди нуждаются в защите со стороны не своих собратьев, а нас, их младших братьев по вере. Многие из них тянутся к нам с таким доверием, с каким малые дети приходят к Господу нашему Иисусу Христу.
Поэтому, Ваше Преосвященство, я обращаюсь к Вам с просьбой рассмотреть вопрос о том, чтобы Церковь и католики в очередной раз выслушали этих людей и одновременно чтобы их обвинители, раввины сатановский, львовский, бродский и луцкий, а также все прочие, выдвинувшие против них очень серьезные обвинения и, таким образом, бросившие проклятие, были вызваны для участия в диспуте. Еврейских проклятий мы не боимся, точно так же как и прочих еврейских суеверий, но хотим встать на защиту преследуемых и дать им право высказаться по своему делу.
Моливда заканчивает письмо большой элегантной завитушкой и посыпает ее песком. Пока та сохнет, он начинает писать второе письмо, по-турецки, мелким почерком. Начинает со слова «Яков».
Ножи и вилки
Хана, молодая жена Якова, любит, чтобы ее вещи находились в определенном порядке, она знает, где лежат шали, где – обувь, где – масла и мази от прыщей. Своим ровным, чуть неуклюжим почерком она любит составлять списки упакованного, чувствуя в эти мгновения, что мир подчиняется ей, словно королеве. Нет ничего хуже беспорядка и хаоса. Хана ждет, пока высохнут чернила на ее письме, подушечкой пальца поглаживает кончик пера; пальцы у нее тонкие, изящные, с красивыми ногтями, хотя Хана не может удержаться, чтобы их не грызть.
Сейчас она составляет список вещей, которые они возьмут в Польшу через два месяца, когда потеплеет, а Яков там устроится. Два экипажа и семь человек верхом. В одном экипаже она с Авачей и Эммануилом и няней, молодой девушкой Лисей. Во втором – прислуга и багаж, уложенный пирамидой и связанный веревками. Верхом поедут брат Хаим и его товарищи, чтобы охранять эту женскую экспедицию.
Грудь тяжелая, полная молока. Стоит подумать о ней или о ребенке, капли молока льются сами, словно не в силах дождаться крошечных детских губ, и на легкой сорочке проступают пятна. Живот еще полностью не опал, во время этой второй беременности Хана очень поправилась, хотя мальчик родился маленький. Как вскоре выяснилось, родился он в тот день, когда Яков и его люди пересекли Днестр и оказались в Польше, поэтому в письме Яков велел, чтобы младенца нарекли Эммануилом.
Хана встает, берет сына на руки, садится и прижимает его к все еще большому животу. Такое ощущение, что грудь давит на детскую головку. Лицо у мальчика красивое, оливковое, веки голубые, нежные, словно лепестки цветов. Авача смотрит на мать из угла, насупленная, делает вид, что играет, но на самом деле все время наблюдает за ней и братом. Она тоже просит грудь, но Хана отгоняет дочку, словно надоедливую муху: ты уже большая!
Хана наивна. Наивно читает каждый вечер, перед тем как лечь спать, Криат Шма аль ха-мита
[145], желая защитить себя от недобрых предчувствий, кошмаров и злых духов, которые теперь могут ей и детям угрожать, особенно после того, как она ослабела после родов. Обращается к четырем ангелам, словно к симпатичным, дружелюбным соседям, которых просит присмотреть за домом, пока она спит. Мысли ускользают на полуслове, призванные на помощь ангелы обретают плоть, хотя Хана старается не давать волю воображению. Их фигуры удлиняются, дрожат, словно пламя свечей, и перед тем, как погрузиться в глубины сна, Хана с удивлением обнаруживает, что они напоминают ножи, вилки и ложки, те, о которых рассказывал ей Яков, серебряные и позолоченные. Они стоят над ней – то ли охраняют, то ли готовы разрезать ее на части и съесть.
18
О том, как Иванье, маленькая деревенька на Днестре, становится республикой
Иванье находится неподалеку от разлома, по дну которого протекает Днестр. Деревня раскинулась на Приднестровской возвышенности и напоминает блюдо, поставленное на стол в опасной близости к краю. Неосторожное движение – и упадет.
Через середину деревни протекает река, каждые несколько десятков шагов разгороженная примитивными плотинами, в результате чего образуются небольшие пруды и заводи: когда-то здесь разводили уток и гусей. О них напоминают только белые перышки, потому что деревня опустела после последней эпидемии чумы. Лишь начиная с августа благодаря деньгам Шоров и милостивому согласию епископа, в чьих угодьях расположена деревня, здесь селятся правоверные. С той поры как король выдал охранную грамоту, в Иванье тянутся люди на телегах и пешком – с юга, из Турции, и с севера, из подольских деревень. В основном это те, что, будучи изгнаны из Польши, разбили лагерь на границе, а когда им наконец удалось вернуться домой, оказалось, что его больше не существует. На их местах работают другие люди, дома разграблены, и живут в них тоже другие, так что теперь нужно отстаивать свои права силой или в суде. Некоторые потеряли всё, особенно те, кто жил за счет торговли, держал лавки и имел много товаров. Теперь у них ничего не осталось. Как у Шломо из Надворной и его жены Виттель. В Надворной и Копычинцах у них были мастерские, где изготавливали перины. Всю зиму приходили женщины, ощипывали кур: Виттель все организовала, она от природы сметлива и умна. Потом стали шить теплые одеяла; их покупали для господских усадеб – настолько хорош был товар: пух легкий, ароматный, а чехлы из розового турецкого дамаска, с красивыми узорами. Однако из-за случившихся беспорядков все пропало. Перья ветер развеял по всему Подолью, дамаск затоптан или украден, крыша сгорела, и жить в доме теперь нельзя.
Из зимней смеси черного и белого проступают маленькие домики с крышами из речного тростника. Дорога вьется между ними, спускаясь на неровные, с выбоинами, дворики, где доживают свой век брошенные плуги, грабли и черепки горшков.
Здесь теперь командует Осман из Черновцов, это он приказывает выставить стражу на околице, чтобы в деревню не заходили чужие. Иногда въезд загораживают телеги, от лошадиных копыт в замерзшей земле остаются рытвины.
