Босх опасливо огляделся, боясь, не услышал ли вопроса кто-нибудь из сидящих неподалеку. Потом наклонился к ней ближе, чтобы ответить.
Мой собственный протест был не таким театральным. Я никогда не отказывалась посещать церковь, да и сейчас посещаю — раза два в месяц. Но в конце концов я была вынуждена признать, что не разделяю непоколебимых убеждений своего отца. Не то чтобы я не верила в Бога, я до сих пор ощущаю умиротворение во время церковной службы. Просто у меня в сердце нет бездумной, безоговорочной веры.
— Я не знаю, — тихо сказал он. — Может быть. Но я не хочу сейчас это выяснять. Будет гораздо удобнее заняться всем этим в Лос-Анджелесе.
Но старые привычки тяжело ломать. Поэтому я познакомилась с преподобным Персивалем Стэнси, как только переехала в этот поселок. Раз в месяц я причащалась и, насколько позволяло воспитание, отвергала все его попытки завербовать меня в церковный хор.
Помолчав, она задала вопрос, заставший Босха врасплох:
— Папа, ты убил людей, похитивших меня? Я слышала много выстрелов.
— Может, я вам смогу чем-нибудь помочь, дорогая? — спросил он, оказавшись на маленьком пятачке, который образовывали четыре надгробия и кладбищенская стена.
Босх подумал, как ему следует ответить — и как копу, и как отцу, — но не слишком долго.
— Вы служили здесь в 1958 году, преподобный отче? — спросила я.
— Да Бог с вами, голубушка, неужели вы думаете, что я такой старый? — усмехнулся преподобный Стэнси.
«Да вам уже хорошо за семьдесят», — был бы честный ответ, но я сочла за лучшее промолчать. Конечно, маловероятно, чтобы он служил в одном приходе более пятидесяти лет.
Преподобный Стэнси с неподдельным интересом читал надписи на надгробиях.
— Я приехал сюда в 1970 году, — сказал он. — В этой церкви я никогда службу не отправлял.
— Вы знаете, когда случился пожар?
Он взглянул поверх моего плеча на церковь, теперь совершенно черную на фоне пурпурного неба.
— Задолго до моего приезда, — ответил он. — Поговаривали о том, что надо бы собрать деньги и отстроить церковь заново, но в поселке никто эту идею не поддержал. Через некоторое время и колокол сорвало ветром.
Он положил руку мне на плечо.
— Холодает, дорогая. Проводить вас к машине?
Сама мысль о том, что моим провожатым будет древний старичок, была забавной, но очень милой. Я с благодарностью приняла предложение. Мы направились к воротам. Вокруг нас постоянно шуршали чьи-то крылья, несколько раз я заметила, как преподобный вздрагивал.
— Отче, я думала об Уолтере. Уолтере Уитчере. Пыталась вспомнить, когда он умер. Вы не помните?
Преподобный Перси споткнулся, я поддержала его, чтобы он не упал.
— Гм, дайте подумать… Спасибо, дорогая. — Он восстановил равновесие, и мы двинулись дальше. — Ведь похорон не было, я прав? Я, разумеется, предложил, но Эделина сказала мне, что будет тихое отпевание в больнице, которое проведет тамошний капеллан.
В этот день по окончании работы в штабе Эрих поехал на частную квартиру Кутцнера. Как Только исчезала необходимость вести переговоры с посторонними, бодрость сходила с него, как плохой грим. Он сидел необычно подавленный. Проклятие! Все касавшееся его друга Дельмайера шло как нельзя хуже. История с отравлением собак вторично как-то запуталась и никак не улаживалась. Проклятый Мессершмидт со своей чугунной честностью! Нужно же было ему именно на это дело уставиться своими бычьими глазами. Он опять упрятал фон Дельмайера в тюрьму и цепко держал его. Если Эрих с такой бешеной энергией отдавался интересам партии, то делал он это прежде всего ради того, чтобы Кутцнер и Феземан извлекли его друга из тюрьмы. Он достиг уже многого; это дело мало-помалу становилось вопросом престижа: на нем \"истинные германцы\" могли помериться силами со своим последним противником в кабинете министров.
— Да, я тоже об этом слышала. Только не помню, когда это было.
В приемной Кутцнера сидела его новая секретарша - Инсарова. Хрупкая русская танцовщица не последовала совету почтенного доктора Бернайса, не отправилась в английский санаторий, чтобы там с героическим терпением подвергнуться тяжкому лечению. Вместо этого она после одного из кутцнеровских собраний выразила вождю такое безудержное и восторженное обожание, что польщенный Кутцнер, снизойдя к ее просьбам дать какую-нибудь работу в партии, назначил ее своей личной секретаршей. И вот она здесь, похудевшая, болезненная, хрупкая, плетет мелкие интриги, чувствует себя хорошо.
— Дайте подумать. В сентябре, верно? Да, точно, в сентябре, ближе к середине месяца, потому что, когда я вернулся от Эделины, миссис Роберте попросила меня осмотреть церковь. Они как раз закончили украшать ее к Празднику урожая. Значит, это была середина сентября.
Эрих потребовал, чтобы она устроила ему, и притом немедленно, свидание с Кутцнером, с тем чтобы он мог поговорить с постоянно взволнованным, занятым одновременно десятком разнообразных вещей человеком без помехи, без телефонных звонков и телеграмм. Эрих решил произвести последний решительный натиск в пользу фон Дельмайера. Он должен был добиться от Кутцнера, чтобы тот на ближайшем собрании в понедельник поднял вопрос в деле фон Дельмайера, чтобы он освобождение фон Дельмайера воспринял как собственное дело.
Инсарова плохо поддавалась. Эрих Борнгаак нравился ей, она охотно флиртовала с ним, с удовольствием оказала бы ему любезность. Но вождь был перегружен, какое-то влиятельное лицо предупредило о своем приходе, с минуты на минуту ожидался какой-то важный телефонный разговор с Берлином. Она придумывала отговорки. Эрих настаивал. Она впустила его к Кутцнеру.
Я была с ним согласна. Тогда почему не сохранилась запись о смерти?
Эрих умел обходиться с этим человеком, умел пощекотать, когда нужно; его самолюбие, обычно шутя справлялся с ним. Ловко внушал ему те или иные идеи, так что вождь начинал считать их своими собственными. Единственной причиной ареста фон Дельмайера было, по словам Эриха, желание правительства лишить патриотическое движение столь важной опоры. Создать видимость преступления, якобы совершенного таким заслуженным человеком, можно было только с помощью этого проклятого формалистского римского права, навязанного германскому народу евреями и духовенством. Каждый непредубежденный человек уже по лицу фон Дельмайера мог судить о его невиновности. Единственной виной оставались его патриотические убеждения. Отравлять собак! Такой человек! Это было величайшей наглостью, какую только могло позволить себе клерикальное правительство. Освобождение фон Дельмайера было для партии делом чести. Эрих видел, как вождь проникается убедительностью его доводов. Маскообразкое, пустое лицо Кутцнера начало оживляться, словно он уже произносил речь. Уходя, Эрих унес с собой твердое обещание вождя в понедельник говорить о деле фон Дельмайера и уверенность, что Кутцнер из его, Эриха, аргументов создаст чрезвычайно эффектный винегрет.
— Вы навещали его в больнице?
Разве не хорошо жилось этому молодому человеку, Эриху Борнгааку? В такое время, когда большинство его земляков жили отвратительно, у него были деньги, положение. Женщины бегали за ним. На него приятно было смотреть: теперь он был не таким уж юным и совсем уже не ветреным. Война и немало еще других мерзостей были позади. Он был человеком, выдержавшим житейский искус. Он спал со смертью, со смертью вставал, изведал всяческую мерзость, - что же еще могло с ним случиться худого? Теперь он, верно, и друга своего Георга вызволит из тюрьмы; это вопрос нескольких недель. Уж кто, как не он, черт возьми, имеет все основания чувствовать себя великолепно.
— Я даже не знал, что он туда попал, дорогая, — ответил он. — За все годы, что я здесь, никто из Уитчеров ни разу не приходил в церковь. Я вынужден полагаться на то, что говорят другие.
Он не чувствовал себя великолепно. Дни проходили вяло, бесцветно. Оставаясь один, он тосковал по компании; попадая в компанию, он проникался отвращением к ней. Езда верхом не доставляла удовольствия, деньги, дела, забава с боксером Алоисом - не доставляли удовольствия. Доставит ли ему настоящую радость, если удастся вырвать из тюрьмы Георга, - даже и это было сомнительно. Каждое утро он просыпался с таким ощущением, как после ночи, проведенной в тяжелом хмелю и с нестоящими женщинами. Что толку в том, что он мог из Кутцнера веревки вить? Что толку в том, что Инсарова с ним заигрывает? Наплевать ему было на то, что думают о нем глупые ребята в партии, что думают о нем бабы.
Бессмыслица - поддаваться таким настроениям. Он ломается, словно кинозвезда какая-нибудь.
— Конечно, я понимаю. — И тут я кое-что припомнила. — Я обнаружила могилу Гарри Уитчера. Вы его знали?
Началось все со смеха этой подлой девки Иоганны Кранн. Нет, неверно. Началось тогда, когда он прочел о том, что застрелился сын профессора Егера от стыда за своего беззастенчиво националистического папашу.
— Гарри… да. Бедняга. Ужасный несчастный случай.
Отцовство, кровная связь. Чего же наука добилась в области этой самой кровной связи? Ничего. Не было даже установлено, передаются ли по наследству благоприобретенные свойства. Вся эта наука о крови находилась еще в зачаточном состоянии. Установлено было, что в Европе высок процент относящихся к группе А, в Азии - высок процент относящихся к группе АВ. Больше ничего не было известно об отношении между кровью и расой. Ничего не было известно о распределении остальных групп, ничего - о влиянии обстановки, ничего - о процессах отбора, ведущих к образованию определенного состава крови под определенным небом. Эрих Борнгаак не переставал думать о ценности этого разделения на определенные группы крови для определения расовых особенностей. Изучал труды Дунгерна, Вальтера Шейдта, Гиршфельда, вгрызался в толщу обширной литературы по этому вопросу. Результат: существование четырех групп крови. И все.
— Они были родственниками?
\"Патриоты\" над этими вещами долго не раздумывали. Если в науке оказывалась брешь, они заполняли ее потоком чувств. Французы и англосаксы создали учение, согласно которому человек северной, германской расы почитался прирожденным господином вселенной. Швырялись такими понятиями, как высшая культура, раса господ, южная, восточная раса. Всюду оценка, основанная на чувстве. Туманная мифология, построенная так, как дети на берегу моря строят замки из песка. Полное отсутствие твердой научной основы. Стоило ближе присмотреться ко всей этой схеме - и в итоге получался блеф. Не существовало научного критерия, дававшего возможность произвести разделение людей на расы, основываясь на составе их крови, строении их мозга, характере их способностей.
И все же: были евреи, умиравшие оттого, что они не арийцы, а студент Егер застрелился потому, что был сыном ярого националиста.
— Вас очень заинтересовали Уитчеры, дорогая? А вот и ваша машина. И моя.
У него, Эриха, волосы были более белокурыми, глаза - более голубыми, чем у большинства \"истинных германцев\". Среди \"истинных германцев\" было много таких, которые в американской валюте заплатили бы за то, чтобы иметь такие белокурые волосы, такие голубые глаза. Если дело было только во внешних признаках, то у него их было вдвое больше, чем требовалось, чтобы считаться \"северным человеком\". Какая чепуха, будто эти внешние признаки обязательная предпосылка определенных творческих способностей. Вполне понятно, что именно те, кому нечего было предъявить, кроме этих внешних признаков, и были создателями этой умной теории. Творческие способности, героическая ненависть и героическая любовь - все то, что принято было считать особыми признаками северного духа, - да разве не было этого всего и у темнокожих и желтых, разве не произрастало это на берегах Тихого и Индийского океанов так же, как на берегах Атлантического?
Я попрощалась с преподобным Перси и пообещала вскоре заглянуть к нему в церковь. Я поехала вслед за ним на холм по дороге, которая вела к поселку. Я свернула на Бурн-лейн, а священник поехал дальше, повернул за угол и скрылся из виду.
Проклятие! Именно то, что теория эта, отказываясь от логики, требовала веры, - это-то и привлекало его. Заманчиво было услаждать сердце идеей \"северного духа\", верой в героизм. Всю мистику, таившуюся в душе, можно было бросить в этот поток. Все разрешалось так просто, если можно было делить людей на героев, на расу господ, самой природой предназначенную для того, чтобы эксплуатировать и властвовать, - и на трусов, рабов, предназначенных быть эксплуатируемыми.
Он был красив, дерзок - услада для глаз мужчин и женщин. Несомненно, он принадлежал к народу-властелину, создавшему мировую культуру. И речи не могло быть о том, что его отец - истерический, вечно дергающийся доктор Гейер. Всей душой он презирал старика, которого мать сумела провести с доброй, истинно северной хитростью.
Все же было бы желательно добиться полной ясности. Иногда он ловил себя на каком-нибудь жесте, на еле уловимом движении, которое он видел у старика. Возможно, что это просто привычка, подражание. Следовало бы хорошенько проанализировать его взаимоотношения со стариком. Профессор Цангемейстер в Кенигсберге сконструировал фотометр со шкалой, при помощи которого можно было уловить тончайшие реакции крови. При смешении сыворотки крови двух разных людей получается помутнение или прояснение. Прибор позволяет точно определить степень помутнения, получить кривую помутнения или прояснения. За единицу времени в смеси сыворотки от двух кровно близких людей прозрачность постепенно убывает, при смешении сыворотки людей чужих - происходит обратное. Этим способом можно многое доказать. Но только вот в чем дело: как добиться от старика, чтобы он подвергся кенигсбергскому исследованию крови?
