Сколько денег спустят, пока доберутся, — думал я, жалел людей и их деньги, доставшиеся так нелегко. Впрочем, им теперь хорошо, и каждый волен поступать, как хочет. Что касается меня, то я лучше умру от жажды, чем решусь выпить глоток пива. Нет-нет, мне даже думать нельзя об этом. Время ожидания истекло, вот-вот должны были объявить посадку.
На скамейку ко мне подсел парень и попросил закурить. Я достал пачку «Шипки» и спички. С другой стороны подошел, видимо, его друг и улыбнулся: «Позвольте и мне сигаретку». — «Угощайтесь...» И тут первый схватил мою правую руку в запястье, второй сделал то же самое с левой, и я оказался как бы распятый на скамье. Сзади сбоку мелькнула рука третьего и, прежде чем я успел сообразить, что к чему, перед глазами промелькнул целлофановый сверток. Я рванулся в бешенстве, но стряхнуть грабителей не мог. Тогда рывком назад опрокинул скамью. Они кинулись в разные стороны. Меня занимал третий, он как раз уходил за угол аэровокзала. Я бросился преследовать. За вокзалом удалось увидеть, как грабитель уходил к стоящим в некотором отдалении домам. Расстояние между нами сокращалось, я его настигал. От первого дома он наискосок срезал ко второму и скрылся в крайнем подъезде. Я прыгал по лестничным маршам через четыре ступени, добежал до последнего этажа, но никого не обнаружил. Люк на чердак оказался на замке, следовательно, туда проникнуть было нельзя. Тогда я принялся стучать в двери. Но все, кто ни открывал, удивленно пожимали плечами и не понимали, чего я хотел. Потом я кинулся к дежурному по вокзалу. Он сделал какие-то распоряжения, попросил написать заявление и подождать. Через два часа сообщил, что никого подозрительного в том доме, на который я указал, не обнаружено.
Я ощутил вдруг слабость и почувствовал смертельную усталость. Вывернул карманы, денег оказалось девятнадцать рублей и семьдесят три копейки. Зашел в буфет, попросил налить сто пятьдесят водки. Я не почувствовал ее вкуса, помню только стук зубов о стакан.
Наутро, проснувшись в отделении милиции, узнал, что надебоширил в вокзале. Рассказал о себе все, как есть, не смягчая и не усиливая, и попросил позвонить по номеру, который дал мне на всякий случай доктор.
...И опять все покатилось по наезженной колее. От Севера остались лишь воспоминания, обмороженные уши да пальцы.
До этого я считал: ниже той отметки, где находился, пасть нельзя, однако следующие три года убедили — можно. Пока я ездил, не стало мамы, моей единственной заступницы. Отец сказал прямо: «Это ты укоротил ей жизнь». Ни увещевания, ни лечебницы — ничто уже не останавливало меня. Порой казалось — умираю, но умираю не как все, а медленно, в затяжной агонии. И тогда пришла мысль ускорить ее. Я бросился в воду с мостков купальни, предварительно положив в карманы по булыжнику. Меня вытащили и откачали. Через неделю кинулся на рельсы, и меня успели выдернуть из-под колес. Даже этого не могу, — стал сам себе противен и совершенно поник от полного безволия. Бродил по городу как грязная тень. Дети меня пугались, а взрослые считали сумасшедшим.
Но я не был им. Иногда по ночам наступали минуты прозрения, пронзительной ясности, и тогда спрашивал себя: «Зачем явился на белый свет? Для какой надобности?» Вокруг меня люди что-то строят, открывают, добывают, пашут, воспитывают, борются, в том числе и за меня. Значит, все это им надо. И я им нужен, но нужен не такой, как теперь, а другой, способный к чему-то. И люди негодуют, что я им мешаю. Не просто существую бесполезно — уж черт бы меня дери, — а мешаю. Стало быть, я вреден, враг здоровому, светлому и хорошему. Но они не хотят видеть во мне врага, тащат за собой, а я упираюсь, мешаю им идти. Они упрямо гнут свое, стараясь ради добра, и только я один хочу себе зла. Значит, я враг сам себе.
Придя к этой мысли, я отнюдь не бросил пить, но стал глядеть на себя глазами постороннего и не оправдывал.