Приезжающие первым делом направляются к Осману, у которого оставляют все свои деньги и ценные вещи. Осман – интендант, у него есть железный сундук, на замке, там он держит общее имущество. У его жены, Хавы, старшей сестры Якова, хранятся подарки от правоверных со всего Подолья и с турецких земель: одежда, обувь, орудия труда, горшки, стекло и даже детские игрушки. По вечерам Хава назначает мужчин на завтрашние работы. Эти на телеге поедут к крестьянину за луком, те – привезут капусту.
У общины есть свои коровы и сотня кур. Их только что купили, слышно, как строят курятники – сколачивают деревянные насесты. За домами красивые сады, но урожай небольшой, потому что в Иванье перебрались слишком поздно, стоял уже август. На крыши ползет виноград, одичавший, и не только, ягоды мелкие и вкусные. Удалось собрать немного тыквы. Еще сливы уродились, мелкие, темные и сладкие; яблони сгибались под тяжестью плодов. Сейчас, после заморозков, все сделалось серым, начался зимний спектакль гниения.
Всю осень каждый день приезжают люди, особенно из Валахии и Турции, а то и из Черновцов, Ясс и даже Бухареста. И все благодаря Осману – это он сзывает собратьев, в первую очередь тех, кто уже принял ислам, подданных султана. Они не слишком сильно отличаются от знакомых евреев, подольских: чуть более загорелы, подвижны, охотнее танцуют и песни их кажутся более энергичными. Все тут перемешано – языки, одежда, головные уборы. Кое-кто носит чалму – например, Осман и его большое семейство, другие – меховые штраймлы, у третьих на голове турецкие фески, а у северян – конфедератки. Дети привыкают друг к другу: маленькие турки носятся вместе с подолянами вокруг прудов, а когда ударяет мороз, бегают по льду. Места маловато. Пока они теснятся в крошечных комнатках вместе с детьми и всем своим скарбом и мерзнут, потому что, в сущности, единственное, чего здесь недостает, – это дров. По утрам маленькие окна зарастают морозными узорами, которые наивно имитируют то, что может предложить весна: листья, побеги папоротника, бутоны цветов.
Хаим из Копычинцев и Осман выделяют вновь прибывшим домики. Хава, которая отвечает за продовольствие, раздает одеяла и горшки, показывает, где кухня и где можно помыться – в конце деревни даже миква имеется. Объясняет, что едят они здесь вместе и готовят вместе. И работать будут сообща: женщины займутся шитьем, мужчины – ремонтом зданий и заготовкой дров. Молоко полагается только детям и старикам.
Так что женщины стирают, готовят, шьют, кормят. Уже родился один ребенок, мальчик, его назвали Яков. Утром мужчины уходят зарабатывать деньги – они занимаются торговлей, коммерцией. Вечером совещаются. Несколько подростков служат почтальонами – верхом развозят посылки: если необходимо, в Каменец и, прокрадываясь через границу, в Турцию, в Черновцы. Оттуда почта идет дальше.
Другой Хаим, тот, что из Буска, брат Нахмана, привел вчера стадо коз и распределил по справедливости – люди этому очень рады, потому что детям не хватало молока. Молодые женщины, которых отправили на кухню, оставили малышню под присмотром пожилых, устроивших в одной из хибар нечто под названием «киндергартен».
Сейчас конец ноября, и все в Иванье ждут прибытия Якова. Послали на турецкую сторону караульных. Юноши стоят на страже на высоком берегу и проверяют броды. Деревня готова к празднику еще со вчерашнего дня. Дом, предназначенный для Якова, сверкает чистотой. Убогий пол из утоптанной глины прикрыли коврами. На окнах висят белоснежные занавески.
Наконец слышатся свист и возгласы от реки. Приехал.
На въезде в деревню гостей ждет Осман из Черновцов, ликующий и торжествующий. Увидев их, запевает красивым, сильным голосом: «Дио мио Барухия…» – гимн подхватывает взволнованная толпа встречающих. Процессия, появляющаяся из-за поворота, напоминает турецкий отряд. В центре экипаж, в нем любопытные глаза высматривают Якова, но Яков едет впереди, на сером коне, одетый по-турецки, в чалме и синем пальто на меховой подкладке, с широкими рукавами. У него длинная черная борода, которая делает его старше. Яков спешивается и своим лбом касается лбов Османа и Хаима, кладет ладони на головы их жен. Осман ведет его к самому большому дому, двор убран, вход обложен еловыми ветками. Но Яков указывает на хибарку по соседству, старую мазанку, и говорит, что хочет жить один – где угодно, хоть во дворе в сарае.
– Ты – хахам, – говорит Хаим. – Как это ты будешь жить один и в хибаре?
Но Яков настаивает:
– Я буду спать в сарае, потому что я человек простой.
Осман не очень понимает, но послушно велит привести сарай в порядок.
О рукавах священной рубашки Шабтая Цви
У Виттель густые локоны цвета осенней травы, она высокая и статная. Голову держит высоко и сама себя назначила в услужение Якову. Стремительно идет между домами – стройная, румяная, за словом в карман не лезет. Язычок у нее острый. Поскольку домик Якова стоит на их дворе, Виттель до приезда законной жены Ханы с детьми взяла на себя роль стражницы Господина. А пока у нее на Якова монополия. Все то и дело чего-то от него хотят, морочат голову, она гонит их, сторожит подходы к сараю, носит ему турецкие печки. Когда собираются люди, посмотреть на дом Господина, Виттель выбивает одеяла на заборе и заслоняет своим телом калитку:
– Господин отдыхает. Господин молится. Господин спит. Господин просит благословения для Иванья.
Днем все трудятся, и часто можно увидеть, как Яков в расстегнутой рубахе – он никогда не мерзнет – размашисто рубит дрова или разгружает телегу и таскает мешки с мукой. Лишь когда стемнеет, они собираются на занятия. Когда-то мужчины и женщины учились по отдельности, но в Иванье Господин сразу завел другие порядки. Теперь все взрослые занимаются вместе.