Я припарковалась у своего дома и взглянула на дом Салли. В окнах было темно, и ее машины нигде не было видно. По пути домой я остановилась у хозяйственного магазина и купила четыре сверхмощные задвижки. Прежде чем лечь спать, их нужно было поставить на обе входные двери, сверху и снизу. Даже если у кого-то и был ключ от дверей моего дома, больше он не сможет войти, когда я сплю. Разумеется, если меня дома не будет, это совсем другое дело. Верно, нужно сменить замки.
Бабы вроде Инсаровой льнут к нему, а вот эта, Иоганна Крайн, смеялась. Было бы ужасно оказаться сыном этого отвратительного доктора Гейера. Иоганна Крайн была женщиной типично баварского склада. Ортодоксы в учении о расах считают баварцев неполноценными. Баварцы, говорят они, круглоголовые, homines alpini [альпийские люди (лат.)]. Они в значительной степени принадлежат к динарской расе, и кровь их испорчена примесью нечистой римской и вендской крови.
Я устала и хотела есть. Накормила совят, понаблюдала, как они устраиваются на ночь. Холодильник был до отказа набит зеленью и овощами, но я была не в состоянии ничего мыть и резать. Я насыпала в тарелку хлопьев и села за стол, наблюдая, как совята ерзают, чтобы поуютнее прижаться друг к дружке. Я осилила лишь половину ужина.
Студент Егер застрелился потому, что был сыном своего отца.
Повинуясь внезапному порыву, я схватила трубку телефона. Нашла в памяти нужный номер и ждала, пока мне не ответил знакомый женский голос.
Ему лично, когда он в партии говорит о том, что ходят слухи, будто доктор Гейер его отец, - хохочут в лицо. Никто, при взгляде на подтянутого по-военному юношу, не верит в это отцовство. Его грубовато-добродушно высмеивают.
— Это Клара Беннинг, ваша соседка. Надеюсь, я не…
Как-то на днях у себя дома, в комнате, увешанной собачьими масками, в то время как компания ела, пила и веселилась, Эрих Борнгаак ради забавы поставил э граммофоне пластинки с песенками на еврейском языке. Гости хохотали до упаду; но вскоре всем стало скучно. Эрих один продолжал слушать, остальные давно уже были увлечены другим. Это были песенки, полные бурного чувства и экстаза. Они тосковали по материнской ласке, восторженно радовались маленьким радостям жизни, плакали об убитых во время погромов.
— Клара, здравствуйте! Как ваши дела? Я как раз укладываю Софию спать. Хотите заглянуть к нам, навестить ее?
Очень поздно - это было большой честью - явился Кленк. Узнав, что Эрих устроил еврейский концерт, он оглушительно, расхохотался, попросил еще раз для него, Кленка, поставить эти пластинки. Эрих отнекивался и наконец, когда Кленк начал настаивать, решительно отказался.
В следующий за этим понедельник Руперт Кутцнер на своих собраниях выступил с речами о деле фон Дельмайера. Он был в ударе. В ярких красках расписывал он, какими гнусными способами враги пытаются отнять у движения \"истинных германцев\" его лучших людей. Много невинных томилось в германских тюрьмах, Мартин Крюгер был далеко не единственным. Ежедневно газеты сообщали о неправильных судебных приговорах, возмущавших большинство населения. Но пока оратор изливал свой пылающий гнев по поводу вопиющей, подлой несправедливости, ни один из слушателей Кутцнера не думал об осужденных, упоминавшихся в газетных отчетах.
— Спасибо за приглашение. У меня… Можно задать вам вопрос? О том утре, когда вы обнаружили гадюку?
Не думал, - пока грохотал поток кутцнеровского священного возмущения подлым угнетением невинности, - и антиквар Лехнер о Мартине Крюгере, в виновности которого он тогда, в комнате присяжных, отнюдь не был убежден. Для всех них, слушателей Кутцнера, угнетенная невинность олицетворялась в \"патриоте\" Георге фон Дельмайере. Весь огромный зал поднялся, захваченный словами вождя, в бурном негодовании разразился криками возмущения и угрозами по адресу министра Мессершмидта. Когда же была показана на экране фотография страхового агента фон Дельмайера и Руперт Кутцнер с выразительным жестом воскликнул: \"Неужели так выглядит человек, способный отравлять собак?\" - люди повскакали со своих мест, громко застучали серыми пивными кружками по деревянным столам, закричали тысячью голосов: \"Нет!\" и знамена со свастикой склонились перед фотографией фон Дельмайера. Так двадцать пять лет назад придворный артист Конрад Штольцинг в роли Марка Антония, героя английского драматурга Шекспира, показал римлянам труп Гая Юлия Цезаря.
— Конечно. — Голос Линей Хьюстон, такой дружелюбный и живой еще секунду назад, стал звучать тихо и настороженно, и неудивительно: любой матери тяжело вспоминать о том, что ее ребенок был на волосок от смерти.
Еще на трех собраниях в этот же вечер Руперт Кутцнер в своих выступлениях говорил о Дельмайере. Он говорил о германской верности, о германском праве, о германском чувстве товарищества, меткими словами бичевал дерзость врагов, пытавшихся погубить человека чистейшей германской крови, обвиняя его в том, что он способен отравить такое верное животное, как собаку. Трижды еще вскипала волна возмущения, трижды еще склонялись знамена с экзотической эмблемой плодородия перед фотографией фон Дельмайера.
Эрих присутствовал на всех собраниях, сердце его трепетало. Он готов был полюбить Кутцнера.
— Когда я пришла к вам утром, мне показалось, что я видела мокрые следы в коридоре.
12. УМЕН ИЛЬ ГЛУП, - ОН ГОРОД МОЙ РОДНОЙ
— Правда? — Голос вновь живой, но какой-то нервный.
Впечатлительный г-н Гессрейтер, увлеченный оживлением и многообразием большого города, долго пробыл в Берлине, Но постепенно этот напряженный, быстрый темп жизни стал действовать ему на нервы. По целым дням вести переговоры с людьми, лишенными фантазии, рассчитывать постоянно быть начеку - все это было не дело для человека утонченной культуры, имевшего собственную виллу у самого Английского сада. Все острее испытывал он тоску по своему Мюнхену, по Людвигштрассе, по \"Тирольскому погребку\", по своему дому в Швабинге, по Изару, по горам, по \"Мужскому клубу\". Если вначале, проходя по кишащим людьми улицам, он находил своих земляков чересчур флегматичными, то теперь он находил их философски спокойными. Их грубость представлялась ему безыскусственностью, их неспособность к рассуждению романтикой, поэзией.
— Я просто… не хочу вас пугать, уверена, что это пустяки… — Я запнулась, уже жалея о том, что позвонила.
У него завелась интрижка с какой-то мелкой берлинской актрисой. Но и она была заражена бешеным темпом города, ее дни были заполнены погоней за деньгами, связями, карьерой, ролями, большой ролью. У нее было мало времени для него, он не встречал в ней сочувствия и любовного внимания к мелочам его жизни.
— Я тоже их заметила, — сказала Линей. — Только решила, что это ваши. Или врачей со «скорой помощи».
Однажды вечером, когда она снова из-за каких-то профессиональных своих пустяков отложила свидание с ним, у него появилось сознание всей бессодержательности и пустоты его жизни в Берлине. Желая хотя бы послушать мюнхенскую речь, он отправился на Ангальтский вокзал к отходу мюнхенского поезда. Там, в тот момент, когда поезд выходил из-под сводов вокзала, он внезапно понял, что являлось его ближайшей, самой неотложной задачей. Спокойный, крупный, все более притягательный, встал перед ним образ г-жи фон Радольной.
— А, пустяки. Не стоило мне вспоминать об этом.
Странно, что только теперь он додумался до этого: именно от него зависело уладить недоразумение между городом Мюнхеном и этой коренной мюнхенской женщиной, прекратить этот дурацкий бойкот, Бегом пустился он в контору по продаже билетов, заказал спальное место на следующий вечер. Он все уладит, как подобает мужчине, оградит Катарину от нападок глупого города.
— Дэниел рано спустился вниз. Сказал, что проснулся от какого-то шума.
Со времени своего возвращения в Германию он не показывался Катарине. Он и сейчас ничего не сообщит ей, сделает ей сюрприз. Он провел рукой по коротким бачкам, которые вот уже недели две как вновь начал отпускать. Все свои силы он бросит на борьбу за Катарину. Купе спального вагона, в которое он на следующий вечер вошел, не вмещало его огромной жажды действия. \"Когда смелость в груди нарастает волной...\" - думал он под ритмический стук колес. Чтобы уснуть, ему пришлось принять снотворное.
На следующий вечер он отправился в пфаундлеровский театр посмотреть обозрение \"Выше некуда!\". После слышанных им отрицательных отзывов об этом спектакле то, что он увидел, показалось ему удивительно удачным. Он от души хохотал над имитатором музыкальных инструментов Бобом Ричардсом, над шумовыми инструментами изобретателя Друкзейса. Своей тростью с набалдашником из слоновой кости, которую он после пребывания во Франции стал брать с собой в театр, он как одержимый стучал о пол. \"Бой быков\" заставил его разразиться бурным восторгом. А картина \"Голая правда\" как-то изнутри согрела его душу. По-юношески взволнованный, наслаждался он привлекательной плотской красотой своей подруги Катарины, вспоминая при этом о некоторых картинах фламандского мастера П.Рубенса.
— Он что-нибудь заметил?
В антракте он зашел к г-же фон Радольной в ее уборную. Он застал ее в костюме тибетской богини, со здоровым аппетитом уплетающую ливерные сосиски. Он готовился к картинной встрече, которая, таким образом, не удалась, но и так было хорошо. С удовольствием ощущал он теплоту дыхания этой пышной, розовой, приятной женщины. Катарина была умна, скрыла свое радостное удивление, поздоровалась с ним без упреков и без шумного восторга, словно они только вчера расстались в самых лучших отношениях. Его охватило чувство тихой радости и уюта. Он, не мог понять теперь, почему избрал такой далекий, обходный путь через Берлин. Забыты были Иоганна, ресторан Орвилье в Париже, керамические фабрики в Южной Франции, мадам Митсу, деловые переговоры в берлинских конторах, шумное движение на Курфюрстендамме. Все исчезло от дыхания этой женщины, которая, не переставая уничтожать ливерные сосиски, как всегда спокойно, дружески беседовала с ним.
— Не помню, когда он вернулся в спальню — я тут же снова заснула. Но уверена, если бы он что-то заметил, рассказал бы мне.
Господин Пфаундлер узнал о возвращении Гессрейтера. После спектакля они поужинали втроем. Вечер прошел очень приятно. Г-н Гессрейтер сравнивал отделанный с таким вкусом ресторан г-на Пфаундлера с большими берлинскими ресторанами, в которых люди в лучшем случае целесообразно, но без всякого наслаждения насыщались приготовленными без любви и внимания кушаньями. Мужчины принялись бранить Берлин. Катарина время от времени спокойно поддакивала им. В легко поддающейся новым впечатлениям массивной голове верхнебаварца уже побледнел романтический образ большого города, так сильно поразившего его миллионами своих проводов, шахт и труб - под землей, своими бесчисленными кишащими людьми домами - на земле, своими антеннами, огнями, аэропланами - в воздухе. Сейчас он брюзжал на этих северных людей, на их холодность, обособленность, сухой, трезвый и быстрый темп их жизни, их пейзаж - песок, сосны, несчастные, жалкие грязные лужи, гордо называемые \"озерами\". Пфаундлер горячо поддерживал его. Как прекрасны, по сравнению со всем этим, окрестности Мюнхена, с настоящими горами, настоящими озерами! И г-н Пфаундлер умело перевел речь на поместье Луитпольдсбрунн. Но когда он попытался осторожно намекнуть на высказанное когда-то Катариной намерение продать Луитпольдсбрунн и заговорил о своем плане взять это поместье в аренду, он натолкнулся на ледяное непонимание, на провал в памяти г-жи фон Радольной. Как? Неужели она когда-либо высказывала подобное намерение? Она никак не могла этого припомнить. Г-н Гессрейтер тоже только головой покачивал по поводу такого странного предположения, и Пфаундлер поспешил вернуться к обозрению и рассыпался в похвалах сценическим качествам г-жи фон Радольной. Реабилитированная покаянным и безоговорочным возвращением к ней коммерции советника Гессрейтера, Катарина осторожно завоевывала свое прежнее положение.
— Конечно, рассказал бы. Прошу прощения, не стоило вас беспокоить. Вам, очевидно, пора укладывать Софию.
После ужина г-н Гессрейтер с Катариной поехали в его виллу на Зеештрассе. Там, без единого упоминания о прошлом, произошло примирение. Только теперь Гессрейтер по-настоящему почувствовал себя вернувшимся. Только теперь, когда он делил уют своего прекрасного дома с чуткой, все понимающей подругой, он наслаждался всем этим сполна. Модели кораблей, марионетки, череп крокодила, орудия пыток и всюду расставленные бесконечные мелочи - в эту сладостную ночь примирения стали интимнее, ближе. Как по-иному звенели даже звуки эоловой арфы теперь, когда они касались слуха дорогой подруги!