Обычная отговорка пьющего: пью на свои — чистейшая ложь, ибо сам он со всем «своим» завязан в узел сложных отношений и подобен звену в цепи. Если ржавчина разъедает звено — разрывается цепь. Я тоже, как звено, выпал из цепи человеческих отношений, чувствовал постоянно апатию, вялость, болезненное состояние, если только не удавалось выпить. Даже после небольшой дозы наступало состояние тупой отрешенности. Потеряв все, я более теперь ни о чем не жалел.
И тут со мной произошло нечто такое, что я не уверен до сих пор — случилось ли оно в самом деле или было галлюцинацией. Я шел, сильно покачиваясь, хватив тройного одеколона, и вдруг в толпе встретился глазами с Анютой. Рядом с ней шел Петька. Она подалась вперед, заслоняя его собой от меня, но этого ей не удалось в полной мере — Петька был выше ее ростом. Я понял этот ее порыв и сделал вид, что не узнал. Несколько спустя, оглянулся, но уже не различал их в толпе. Вероятно, до Анюты донеслись слухи о моей северной одиссее, но знала она ее без печального конца и, возможно, решила посмотреть, что я теперь из себя представляю.
Снова меня подобрали люди, и снова, в который раз, я попал к «товарищу детства». И снова он стал вытаскивать меня из ямы. Я не сопротивлялся и не помогал — во мне почти все сознательное отключилось, и в этом смысле я не был полностью живым человеком. Медицинский факир сделал все, что мог, и передал меня с рук на руки в лечебно-трудовой профилакторий.
Я не пью пять лет. Современная медицина, дружеское участие людей и работа сделали свое. Вначале я сколачивал ящики, потом рубил на прессе шайбы из стальной полосы, потом приняли на завод, и работаю теперь на расточном станке. Недавно получил благодарность, а для человека в моем положении это немало. Постепенно ощущение пустоты рассеивалось. Угнетало свободное время. Его было так много, что не знал, куда девать. Два выходных дня казались бесконечными. Мало-помалу научился ходить в кино и не пропускаю новых фильмов, смотрю премьеры в театре, сижу в библиотеке.
Самый частый вопрос, который задают те, кто меня знал раньше: «А не хочется пить?» Говорю откровенно: «Иногда хочется, и очень сильно».
Тогда из дома я иду на перекресток, где с одной стороны сдают пустую посуду, а с другой — торгуют спиртным. Там всегда маячат двое-трое «бывших».
Стою минут десять и возвращаюсь домой.
Юрий Зыков
БОЛЕРО
Уже оставлено ситро
И пироги доели.
Взмах дирижера — «Болеро» —
Не чье-нибудь, Равеля.
Рукоплескал концертный зал,
А в нем моя бригада.
Дружок поерзал и сказал:
«Красиво, это ж надо!»
Потом меж сосен и берез
Возвышенно и ново
Электропоезд всех нас вез
Из центра областного.
Смотрели мы во все глаза
На край наш каменистый,
На разноцветные леса
В рябиновом монисто.
Хотелось кланяться горам,
И было жаль немного,
Что разойдемся по домам,
Что кончилась дорога,
Что малый срок на отдых дай,
Что песню не допели,
Что завтра жать
квартальный план
Ему не до Равеля.
Бронислав Самойлов
УСМЕШКА
Если ложь к себе заманит,
Закружится голова —
Тут как тут усмешка встанет,
Неприметная сперва.
И порою
С той усмешки —
Лучше б вдоль спины бичом!
Девка щелкает орешки,
Усмехается —
О чем?
Или в праздничном застолье
Мужичонка —
Сам не свой —
Запоет и глянет болью,
Болью все еще живой.
То ли вы ему не любы,
То ли горе велико?
Усмехнется,
Вытрет губы,
И пошлет... недалеко.
Виктор Баранов
МАЛЕВКА
Заколочены окон глазницы,
В лопухах и бурьяне сады,
Во дворах ни коровы, ни птицы,
Только плесень густой лебеды.
Было время — Малевка гудела
На лугах, на полях и токах,
Залихватски плясала и пела
После солнышка — в полный размах.
У плотины спасительной лодкой,
Благодатью, надеждой села,
В лихолетье — кормилицей кроткой
Чудо-мельница раньше была.
А теперь здесь пустырь и суглинок...
Но не это меня привело.
За оградой, под сенью лозинок,
Спит ушедшее наше село.
Но и там, на пустынном отшибе,
Не нашел я того, что искал:
Даты с именем светлым на глыбе,
Что для мамы отец высекал.