Те, что постарше, сидят на скамьях, младшие – на снопах, друг подле друга. Самое приятное – в начале урока, потому что Яков всегда начинает с того, что смешит собравшихся: слышатся взрывы хохота. Яков любит скабрезные шутки. Он рассказывает:
– В молодости я приехал в одну деревню, где никогда не видали евреев. Пришел на постоялый двор, где собирались девки и парни. Девки пряли, а парни рассказывали им всякие истории. Один сразу принялся оскорблять меня и насмехаться. Стал рассказывать, будто однажды еврейский Бог шел вместе с христианским и христианский Бог ударил еврейского по физиономии. Это всех очень развеселило, и они начали смеяться, точно услыхали удачную шутку, а ведь это ничуть не смешно. И я в ответ рассказал им, как однажды Магомет гулял со святым Петром. Магомет говорит Петру: «Очень хочется поиметь тебя на турецкий манер». Петр сопротивлялся, но Магомет был сильнее, так что привязал его к дереву и принялся за свое. Петр вопил, что у него задница болит, что он готов считать Магомета святым, только пускай перестанет. От этой истории и парням, и девкам стало неловко, они опустили глаза, и тогда самый задиристый сказал мне примирительно: «Знаешь, давай заключим мир. Мы не будем наговаривать на твоего Бога, а ты не наговаривай на нашего. И нашего святого Петра оставь в покое».
Мужчины хохочут, женщины опускают глаза, но им нравится, что Яков, такой святой и ученый, ведет себя по-свойски, и не задирает нос, и живет один в этой маленькой хибарке, и одежду носит обычную. За это его любят. Особенно женщины. Женщины у правоверных уверены в себе и шумливы. Они любят флиртовать, и им нравится то, что говорит Яков: забыть о турецких обычаях, согласно которым им полагается сидеть дома взаперти. Яков твердит, что женщины в Иванье так же необходимы, как и мужчины: у них другое предназначение, но оно есть.
Еще Яков учит, что отныне нет того, что принадлежит только одному человеку; нет ничего твоего. Но если кто-то в чем-то нуждается, надо попросить того, у кого это есть, и ему дадут. Или, если нужна одежда или обувь – ботинки износились, рубашка изорвалась, – идти к управляющему, Осману или Хаве, они решат проблему.
– Без денег? – восклицает одна из женщин.
Остальные тут же отвечают:
– За красивые глаза…
И смеются.
Не все понимают, что придется отдать все свое. Ерухим и Хаим из Варшавы уверены, что идея не приживется, люди по своей природе жадны, захотят слишком многого, захотят что-нибудь выторговать за то, что у них имеется. Но кое-кто, например Нахман и Моше, якобы видели, как функционируют такие общины. Они поддерживают Якова. Нахману эта затея очень по душе. Часто можно видеть, как он ходит по домам и рассуждает:
– Так и было на свете до того, как вступил в силу закон. Все было общим, всякое добро принадлежало каждому, и всем хватало, не было слов «не укради» или «не прелюбодействуй». Если бы кто-нибудь сказал так, никто бы его не понял. «Что такое украсть?» – спросили бы они. Что такое «прелюбодействовать?» И мы должны жить таким образом, потому что прежний закон уже не действует. Пришли трое: Шабтай, Барухия и теперь Яков. Он – самый великий из всех, он нас спас. Мы должны быть счастливы, что это случилось в нашем поколении. Старый закон больше не действует.
На Хануку Яков раздает куски рубахи Шабтая Цви – как реликвии. Это великое событие для всей общины. Рубаха – та, которую Первый послал Давиду Галеви; Шор недавно за большие деньги купил у его внучки в Кракове целых два рукава. Кусочки ткани, не больше ноготка, теперь кладут в амулеты, коробочки из вишневого дерева, мешочки и кожаные сумочки, которые вешаются на шею. Остальная часть рубахи лежит в ящике у Османа и предназначена для будущих членов общины.
О том, как действует прикосновение Якова
Моше из Подгайцев, который знает все, сидит в теплой комнате, среди женщин, которые заняты тем, что прядут. Облака ароматного дыма поднимаются к деревянному потолку.
– Вы все знаете молитву, которая говорит об Илие, встретившем ангела болезни Аштрибо, – говорит он. – Того, который забирается в члены тела и заставляет человека болеть. Илия сказал ангелу: «Как ты не можешь высушить воду морскую, так не сможешь и вредить человеку». Яков, наш Господин, подобно Илие, разговаривает с ангелом болезни. Ему достаточно бросить на него грозный взгляд, и тот пустится наутек.
Звучит убедительно. Вечно кто-нибудь стоит под дверью сарая Якова – и, если Виттель разрешит, обращается к Господину. Тот возлагает руки на голову больного, а потом водит большим пальцем по его лбу, туда-сюда. Иногда дует в лицо. Почти всегда помогает. Говорят, что у Якова горячие руки, которые могут растопить любую болезнь, любую боль.
Слава Якова быстро распространяется по окрестностям, наконец к Якову приходят и крестьяне (они называют жителей деревни «тюрбанниками черномазыми»). Крестьяне смотрят на еретиков подозрительно – не евреи, не цыгане… Им на головы Господин тоже возлагает руки. Крестьяне приносят яйца, кур, яблоки, крупу. Хава все прячет у себя в комнате, а потом распределяет по справедливости. Каждый ребенок получает в Шаббат яйцо. Так говорит Хава: «в Шаббат», хотя Яков запретил праздновать субботу. Как ни странно, время они все равно считают от субботы до субботы.
В феврале происходит нечто удивительное, поистине чудо, хотя мало кто об этом знает. Господин запретил рассказывать. Хаим видел это собственными глазами. Девушка с Подолья, которую привезли сюда уже очень больной, умирала. Ее отец начал страшно кричать, вырывать волосы из бороды и отчаиваться, потому что это было его любимое дитя. Послали в сарай за Яковом, он пришел и велел всем замолчать. Потом на некоторое время заперся с этой девушкой в доме, а когда вышел, она была здорова. Яков только велел одеть ее в белое.
– Что ты с ней сделал? – допытывался Шломо, муж Виттель.
– Я был с ней, и она выздоровела, – ответил Яков и больше не пожелал возвращаться к этому вопросу.
Шломо, человек бывалый, воспитанный и серьезный, не сразу понял то, что сказал ему Яков. А потом все не мог прийти в себя. Вечером Яков, словно заметив его терзания, улыбнулся и притянул к себе – нежно, как девушка юношу. Дунул Шломо в глаза и велел никому не рассказывать. Потом ушел и больше не обращал на Шломо внимания. Тот, однако, рассказал обо всем своей жене, и она поклялась хранить тайну. Но каким-то образом через несколько дней об этом знали уже почти все. Слова – словно ящерки, в любую щелку пролезут.
О чем говорят женщины, ощипывая кур
Во-первых, о том, что лицо библейского Иакова служило образцом, когда Бог создавал ангелов с человеческими лицами.
Во-вторых, о том, что у Луны – лицо Якова.