— Мы были бы рады, если бы вы пришли к нам поужинать. Мы могли бы позвать кого-то из соседей. Как насчет…
Без раскаяния вспоминал г-н Гессрейтер об Иоганне, Париж, Иоганна - это были прекрасные дни, но это было лишь эпизодом, интермеццо. Его связь с Катариной куда более тесная, более кровная. Здесь нет места неожиданным пустотам, которые создавались в его отношениях с Иоганной. Но г-н Гессрейтер, человек корректный, знает, что такое рыцарское благородство: разумеется, он и впредь будет действовать в пользу Мартина Крюгера. Он не такой человек, чтобы отступаться от дела, к которому однажды высказал свое положительное отношение.
— Ой, у меня звонок на второй линии. Наверное, что-то срочное. Спасибо. Спокойной ночи.
В широкой, удобной, украшенной экзотическими фигурами кровати черного дерева, лежа рядом со спящей Катариной, он еще раз с удовлетворением все обдумал. Он ясно понял: его удел - быть одновременно мюнхенцем и гражданином мира. Он разовьет \"Южногерманскую керамику\", сделает из нее предприятие с мировым именем. Он уже все приготовил и сейчас выжидает только благоприятного момента. Он перекинется за океан. Возможно даже, что начнет вырабатывать керамиковую хозяйственную утварь для России. Почему бы и России не оценить прелести узора, сплетенного из горчанки и эдельвейса? Но главным в его жизни остается город Мюнхен. Это был его дорогой, родной город, во многих отношениях до чертиков глупый, но в конце концов все же всегда находивший верный путь. Жить стоило во всяком случае только в Мюнхене. Г-н Гессрейтер потянулся, весело фыркнул. \"Умен иль глуп, - он город мой родной\", вспомнилось ему.
На следующий день он прошелся по улицам, наслаждаясь ими, сызнова их изучая. Он нашел, что город еще красивее, чем он запечатлелся в его памяти: сверкающий, чистый, весь словно только что вымытый. Однако, будучи человеком, видавшим свет, он не мог не заметить и пятен. Остановившись у Галереи полководцев, он глядел на полководцев Тилли и Вреде, на обоих торжественно выступающих львов, на огромную скульптурную группу обнаженных тел, на гигантскую надпись: \"Господь, освободи нас!\", на венки и жестяные щиты с названиями областей, утраченных в результате войны. Неуклюжий, мешавший уличному движению \"Памятный камень\" был теперь уже открыт. Г-н Гессрейтер обошел его кругом, размышляя, как бы удачнее охарактеризовать скандальную глупость своих земляков. \"Они прекрасное строение превращают в универсальный магазин воинственных мечтаний\", - придумал он наконец, и сердце его от этих слов преисполнилось сладостным гневом.
За окнами совсем стемнело. Светила луна, но она была всего лишь в первой четверти, к тому же было облачно. Я сбежала трусцой с холма, пересекла лужайку и направлялась к Боттом-лейн.
Вскоре он понял: город остался все тем же. С горечью увидел он, как трудно восстановить прежнее положение его подруги Катарины. \"Теперь, именно теперь\", - подумал он, взвешивая даже мысль, не обвенчаться ли ему с ней. Она была умна, ничего не предпринимала, не старалась влиять на его решение, ждала.
Не знаю, о чем я думала. Я не говорила себе: «Беги к дому Уитчеров…», потому что не знала, какой придумать повод. Единственное, что мне было известно: нарушен порядок размеренной жизни английского поселка. В тихих английских поселках люди не умирают от укусов змей. Они не просыпаются от того, что в их дома вползают ядовитые тропические змеи. И уж точно, здесь люди не восстают из мертвых.
К сожалению, не оказались преходящими, а, наоборот, еще углубились и нелепые шовинистические и милитаристические настроения его сограждан. На улицах, в \"Мужском клубе\", где бы он ни бывал, всюду пышным цветом цвело это идиотское увлечение. \"Раньше, чем покроются цветом деревья\", таинственно передавали из уст в уста. Тоном заговорщиков сообщали из \"Союза Эдды\" сведения о том, как успешно подвигается вооружение. Либеральный патриций Гессрейтер, мало связанный с окружающей его крестьянской страной, никак не мог понять, почему его земляки, обуреваемые неожиданной воинственностью, так помешались на свастике.
Его план сделать мюнхенцев одновременно мюнхенцами и гражданами мира в данный момент, по-видимому, натыкался на некоторые препятствия. Но отказываться от него он все же не собирался. Однако у него был уже опыт, и он был не так глуп, чтобы снова по неосторожности обжечься. Он не станет раньше времени растрачивать свои силы, прошибать стену лбом. Все дело было в том, чтобы уловить подходящий момент. Так же как он выжидает соответствующего момента, чтобы начать расширение \"Южногерманской керамики\", Так же сумеет он вовремя оказаться на месте, когда дело дойдет до того, чтобы решительным пинком в зад покончить с этим идиотским поклонением кресту с загнутыми концами. До того, как покроются цветом деревья, времени еще достаточно. Он выступит открыто, но лишь тогда, когда придет подходящий момент.
Я добежала до конца Боттом-лейн и остановилась. Тот, кто сказал: «Мой дом — моя крепость», явно имел в виду дом Уолтера. Я пробегала мимо столько раз, но никогда не задумывалась над тем, что это место действительно неприступно. Сад был обнесен низкой каменной изгородью. Поверх нее Уолтер натянул металлическую сетку, а перед ней разрослась живая изгородь, густая и колючая. Он намеренно выбрал растения, которые сплетаются стеной и имеют шипы. Изгородь достигала в высоту более двух метров. Если вооружиться мощными секаторами, вероятно, можно было ее преодолеть, но это заняло бы немало времени. Единственные ворота были метра полтора высотой, с острыми выступами наверху. Можно подставить лестницу и перемахнуть через ворота, но только это не под силу восьмидесятилетнему старику. Если Уолтер жив и обитает в этом доме, воротами он не пользуется. Я решила обойти ограждение по периметру, посмотреть, есть ли где-нибудь калитка.
Пока что он наслаждался прелестями родного города. \"Умен иль глуп, - он город мой родной\".
13. ПЕРЧАТКА
Господин Гессрейтер был не единственным человеком, не разделявшим увлечения Рупертом Кутцнером.
Я не взяла с собой фонарик — не думала, что понадобится. Я довольно неплохо вижу в темноте. Нас с коллегами постоянно вызывают ночью спасать кого-нибудь, поэтому я привыкла пробираться быстро и бесшумно по темному поселку и его окрестностям. Мы проходим мимо рыбаков, всего в двух-трех метрах от них, а они даже не подозревают о нашем присутствии. Держась с подветренной стороны, мы наблюдаем за играми барсуков, подойдя настолько близко, что могли бы при желании в этих играх поучаствовать. Мы даже видели олениху, кормящую детеныша, и они не выказали ни малейшего беспокойства.
\"Истинные германцы\" наталкивались на упорное сопротивление социал-демократов. С подлинно баварским упрямством, с \"бело-синей\" настойчивостью восставали социал-демократы против все усиливавшегося нажима. Осторожные Амброс Грунер и Иозеф Винингер становились жестче, решительнее. Писали и помещали в своих газетах смелые, недвусмысленные статьи, называли вещи своими именами, выявляли, опираясь на документы, все возраставшее беззаконие, выступали в ландтаге против издевательского безразличия правительства, вступали в уличные драки с \"патриотами\". Для этого требовалась смелость. Ибо власти беззастенчиво проявляли слепоту, когда нападали \"патриоты\", открыто становились на их сторону. Во время одной из социал-демократических демонстраций полицейские в зеленых мундирах вырвали знамена с цветами республики из рук знаменосцев, изломали древки, в клочья изодрали полотнища. В районе Главного вокзала, перед Галереей полководцев, отряды \"истинных германцев\" устроили охоту на всех, кто имел \"недостаточно патриотический\" вид. Больницы наполнились ранеными. Социал-демократы выступали снова и снова. Это была неравная борьба. У социал-демократов полиция отбирала оружие, \"патриотам\" оставляла палки, резиновые дубинки и револьверы, эти \"всестирающие резинки и зажигалки\".
Весь фокус в предельной сосредоточенности на происходящем, необходимо видеть и слышать все вокруг — заметить копошащуюся у твоих ног букашку, уловить запах лисицы. Попробуйте как-нибудь. Выбросьте из головы все мысли и отпустите на волю чувства. Это удивительно, и в то же время как это успокаивает, когда чувствуешь, что ты дитя ночи.
Старому хитрому Грюберу, положившему целую жизнь, полную баварского упорства, на то, чтобы родной Мюнхен \"подключить к току общего развития\", невтерпеж было видеть, как город гибнет. Слепому доктору Бихлеру, вернувшемуся ни с чем из Парижа, вся эта возня \"патриотов\" представлялась дурацкой прусской выдумкой и внушала глубокое отвращение. Он серьезно обдумывал вопрос, не войти ли ему самому в кабинет, чтобы положить конец этой комедии. Писателя Маттеи тоже мучило сознание, что его земляки оказались такими идиотами. А тут еще эта русская танцовщица, продажная баба, перебежала к этим Дуракам. Он печатал в своем журнале полные горечи стихи.
В тот вечер я опростоволосилась, потому что голова моя была занята посторонними мыслями. Я не сосредоточилась на происходящем вокруг меня, думала о другом, разглядывала изгородь вокруг дома Уитчеров, пытаясь отыскать хоть что-то похожее на вход. В противном случае я сразу бы уловила слабые звуки, идущие с пустыря поту сторону тропинки. Почувствовала бы опасность, неминуемую угрозу, услышала бы, что ко мне подкрадываются. Хотя я обратила внимание на негромкое шуршание — вероятно, большое животное пробиралось в густой траве. Я остановилась. Мертвая тишина.
Художник Грейдерер, написавший \"Распятие\", при каждом удобном случае выступал против Кутцнера. Грейдерер все больше и больше опускался. Подбирал себе \"зайчат\" все более дешевого сорта. Мать его давно уже вернулась в деревню. У него самого зачастую мелькала мысль опять поселиться среди крестьян. Но он оставался в городе. Единственным, что сохранилось у него от прежнего блеска, был его темно-зеленый автомобиль. Он превратился теперь в заплатанную колымагу, потертую, с поцарапанной лакировкой, забрызганную грязью. Художник Грейдерер, когда его друг Остернахер выражал желание побыть в его обществе, заставлял профессора показываться вместе с ним на улицах в этом смешном экипаже. Он необычайно шел в гору, профессор Остернахер, с момента появления его картины \"Деревенский апостол Петр\". Он, несомненно, переживал прилив новых творческих сил, и этому видному человеку, разумеется, было крайне неприятно разъезжать по городу в помятой \"консервной банке\" Грейдерера. Он хотел ссудить Грейдерера деньгами на лакировку автомобиля, но не тут-то было. Грейдерер злобно следил за тем, как создавался \"Деревенский апостол Петр\", эскизы к которому он сам когда-то из лени забродил. Его юмор был ядовитым, куда ядовитее, чем зеленый цвет его автомобиля. Ни разу не обронил он ясного слова по поводу этой картины; он ограничивался язвительными намеками, преподносимыми под видом шуток над \"патриотическими увлечениями\" Остернахера. Открытые грубости были бы профессору куда приятнее; пропускать мимо ушей еле уловимые, хитроумные и злые намеки было много труднее. Но Остернахер не мог оторваться от Грейдерера. Гораздо болезненнее, чем намеки, задевали его разговоры Грейдерера о какой-то таинственной его работе, которой он якобы был занят. Он и в самом деле теперь не бездельничал, что сразу было заметно. Остернахеру мучительно хотелось знать, что это за большая работа, которую все вновь и вновь начинал Грейдерер. Но тот стал очень скрытен. Отказывался показать начатое, как-то многозначительно поглядывал иногда на Остернахера сбоку, спереди, сзади; смеялся со злобным удовлетворением.
Я продолжила свой путь, понимая, что отхожу все дальше от поселка, лишая себя возможности получить помощь, если эти звуки издавал не олень, не лисица и не барсук. Прошла еще метров десять.
Яснее, энергичнее всех проявлял свое отрицательное отношение к \"патриотам\" Антон фон Мессершмидт, новый министр юстиции. В публичном выступлении он с досадой заявил, что за последнее время в стране ни один порядочный человек не находится в безопасности. Старый, демократический Мюнхен все свои надежды возлагал на этого простого, честного человека, умевшего взвешивать свои слова. Если не ему, то кому же удастся рассеять это нелепое наваждение? Многие незнакомые при встрече низко кланялись ему, снимая шляпу. Не так, как кутцнеровские приверженцы, при виде серого автомобиля вождя кричавшие: \"Хайль!\" Нет, они оборачивались и долго с волнением в душе глядели ему вслед. Потому что немало было людей, с болью наблюдавших за тем, как город дичал и опускался. Еще жили в нем исстари спокойные человечные люди, рисовали, писали, собирали коллекции, любовались природой, зданиями, государственными музеями. Они переживали упадок города как гибель живого существа.