Эх, отец! Привечает добротно,
Для него я плохая родня.
Он горюет со мной неохотно,
Будто путает с кем-то меня.
Лариса Надымова
ГЛАЗА-ХРИЗОЛИТЫ
Сказ
Не больно-то я мастерица сказки-то сказывать. Они ведь, как вышивание доброй работы, узорочьем всяким должны пленить или, что терема расписные, — маковками да вырезными коньками тронуть. Это я, конечно, о сокровенных словах намекаю, о золотом семени, что внутри каждого хранилось бы. Да уж ладно. Как сумею.
Давным-давно в нашем краю, где текли светлые речки, будто песни, а притоки, что припевочки, в краю, где каждое дерево не листвой, а сказкой-пословицей шумело, средь белоствольных берез селение было. Радостное, чистое. Жители его, бывало, все в белых рубахах ходили. От старого до малого. Дружно жили люди. Кучно, как деревья в лесу.
Пришла как-то в это селение на житье старуха хромая, с медным обручем на голове. Да нелюдимая такая! Ни имени своего, ни роду не назвала. И поселилась за большим оврагом у Синеусова кургана. Жизнь кругом шумная, веселая. Лишь у этой пришлой хромой ни песен, ни басен тамотко. И стали все ее Колчедыхой прозывать. Не безымянной же ей быть! Даже шутку выдумали: «У нас, говорили, даже кочет не ку-ка-ре-ку кричит, а Кол-че-ды-ха!»
Ну смеялись люди. Спроста, конечно, незлобиво. Только когда до самой Колчедыхи дошла эта присказулька, она в сердцах выругалась. А потом почти все селение — мужики зубами, а бабы поясницей — маялось. Разом дотумкали, кто такая Колчедыха! Переможились кое-как, но в ножки кланяться не стали.
Жизнь своей колеюшкой пошла. Никто бы больше о Колчедыхе и не вспомнил, да случай вот такой вышел!
Жили там две подружки — Ксюша и Нюша. Ксюша — хоть с лица воду пей, красивенькая была. А Нюшу судьба обидела. И вот полюбили они разом одного парня. А тот, ясно, выбрал Ксюшу. И родители уже сговорились — вот-вот свадьбе быть. А Нюша сохнет. Все ей кажется, что парень-то предназначен ей с рождения. И сердце, мол, чует, и сны о том же подсказывают. Да не сбываются ее думки тайные.
И надумала она к Колчедыхе сходить: дескать, сжалится та, присоветует чего-нибудь. Говорят, знающая шибко. Отправилась ночью. Вот и дом ее. В чертополохе да в репье. Сама, что ли, сеет? Стукнула Нюша в окошко. Выглянула хозяйка, зайти велела. А голос какой-то болезный. Пожаловалась Нюше: «Как месяц народится, спать не могу, хвораю».
Зашла Нюша в избу. Хмельной теплый дух ударил в голову. В большом чане, на очаге, варились диковинные травы, корешки. Усадила Колчедыха гостью. А та совсем оробела, но держит себя — обратного пути нет. Потом, осмотревшись, стала наблюдать потихоньку за старухой, что к оконцу подошла. Видит — протянула та свой костлявый перст и манит с неба месяц. Колдует и не стесняется чужой девчонки! А месяц светлый, как живой, упирается, но плывет нехотя к ней, безвольный. Приплыл прямо в ладони к старухе. Уложила она его в люлечку и в подпол спрятала. Рассыпались по половицам черным узенькие золотые стежки. Подошла ведунья к Нюше. А наша девка и рот забыла закрыть, глядя на ее проделки.
Рассмеялась колдовка, довольная собой, и говорит: «Я еще маленькая была, когда взглядом своим лягушку со змеей расцепила. А то как сошлись гады, а оторваться глазами не могут... Я им и помогла... Ну, сказывай, зачем пришла?»
Тут Нюша потупилась. А Колчедыхе и так все видно, на лице девушки, как на белой бересте, написано. «Все вижу», — молвила колдунья, щеку ладошкой подперла, ну как простая баба! Горюет вроде. Сочувствует Нюше. Потом вышла в другую комнату-сердовушку. Принесла мешочек. Раскрыла его и высыпала на стол камешки самоцветные. Никогда не видывала их Нюша. Загляделась даже. Разные они были: и голубые, и синие, и алые, как рябина в огне. И тут-то шепчет Колчедыха Нюше: «Что девке, мол, надо? В первую очередь, глаза! Да такие, чтобы ух!»