В-третьих, о том, что, если не можешь забеременеть от мужа, можно купить мужчину, чтобы иметь от него ребенка.
Они вспоминают библейскую историю. Об Иссахаре, сыне Иакова и Лии. Лия купила Иакова, чтобы он с ней спал, а потом родила ему сына. Она купила Иакова за мандрагоры, которые Рувим нашел в пустыне и которые были нужны бесплодной Рахили (позже Рахиль съела эти мандрагоры и зачала Иакову Иосифа). Обо всем этом говорится в Писании.
В-четвертых, о том, что можно забеременеть от Якова, даже если он твоего мизинца не коснулся.
В-пятых, о том, как, когда Бог сотворил ангелов, они сразу открыли свои уста и начали прославлять Его. Когда Бог создал Адама, ангелы тут же спросили: «Это тот человек, которому мы должны поклоняться?» – «Нет, – ответил Бог. – Этот – вор, он украдет плод с моего дерева». Поэтому, когда родился Ной, ангелы с нетерпением спросили Бога: «Это тот человек, которого мы должны прославлять до небес?» Бог, однако, очень раздраженно возразил: «Нет, этот – обыкновенный пьяница». Когда родился Авраам, они снова спросили, но Бог, очень мрачный, сказал им: «Нет, этот родился необрезанным, и ему еще только предстоит обратиться в мою веру». Когда родился Исаак, ангелы все еще не теряли надежды: «Вот этот?» – «Нет, – буркнул Бог. – Он любит своего старшего сына, а тот меня ненавидит». Но когда родился Иаков и ангелы снова задали свой вопрос, они наконец услышали: «Да, это он».
Несколько мужчин, занятых постройкой сарая, прерывают свою работу и, остановившись на пороге, слушают женщин. В следующее мгновение на их головы опускаются белые перышки, взлетевшие из корзины от чьего-то слишком порывистого движения.
Кто окажется среди женщин
– Иди к нему, – говорит муж Виттель. – Ты ему особенно нравишься. Он тебя благословит.
Но она отнекивается:
– Как я могу спать с ним, если я твоя жена? Это грех.
Шломо смотрит на нее нежно, как на ребенка:
– Ты рассуждаешь по-старому, как будто ничего не поняла из того, что здесь происходит. Нет греха и нет мужей или не мужей… Настало время спасения, грех нас не запятнает. Яков трудится на благо всех нас и хочет тебя. Ты самая красивая.
Виттель боится:
– Я не самая красивая, ты же знаешь. Ты сам поглядываешь на сторону, здесь так много девушек. А ты? Что бы ты сделал?
– Что мне делать? На твоем месте, Виттель, я бы не спрашивал. Я бы сразу пошел.
Виттель принимает это разрешение с облегчением. Все последние дни она только об этом и думает. Женщины, которые были с Яковом, говорят, что у него два члена. А точнее, что когда он хочет, то два, а когда не хочет, то хватает и одного. Вскоре Виттель получает возможность подтвердить или опровергнуть сей факт.
В апреле Яков посылает экипаж за Ханой, и с тех пор Виттель больше не ходит к Якову каждую ночь. О Хане говорят «Госпожа». В честь Госпожи устраивается пир, женщины натопили гусиного жира и уже несколько дней пекут булки и сносят в Хавину кладовку.
Виттель предпочла бы, чтобы это произошло случайно, но, к сожалению, не получается: она подслушивает возле домика, как Яков и Хана занимаются любовью. Что-то переворачивается у нее внутри, она не понимает, чтó они говорят – разговор идет по-турецки. Виттель возбуждает, когда Яков говорит по-турецки, в следующий раз она попросит его говорить с ней так же. Ждать приходится недолго – через месяц, в мае, Хана, мрачная и недовольная, возвращается в Турцию.
Еще в декабре Господин приказывает собраться всем взрослым. Они выстраиваются в круг и долго стоят в полной тишине. Господин запретил разговаривать, и никто не осмеливается подать голос. Потом он велит мужчинам отойти к правой стене. Из числа женщин выбирает для себя семерых, так же как сделал когда-то Первый, Шабтай.
Сначала Яков берет за руку Виттель и нарекает ее Евой. Виттель, избранная первой, не понимает, что происходит, сразу заливается краской и нервно переступает с ноги на ногу; она очень смущена. Стоит зардевшаяся, покорная, как клушка. Яков ставит ее справа от себя. Потом берет Вайгеле, молодую жену Нахмана из Буска – они только что поженились, и нарекает ее Саррой. Та идет, словно на плаху, печальная, с опущенной головой, поглядывает на мужа и ждет, что будет дальше. Яков велит ей встать за Виттель. Позади нее ставит Еву, жену Якова Майорека, и нарекает Ревеккой. Затем долго смотрит на женщин, те опускают глаза; наконец протягивает руку к прекрасной Спрынеле, тринадцатилетней молоденькой невестке Элиши Шора, жене его младшего сына Вольфа; он называет ее Вирсавия. Теперь занимается левой стороной: первой становится жена Исаака Шора, Яков нарекает ее Рахилью, затем жена Хаима из Надворной, которую он называет Лией. Последняя – Ухля из Лянцкороны, ее Яков нарекает Ависагой Суламитой.
Поскольку все имена принадлежат женам патриархов, избранные женщины взволнованно молчат. И мужья их стоят молча. Внезапно начинает плакать Вайгеле, молодая жена Нахмана. Это неподходящий момент для слез, но все относятся с пониманием.
Вот какие мелочи обнаруживает в Иванье мрачный взгляд Ханы
Люди в хижинах спят на гнилых, кое-как сбитых кроватях или прямо на земле. Вместо постели – охапка старого сена. Вместо белья – подстилка. Лишь у некоторых есть приличные кровати с льняным бельем. Самая богатая изба у Шоров.
Все тут грязные и завшивленные. Даже у Якова вши, потому что он спит со здешними грязнулями. Хана догадывается, вернее – знает наверняка.
Никакая это не община, просто сборище людей, разношерстная толпа. Некоторые друг друга даже не понимают – например, те, кто говорит на турецком или ладино, как Хана, и не знает местной версии идиша.
Есть больные и хромые. Никто их не лечит, наложение рук не всем помогает. В первый же день Хана стала свидетелем смерти очередного ребенка, на этот раз от кашля: он задохнулся.