Новый звук. Маленький камешек стукнулся о большой. Явно там кто-то был. Некто двигался одновременно со мной. Животное? Интересно, мое любопытство перевесит страх? Странная мысль в такой момент. Я замерла, прислушиваясь, и поняла: всего в метре-другом от меня, за негустой порослью орешника и бузины кто-то делает то же самое — стоит и прислушивается. Я ничего не слышала, но каждый волосок на моем теле вздыбился, и я не удивилась бы, опустив глаза и увидев, что моя грудная клетка ходит ходуном, — так громко и неистово билось мое сердце.
Комик Гирль решил, что настал час, когда пора Прозвучать голосу народа, его голосу. То, что говорил этот голос, было не вполне удобопонятно. Но впечатление получалось сильное и уж во всяком случае не в пользу Кутцнера. Возможно, что до репетиций обозрения \"Выше некуда!\" Гирль оказался бы на стороне Кутцнера. Он не переменился, но пропитался идеями Тюверлена. Он был все тем же, и все же иным; резче, утонченнее. Он играл не только самого себя, но вместе собою и весь город и все хорошее, что в нем было сокрыто.
Я сделала два шага назад, опасаясь нападения из-за кустов. Еще один шаг, и я споткнулась. Повернулась и вновь пошла, делая по возможности широкие шаги, ежесекундно оглядываясь через плечо. Мне казалось, что я продолжаю слышать движение на пустыре, но из-за бешено колотящегося сердца я не могла быть в этом уверена. До поселка было еще не близко, и криков о помощи, случись такая необходимость, никто бы не услышал.
Итак, Бальтазар Гирль вместе со своей партнершей разыгрывал сцену \"Перчатка (не по Шиллеру)\". Он изображал, как является к своей подруге Рези, веселый, смеющийся. Штука в том, что он добыл и принес ей нечто, чрезвычайно драгоценное; два билета на вечер \"Союза Эдды\". Каждый из сидевших в зале знал, что это означает. \"Союз Эдды\" был аристократическим клубом, членами которого являлись сливки \"истинных германцев\". В этом клубе Руперт Кутцнер произносил свои лучшие речи. Там открыто сообщались подробности предполагавшегося похода на Берлин. Слушатели заранее наслаждались яркими картинами того, что должно произойти \"раньше, чем покроются цветом деревья\". Вокруг собраний \"Союза Эдды\", несмотря на их широкую известность, создавали атмосферу важности и таинственной торжественности. Многие горели желанием участвовать в собраниях \"Союза Эдды\", но это было обставлено большими трудностями. Итак, комик Бальтазар Гирль разыгрывал \"тричетвертилитрового рантье\", который нашел на улице два входных билета на собрание \"Союза Эдды\" и намеревается отправиться туда со своей подругой Рези. Вождь Руперт Кутцнер будет говорить там в кругу своих друзей. Дело это нешуточное. Бальтазар Гирль и его подруга Рези, серьезно готовясь к посещению вечера, рисуют себе предстоящие наслаждения. Комик Гирль всего только третьего дня видел Кутцнера в его сером автомобиле. На нем был круглый касторовый котелок. Коричневые перчатки он, как и подобает аристократу, держал в руке. Рези, размечтавшись, высказывает предположение, что сегодня вечером, ввиду избранного состава собрания, г-н Кутцнер, вероятно, будет выступать в перчатках. Комик Гирль не разделяет этого мнения: удобнее говорить без перчаток. Рези настаивает на своем, Гирль - на своем. Начинается горячий спор, быстро переходящий в область философии. Они говорят о \"высшей культуре\", о \"духе северной расы\", об Иуде и Риме. Бальтазар Гирль с глубокомысленным видом разбирается в вопросе, можно ли считать человека антисемитом за то, что ему такая хорошенькая христианская девушка, как Рези, милее старого галицийского еврея. Смягченная таким комплиментом. Рези перестает говорить о коричневых перчатках вождя и принимается за свой туалет. Но очень скоро, как только встает вопрос о том, что ей надеть на сегодняшний вечер, дело снова упирается в перчатки. Опять загорается спор: в перчатках ли, и если да, то в каких именно будет выступать вождь. Время идет, собрание \"Союза Эдды\" началось уже с полчаса назад. Но комик Гирль и полуодетая Рези все еще поглощены спором. Давно уже, - нисколько от этого не приблизившись к решению дебатируемого вопроса, - они успели обменяться комплиментами по поводу недостатков их характеров и темных пятен в их личной жизни. Опечаленный таким непреодолимым упорством Рези, Гирль принимается ее колотить. Она рвет ему сюртук и галстук. Ее кофточка разодрана в клочья. Всхлипывая, она ее зашивает. Уже довольно поздно. Чтобы поспеть до того, как \"покроются цветом деревья\", нужно торопиться. Во всяком случае, нужно нанять такси. В автомобиле спор снова разгорается. Шофер, отвлекаемый криком своих пассажиров, налетает на какое-то препятствие. Рези ранена осколками стекла. В конце концов, покрытые бровью и грязью, добираются они туда, где заседают члены \"Союза Эдды\". Но собрание только что кончилось. Комик Гирль и Рези как раз только успевают смещаться с толпой, криками \"хайль!\" провожающей серый автомобиль вождя. Они расспрашивают участников собрания о том, был ли Кутцнер во время своего выступления в коричневых перчатках. Спрошенные задумываются. Один говорит - да, другой - нет. Каждый остается при своем мнении. Третий, четвертый, десятый вмешиваются в спор. Происходит всеобщая потасовка. Она кончается только тогда, когда мимо случайно проходит еврей и все участники драки сходятся на том, что его, как виновника столкновения, следует избить.
Я пустилась бежать. Дорогу мне преградила черная фигура. И еще одна. Я остановилась. Услышала шорох за спиной и обернулась. Кто-то пробрался сквозь заросли и вышел на тропинку. Потом четвертый, пятый. Пятеро против одной. Соотношение сил не в мою пользу.
Зрители шумно ликовали. У большинства из них были тяжкие заботы. Они могли позволить себе пить пиво только маленькими глотками, да и то лишь отказываясь ради этого от хлеба и колбасы, и глотки эти изо дня в день приходилось все уменьшать. Но человек на эстраде был плотью от их плоти, чувствовал их чувствами, говорил их языком. Как и он, они медленно составляли себе определенное мнение, и им было не важно - какое именно. Но, раз усвоив определенный взгляд, они упорно придерживались его, и сбить их с этой позиции было немыслимо. Сердце их ширилось при виде этого худого человека с грушеобразным черепом, со спокойными, медлительными движениями и печальными глазами. \"А мне все-таки кажется, что он был в перчатках\", твердил человек на эстраде, и так именно говорили они все.
Среди зрителей находился также изобретатель Друкзейс, хитроумный фабрикант шумовых инструментов. Он переживал сейчас тяжелые времена. Правда, он имел большой успех в пфаундлеровском обозрении. Движение \"патриотов\" также нуждалось в его шумовых инструментах, чтобы на собраниях и во время демонстраций добиваться максимальных эффектов. И все же он не был на стороне \"истинных германцев\". Он боялся, что они будут саботировать карнавал - лучший повод для популяризации предметов его производства. Он не раздумывал долго, была ли \"Перчатка\" за \"патриотов\" или против них. Легко и быстро, как и все окружающие, подчиняясь примитивным впечатлениям, он безудержно отдался восторгу, вызываемому игрой комика Гирля.
20
Тряслись от хохота тысячи мелких буржуа, ремесленников, художников, студентов. Среди них был и старый тайный советник Каленеггер. Он был горячим противником \"патриотов\". Как-то при случае он обмолвился, что восхвалявшийся римлянами, хоть и внушавший им страх \"fulor teutonicus\" [тевтонский пыл (лат.)], строго говоря, означает не воинствующий дух германцев, а - поскольку тевтоны были предками французов - французскую удаль. С тех пор \"Истинные германцы\" подвергали его жесточайшим нападкам, даже объединились с теми, кто осмеливался преуменьшать значение его книг о слонах. \"Propter invidiam\" [из зависти (лат.)], - в гневе цитировал старик, - из зависти, из той самой зависти, которую уже Тацит отмечал у германцев. Всей душой с тех пор ненавидел Каленеггер \"патриотов\". Из глубины гортани извлекал он заплесневелый смешок над шутками Гирля.
Присутствовали среди зрителей и некоторые убийцы из числа \"патриотов\", - все, разумеется, члени \"Союза Эдды\", - Эрих Борнгаак, а также убийца первого баварского революционного премьер-министра. Так как Эрих Борнгаак с мальчишеским увлечением аплодировал комику Гирлю, то и остальные приверженцы Кутцнера, дав волю своему восторгу, наслаждались вместе со всеми посетителями.
Господин Гессрейтер был в восторге от \"Перчатки\". Здесь все было по-мюнхенски в лучшем смысле слова. Не какие-нибудь истерические выкрики, а спокойно высказанное мнение, спокойное неприятие. Это было нечто специфически мюнхенское, нечто положительное, чему не мог не сочувствовать весь свет. Он рассказывал г-же фон Радольной, которая из-за участии в обозрений сама не могла присутствовать на спектакле, о гениальном выступлении Гирля, пытался изобразить перед ней виденное. Она вспомнила репетиции \"Касперля в классовой борьбе\" и подумала, что \"специфически мюнхенское\" выросло, собственно говоря, на западношвейцарской тюверленовской почве. Но она была умна. Она сейчас не станет отравлять Гессрейтеру удовольствие. Осторожно посоветовала она ему не проявлять чересчур демонстративно своего отрицательного отношения к \"патриотам\". Если он послушается, ее советов, - хорошо. Если нет, если он пострадает от чрезмерной принципиальности, - что ж, и это, может быть, неплохо. Разбитый Гессрейтер будет воском в ее руках.
Бежать было некуда, и я шла вперед, отчетливо слыша движение за спиной. Меня настигали, но я знала, что у меня есть секунда-две в запасе.
Весь Мюнхен ходил смотреть \"Перчатку\". Угасающему Пфистереру доктор Маттеи рассказал о новой постановке комика Гирля. Маттеи теперь ежедневно приходил к Пфистереру. Его просила об этом кроткая жена последнего. Ругань с Маттеи была единственным, что еще способно было оживить больного. Видя, какой огромный интерес его друг и враг проявляет к игре Гирля, Маттеи с большим трудом уговорил комика приехать на квартиру к Пфистереру и там, в комнате больного, разыграть свой скетч. Присутствовали при этом только трое: умирающий Пфистерер, его жена и мопсообразный Маттеи. Перед ними комик Гирль и его партнерша сыграли сценку \"Перчатка (не по Шиллеру)\". И комик Гирль, обычно скверно чувствовавший себя вне привычной обстановки, играл здесь лучше, чем во время вечернего представления.
— Прошу прощения! — произнесла я, с облегчением слыша, что мой голос звучит сердито.
Пфистерер сиял. Комик Гирль был для него олицетворением города, Мюнхена, и он увидел, что этот город, оказывается, вовсе не так глуп, чтобы поддаться обману всякого идиота. Двигаться Пфистереру было трудно, говорить ему было трудно, сосредоточиться ему было трудно. И все же было видно, с какой глубокой радостью этот полупарализованный человек ловит каждый мельчайший оттенок голоса, каждый едва заметный жест актера. После ухода Гирля он яростно заспорил с Маттеи.
Двое передо мной не двигались. Я этого ожидала, честно признаться, — я уже бывала в подобных ситуациях. Я засунула правую руку в карман, нашла то, что там и должно было находиться, и плотно сжала это в руке. Я остановилась шагах в трех-четырех от них и полуобернулась, чтобы видеть остальных троих.
На следующее утро он два часа диктовал новые страницы своей книги \"Солнечный жизненный путь\". Затем последнее кровоизлияние в мозг положило предел его жизни. Все знали, что причиной смерти Пфистерера был упадок его родной Баварии под влиянием \"истинных германцев\". Руперт Кутцнер в день похорон Пфистерера возвестил: писатель умер оттого, что не мог вынести осквернения его родины евреями.
14. ПОЛИТИКА УВЕЛИЧЕНИЯ НАСЕЛЕНИЯ
Хуже всего — показать свой страх. Если они увидят, что я их боюсь, — я проиграла. Они были молодыми (это хорошо) и наверняка местными (вряд ли у них были водительские права, а поблизости других поселков не было). То, что местные, — тоже хорошо. Значит, им будет труднее отвертеться, если что. Это та компания, о которой рассказывала Салли, те, кто ошивался у дома Уитчеров. Вероятно, именно они виновники «маленьких шалостей», от которых мы все страдали.
Иоганна любила Тюверлена. Она обрела его поздно. Никто, никогда не дарил ей столько радости. Она работала с Тюверленом, и эта работа спорилась. Между ними установилась спокойная, счастливая близость.
— Уродливая корова! — раздался голос у меня за спиной. Девичий голос.