Испугалась поначалу Нюша, а потом обмякла, развеселилась. То ли пары от ядовитых кореньев подействовали, не знаю... А камешки светятся, мигают, будто глаза девичьи. Опять шепчет Колчедыха: «Ну, давай, девонька, свои глазоньки! Мне, подслеповатой старухе, сгодятся, а ты бери вот эти, хризолитовые, с золотой искоркой. До глубокой старости служить будут: и молодость в них, и краса вечная».
Зажмурилась на миг Нюша, а потом и подставила глаза свои живые колдунье...
Что же дальше было? Добилась своего девушка. Счастье близкой подруги вспять повернула. И парень-то в толк не возьмет! Как же он раньше глаза Нюши не замечал? Зеленые, с золотым, будто солнышком, огоньком. Как же красоту такую обошел? Полюбил ее крепко. О свадьбе твердит. Однако до венчального дня вдруг занедужил. Лежит, тулово поднять не может. А сам, люди сказывали, так и глядит на Нюшу... Так и зацепенел...
Поняла девушка, какую погибель принесли ее глаза-хризолиты, да поздно. Нельзя, видно, мертвый камень любить.
Юрий Морковкин
МЯТЛИЦА
Рано утром глянул на небо, — лишь местами белые бороздки — следы от самолетов. Едем в лес! Это известие мои ребятишки восприняли с восторгом, даже пес Боргес привстал на толстых лапах. Но его не возьмем: вид страшный, может напугать невзначай.
А дети уже со двора коляску на улицу волокут. Миша, ему два года, усаживается на деревянное дно. Коля постарше — он будет ехать стоя.
На крутом берегу Громатухи, в густом ольховнике, под елкой выбрали место. Миша копошится рядом, а вот Коля — не удрал бы куда с поляны! Кружится над ним желтая бабочка. Мятлица! Как давно это было...
Перышко Вовка, Костыль Валерка, Алька, Ленька... Нам было тогда по шесть. Мы убегали на Сож. Наш Сож впадал в Днепр, а Днепр в Черное море, рассказывал Колька Котляр, есть матрос Кошка и адмирал Нахимов. Они уж Гитлера косого точно поймают. Мамки кричали: «Не убегайте далеко, война ведь!» Но мы убегали к мельнице, на луг. Там в высокой траве играли. Бабочек на лугу тьма, но все мигом разлетались. А одна, покрупнее других, всегда играла с нами. Правда, никого близко не подпускала, только Кольке Котляру садилась на плечо.
Котляр нам сказал, что это бабочка-мятлица. В тот день мятлица завела нас далеко, на Сорокину Яму, где купались только взрослые. Вода в том месте была темная-темная и все кругами бродила. Если подползти с обрыва посмотреть, в воде можно увидеть толстеньких, словно бревна, щук или сомов. Мы сидели на траве и говорили о войне.
— Мотоциклетки! — вдруг заорал Котляр. Крик сорвал нас с места, и мы понеслись по дороге.
— Это немцы, — и Котляр бросил в мотоцикл камень. Мы тоже стали искать камни, но сзади под обрывом грохнуло. Мы полетели на землю. А когда поднялись, то стали пленными. Немцы хохотали. У одного была в руках граната.
Колька Котляр побежал, за ним летела мятлица. Немец с гранатой догнал Кольку и пнул его. Мятлица метнулась к нам, но нас похватали и бросили в коляски мотоциклов. А там сидели огромные овчарки.
В поселок мы въехали с шумом и треском. Наши мамки чуть не умерли со страху.
Больше на Сож не бегали — фрицы заняли поселок. Нас выгнали из хат, но никто далеко не пошел. На огородах вырыли ямы, закрыли сверху жердями и лапками от елок, насыпали земли. В таких землянках начали жить.
Мы уже не играли в «немцев» и «наших». Наши были — мы, немцами — немцы, которые перебили палками всех кур в поселке и перестреляли свиней. Мы тоже стреляли в фашистов, но невзаправду, из палки, и никого не убили. Но одного прищучили в уборной у комендатуры и подперли дрыном дверь. Эх, стучался! Другому, когда он сидел на турнике, набили в ботинки камней.