Много свободных женщин – и вдовы, и агуны, чьи мужья где-то сгинули, но они не могут снова выйти замуж до тех пор, пока не будет доказано, что супруг мертв, и еще какие-то. Некоторые, как предполагает Хана, вовсе даже не еврейки. Отдаются за кусок хлеба и за то, что им разрешили здесь жить. На это закрывают глаза: все спят со всеми, да еще вкладывают в это особый смысл. Хана не понимает, почему мужчинам так важно совокупляться – не такое уж это замечательное занятие. После вторых родов она совершенно утратила желание. Ей мешает то, что мужнина кожа хранит запах других женщин.
Хане кажется, что Яков очень изменился. Сначала радовался ее приезду, но вместе они были всего два раза. Теперь у него на уме что-то новое, а может, очередная женщина. Около него крутится эта Виттель, смотрит на Хану волком. Яков охотнее проводит время с ними всеми, чем с Ханой. Слушает невнимательно, больше интересуется Авачей, которую повсюду с собой таскает. Носит на плечах, малышка играет, будто ездит на верблюде. Хана остается дома и кормит Эммануила грудью. Она боится за сына – как бы не подхватил здесь какую-нибудь болезнь.
Малыш постоянно недомогает. И ветры Иванья ему не на пользу, и затянувшаяся весна. Турецкая мамка каждый день выговаривает Хане, что ей тут не нравится, все вокруг грязное – того и гляди, молоко пропадет.
У них в Никополе уже весна, а тут сквозь гнилую траву едва проглядывают первые побеги.
Хана скучает по отцу и его рассудительному спокойствию. Еще она скучает по матери, которая умерла, когда Хана была ребенком. Каждый раз, думая о ней, Хана сама начинает панически бояться смерти.
О том, как Моливда посещает Иванье
Когда тракты после очередной оттепели промерзают и становятся твердыми как камень – вновь проезжими, Моливда отправляется из Варшавы во Львов. После встречи с архиепископом Лубенским его посылает в Иванье некий ксендз Звежховский, которого назначили заниматься делом антиталмудистов. Ксендз дает ему с собой целый сундук катехизисов и поучительных брошюр. А также чётки и медальоны. Моливда чувствует себя одним из тех увешанных освященными товарами уличных торговцев. Отдельно лежит завернутая в паклю фигурка Девы Марии – вырезанная из липы, немного грубоватая, аляповато расписанная, для госпожи Франк от пани Коссаковской, в подарок и на память.
Моливда добирается до Иванья 9 марта 1759 года, и сразу же, с момента приезда, его охватывает сильное волнение: он будто видит свою деревню под Крайовой, все устроено так же, только здесь более прохладно и оттого словно бы менее уютно. Царит та же атмосфера вечного праздника, и погода усиливает это впечатление: легкий морозец, высоко в небе светит холодное солнце – посылает на землю пучок острых сухих лучей. Мир выглядит так, словно в нем только что навели порядок. Люди протаптывают тропинки в чистом снегу, так что можно проследить, кто куда ходит. Моливде кажется, что на снегу жизнь более праведная: все более основательно, каждая заповедь кажется более прочной, а каждое правило применяется более неумолимо. Приветствующие его люди выглядят ликующими и счастливыми, несмотря на холод, несмотря на короткий день. К повозке подбегают дети со щенками на руках; подходят и раскрасневшиеся от работы женщины, а также любопытствующие, улыбающиеся мужчины. Из труб в высокое небо поднимается дым – строго вертикально, словно безоговорочно принимаемая жертва.
Яков приветствует его официально, но когда они заходят в избушку и остаются одни, извлекает из волчьей шкуры коренастого Моливду и долго обнимает, похлопывая по спине и повторяя по-польски: «Ну, вот ты и вернулся».
Они все здесь: братья Шоры – без отца, потому что после нападения старик никак не оправится, а также Иегуда Крыса со своим братом и шурином. Нахман, недавно женившийся на какой-то девушке (в таком юном возрасте – это варварство, думает Моливда), Моше в облаке табачного дыма и второй Моше, каббалист, с семейством – все собрались. Сейчас они теснятся в маленькой комнате, на окнах которой мороз нарисовал красивые узоры.
Во время застолья в честь приезда Моливды Яков садится в центре стола, под окном. За ним оконный проем, словно рама картины. Яков – на темном фоне ночи. Все пожимают друг другу руки, по очереди обмениваются взглядами, еще раз, молча, здороваются, точно не виделись целую вечность. Затем следует торжественная молитва, Моливда знает ее наизусть и, мгновение поколебавшись, присоединяется. Потом они разговаривают, много и беспорядочно, на разных языках. То, что Моливда свободно владеет турецким, располагает к нему недоверчивых товарищей Османа, которые, хотя выглядят и ведут себя как турки, по части выпивки, пожалуй, не уступают жителям Подолья. Яков шумлив и в хорошем настроении, приятно смотреть, с каким аппетитом он ест. Хвалит поданные блюда, рассказывает всякие байки, вызывая взрывы смеха.
Однажды Моливда задумался, испытывает ли Яков страх, и решил, что он не знает этого чувства, словно от природы его лишен. Поэтому у него больше сил, а люди интуитивно это чувствуют, и он их своим бесстрашием заражает. А поскольку евреи всегда всего боятся, думает Моливда, – хозяина, казака, несправедливости, голода и холода, – и оттого живут в вечных сомнениях, Яков для них спасение. Отсутствие страха напоминает ореол: в нем можно греться, можно даровать толику тепла маленькой, замерзшей, перепуганной душе. Блаженны те, кто не испытывает страха. И хотя Яков часто повторяет, что они пребывают в Бездне, с ним в этой Бездне хорошо. Когда он исчезает, хотя бы на мгновение, разговор моментально замирает и утрачивает прежнюю энергию. Само присутствие Якова вносит упорядочивающее начало, и глаза невольно тянутся к нему, словно к огню. Вот и теперь тоже так: Яков – костер, зажженный этой ночью. Уже совсем поздно, когда они начинают танцевать, сначала одни мужчины – встают в круг, словно в трансе. Когда, устав, они возвращаются к столу, появляются две танцовщицы. Одна из этих женщин потом останется с Моливдой на ночь.