В эту радость черной тенью врезалось воспоминание об Одельсберге. Тюверлен изредка говорил о Мартине Крюгере. Спокойно - включая судьбу этого человека в общую цепь событий. Ее задевало то, что он на Крюгера глядит издалека, с птичьего полета. Так же как и отвечать она привыкла после длительной паузы, так и муки Мартина лишь спустя много времени после посещения тюрьмы с полной отчетливостью врезались ей в сознание. Все острее переживала она те последние двадцать минут в тюрьме, видела затравленное, тупое выражение глаз Мартина, его порывистые, напряженные попытки сказать больше, чем он имел право сказать, беспомощность этих попыток. Ей слышались его слова: \"Вот говорят, что страдания делают человека лучше. Возможно, что это и так, - на воле\". Она ясно слышала, как он произносил это \"на воле\", улавливала таившуюся в этих словах безнадежность. Так слепой говорит о солнечном свете, который сохранился в его памяти, но никогда уже не станет для него действительностью. Она заставляла себя вспомнить все его слова, старалась уловить их настоящий смысл. Чувствовала, что он долго, наверно, шлифовал эти слова, чтобы сделать их понятными ей. Поняла, как опустошающе должно было подействовать на него открытие, что она так отупела. Она спорила сама с собой, стыдилась того, что счастлива, раскаивалась. Ерунда! Она не стыдилась нисколько, ни в чем не раскаивалась. Она честно делала все, что только может сделать для другого человек. Неужели ей заказано, счастье только потому, что другой несчастлив? Если мысль о Мартине мешала ей, то это было лишь следствием темных сил атавизма. Он сам был бы удивлен, если бы узнал о ее сомнениях. Нужно было только хорошенько разобраться - и сразу исчезало это дурацкое ощущение виноватости.
Тюверлен жил бок о бок с ней, веселый, бодрый, умный. Он и не догадывался о тяжести, бессмысленно давившей ее. Стремясь освободиться от этой тяжести, она еще горячее жаждала от него ребенка. Он не догадывался об этом желании.
Я сделала еще один шаг вперед, приблизившись к стоящим настолько, что могла их коснуться, и посмотрела прямо в глаза тому, кого сочла главарем. Он был высоким, выше среднего роста, рыжеволосым, с прыщавым лицом. Не старше семнадцати, но довольно крепкий. Его взгляд встретился с моим, но была в этом взгляде какая-то неуверенность, и это вселило в меня надежду. Стоящий рядом с ним парень с капюшоном на голове смотрел на своего приятеля, не на меня. У этих ребят храбрость напускная. Мне нужно лишь найти слабое место и надавить.
— Есть бумажный пакет, Нат? — спросил один из парней, стоявших у меня за спиной.
При случае он как-то объяснил ей свои взгляды на политику увеличения населения. Стало общепринятым иронически отмахиваться от учения священника Томаса Роберта Мальтуса. Немецкий экономист Франц Оппенгеймер заявил, что до тошнотворности нелогично ставить во взаимную зависимость увеличение населения и уменьшение количества пищевых продуктов. Однако он, Жак Тюверлен, придерживался того мнения, что следовало бы это ироническое отрицание подвергнуть пересмотру. Уже и сейчас, вследствие расширения гигиенических мероприятий и уменьшения смертности, большая часть земного шара оказалась перенаселенной. В двух третях Китая, в значительных районах Индии не осталось уже свободной земли для обработки. Уже и сейчас дороги через рисовые поля сужены до ширины каких-нибудь девяноста сантиметров, но и от этих узких тропинок крестьяне стараются отхватить сколько мыслимо, так что обваливаются подрытые камни дорог. Даже в обширной России, где советская половая мораль не ограничивает числа рождений, можно опасаться недостатка земли уже для третьего поколения. И все же везде вожди промышленности и империалистические политики добиваются мер для увеличения численности населения. Жизней для их целей должно быть в избытке, они должны дешево стоить. И они дешевы. Если кто-нибудь, например, берется финансировать ну хотя бы перелет через океан или какой-нибудь добровольческий корпус, ему некуда деваться от наплыва людей, готовых рискнуть своей жизнью за небольшую сумму денег или минутную славу. Он, Тюверлен, сам был свидетелем, как три года назад в Берлине во время уличных боев голодные женщины рисковали жизнью, чтобы добыть котлеты ценностью в две-три марки, и под пулями тут же бросались на трупы только что павших лошадей. Государство само делает все возможное, чтобы понизить биржевую ценность человеческой жизни. Его юстиция, не останавливающаяся перед казнями и в определенных случаях почти не карающая за политические убийства, те приемы, которыми оно выращивает ложно понятый патриотизм и воинственный дух населения, - все это подрывает идею ценности жизни. Но если государство и мало ценит существующую жизнь, оно с тем большим рвением защищает жизнь не рожденную, зачинающуюся. Такое законодательства кажется на первый взгляд нелогичным, на самом же деле это не так. Именно для того, чтобы сохранить на низком уровне покупательную цену на такой товар, как жизнь, государство и настаивает на принудительном деторождении, вместо поддержания мер к ограничению рождаемости.
Иоганна не любила слушать такие теоретические рассуждения. Однажды она спросила у Тюверлена напрямик, неужели он лично не ощущает потребности иметь детей? Он еще больше сморщил свое голое, изрезанное складками лицо, прищурившись поглядел на нее. Схватил ее за плечи своими сильными веснушчатыми руками и повернул так, чтобы хорошенько видеть ее лицо. Потом громко и весело засмеялся и, отпустив ее, сухо произнес:
Нат и его приятель в капюшоне заржали. Нат шагнул вперед. Я чувствовала запах его пота, затхлый запах сигарет и какой-то первобытной жестокости. Его глаза шарили по моему телу.
- Нет, я лично никакой потребности в детях не ощущаю.
— Покажи сиськи! — приказным тоном сказал он, глядя мне в глаза и пытаясь увидеть в них страх.
На следующее утро за завтраком он попытался серьезно растолковать ей, почему он не хочет иметь ребенка. В основе всякого искусства, объяснил он, лежит потребность человека к выражению своего я. Эта потребность, вероятно, является древним инстинктом человека, данным ему для того, чтобы сохранить для рода опыт и знание жизни отдельного индивидуума. В сущности, это примерно то же, что и инстинкт продолжения рода. Иоганне хотелось услышать что-нибудь менее абстрактное, носящее более личный характер.
Несколько дней спустя Тюверлен с видимым удовольствием сообщил Иоганне, что в четверг их виллу \"На озере\" посетит мистер Даниель В.Поттер. Артистка Клере Гольц устроила им встречу. Тюверлен в Калифорнийском мамонте нашел человека с широким знанием света, к тому же способного методически и продуманно заглядывать в глубь вещей. Он с оживлением рассказывал Иоганне об американце, радовался предстоящему визиту.
— Да пошел ты! — бросила я в ответ, порывшись в закромах, где я приберегала ругательства для подобных случаев.
Иоганна ревниво относилась к каждой минуте, когда ей приходилось делить Тюверлена с другими. Она все еще надеялась при удобном случае найти нужные слова, чтобы разбить отделявшую ее от Тюверлена стеклянную стену. Он ведь написал очерк о деле Крюгера, делился с ней своими взглядами на все без исключения, на себя самого и на нее. Это были ясные взгляды, четкие фразы, мысли, связанные словно звенья цепи. То, о чем думала она, было совсем иным, не таким ясным, это трудно было втиснуть в слова, этому не было места между крепко спаянными фразами Жака. И все же должно было, _должно было_ стать возможным, чтобы это так трудно выразимое передалось от нее к Тюверлену.
Он бросился на меня, я отпрыгнула назад и занесла правую руку над головой. Он остановился и поднял голову, на секунду утратив самоуверенность и пытаясь разглядеть, что же, черт возьми, у меня в руке.
Ей было досадно, что приедет американец. Проходили дни, за ними другие, и она все не говорила с Тюверленом о самом важном, а тут еще приезжает этот американец и крадет у нее день.
Но если подойти к этому по-иному, то нужно признать, что мистер Поттер большой и могущественный человек. Кроме того, у него, по словам Жака, дела с баварским правительством. Возможно, что он в состоянии что-нибудь сделать для Мартина.
А в ней я держала тяжелую связку ключей. Ключей от дома, машины, работы — целую кучу. Я зажала между пальцами кольцо, и несколько самых больших ключей торчали под прямым углом из сжатой в кулак руки. Самый удобный кастет, какой только можно придумать.
У нее мало доверия к таким разговорам. Так много их уже было. И каждый раз она надеялась, что ее гнев, ее возмущение должны к чему-нибудь привести. Сейчас она идет на такие разговоры только из чувства долга, без всякой надежды на успех. Она заранее знает, как они будут протекать. Она будет говорить с г-ном Поттером. Г-н Поттер - умный человек, он умно выслушает ее и затем скажет, что он подумает о том, что здесь можно сделать, что он будет иметь в виду, что он будет от души рад помочь невиновному, что он поговорит с кем нужно. И этим дело кончится: на следующий день все будет забыто. Вот это-то и было так мерзко: вопишь, бьешься головой о стену, но ничего нельзя сделать с этим бесконечным, непроницаемым безразличием людей. Сегодня ты кричишь и, может быть, люди даже слушают тебя, но завтра уже не помнят о том, что было. Все они нынче так заняты. В то время как ты говоришь с ними, они уже думают о следующем, с которым они будут говорить, и стоит тебе скрыться из поля их зрения, как они уже вычеркнули из своей памяти и твой голос и твое дело.
— Не знаю, что у вас, идиотов, на уме, но тот, кто хоть пальцем меня тронет, тут же лишится глаз. — Я переводила злой взгляд с одного на другого.
Когда-нибудь наконец она, может быть, встретит человека, к которому ей не придется осторожно подкрадываться, чтобы всякими изощренными путями завоевывать его сочувствие. Когда-нибудь найдется человек, в присутствии которого она сможет кричать, кричать о том, что так не должно быть, которому она в лицо сможет бросить обвинение в том, что такие вещи могут твориться на белом свете. Кому-нибудь она должна же брезгливо, крикнуть в виноватое лицо, что свиньи те, кто виновен в этом, и свиньи те, кто мог помочь, но не помог.
Правда, кричать так на американца едва ли имеет смысл. Она должна владеть собой. Ей нужно серьезно посоветоваться с Тюверленом о том, что и как лучше сказать американцу. Это будет страшно мучительно: она теперь уже не в состояний долго и логично рассуждать о деле Крюгера.
Девушка слегка подтолкнула локтем стоящего рядом с ней парня, подбадривая его.
В понедельник Тюверлен сообщил ей, что американец приедет в четверг, а во вторник адвокат Левенмауль позвонил ей из Мюнхена: министр Мессершмидт готов принять ее в четверг. Было очень неприятно, что ей, таким образом, приходилось упускать встречу с американцем. Но, конечно, на совершенную в Баварии несправедливость больше смысла было жаловаться баварскому министру юстиции, чем какому-то американцу.
— Я вполне серьезно, — заявила я.
Во всяком случае, от одного она благодаря этому избавлена: не придется говорить с Тюверленом о Мартине Крюгере. Она уже и в тот раз, когда он разъяснял ей свои взгляды на политику увеличения населения, от досады сжимала кулаки. Она привязана к Жаку Тюверлену, она любит его, восхищается им. Но вынести, как он благоразумно рассуждает о Мартине Крюгере, она не может.
Министр Антон фон Мессершмидт - тот человек, на которого сегодня непосредственно ложится ответственность за судьбу Мартина Крюгера. Она потребует его к ответу. Возможно, что ему она бросит в лицо всю свою ярость. Возможно, - если только он не утратил человеческого облика, одного ее разгневанного вида будет достаточно, чтобы сделать его податливым.
Никто не двигался, но глаза Ната горели недобрым огнем. Они не верили, что я смогу это сделать.
В среду вечером она безразличным тоном в разговоре заявила, что на следующий день уезжает в Мюнхен. Тюверлен высказал сожаление. Он огорчен, что ей, таким образом, не придется познакомиться с американцем. Он спросил, поедет ли она в автомобиле или поездом. Она ожидала, что он поинтересуется, зачем она едет в город. Но он не спросил об этом, и она ничего ему не сказала. Ему хотелось это знать, но не таким он был человеком, чтобы спрашивать о том, чего ему не хотят говорить.
— Ну да, вас пятеро, — сказала я. — И в конечном итоге ваша возьмет. Но один из вас не увидит завтрашнего рассвета. Один из пятерых. Кто хочет рискнуть?
В четверг было пасмурно и туманно. Она поехала в Мюнхен поездом, взволнованная, полная гнева и решимости.
15. ПОМНИТЕ О ХЛЕБОПЕКЕ!
— Мне кажется, леди хочет сказать: «Кому сегодня повезет?»
Все как один мы обернулись и увидели на тропинке нежданного гостя. Опершись о ворота дома Уолтера, стоял Мэт Хоар.
В том самом кресле между телефоном и кипой бумаг, где когда-то восседал Кленк, сидел в тот четверг министр юстиции Антон фон Мессершмидт. В то самое время, когда Иоганна ехала в Мюнхен, перед министром стоял второй помощник прокурора Иоганн Штрассер и докладывал о деле жандармского вахмистра Банцера. Члены нелегального ридлеровского союза, возвращаясь с учений и проглотив изрядное количество бесплатного ридлеровского пива, напали на отряд \"Рейхсфронта\", организации, верной конституции, убили одного человека и девять человек ранили. Из нападающих, которые, кстати сказать, в отличие от тех, на кого они напали, были вооружены, двое были ранены. Налицо было \"нарушение общественного покоя и порядка в стране\". Было начато следствие, целью которого являлось установить, кто был нападающей стороной. Совершенно ясно, что следствие пришло к заключению, в котором заранее никто не сомневался, а именно; что во всем были виноваты верные конституции и, следовательно, ненавистные баварскому правительству рейхсфронтовцы. По непонятным однако мотивам, упомянутый уже жандармский вахмистр, неожиданно дал показания, согласно которым нападавшими были ридлеровцы. Как могло ему прийти в голову больше поверить своим глазам и ушам, чем психологическим познаниям властей, - это осталось непонятным и его товарищам, и жене, и, вероятно, впоследствии и ему самому. Само собой разумеется, что его показания не были приняты во внимание. Но безнаказанным такой поступок оставить было нельзя: после своих показаний жандармский вахмистр Ванцер оказался на самом дурном счету в городке Кольбергофе, расположенном вблизи поместий Ридлера. Однажды вечером у него в квартире перегорела электрическая лампочка. Он принес из своей канцелярии лампочку и ввинтил ее в патрон. И эта минута стала для него роковой. Он \"воспользовался для личных целей предметом, принадлежащим казне\". Второй Помощник прокурора Иоганн Штрассер возбудил против него дело по обвинению в краже. Утверждения вахмистра, что он хотел на следующее же утро заменить лампочку, были так же не приняты во внимание, как и его показания о том, что рейхсфронтовцы действовали из соображений необходимой самообороны. С непокладистым человеком было покончено. Но тут случилось нечто неожиданное. Жандармский вахмистр, уверенный в неизбежности осуждения, тюрьмы, увольнения со службы, пустил себе пулю в лоб, по-видимому стремясь сохранить жене и детям хотя бы пенсию. Левые газеты подняли шум, и вот сейчас помощник прокурора Штрассер докладывал об этом деле своему высшему начальству.