Презирали полицаев. Каждый день мечтали залезть в сад к старосте Шванде. И залезли. И обобрали бы все сливы. Но Колька Котляр вдруг увидел в саду мятлицу. Она играла с Сашкой, сынком старосты. Сашка жрал шоколад, хохотал и прыгал на одной ноге. Колька Котляр перемахнул через колючую проволоку, подскочил к Сашке и хватил его кулаком. Другой рукой поймал мятлицу, раздавил ее и бросил прямо в лицо Сашке. Тот завопил на весь сад. Два полицая поймали Кольку, уволокли в дом.
Больше он к нам не пришел.
Как-то ночью мамка растормошила нас: «Скорее одевайтесь, сыночки, уходим!» Мы выползли из землянки. Наверху собралось много людей, все подались в сторону леса.
Под утро в каждую землянку немцы бросали гранаты. А мы ушли из поселка километров за тридцать. Никто не знал, куда и зачем. А тут вдруг завыли снаряды и бомбы — задрожала земля, завопили бабы.
Мамка собрала нас троих в кучу, накрыла собой: «Господи, если попадет снаряд, так уж всех сразу!»
Вовка Перышко спрятаться не успел, он вдруг увидел мятлицу и побежал за ней. Но тут снова грохнуло, все скрылось в черном дыму...
Установилась тишина, и люди стали выбираться из-под болотных кочек. Вовка ревел во весь голос. В его руках мы увидели осколок. Мятлица лежала на нем, прилипнув желтенькими крылышками, и половины туловища у ней не было. Мы выкопали ямку, положили туда осколок и нашу мятлицу.
Кусты вдруг зашуршали, мы перепугались и чуть не дали деру. Нас взяли в кольцо люди с автоматами, на головах пилотки, а на пилотках красные звездочки.
— Наши, наши! — завопили мы как оглашенные. Радости не было конца — три года неволи кончились!
Красноармейцы отдали нашей «армии» сухари, сахар, мыло, соль, вывели всех на большак — и пошли вперед, туда, где стоял наш поселок, где были немцы. Закрою глаза и вижу этих бойцов. Узнал бы сейчас каждого. Но ни имени своего, ни фамилии тогда никто не назвал.
Вскоре мы вернулись в поселок. Хат не было, их спалили фашисты. Теперь мы с утра и до вечера играли на большаке. На Сож нас не пускали: все подходы к реке были заминированы. По большаку на запад шли бойцы, танки, катились пушки.
Когда проходила кухня, то обязательно останавливалась, нас кормили вкусной кашей и горячим гороховым супом.
Однажды в одной из колонн мы увидели маленького солдатика — Колька Котляр!
Колька выскочил из колонны. Был он с автоматом, на гимнастерке медаль.
— Коль, тебе домой надо, айда, — стали тянуть мы его.
— Нет, мне надо туда, — показал он в ту сторону, куда уходил его стрелковый полк. — Я вернусь, вот увидите!
Перед глазами, как наяву, стоит тот день, тринадцатилетний Колька Котляр и пылающее зарево на западе, куда он ушел.
Сергей Журавлев
* * *
Блестит твердеющая гладь,
На солнце утреннем дымится,
А электрод мой, будто спица,
Которым можно сталь вязать.
Порой, нещадно день браня,
Пинаем зло свои детали,
Слетают корочки окалин,
Огня дыхание храня.
И вечер громом восстает,
И день за днем в глазах искрится,
А время дышит прямо в лица
И передышки не дает.
Владимир Курбатов
СОСЕД
Он мне понятен, я ему неведом.
Так впредь и будет, как он ни ловчит.
Я не могу здороваться с соседом —
глаза не смотрят, а язык молчит.
И он, и я — мы оба из народа.
Он или я на вираже отстал?
Его портрет у проходной завода
аж засиял, когда мой взгляд поймал.
Его портрет поди-ка сбрось со счета.
Ему почет — он к этому привык.
А я привык к отсутствию почета —
не я, а он из нас передовик.
И эта мысль засела, как заноза.
Мне от нее никак не убежать.
Поддаться, что ли, общему гипнозу
и тоже вдруг его зауважать?
Но я смотрю на эти вещи шире,
забыть не в силах, как ни поверни,
что он семью гоняет по квартире
по выходным и в праздничные дни.
Его жена потом привычно плачет,
и рвется в двери жалкий детский крик...
У нас добро под маскою не прячут.
Я «раскусил» тебя, «передовик»!