Вечером Моливда торжественно зачитывает братии письмо, которое несколько дней назад написал польскому королю от имени валашских, турецких и польских братьев:
Яков Иосиф Франк, который уехал вместе со своей женой и детьми, а с ним более шестидесяти человек из турецких и валашских земель, чудом уцелевший, утративший все свое немалое имущество, знающий только родной язык и некоторые восточные, незнакомый с обычаями Вашего Пресветлого Королевства, лишенный возможности жить в нем вместе со своим народом, который, столь многочисленный, он привлек к истинной вере, умоляет Ваше Величество, Властителя Милосерднейшего из Милосердных, найти место и способ прокормить наших людей…
Здесь Моливда откашливается и на мгновение умолкает, засомневавшись – он задается вопросом, не слишком ли это дерзко. Какой интерес в этом может быть для короля, если его собственные подданные, крестьяне, родившиеся христианами, – эти толпы нищих, осиротевших детей, стариков-калек, – также нуждаются в помощи.
…чтобы мы могли где-нибудь мирно осесть, ибо жить рядом с талмудистами невыносимо и опасно, так как сей озлобившийся народ именует нас не иначе как приверженцами собачьей веры, еретиками и пр.
Пренебрегая декретом, каковой Вы, Ваше Величество, издали, они повсеместно и упорно угнетают нас, грабят и бьют, недавно был тому пример на Подолье, совсем близко от королевского двора…
В глубине общей комнаты раздаются чьи-то рыдания, которым вторят другие.
…Поэтому мы умоляем Ваше Королевское Величество назначить комиссию в Каменце и Львове, чтобы нам вернули наше имущество, отдали жен и детей во исполнение каменецкого декрета и чтобы Ваше Королевское Величество соблаговолило объявить в публичном письме, что наши скрывающиеся братья, имеющие подобное стремление к истинной вере, могут выйти на свет без страха; чтобы хозяева этих угодий помогли им принять святую веру, а если талмудисты продолжат им вредить, чтобы могли уйти в безопасное место и присоединиться к нам.
Слушателям по душе этот витиеватый стиль. Моливда, чрезвычайно довольный собой, полулежит на коврах, потому что после приезда Ханы Якову выделили бóльшую комнату, которую Хана обустроила на турецкий манер. Выглядит странно, поскольку за окном – снег и метель. Небольшие окошки почти полностью залеплены рыхлым снегом. Стоит открыть дверь – свежий снег летит внутрь, где пахнет каффой и лакрицей. А еще несколько дней назад казалось, что пришла весна.
– Я побуду у вас немного, – говорит Моливда. – У вас тут как в Смирне.
Это правда, он лучше чувствует себя среди этих евреев, чем в Варшаве, где даже каффу подать не умеют, наливают слишком много, и она слишком водянистая, от этого потом изжога и нервозность. А здесь сидишь на полу или на гнутых скамейках за низкими столами, на которых стоят крошечные чашечки с каффой. Как для гномов. Еще Моливду угощают неплохим венгерским вином.
Входит Хана, сердечно приветствует его и подает Моливде дочь Якова, маленькую Авачу, Эвуню. Ребенок тихий, спокойный. Девочку пугает большая рыжеватая борода Моливды. Она смотрит не моргая, внимательно, будто изучает, кто он такой.
– Ну все, дядя тебя очаровал, – шутит Яков.
Однако вечером, когда они остаются впятером с Османом, Хаимом из Варшавы и Нахманом и откупоривают третий кувшин вина, Яков указывает пальцем на Моливду и говорит:
– Ты видел мою дочь. Знай, что она – королева.
Они кивают в знак согласия, но Якову этого мало:
– Только ты, Моливда, не думай, будто я называю ее королевой из-за красоты.
Минутная пауза.
– Нет, она в самом деле королева. Вы даже не знаете, насколько могущественная.
На следующий вечер, когда небольшая группа братьев собирается после ужина, Моливда, прежде чем напиться, отчитывается о своих ходатайствах перед архиепископом Лубенским. Они на верном пути, хотя епископ сомневается, вполне ли искренне иудеи устремились в лоно Католической церкви. Теперь он напишет письмо от имени Крысы и Шломо Шора, чтобы создать впечатление, будто разные группы правоверных одинаково жаждут принять крещение.
– Ты очень хитроумный, Моливда, – говорит ему Нахман из Буска и хлопает по плечу.
Все над Нахманом подсмеиваются, потому что он снова женился и молоденькая жена неотступно следует за ним. Нахман своим браком, похоже, напуган.
Моливда вдруг начинает смеяться.
– Видите ли, у нас никогда не было своих дикарей, в то время как у французов и англичан есть бушмены. Знать желает прижать к своей груди вас, местных дикарей.
Видно, что вино из Джурджу, которое прибыло сюда на телегах вместе с Ханой, уже оказало свое действие. Все болтают наперебой.
– …Так ты за этим ездил, один, за нашей спиной, к епископу Дембовскому? – говорит Крысе возмущенный Шломо Шор, хватая его за не слишком чистый гальштук. – Для этого разводил с ним в одиночку тары-бары, чтобы добиться выгоды и самому стать главным, да? Посмотрите на него. Поэтому ты снова поехал в Чарнокозинцы за проезжей грамотой от епископа? Что он тебе пообещал?
– Ну да, он обещал мне, что мы будем независимы в рамках королевства. О крещении речи не было. Этого и следует держаться. После его смерти все покатилось к чертям. А вы, дураки, тянетесь к этому крещению, как мотыльки к свету. Ни о каком крещении мы не договаривались! – Крыса вскакивает и стучит кулаком по потолочной балке. – Тогда кто-то наслал головорезов, которые избили меня до полусмерти.
– Ты подлец, Крыса, – говорит Шломо Шор и уходит прямо в метель.
В открывшуюся на мгновение дверь летит снег и тут же тает на выстланном еловыми ветками полу.
– Я согласен с Крысой, – говорит Ерухим.
Остальные тоже соглашаются. С крещением можно подождать.
Тогда вмешивается Моливда:
– Ты прав, Крыса: здесь, в Польше, никто не предоставит евреям все права. Либо ты превращаешься в католика, либо остаешься никем. Сейчас магнаты проявили милость и готовы поддержать тебя, дать золота, потому что ты выступил против других иудеев, но пожелай ты утвердиться в своей вере где-нибудь на стороне, они от тебя не отстанут. Пока не увидят лежащим в костеле крестом. Тот, кто думает, будто дело обстоит иначе, ошибается. До вас были христианские иноверцы, ариане, люди очень спокойные и гораздо более им близкие, чем вы. Их терзали-терзали и в конце концов выслали. Отняли имущество, а самих либо убили, либо изгнали.