— Так кому? — повторил он.
Помощник прокурора был нестарый упрямый человек с двумя глубокими шрамами на лице - следами ранений, которые немецкие студенты той эпохи наносили друг другу на дуэлях, устраиваемых с исключительной целью приобретения таких \"почетных шрамов\". Министр Мессершмидт был старый упрямый человек с такими же \"почетными шрамами\". Помощник прокурора был того мнения, что призван, не считаясь с буквой закона, защищать авторитет государства. Министр твердо держался устаревшего принципа, что юридический вопрос должен разрешаться исключительно на основании писаных законов.
— Черт! — раздался голос за моей спиной.
Министр волновался. Он был убежден: не будь предварительно истории с вахмистром и его показаниями - г-н Штрассер не возбудил бы против него дела. Глаза старика подозрительно округлились, обрамленное седой бородой лицо побагровело. Лицо Штрассера тоже налилось краской, даже шрамы его стали ярче. Но он сдерживался. Он и не думал дать себе, волю и наделать глупостей. Однако он не проявлял и раболепства. Он знал: пусть старый хрыч ругается, но к делу Дельмайера прибавить еще дело Штрассера - такой роскоши министр позволить себе не может. Его положение и так достаточно шаткое. Ему придется очистить место \"раньше, чем покроются цветом деревья\". \"Раньше, чем покроются цветом деревья\", он у себя на дверях сможет прибить дощечку с надписью: \"Антон фон Мессершмидт, министр в отставке\".
По мере того как министр все больше повышал голос, помощник прокурора Штрассер становился все сдержаннее. Ему было уже просто скучно слушать, так уверенно чувствовал он себя. Стараясь не выпалить громко чего-нибудь нежелательного, он разглядывал надпись, сделанную крупными буквами над письменным столом министра. Так вот она, эта забавная надпись, над которой потешалась вся страна! Она была сделана на итальянском языке и гласила: \"Помните о хлебопеке!\" А был этот хлебопек человеком, которого судьи в Венецианской республике неправильно осудили и приговорили к смерти. После этого случая и до конца существования этой республики особому лицу было вменено в обязанность перед каждым заседанием суда возглашать, обращаясь к судьям: \"Помните о хлебопеке!\"
Последовала возня, и девчонка бросилась к изгороди.
Господин фон Мессершмидт отлично улавливал направление взгляда Штрассера. Он до мельчайших подробностей угадывал все, о чем думает этот человек, и, расставаясь с ним, уже жалел о своей горячности. Что изменится от того, что он обезвредит этого жалкого негодяя? Ничто не изменится. Везде царит анархия. Везде царит произвол. Нет сил справиться с путаницей и беспорядком, Потому что виновно в них не одно лицо. Они стали общим явлением.
— Кимберли, стоять! — крикнул Мэт.
Девушка замерла. Мэт шагнул к нам, двое парней посторонились, давая ему дорогу. Они угрюмо смотрели на него, но уйти не смели.
Министр без гнева простился с прокурором. Оставшись один, он, словно смахивая грязь, провел рукой по письменному столу. Затем расчистил обеими руками место среди бумаг на столе, оперся на него локтями и, сжав тяжелую большую голову красными волосатыми руками, беспомощно уставился вдаль. Будучи председателем сената, он видел много такого, что было ему не по душе. И все же постоянный крик оппозиционной прессы о \"кризисе доверия\", о зависимости юстиции от политики он считал ерундой, истерической, преувеличенной выдумкой. Теперь, заняв место министра юстиции, он видел: все эти утверждения далеко отставали от действительности. Органы полиции состояли на службе у \"истинных германцев\". Начальник полиции лично выдал фальшивый паспорт одному из вождей ландскнехтов, которого имперское правительство преследовало за совершение гнусного преступления. Дико разыгралась исконная баварская страсть к дракам. Ежедневно происходили нападения на самых миролюбивых людей. В Ингольштадте, в Пассау, сброд, именовавший себя \"патриотами\", избил иностранных дипломатов, находившихся при исполнении служебных обязанностей. Подвергались насилиям все, кто приходился не по вкусу кутцнеровским молодчикам. И на каждом шагу оправдания или приговоры, скорее выражавшие благодарность, чем осуждение. Убийство, неповиновение, всякое насилие, если оно совершалось \"патриотами\", оставалось безнаказанным.
— Джейсон Шорт, Кении Браун, Натан Кич, Робби Кич и Кимберли Эплин. Вся компашка в сборе. — Он взглянул на меня, коротко кивнул и вновь обернулся к компании подростков, а те сбились в кучу, вытолкнув вперед рыжеволосого Натана. Мэт продолжил: — Теперь вот что, ребятишки. Вы отправитесь по домам, а я пока напишу подробный рапорт о сегодняшнем небольшом происшествии. А мисс Беннинг пока решит, будет она выдвигать против вас обвинения или нет.
Честный Мессершмидт не мог смотреть на все это сквозь пальцы. Он пытался везде, где только оказывалось возможным, наводить порядок. Уделял очень мало времени сну. Даже любимую свою коллекцию баварских редкостей едва удостаивал взглядом. Своей жене он предоставлял решать вопрос, что именно из этой коллекции продавать, чтобы сохранить видимость образа жизни, соответствовавшего его положению.
У него есть более тяжкие заботы. Он знает, почему ему так трудно, почему он не может справиться со своими чиновниками. Его судьи, его прокуроры не правы. Но они чувствуют себя правыми. Ему самому не раз приходилось бороться с соблазном. Военные оказались не на высоте, военные порядка оградить не могли. Они, судьи, - последние защитники доброй старой государственности. Антон фон Мессершмидт постепенно стал зрячим, судьи его остаются слепыми. Защищают мертвую старую кожу от новой жизни, давно уже произрастающей в ней.
Он повернулся ко мне.
Нет, они не дадут ему действовать. Он ясно видит, что ему не удержаться на своем посту до момента, когда кончится это безумие. Его подтачивает беспрерывная партизанская война с другими министрами и со своими чиновниками. Тут и Гартль, с подкупающим красноречием поддерживающий просьбы о помиловании явных негодяев и преступников. Элементарное правовое чувство Мессершмидта разбивается о гибкую диалектику утонченного, насмешливого референта. Распространился слух, что Антон Мессершмидт справедливый человек. Это вызвало во всей стране большое волнение, и отовсюду посыпались бесконечные прошения и жалобы, Министр знал, что расследования ведутся пристрастно, но как он, один человек, мог сам все проверить? Своим бесхитростным сердцем он болеет за то, что творится сейчас по всей стране, и прежде всего в Баварии. Он считает это бедствием, тяжким и гибельным, как война и поражение.
— Кстати, я считаю, что она должна это сделать. — Потом опять к подросткам: — А пока она раздумывает, я отвезу рапорт в участок Даже если мисс Беннинг решит, что вы не стоите того, чтобы тратить на вас свое время, начальство может захотеть в этом инциденте разобраться. По крайней мере эта информация будет занесена в ваши личные дела, поэтому я бы посоветовал вам вести себя тише воды, ниже травы. А теперь проваливайте отсюда, пока я не спустил на вас мисс Беннинг.
Осталось еще двадцать минут до прихода г-жи Крюгер. Он взялся за бумаги, помечая их четко и ясно, так, чтобы низшие инстанции не могли извратить смысл его резолюций. То, что удается сделать, - мелочи, капли в море. Но сюда ты поставлен и здесь должен работать. Это пост солдата, обреченного на гибель. Нам, Мессершмидтам, в этом столетии суждены подобные посты. И брат тоже стоял на таком посту, тогда на \"Queen Elizabeth\", когда он молча дал кораблю наехать на мины, расставленные им самим.
Ну, вот хотя бы эта дурацкая история с генералом Феземаном. Генерал демонстративно, вопреки закону, появился в военной форме. \"Патриоты\" насмешливо и злобно выжидают, осмелятся ли оштрафовать генерала.
Они развернулись и зашагали по тропинке.
Оштрафовать! Тут нужно было нечто совсем другое. Недавно на парадном обеде Мессершмидту пришлось сидеть напротив Феземана. Подававший к столу лакей чем-то не угодил генералу. Генерал грубо обругал его, сидел, в ярости глядя вслед робко и испуганно удалявшемуся человеку. Тут, пожалуй, впервые Мессершмидт увидел глаза генерала. Их выражение не оставляло никаких сомнений. Он увидел, что этот человек, много лет бывший диктатором всей Германии, человек, распоряжавшийся жизнью и смертью миллионов людей и заставивший весь мир продолжать войну, результаты которой давно уже были ясны, - этот человек - сумасшедший. Такие глаза, как у него, были у буйвола в зоологическом саду, обезумевшего в неволе буйвола, которого пришлось пристрелить. Сомнений быть не могло. Сейчас, когда этот человек сидел, уставившись вслед удалявшемуся лакею, усталый, заправленный, полный фанатизма, - у него были глаза того больного животного. Министр юстиции Мессершмидт, безошибочно установив это, испугался так, что у него задрожали колени и посерело обрамленное седеющей бородой иссиня-красное лицо. Этот человек был когда-то героем, но затем, вероятно еще до окончания войны, он превратился в безумца. И этого безумца и после войны не выгнали и не заперли в сумасшедший дом. Безумец сидел здесь, в Мюнхене, и поддерживал другого, умственные способности которого тоже были не в блестящем состоянии. Эти двое людей, над которыми потешалась вся остальная Германия, были вождями его родной Баварии.
— И пошевеливайтесь! — крикнул Мэт им вслед.
Вновь переживая эти минуты, когда все стало для него ясным, старик стонет. Из далекого прошлого встают воспоминания гимназических лет: Калигула, Нерон. Его подчиненным такие сравнения показались бы смешными. Они высоко держат знамя старой государственности. Но о прошлом знают немного. Образование теперь мало ценится. Он, Мессершмидт, часто вспоминает свои гимназические годы. Ему тогда много приходилось работать. Он с трудом втискивал знания в свою массивную голову. Но зато потом они застревали там крепко. Он и теперь нередко пользуется латинскими цитатами. Его подчиненные вежливо слушают, но их мало интересует его латынь.
Антон фон Мессершмидт упорно глядит на надпись над своим письменным столом. Ну и пусть. Они, значит, смеются над этой надписью. Глупцы смеются над тем, что Мессершмидт держит перед глазами напоминание о безвинно убитом хлебопеке. Может быть, это и вправду смешно, может быть, самый большой безумец - это он.
Они прибавили шагу и рысью бросились за угол. Цепочку замыкали девушка и один из парней поплотнее. Мэт же направился в противоположную сторону, мне навстречу. Он обернулся, и мне показалось, что через его плечо я увидела, как из-за изгороди вышел кто-то шестой и последовал за ребятами. Мужчина, крупнее и старше этих подростков. Я тут же подумала: Аллан Кич, но он скрылся слишком быстро, поэтому я не была уверена, что это он. Идущий ко мне Мэт его не видел. Луна скрылась за облаками, поэтому я разглядела лишь силуэт и глаза. Я не двигалась. И не знала, смогу ли.
Он углубляется в свои бумаги. Ему прислали газетные вырезки с отчетами о собраниях \"Истинных германцев\" по поводу дела фон Дельмайера. Хоть тут-то он проявил власть. Он отменил приказ об освобождении этого прохвоста фон Дельмайера из-под стражи. А теперь весь этот сброд наглеет еще больше: из обыкновенного страхового мошенничества этого негодяя они создают дело государственной важности. Его самого, следователя, прокурора, осаждают всевозможными требованиями. Они шлют ему дурацкие анонимные письма: пусть, мол, он пишет духовное завещание, пора! Не исключено, что они говорят это вполне серьезно. Парша поразила страну, вся прекрасная Бавария запаршивела, и с тех пор, как это случилось, нет уже ничего невозможного. Его коллеги по кабинету от страха стали мягки, как масло. Осторожный Дитрам настойчиво выдвигает вопрос, не благоразумнее будет ли и в самом деле, пока атмосфера не станет спокойнее, выпустить фон Дельмайера из предварительного заключения. Флаухер действует более прямо - он ругается, сыплет проклятиями: неужто всему баварскому государству погибать из-за каких-то там дохлых псов? Но Мессершмидт и не думает доставить им это удовольствие. Тут все они просчитаются. Не выпустит он этого мерзавца на волю.