* * *
Забудешься и побредешь рассеянно,
как будто бы в завесе дымовой,
по той тропе, которая засеяна
давным-давно травою-муравой.
И вот она почти по пояс выросла,
и тщетно бьется, тщетно бьется в ней,
шарахаясь меж правдою и вымыслом,
прохладный ветер памяти моей.
Нет ничего щемящего, знакомого.
Споткнусь и догадаюсь: не к добру.
Услышу песню — не пойму, о ком она,
поскольку слов никак не разберу.
Но ничего, я не поддамся панике.
Пускай уходят годы, как вода,
но никогда я в жизни не был маленьким
и здесь я не был тоже никогда.
Зачем прохладным ветром снова дунуло?
Здесь даже пыль тяжелая, как ртуть.
...Быть может, детство мы себе придумываем?
Придумываем, чтоб передохнуть?..
* * *
Листву продавливаю весом...
Она, пожухлая, сыра,
как будто пролили над лесом
заварку чайную вчера.
Лес пахнет добрым и давнишним,
какой-то горестно-живой.
И если где-нибудь я лишний,
то этой осени я свой.
Рву паутиновые сети
и слышу выросших птенцов...
И никаких на мне отметин!
И никаких на мне рубцов!
И душу робкий нежит ветер,
и о серьезном думать лень...
Смешна моя в закатном свете
сверхреспектабельная тень.
Минниахмет Гатауллин
ЧУДО ВЕКА
Сейчас начнется концерт по телевидению. Зная, что бабушка очень любит смотреть телевизор, позвал ее. Только она уселась, дикторша, приятно улыбаясь, произнесла: «Добрый вечер!»
— Вежливая девушка, первая поздоровалась, — прокомментировала бабуля.
Никогда не поймешь этих пожилых людей, когда они говорят серьезно, когда шутят. Прошлым летом я жил у бабушки. Дядя Саша привез телевизор из районного культмага, первый в деревне. Целый день устанавливали антенну, а вечером тетя Даша пригласила нас на «премьеру».
Как раз в этот день передавали концерт Северного русского хора. Дикторша, как всегда, поздоровалась и объявила программу. Бабуля тоже поздоровалась с ней, но мы подумали, что она шутит. Когда концерт кончился, бабушка, обращаясь ко всем, спросила:
— Их так много, где же они ночевать будут?
Тетя Настя, первая заводила в деревне, подначила:
— У кого дом попросторнее — тем побольше гостей дадут. Я вот пятерых взяла. Если уж всех не разместят, тебе тоже придется кое-кого взять.
— А что, мы с внуком и на печи уместимся. Почитай, весь дом пустует, пожалуйста, с хлебом-солью встретим, — и она торопливо засобиралась домой...
Утром, разбудив меня, пожаловалась:
— Не пришли ведь артисты, в тесноте, чай, несподручно было ночевать.
— Да что ты, бабуля! Это же Москва передает, — сказал я, — с помощью радиоволн.
Я умылся и прошел в горницу. Стол, лавки были завалены пирогами, шаньгами и всякой стряпней — угощением для артистов.
Вечером бабушка сама повела меня к дяде Саше. Как только включили телевизор, вчерашняя дикторша после приветствия сообщила программу, а бабуся поздоровалась с ней и, сияя от счастья, воскликнула: «Надо же, узнала ведь меня!»...
РАЙ НА ЗЕМЛЕ
Бабушка с удивлением оглядывала квартиру. Не спеша обошла все комнаты. Каждый предмет немецкого гарнитура ощупала, осмотрела со всех сторон. Ковры и дорожки гладила, отворачивая их, осмотрела обратную сторону. Не оставила без внимания и постели.
...После ужина бабуля засуетилась и, подозвав меня, тихо спросила: «Далеко у вас отхожее место?»
— Что это? — спросил я.
Не совсем вразумительно она начала объяснять, но я понял и, открыв дверь туалета, сказал, что это здесь.
Она внимательно ощупала все приспособления, а затем, серьезно посмотрев на меня, нетерпеливо проговорила:
— Ты не шути, а то ведь я могу и опоздать.
— Да, бабушка, честное пионерское, вот сюда, — показал я на унитаз, — а потом вот так — смывать.
— Ты что, дружок, разве можно такую посудину поганить, чай, разыгрываешь меня?
И только тут я сообразил, что бабушка, возможно, впервые в благоустроенной квартире.