Он говорит все это гробовым голосом. Крыса снова восклицает:
– Ты хочешь попасть прямо в рот этому чудовищу, Левиафану…
– Моливда прав. Для нас нет другого выхода – только крещение, – говорит Нахман. – Хотя бы для виду, – тихо добавляет он и бросает неуверенный взгляд на Моливду, который только что закурил трубку. Тот выпускает облако табачного дыма, на мгновение скрывающее его лицо.
– Если для виду, они будут продолжать вынюхивать. Будьте к этому готовы.
Наступает длинная пауза.
– У вас иначе устроено в смысле совокупления. Для вас в этом нет ничего дурного, когда мужчина занимается любовью с женщиной, ничего постыдного, – говорит он, уже пьяный, когда они с Яковом остаются одни и сидят на корточках в хижине Якова, завернувшись в тулупы, потому что через щелястые окна дует.
Пьет Яков сейчас мало.
– Мне это нравится, потому что это очень по-человечески. Когда люди вместе, это их сближает.
– Раз ты можешь спать с чужими женщинами, а другие с твоей женщиной не спят, ясно, что ты здесь главный, – говорит Моливда. – У львов так же устроено.
Похоже, Якову по душе это сравнение. Он загадочно улыбается и начинает набивать трубку. Потом встает и уходит. Долго не возвращается. Такой уж он непредсказуемый, никогда не знаешь, как поступит. Когда Яков возвращается, Моливда, уже совершенно пьяный, упрямо продолжает начатую тему:
– И то, что ты распоряжаешься, кто с кем, и заставляешь делать это при свечах, и сам тоже так делаешь, – это я понимаю зачем. Ведь можно было бы на стороне, в темноте, с кем захочешь… Но ты их таким образом ломаешь и навсегда привязываешь, так что они становятся еще ближе, чем семья, больше, чем семья. У них общая тайна, они знают друг друга лучше, чем кто-либо, а тебе отлично известно, что человеческая душа стремится к любви, нежности, привязанности. Нет в мире ничего сильнее. Они станут об этом молчать, ведь им нужен повод молчать, должно быть о чем молчать.
Яков ложится навзничь на кровать и затягивается – дым имеет характерный запах, который моментально напоминает Моливде о ночах в Джурджу.
– А еще дети. От этого получаются общие дети. Откуда ты знаешь, что молодая женщина, которая пришла к тебе вчера, не родит в скором времени ребенка? И чей это будет ребенок? Ее мужа или твой? Это тоже накрепко вас связывает, раз все являются отцами. Младшая дочь Шломо – чья она? – спрашивает Моливда.
Яков поднимает голову и мгновение смотрит на Моливду; видно, что его взгляд смягчился и затуманился.
– Заткнись. Не твое дело.
– Ага, вот сейчас не мое, а как речь заходит о епископской деревне – так сразу мое, – продолжает Моливда, тоже беря трубку. – Отлично придумано. Ребенок принадлежит матери, а значит, и ее мужу. Это лучшее изобретение человечества. Таким образом, только женщины имеют доступ к правде, которая волнует столь многих.
В ту ночь они ложатся спать пьяные, спят в одной комнате – не хочется пробираться к собственной постели через бушующую между домиками метель. Моливда поворачивается к Якову, но не понимает, заснул он или продолжает слушать: глаза прикрыты, однако свет ламп отражается в блестящей полоске под ресницами. Моливде кажется, что он разговаривает с Яковом, а может, и нет, может, просто размышляет вслух, не зная, слушает тот или нет.
– Ты всегда твердил, что, мол, она либо беременна, либо только что родила. Эти длительные беременности и изнурительные роды сделали Хану недоступной, но в конце концов тебе пришлось выпустить ее из женских комнат; на тебя тоже должны распространяться те законы, которые ты навязываешь другим. Понимаешь?
Яков не отвечает; он лежит на спине, нос устремлен в потолок.
– Я видел, как по дороге вы молча разговаривали – ты и она. И это она тебя просила: не надо. Ведь так? И в твоем взгляде тоже было: нет. Но теперь это будет означать нечто большее. Я жду, я требую того, что причитается мне так же, как и всем остальным. Я тоже один из вас. И я тоже хочу твою Хану.
Тишина.
– У тебя здесь все женщины, они все твои и все мужчины, телом и духом. Я это понимаю, вы – нечто большее, чем группа людей, объединенных одной целью, нечто большее, чем семья, потому что вы связаны друг с другом всевозможными грехами, которые невозможны в семье. Вас объединяют слюна и сперма, а не только кровь. Это накрепко связывает, сближает, как ничто другое. Так и у нас в Крайове было устроено. Почему мы должны подчиняться законам, которые не уважаем, законам, которые не соответствуют религии природы?
Моливда трясет его за плечо, Яков вздыхает.
– Ты побуждаешь своих людей объединяться, но не по своему желанию, не по зову природы. Ты сам им наказываешь, потому что природа для них – ты.
Последние фразы он уже бормочет себе под нос. Видит, что Яков уснул, и умолкает, разочарованный отсутствием реакции. Лицо Якова расслабленно и спокойно, похоже, он ничего не слышал: не может быть, чтобы он так улыбался во сне. Красивый. Моливде приходит в голову, что Яков похож на патриарха, хотя он молод и борода у него все еще безупречно черная, без единого седого волоса. Похоже, Моливда заразился безумием Иванья, потому что он тоже видит вокруг головы Якова какое-то сияние, о котором ему взволнованно рассказывал Нахман – теперь он просит называть себя Яковским. Моливде вдруг хочется поцеловать Якова в губы. Он колеблется и касается пальцами его губ, но даже это не будит спящего. Яков причмокивает и переворачивается на другой бок.
Утром выясняется, что нужно откапывать дверь, иначе не выйти из дому.
Божья благодать, призывающая из тьмы к свету
Назавтра Яков усаживает Моливду за работу. В избушке Нахмана для такого рода занятий имеется отдельная комната. Моливда теперь называет ее «канцелярией».
Они будут писать очередные прошения, забрасывать ими секретариаты епископов и королей. Моливда добавляет в пиво ложку меда – полезно для желудка. Пока они одни, Яков вдруг спрашивает:
– Что у тебя за интерес в этом всем, Моливда? Что за игру ты с нами затеял?
– Нет у меня никакого интереса.
– Мы ведь тебе платим.