Трещит телефон. Ему докладывают о приходе г-жи Крюгер. Да, теперь, значит, он примет г-жу Крюгер. Особого смысла в этом нет. Дело это достаточно жевано и пережевано - десять раз в парламенте, сотни раз в газетах. Не станет же он тратить время, силы, нервы на заведомо безнадежное дело! Есть так много другого, незаконченного, требующего немедленного вмешательства. С делом Крюгера покончено, оно - в прошлом. Одна лишь эта женщина бегает еще всюду и кричит о том, что человек, сидящий в тюрьме, невиновен.
— Пошел ты? — повторил Мэт. — Что за выражения у дочери архидьякона?
Таковы были мысли министра юстиции Мессершмидта, когда вошла Иоганна, полная решимости призвать его к ответу.
Она увидела огромного человека, сидевшего в кресале за письменным столом. Увидела странную надпись над столом. Она уже слышала о ней, но забыла, что она значит.
Я ударила его. Не сдержалась. Слава Богу, не той рукой, где были ключи, а левой, сжатой в кулак Короткий неловкий удар в нижнюю челюсть. Не настолько сильный, чтобы причинить увечье, но и довольно ощутимый. Мэт и глазом не моргнул.
Она заговорила и, заговорив, гораздо реальнее, чем свое посещение министра, восприняла вдруг свое последнее посещение Одельсберга. Гораздо более реальный, чем тогда в Одельсберге, гораздо реальнее, чем когда-либо в вилле \"На озере\", сидел сейчас перед ней Мартин Крюгер в кабинете министра юстиции. Снова ясно услышала она сказанные им слова: \"На воле\"...
— Прошу прощения, — тяжело дыша, произнесла я и закрыла лицо рукой, поскольку чувствовала, что вот-вот расплачусь. А я совсем, совсем не хотела плакать на глазах у Мэта Хоара.
Она говорила. Она не кричала. Она не испытывала того горького облегчения, на которое надеялась. Но она сразу почувствовала, что здесь наконец перед ней человек, который ее полные гнева слова выслушает не как слушают бред сумасшедшей - мягко и чуть-чуть нетерпеливо. Она говорила долго, и он слушал ее и, наверно, не обдумывал при этом, как когда-то имперский министр юстиции Гейнродт, что бы ей ответить. С этим человеком можно было говорить и чувствовать при этом, что слова он воспринимает и слухом и сердцем.
Господин фон Мессершмидт со своей стороны готов был выслушать поток бесконечных жалоб, резкие и вызывающие гневные выпады. Было твердо установлено, что Крюгер был типичным \"чужаком\". Невиновность его представляла весьма мало вероятности, а директор тюрьмы Фертч, на которого с такой горечью жаловалась Иоганна, слыл добросовестным служакой. То, что говорила эта женщина, казалось явным преувеличением, а упоминания о юридических моментах в ее устах звучали словно отрепетированные с адвокатом. И все же хорошо, что она сидит перед ним, что так решительно, убежденно разговаривает, у нее такой волевой рот. Крепкой убежденностью, здоровой непосредственностью веяло от этой женщины. Кто же был прав? Осудивший тогда Крюгера Гартль, прекрасный юрист, или вот эта не слишком логично и последовательно излагавшая свои мысли г-жа Иоганна Крюгер? Выпуклые усталые глаза старика впивались в смелые серые глаза Иоганны. Он ясно видел эту баварскую женщину. Она была рождена для осмысленной деятельности, для мирной заботы о муже и детях. Но бороться с баварской юстицией, всю механику которой он знал лучше всякого другого, - нет, для этого она не была создана. И вот она сидит перед ним, и говорит заученные вещи, и борется за освобождение руководителя музея Крюгера, \"чужака\", повесившего в государственной картинной галерее сомнительные картины и осужденного за лжесвидетельство. Ей было нелегко.
Господин фон Мессершмидт предоставил Иоганне говорить, кое о чем переспрашивал, кое-что записывал. Когда она кончила, он не произнес, как она этого опасалась, никаких общих фраз. Он сказал ей, что не позже чем через два месяца она получит определенный ответ относительно пересмотра дела. Иоганна поглядела ему прямо в глаза, повернувшись к нему при этом всем лицом. Ландесгерихтсдиректор, - сказала она, - от которого зависит разрешение вопроса о возобновлении дела, отказался указать ей какой-либо определенный срок, заявил, что не может связывать себя сроками.
Он подошел ко мне, обнял за плечи и притянул к себе. Я почти сдалась. Почти позволила заключить себя в объятия и… Что? Что было у него на уме? Я этого так и не узнала, потому что в мгновение ока опомнилась и отшатнулась. Он не удерживал меня.
- В течение двух месяцев вы получите ответ, - резко сказал Мессершмидт. - Раньше, чем покроются цветом деревья, - сердито добавил он и кивнул.
Иоганна хотела было еще что-то сказать, но гнев в его словах и особенно то, как он кивнул при этом, внушили ей спокойствие и какую-то уверенность. Она больше ничего не сказала.
— Ты нормально себя чувствуешь? — спросил он.
Старик и Иоганна молча сидели друг против друга, Эти секунды молчания были выразительнее тех, когда было произнесено столько слов. Иоганна почувствовала острое желание когда-нибудь, хоть когда-нибудь пережить с Жаком Тюверленом такие молчаливые и полные содержания мгновения. Когда она уходила, у нее даже шевельнулось желание утешить старика.
Я кивнула.
Господин фон Мессершмидт вызвал к себе оберрегирунгсрата Фертча. Человек с кроличьей мордочкой привез с собой кучу документов, держался раболепно, на любой вопрос готов был дать удовлетворительный ответ. Министр говорил мало, медлительно. Фертч отвечал многословно, быстро. Глядя на двигавшиеся вверх и вниз колючие волоски вокруг рта Фертча, г-н фон Мессершмидт думал о том, как смешно, что именно этот субъект призван сделать из Крюгера полезного члена общества. Так как на объяснения Фертча он мало что мог возразить, он в конце концов заявил, что придает большое значение проведению особенно гуманного режима в одельсбергской тюрьме. Он заявил это резко, а затем заявил это вторично почти умоляющим тоном. Человек с кроличьей мордочкой продолжал оставаться скромным и почтительным. Он видел то, что знал уже давно: дни старого хрыча, так незаслуженно занимавшего этот высокий пост, были сочтены. Он сам все свои надежды возлагал на \"патриотов\" и на их ставленника Гартля. Он простился с обычным подобострастием, спокойно думая при этом, что ему наплевать на Мессершмидта. Затем отправился к министериальдиректору Гартлю и подробно, вставляя кое-какие шутливые замечания, доложил о разговоре с министром.
— Чертова шантрапа! — произнес он. — Натан Кич за два последних года несколько раз сидел в колонии для малолетних преступников, и, похоже, братец последует его примеру. Кимберли Эплин исключили из двух школ за издевательства над соучениками и употребление спиртных напитков и наркотиков. Кенни Браун и Джейсон Шорт сидели за магазинные кражи. Я уверен: они виновники всех тех неприятностей, которые постигли нас в последнее время. У меня просто нет доказательств. Я сто раз говорил им, чтобы они держались отсюда подальше.
16. О КОРРЕКТНОСТИ
Мистер Даниель В.Поттер в эти время лежал в хрупкой качалке в вилле \"На озере\". Жак Тюверлен, пожелавший насладиться целым днем занимательных споров, попросил приехать и Каспара Прекля, Молодой инженер беспокойно шагал взад и вперед по комнате, сутулился, жался к стене.
— Просто дети ищут привидения, — пробормотала я себе под нос, не ожидая, что Мэт меня услышит.
У мистера Поттера накануне произошло столкновение с \"истинными германцами\". Он весело повествовал об этом приключении. Мюнхенский Ку-клукс-клан, - говорил он, - состоит, по-видимому, из молодых людей, не могущих понять, что законченный с определенным результатом, матч не принято начинать сначала. Они выиграли ряд битв и не желают признать, что проиграли войну в целом. Несмотря на бесспорный результат, они все еще хотят боксировать. Тут, несомненно, проявлялась странная неспособность оценивать общие факты. Этот недостаток мыслительных способностей, насколько он, Поттер, знаком со строением человеческого мозга, следует отнести за счет атрофии второго речевого центра Вернике.
Интересно, а предложит ли он проводить меня домой? Просить я не могла, но очень-очень этого хотела. Когда это я превратилась в такую размазню?
Цивилизация белых, по мнению Тюверлена, в связи с вторжением германских варваров в область греко-римской культуры, была отброшена на тысячелетие назад. Теперь, когда с величайшим трудом к этой цивилизации прилепили каких-то жалких четыреста лет, творчеству цивилизованных вновь грозит вторжение менее развитых. Одной из фаз этого варварства и является движение \"патриотов\". На всем земном шаре встречаются субъекты, у которых страсть к убийству нельзя заглушить спортом. Необходимость держать таких господ под постоянным врачебным надзором не всегда достаточно учитывается. Где, например, психиатрический надзор во время кутцнеровских собраний?
— Так вот чем ты занималась! — воскликнул он.
Каспар Прекль с живостью возразил, что возмущение даже и этих людей достаточно обосновано загниванием общественного строя. Само собою разумеется, что в данном случае возмущение направляется по ложному руслу. Все же люди, восстающие против всеобщего загнивания, скорее способствуют развитию рода, чем такие, которые либо вяло мирятся с ним, либо пытаются оспаривать его наличие.
Я подняла глаза.
Мамонт удобно развалился в качалке, его глаза из-под толстых стекол хитро и весело щурились, мясистый нос принюхивался к окружающему, большие зубы сжимали мундштук трубки. Время от времени он заносил что-то в свою записную книжку. Недовольство, революционное настроение, - заметил он, обращаясь к Каспару Преклю, - все это от желудка. Голодающая Германия эпохи инфляции - ведь это еще далеко не весь земной шар. Мир белокожих, как показывает статистика, в большинстве состоит из сытых. Но и голодные пусть молодой человек обдумает это - голодны бывают не постоянно, а только временами. Существуют три класса людей: сытые, голодные и ненасытные. Он лично не понимает, почему для развития человечества должно быть полезно строить политику сообразно интересам одних голодных.
— Сегодня в обед я встретил Салли, — пояснил он. — Она сообщила, что пробравшийся к тебе злоумышленник похож на Уолтера. Ты не думала, что должна была сказать об этом еще вчера?
Такие и подобные им \"истины\" изрекал американец, которого оживленно поддерживал Тюверлен. Но мрачно сосредоточенный Прекль, которого им очень хотелось раздразнить, думал в это время о художнике Ландгольцере и не находил нужным возражать против этих скудоумных и плоских замечаний.
Салли обедала с Мэтом. Почему эта мысль была мне неприятна? Что еще она ему рассказала? Что он рассказал ей?
Во время обеда разговор зашел о народе, населяющем Баварскую возвышенность, о его биологических и социологических особенностях. Сидят вот эти баварцы у подножия своих родных гор, в своем развитии отставая от соседей, упрямые, против собственной воли учиняющие всякие беды, игрушка в руках искателей приключений, обладающих крепкими мускулами, здоровыми легкими и слабым мозгом. Как Тюверлен, так и Поттер, уверенные в своей правоте, не жалели слов для определения этого особого сорта Homo alpinus. Тюверлен любил народ, среди которого ему приходилось жить. С силой настоящего писателя, который, обладая холодным умом, не может не питать к своим героям любви или ненависти, любил этот высокоразвитый человек своих неуклюжих, туго соображающих, тупо-мечтательных баварцев. Американец со своей стороны, с любовью коллекционера к редкостным экземплярам, ценил исключительность этого типа людей - их грубую фамильярность, так легко переходившую в озлобление, их задумчиво-чувственную дикость. Он думал даже вложить деньги в их страну, с помощью займа толкнуть их вперед. Правда, для индустриализации, по его мнению, здесь было мало предпосылок. Он полагал, что будущее Мюнхена и его окрестностей должно было свестись к тому, чтобы посреди большого индустриального района, в Средней Европе, стать местом приятного отдыха, городом для спокойно, с комфортом стареющих людей, чем-то вроде центрального среднеевропейского курорта.
— Ты мне не веришь, — заметила я.
В разговоре Тюверлен задал Поттеру вопрос, чем он объясняет малую популярность немцев за границей. Американец ответил, что он лично немцам симпатизирует. Что касается деловой стороны, то у него с немцами был печальный опыт. А именно? - поинтересовался Тюверлен. Американец жался, не желая отвечать, и наконец сказал, что обобщения часто бывают неправильно поняты. Тюверлен настаивал, и тогда мистер Поттер со всяческими оговорками отметил разницу в поведении своих деловых контрагентов - англичан, французов и немцев. На устное заверение англичан он может твердо положиться. От французов трудно добиться подписи, но, получив ее, можно быть спокойным. От большинства своих немецких клиентов ему очень легко получить подпись, но, если дело впоследствии оказывается невыгодным, они пытаются придумать какое-нибудь иное толкование подписанного договора и при помощи хитроумной аргументации извратить его точный смысл. Видя, что Каспар Прекль хмурится, он еще раз подчеркнул, что далек от обобщений.
Хотела, чтобы это прозвучало как вопрос, а получилось как обвинение.
— У меня нет причин тебе не верить, но Уолтер был вполне достойным малым. Не могу представить, чтобы он подстроил собственную смерть, где-то прятался от всего мира, а теперь стал вламываться к людям по ночам.