Она еще раз недоверчиво все оглядела, трогая цепочку сливного бачка, и сказала отрешенно:
— Ладно, закрой дверь...
Ванную она тоже долго осматривала. Наконец, глубоко вздохнув, изрекла: «Какая благодать, аллах еще не совсем отвернулся от нас!»
Искусство, культура
Олег Широков
ДЕНЬ С ДОЖДЕМ
Моросил дождь. По крутой деревянной лестнице я поднялся на монастырскую стену с внутренней стороны. Уже не в первый раз смотрю я отсюда на город Далматово, на монастырь — великолепный памятник архитектуры XVIII века, который находится в самом центре и виден из любой точки городка.
Далматово — архитектурный феномен. Он мало изучен и редко кого интересует, поскольку сам памятник находится в запущенном состоянии. Однако нетрудно признать Далматовский Успенский монастырь выдающимся историко-архитектурным явлением на Урале. Для этого нужно всего лишь один раз побывать в старинном городе Далматово, который находится в Курганской области, неподалеку от города Шадринска.
Сейчас старый Далматов монастырь жемчужно-серый. Смоченные дождем древние сторожевые башни и зубчатые монастырские стены, часовня, собор, церковь удивительных пропорций находятся в окружении влажной зелени кленов и берез: свежий аромат весны и мягкий шум дождя — все это будто ведет меня к желанной встрече с чем-то родным, таким далеким и таким близким.
Я, конечно, не боюсь показаться вам смешным и скажу, что монастырь стал для меня уже чем-то живым и одухотворенным. Я приезжаю сюда, как к старому другу, живу и работаю с ним вместе, и прощаюсь, чтобы снова вернуться.
Живу и работаю с ним вместе, — это почти на самом деле так и есть.
На территории монастыря в настоящее время находится машиностроительный завод, организованный летом 1945 года. Стены архитектурного памятника стали естественной промышленной оградой, монастырские кельи — крышей сборочному цеху. Успенский собор с колокольней реконструирован в инструментальный участок, в церкви Всех Скорбящих расположен центральный заводской склад. Доступ туристов на территорию завода запрещен, но с внешней стороны все-таки можно рассмотреть стены монастыря и парк, живописно окружающий крыши собора и церкви. Верхние части собора, колокольни и церкви утрачены. Их разобрали при строительстве завода. Кирпич был «драгоценностью»; полученный таким хитроумным способом, пошел на строительство энергоцеха, котельной, заводской трубы и водонапорной башни. Они «присоединились» к силуэту монастыря. Может быть, это и к лучшему — существующая котельная и энергоцех дают сейчас тепло и свет центральным районам города...
Я не успел сказать вам, я занимаюсь реконструкцией монастыря, а теперь уже завода по выпуску изделий для молочной промышленности, под историко-архитектурный заповедник республиканского значения. К этой работе я шел мучительно долго, сомневался в ее результатах, давно начал, будучи студентом третьего курса архитектурного института.
Наш проректор по научной работе Геннадий Сергеевич Заикин внедрял в процесс обучения студентов архитектурному ремеслу совершенно новые принципы. Его программа охватывала исторические и архитектурные памятники в городах Урала и называлась «Каменный Пояс». Мы начали изучать не абстрактные модели городов из книг, а уральский материал, можно сказать, свой «Суздаль», с той лишь разницей, что «Суздаль» — явление достаточно ухоженное и защищенное. Всегда для этого человека на первом месте была сама архитектура, а потом результат, успех или провал.
Мой плащ промок до нитки. Я спустился вниз с монастырской стены, прошел мимо площадки, на ней стояла готовая продукция завода — алюминиевые цистерны для молока. Успенский собор остался справа — колокольня стоит не обвенчанная. Я подошел к юго-восточной сторожевой башне, открыл старинным ключом дверь.
Здесь находится моя мастерская. Внизу я клею макеты, занимаюсь обмерными чертежами, рисую, читаю рукописные монастырские летописи. На втором ярусе отдыхаю и принимаю гостей. Эта башня «восьмерик» на «четверике». Она завершена огромным восьмигранным кирпичным шатром с «кокошниками» для водоотвода, обрамлена затейливым орнаментом. На оголовке шатра окна для вентиляции со свинцовыми «дверьками». Одна из них открыта, и видно серое небо. На каждой грани стены бойницы, около стоят пушки, изъеденные ржавчиной. В бойницу залетели голуби и сели на растяжки, которые гасят распор в стенах. Тихо воркуют.