– Я беру деньги на расходы, чтобы было что в рот положить и что на себя надеть, ибо я гол как сокол. Я слишком много всего повидал на этом свете, Яков, чтобы вас не понять. Те, другие, мне столь же чужды, как и тебе, хотя я один из них. – Он делает глоток своей микстуры и, помолчав мгновение, добавляет: – И одновременно не из них.
– Ты странный, Моливда, словно расколот пополам. Я не могу тебя понять. Всякий раз, когда мне удается тебя разглядеть, ты опускаешь завесу. Говорят, в море есть такие животные, которые, когда пытаешься их поймать, выпускают чернила.
– Осьминоги.
– Вот и ты такой же.
– Когда мне надоест, я от вас уйду.
– Крыса говорит, что ты шпион.
– Крыса – предатель.
– Кто вы такой, граф Коссаковский?
– Я – король острова в греческом море, властитель мирных подданных, разве ты не знаешь?
Фраза за фразой они составляют теперь новое прошение на имя Владислава Лубенского, архиепископа Львовского.
– Только не слишком длинно, – опасается Моливда, – мы ведь не знаем, какой он. А вдруг он нам не симпатизирует? О Лубенском говорят, что он корыстен и тщеславен.
Однако совершенно ясно, что прошения писать нужно, одно за другим. Они должны быть продуманными и гладкими, словно капли воды – пускай терпеливо точат камень. Моливда задумывается, глядя в потолок:
– Следует рассказать все с самого начала. Начиная с Каменца. С епископского указа.
Так они и поступают. Представляют себя в добром, благородном свете и так долго описывают свои благие намерения, что сами начинают в них верить.
«О чем прознав, вечно сопротивляющиеся духу мудрости противники наши подняли на нас руку и обвинили перед епископом в неслыханных преступлениях», – предлагает Моливда.
Они кивают. Нахман хочет что-то сказать:
– Может, лучше: подняли руку на нас и тем самым на Господа?
– В каком смысле? – спрашивает Моливда. – Какое отношение к этому имеет Господь?
– Мол, мы на стороне Господа.
– Господь на нашей стороне, – заключает Шломо Шор.
Моливда не в восторге, но раз Нахман хочет, он вписывает Господа.
И тут же снова зачитывает получившееся:
Как это случилось, каким образом Бог даровал нам силы и надежду на то, что мы, столь слабые, лишенные поддержки, не знающие польского языка, сумеем так складно выразить свои взгляды? Вот и теперь точно так же, мы уже достигли такой степени убежденности и желания, что добиваемся крещения. Ибо верим, что Иисус Христос, рожденный от Девы Марии, истинный Бог и Человек, которого наши деды распяли на кресте, был истинным Мессией, о котором говорили Закон и пророки. Мы веруем в Него устами, сердцем и всей душой – и возвещаем о своей вере.
Слова признания звучат решительно, чеканно. Анчель, младший племянник Моше, начинает нервно хихикать, но умолкает, встретив взгляд Якова.
И лишь теперь Моливда дописывает в начале прошения:
Из польских, валашских, венгерского, турецкого, мунтенского и прочих краев, иудеи при посредстве своего посланника, верного в Израиле, обученного Священному Писанию Божьему и текстам святых пророков, в слезах воздев руки к небесам, откуда обыкновенно нисходит помощь, неизменно и без меры счастья, здоровья, долгого мира и даров Божественного Духа Тебе, Милосердный Государь, желаем.
Вероятно, только Нахман понимает замысловатый и витиеватый стиль Моливды. Он восторженно причмокивает и неуклюже пытается перевести причудливые фразы на идиш и турецкий.
– Это точно по-польски? – хочет удостовериться Шломо Шор. – Теперь нужно обязательно сказать, что мы требуем диспута, чтобы… чтобы…
– Чтобы что? – спрашивает Моливда. – Зачем нужен этот диспут? Чтобы что?
– Чтобы все было ясно и ничто не было утаено, – говорит Шломо. – Чтобы было справедливо, лучше, чтобы все происходило открыто, тогда люди запоминают.
– Дальше, дальше… – Моливда делает рукой жест, точно поворачивает какие-то невидимые колесики. – Что еще?
Шломо хочется что-то добавить, но он от природы очень мягок; очевидно, что есть слова, которые он просто не способен произнести. Яков наблюдает за этой сценой и откидывается на спинку стула. Тогда отзывается Маленькая Хая, жена Шломо, которая принесла мужчинам инжир и орехи.
– Речь также идет о мести, – говорит она, ставя миски на стол. – За избиение раввина Элиши, за то, что нас ограбили, за все гонения, за изгнание из городов, за жен, которые оставили своих мужей и были признаны блудницами, за проклятие, которое наложили на Якова и на всех нас.
– Она права, – говорит Яков, до сих пор хранивший молчание.
Мужчины кивают. Да, следует сказать о мести. Маленькая Хая продолжает:
– Это сражение. Мы – воины.
– Женщина права.
И Моливда окунает перо в чернила:
Не голод, не то, что мы изгнаны из своих домов, не то, что оказались рассеяны по свету, побуждает нас оставить прежние обычаи и примкнуть к лону Святой Римской Церкви, ибо мы, смиренно перенося скорби наши, до поры до времени с обидой глядели на злодеяния, причиняемые нашим братьям по вере, гонимым и по сей день погибающим от голода, и ни разу не выступили в качестве свидетелей. Однако Божья благодать удивительным образом призывает нас из тьмы к свету. А потому мы не можем, подобно отцам нашим, ослушаться Бога. Мы радостно вступаем под знамя Святого Креста и просим предоставить нам поле, на котором можно было бы вторично скрестить копья с врагами истины, мы желаем показать, ссылаясь на священные книги, открыто, явно, явление миру Бога в человеческой плоти, его муку за народ человеческий, необходимость всеобщего единения в Боге и доказать их безбожие, грубое неверие….
Наконец они устраивают перерыв на обед.
По вечерам Моливда снова пьет. Привезенное из Джурджу вино прозрачно, оно имеет вкус оливковых рощ и дыни. Яков не принимает участия в дискуссиях и написании ходатайств. Он занят хозяйственными делами и – по его собственным словам – обучением: сидит с женщинами, ощипывающими птицу, и беседует. Таким он предстает перед ними: невинный, ни во что не замешанный, ни в какие фразы, ни в какие буквы. Когда они пытаются ему кланяться, поднимает за шиворот. Не желает этого. Мы равны, говорит Яков. И эти бедолаги приходят в восторг.