Тюверлен в душе усмехнулся Над тем, что именно интернационалиста Каспара Прекля сердило, когда ставилась под сомнение честность дельцов, являвшихся его соплеменниками. Тот факт. Что многие немцы не желали признавать обязанностей, налагаемых данной ими подписью, - заметил он, основывается, по его мнению, на их чрезмерной воинственности. Воинственный дух плохо уживается с логикой и представлением о праве. Достаточно вспомнить хотя бы хваленую немецкую средневековую песню \"Гильдебранд и Гадубранд\" (*40). Отец встречается с сыном, но не говорит ему, кто он такой, и они, подстрекаемые чистой воинственностью, начинают драться и убивают друг друга. Многие из немцев - например, часть студенчества следуют примеру Гильдебранда и Гадубранда и под влиянием воинственного духа наносят друг другу колотые и резаные раны. Люди с такими наклонностями, вполне естественно, будут протестовать против того, чтобы клочок бумаги оказался вдруг сильнее пушки. Они всегда будут требовать разрешения спора путем войны. Если война разрешается не в их пользу, они требуют нового решения, пока оно в конце концов не окажется в их пользу. Такой тип людей широко распространен, но их влияние в Германии постепенно ослабевает. Пусть г-на Поттера не вводят в заблуждение их выкрики.
— Верно, — согласилась я.
Но тут уж Каспар Прекль вышел из себя. Он сам не жалел жестких эпитетов для своих земляков, но тон, которым швейцарец и этот \"делатель долларов\" говорили о его родине, задел его за живое. Он с гневом заметил, что утверждение г-на Поттера о недостатке у немцев этики совершенно превратно. У них как раз слишком много \"этики\", и это-то и глупо. При помощи \"этических\" аргументов господствующий класс старается воздействовать на угнетенных, именно \"этическими\" аргументами прикрывают разные способы Порабощения. Ни один народ в мире не возится так с этическими соображениями, как немецкий. Только начали немцы революцию - и вот уж затормозили ее: им, видите ли, необходимо решить, достаточно ли в ней корректности.
Мэт повернулся и посмотрел сквозь прутья ворот на дом.
— Нам действительно необходимо выяснить, что происходит в этом доме, — заявил он. — Утром пошлю по электронной почте письмо в местную юридическую фирму. Попытаюсь узнать, кто имеет отношение к этому дому. Но если ни Уолтер, ни Эделина не оставили завещания и не объявились их близкие родственники, дело может затянуться на несколько лет.
Все это г-н Прекль высказал очень резким тоном. Г-н Тюверлен и г-н Поттер поглядывали друг на друга. Будучи людьми вежливыми, они не улыбались. Он не хотел бы, - с осторожным и коварным благодушием начал наконец г-н Тюверлен, - обидеть г-на Прекля и его родину, но при всем своем желании он все же не может признать, что тот маневр, свидетелями которого они являются, что тот способ, которым государственная власть и промышленность при помощи инфляции отводят принадлежащие обществу деньги в свои кассы, - что этот маневр отличается особой \"этичностью\". Г-н Тюверлен и сам не находил свой аргумент достаточно убедительным. Уже говоря это, он понимал, что Каспар Прекль мог здесь с основанием возразить, что этот \"маневр\" был предпринят не народом, а небольшим господствующим слоем. Но произошло нечто странное: инженер Каспар Прекль, так часто ядовитыми словами клеймивший эту коварную наглость крупного капитала, - этот самый инженер Каспар Прекль сейчас, словно в защиту именно этого коварства, внезапно заявил, что мало смысла разбираться в вопросе, корректно или некорректно поступили глетчеры, растаяв после ледникового периода. Оба его собеседника удивленно молчали.
— Мне пора возвращаться.
- Инфляция - это, конечно, не вполне корректная сделка, - помолчав, тихо и мечтательно произнес вдруг Мамонт. - Но зато это сделка очень выгодная. На месте вашего министра финансов я, наверно, сделал бы то же самое.
Все трое невольно рассмеялись. Инженер Прекль в душе устыдился своего смеха и решил написать балладу о \"корректности\".
Я стала взбираться на холм, надеясь, что он последует за мной, в то же время допуская, что этого может и не случиться. Потом остановилась и обернулась. Мэт не двигался. Он просто смотрел на меня.
Каспар Прекль еще до обеда уехал назад в город. Ни Тюверлен, ни американец не пытались удержать его. Он мало говорил, он был человеком узким, занимавшим очень мало места. Тюверлен и американец были куда шире. И все-таки большая комната после ухода этого необузданного человека показалась странно пустой. Беседа текла вяло.
- Каспар Прекль утомителен, - сказал немного погодя Тюверлен.
— У Уолтера были братья? — спросила я.
- Жаль, что зря пропадает такой человек, - после некоторой паузы лениво протянул американец.
Он улыбнулся.
А потом г-н Поттер и г-н Тюверлен гуляли по берегу бледного озера, освещенного зимним послеполуденным солнцем. Тридцатилетний Дании заговорил об обозрении. Тюверлен принялся объяснять ему, что он первоначально хотел в нем показать. Американец понимал его, соглашался с ним. Ему лично, заметил он, - все движение \"патриотов\", вся эта дикая воинственность представляются последними судорогами первобытного человека. Ему, Поттеру, нередко мерещится сцена, годная не то для театра, не то для фильма: последние люди каменного века разбивают свои орудия и переходят к употреблению бронзовых. Тюверлен нашел, что идея неплоха, но, - добавил он, улыбаясь, - в обозрении \"Касперль в классовой борьбе\" ее довольно трудно использовать. Г-н Поттер, не выпуская изо рта трубки, не глядя на него, предложил ему в таком случае написать новое обозрение, обозрение в аристофановском духе для Нью-Йорка. Он охотно сам поддержит эту затею. Тюверлен лучше его знаком с книгами, а он, Поттер, возможно лучше знает людей. Он охотно двинет это дело, - добавил он словно мимоходом.
— Я все думал: когда ты об этом спросишь? Были. Трое. Уолтер самый старший.
Тюверлен с удивлением спросил его, как он, собственно, представляет себе такое обозрение. Такая штука, даже если она получится удачно, вряд ли будет понята. Тридцатилетний Данни вытащил записную книжку, принялся что-то подсчитывать. Затем ответил, что никогда не говорит серьезнее, чем тогда, когда дело идет о том, что его забавляет. Он пригласил Тюверлена приехать в Америку. Тюверлен ответил, что подумает.
— Одного звали Гарри. Я только что видела его могилу на кладбище.
Когда они вернулись в виллу \"На озере\", Мамонт рассказал Тюверлену, что ведет переговоры с г-ном Грюбером о займе, нужном для электрификации Баварии. В такое время, как сейчас, даже относительно небольшая сумма может иметь значение для маленькой страны. За маленькую сумму можно добиться любых уступок, - сказал он. Тюверлен прищурился, став вдруг молчалив.
- А вы потребуете уступок от моих баварцев? - спросил вдруг Тюверлен, когда Поттер уже успел, заговорить о другом.
Он кивнул.
- Не знаю, каких уступок стоило бы от них требовать, - ответил американец.
- Я, во всяком случае, мог бы кое-что потребовать от баварского правительства, - осторожно нащупывая почву, произнес Тюверлен.
— И Арчи. Он уехал много лет назад. Стал проповедником где-то в Штатах.
Он вспомнил о том, что баварская казна принимала в предприятиях Грюбера значительное участие.
- Крупное дело? - спросил американец.
— А третий?
- Нет, не крупное, - ответил Тюверлен. - Всего лишь помилование человека, которого я считаю невиновным.
- Об этом можно будет поговорить, - сказал г-н Поттер. - Приезжайте в Америку, господин Тюверлен, - предложил он вторично.
— Его звали Сол. Судя по всему, паршивая овца в стаде.
- Пожалуй, приеду, - сказал Тюверлен.
Американец распрощался незадолго до того, как Иоганна вернулась после своей беседы с Мессершмидтом. Тюверлен был очень оживлен. Мамонт понравился ему, он радовался предстоящей поездке в Америку, радовался возможности добиться амнистии Мартина Крюгера.
— Что случилось с Солом? — поинтересовалась я. Усталость как рукой сняло.
Он колебался, сообщить ли Иоганне о шансах, открывавшихся для Мартина Крюгера. Нет, достаточно уж она пережила всяких разочарований. Он скажет ей только тогда, когда выяснится что-нибудь конкретное. Он шел рядом с молчаливой Иоганной, искоса по-мальчишески, лукаво щурясь, поглядывал на нее, оживленно болтал своим сдавленным голосом.
— Он тоже уехал. По слухам, его изгнали из поселка. Понятно, почему о нем никто ничего не знает.
Она сердилась на него за то, что он явно не сделал никакой попытки заинтересовать Мамонта делом Крюгера. Он должен был чувствовать, как сильно ей этого хотелось. Она любила его, но ей горько было ощущать, что он так близок ей и не чувствует, чего она так горячо желает.
17. КАСПАР ПРЕКЛЬ СЖИГАЕТ \"СМИРЕННОЕ ЖИВОТНОЕ\"
Бенно Лехнер стоял перед неприятной дилеммой. Кассирше Ценци Представлялся случай приобрести хорошую электротехническую мастерскую на полном ходу. Ценци собиралась купить ее, а вести дело должен был Бени. Зарабатывала Ценци хорошо, сколотила себе капиталец, была, принимая во внимание плохие времена, прямо-таки богата. Хватит с нее теперь. Она не хочет больше быть кассиршей в \"Тирольском погребке\". Она и так загубила свое здоровье: Плоскостопие, которым она страдает, как и большинство ее товарок по профессии, причиняет ей все большие страдания. Теперь она хочет выйти замуж, жить спокойно, произвести на свет законного ребенка. Такой случай, как приобретение этой мастерской, во второй раз не представится. Она потратила на Бени немало денег, отправила его в Высшую техническую школу, дала ему возможность выучиться настоящему ремеслу. Теперь она хочет довести дело до конца. Теперь она собирается купить Бени мастерскую и выйти за него замуж.
Бени знал: Ценци словами не бросается. Неприятно было, что она настаивала на браке. Он неохотно подчинялся этим буржуазным фокусам, притом все современное законодательство о браке представляло собой явную бессмыслицу. С другой стороны, ему было по вкусу жить с человеком, на которого можно было положиться. Мало было приятного в том, чтобы вечно слушать брюзжание старика отца. Бени был рад поводу уехать от него. Иметь ребенка от Ценци тоже было неплохо. Продолжить свой род, иметь сына, который доживет до лучших времен, до бесклассового пролетарского общества, - ради этого стоило пойти даже на дурацкую ложь буржуазного брака.
Довольно глупо, правда, будет стоять в черном сюртуке на Петерсберге бок о бок с закутанной в белую вуаль Ценци. Товарищ Прекль и другие станут издеваться над ним, и будут правы.
— Он мог вернуться. Узнал о смерти Уолтера и Эделины, вернулся и поселился в их доме. Причем на законных основаниях.
Но даже если и пойти на венчание и брак, то оставалось еще второе требование Ценци: позволить ей купить для него мастерскую, стать предпринимателем. Эта штука была еще нестерпимее, чем Петерсберг.
Волнуясь, я рассказала Мэту о лице, которое видела в окне несколько дней назад, о странной схожести моего ночного гостя и Уолтера. Когда я закончила, Мэт еще несколько мгновений не сводил с меня глаз, потом повернулся лицом к дому.
— Ты знаешь, что этот дом построен на краю небольшого мелового откоса? — спросил он, глядя сквозь прутья ворот. — За домом обрыв шестиметровой высоты.
Если бы он мог найти что-нибудь другое, солидное, прочное! Тогда Ценци тоже удовлетворилась бы, дала бы ему покой. Если бы, например, его временная служба в государственном театре была заменена штатным местом. В государственном театре его очень ценили. Там обратили внимание на работу, проделанную им при постановке обозрения \"Выше некуда!\", и сразу же пригласили его к себе. На казенной сцене особенно культивировались вагнеровские оперы: они как-то по-особому льстили вошедшей в моду националистической романтике. В свое время, когда король-романтик Людвиг Второй собирался построить для Рихарда Вагнера парадный театр, мюнхенцы изгнали музыканта из города как \"сумасброда\". Пятьдесят лет спустя, когда слава Рихарда Вагнера стояла в зените, город сделал вид, будто именно он первый открыл великого композитора, пытался использовать его искусство для своих местных патриотических целей и, идя навстречу интересам спекулировавшего земельными участками театрального дельца, выстроил парадный театр его имени. Оперы Вагнера требовали сложной сценической постановки, мюнхенцы желали видеть свой театр во всей красе, световые эффекты из обозрения \"Выше некуда!\" можно было прекрасно использовать в вагнеровском парадном театре. Заведующий освещением государственных театров, восхищенный тем, что он видел в пфаундлеровском театре, привлек изобретательного Бенно Лехнера к работе в качестве своего помощника. Но как ни ценил его этот человек, все же мало было надежды на получение в Баварском государственном театре штатного места, как того требовала Ценци. Там люди были консервативные. Решающий голос там имели старые камерзенгеры (*41) и придворные артисты, которые никак не могли согласиться, чтобы их не временно, а постоянно освещал коммунист. Нет, там он не мог рассчитывать на постоянную службу, которая ему нужна для поддержания отношений с Ценци.