Когда смотришь вниз на город, видишь монастырь, крепостной вал, образованный оврагом, излучину реки, людей, спешащих по делам и уходящих в дождь, вспоминаешь добрую примету: дело, начатое в дождь, будет счастливым.
Может быть, вот так же, думаю я, стоял здесь в дозоре монах или стрелец.
* * *
В системе городов-крепостей, охранявших восточные границы государства Российского, существовала Северная оборонительная линия. Она проходила по городам Тобольск, Далматово, Оренбург.
В 1644 году на урочище Белое Городище пришел из Невьянского монастыря «преподобный инок», монах Далмат — Дмитрий Иванович Мокринский (1595—1697 гг.). Он построил в глубине оврага у ключа часовню и основал здесь монастырь, обитель особо набожных людей, посвятивших себя посту и молитвам.
Белое Городище принадлежало богатому татарскому мурзе Илигею, который отдавал его в аренду русским жителям-ирбитцам Королеву и Шипицыным. Они промышляли охотой и рыбалкой, уступая часть добычи мурзе. Благодаря хитрости и упорству Далмата, Белое Городище с окрестными землями было отдано монастырю. В постоянных кровавых стычках с мурзой строилась Слобода Служняя, в центре которой стояла Никольская церковь. В 1659 году «грамотой» царя Алексея были утверждены права монастыря на владение землей. С тех пор Далматов монастырь стал полным и безраздельным собственником громадной территории на 60 верст в длину и 30 верст в ширину. На монастырских землях были прекрасные леса, плодородные черноземные участки, сенокосные, хмелевые и другие угодья. Их обрабатывали крестьяне. Но рабочих рук не хватало. Слухи о новом монастыре проникли далеко за Урал. По глухим лесным тропам, рискуя попасть в плен к кочевникам, которые обменивали русский люд на меха и скот, шли сюда крестьяне-переселенцы, в основном с севера Европейской части России. Эти люди искали здесь ту свободу, которая грезилась им на неизведанной земле. Некоторые из них оставались здесь, заключали с монахами так называемые «рядные записи», своеобразную экономическую и морально-нравственную повинность.
Вот, например, выдержка из «рядной записи» 1695 года крестьянина Антона Важенина, найденной в архиве города Свердловска:
«Жити мне, Антону, у них — старцев — на их вотчинной земле с женою и детьми своими вечно без выезду; а дали они, старцы — игумен Исаак с братиею, на два года льготы, а после тех двух льготных годов делать мне, Антону, всякое монастырское здилье, ставить березовых веснодильных дров по две сажени на год, а ставить дров во вся году в ограду, да со всякой коровы давать по безмену масла летняго, да светлому христову воскресению по 20 яиц с венца, да со всякого хлеба после тех двух льготных годов выделять пятым снопом; а тот выделенный хлеб измолотить мне, Антону, привезти в ограду — в житницу, а охоботье и мякины во дворец.
Жити мне, Антону, у них, старцев игумена Исаака с братиею, ни какова бунтовства и крамолы на них, старцев, и меж своею братиею не поднимать, и ни каким воровством не воровать, и подвозных вин в дом не принимать, а самому вина не курить, и зернью в карты не играть, и с воровскими людьми не знаться. В том им, старцам, на себя вечную запись дал и на детей своих».
В «рядной записи» крестьянин ставил «крест-подпись» собственной кровью. Однако не следует забываться: в то время господствующей идеологией было православное христианство, — свобода вероисповедования часто воспринималась человеком как осознанная личная свобода и смысл жизни. Поэтому, работая у старцев-монахов, крестьяне считали, что они работают «на божье благо». Выходцы из Слободы Служней расселились по живописной долине реки Исети и ее притокам.
Вот содержание легенды о Далмате. Как гласит монастырская летопись, Далмат «пришел в мир, дабы до конца дней своих видеть высокое небо и солнце в нем». Это был не только мудрый старец-монах, но и отважный воин. От него отскакивали стрелы, что приводило татар в панический ужас. Они считали его «святым», им и в голову не приходило, что Далмат всю жизнь под монастырской рясой носил кольчугу, а шапкой скрывал на голове боевой шлем. Однажды Далмат получил ранение стрелой и умер в возрасте 102 лет. Считали, что в гибели его виновата кольчуга — проржавела. В то самое место и попала стрела.