Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ

* THE HOSTELRY

(A parable for children)

There was a benevolent man who wished to do as much good as he could to men, and he bethought himself that the best way to do this was to....[25] an inn in such a place where many people passed and of furnishing it with all that could be of use or give pleasure to men. So he arranged a hostelry with comfortable rooms, good stoves, fuel, lighting, store-rooms full of every kind of provisions, vegetables and all sorts of refreshment, also beds, every kind of clothes, underwear and boots in such quantities as to suffice for a great quantity of people.

Having arranged all this the benefactor wrate very distingly a direction how to use his hostelry and all the thing that where gathered in it. This decretion the benefactor nailed on the entrance door so that every man should see it. In the direction it was writen that every man who entered the hostelry might stay in it as long as it was good for him and might eate and drink at his heart content and use all what was gathered in the inn clothes or boots or kind of provisions. The sole condition which was required from the travelers was that they schould take only what they needed presently and that they should help each other and leaving the hostelry made things tidy as before their arrival.

Having arranged all this and written and hanged on the door this direction the benefactor himself retired.

But it came to pass that when people came ent the hostelry they ded not look at the direction and began to use all the goods that where at their desposal without thinking of other people and triing to get all the thinges allthough not needed all everybody for himself.[26] They took began to quarrel between themselve over the goods. In snatching goods from each other spoiled them and sometime spoiled things aut of selfish spite in order that others schould not get them.

So that havend spoiled everything in the inn, they began to sutler from cold and hunger, and from the injuries they themselves had inflicted on each other, and abused their host for having prepared too little goods, for not having placed caretakers, tor having allowed all sorts of bad men to enter. Others said that there egisted no anybody to abuse and that the hostelry had no master and had come into egistence (by itself) and that a bad damned place.

In this same way behave in our world people who dos not read the direction of our life writen in our hearts and in all the great teachengs of our wise men [1 не разобр.] and others, live by their own will and not by the will of their benefactor. They ruin their own lives and that of others and condemn for it each other, God, the world only not themselves.

If only men understood that their wellfare depends only from themselves and if they did the will of their benefactor, they would enjoy such welfare, greater than which they could imagine.[27]

ГОСТИНИЦА

(Сказка для детей)

Один благотворитель хотел сделать людям так много добра, как только мог, и он решил, что лучше всего для этого построить гостиницу в таком месте, где проходит много народу, и снабдить ее всем, что только может доставить людям пользу и удовольствие. Итак, он устроил гостиницу с удобными комнатами, хорошими каминами, украшениями, освещением, кладовыми, полными всякого рода продуктов, овощей и всякого сорта освежительных напитков, а также кроватями, различным платьем, бельем, обувью в таком количестве, чтобы хватило на большое количество людей.

Устроив всё это, благотворитель написал очень отчетливо правила, как пользоваться его гостиницей и всеми вещами, которые были в ней собраны. Эти правила благодетель прибил гвоздями на входной двери так, чтобы каждый мог их видеть. В правилах было написано, что каждый человек, который входит в гостиницу, может оставаться в ней столько, сколько ему надо, и может есть и пить сколько душе угодно и пользоваться всем собранным в гостинице платьем, обувью и провизией. Единственное условие ставилось путешественникам: чтобы они брали только то, что им нужно сейчас, и чтобы они помогали друг другу, а оставляя гостиницу, приводили вещи в тот же порядок, какой был до их приезда.

Устроив всё это и написав и вывесив на двери правила, благотворитель удалился.

Но случилось так, что, когда люди пришли в гостиницу, они не посмотрели на правила и стали пользоваться всеми бывшими там вещами по своему желанию, не думая о других людях и стараясь захватить себе самим все вещи, хотя бы они были им и не нужны. Они начали ссориться между собою из-за вещей. Хватая их из рук друг у друга, они портили их, а иногда портили и из зависти, чтобы другие не могли ими воспользоваться.

Так перепортив всё в гостинице, они начали страдать от холода и голода и от несправедливостей, которые они нанесли друг другу, и стали обвинять их хозяина за то, что он приготовил слишком мало вещей, за то, что он не поставил сторожей, за то, что разрешил вход всяким злым людям. Другие говорили, что обвинять некого, что у гостиницы нет хозяина, что гостиница возникла сама по себе и что это плохое, проклятое место.

Точно так же ведут себя в нашем мире те люди, которые не читают правил нашей жизни, начертанных в наших сердцах и во всех великих учениях наших мудрецов; живут по своей собственной воле, а не по воле их благодетеля. Они разрушают жизнь свою собственную и чужую и обвиняют в этом друг друга, бога и мир, но только не самих себя.

Если бы только люди поняли, что их счастье зависит только от них самих и если бы они творили волю своего благодетеля, они наслаждались бы таким счастьем, больше которого они не могут себе и представить.

* [РОЖЕНИЦА]

Это было 7 ноября 1897 года. В большом селе Рязанской губернии рожала уже немолодая женщина. Роды шли уже вторые сутки и были трудны, опасны. Вышла ручка, и дело не двигалось. Семья была из бедных. Муж одинокий, работящий, но и выпивающий мужик,[28] всё непомирающий дед на печи и четверо ребят: три девки и [?] один малый, кроме того, кто шел ручкой. С вечера бабка Матвевна, проведшая весь день, ушла ночевать домой, и Марфа родильница была одна в избе. Старика увели к сватам, девки были на улице, муж Авдей[29] пошел за бабкой и за попом.

«Аниска, а Аниска! О-о-х, смерть моя! О-о-х, Аниска, кур загони. Ономнясь... О-ох...». Дальше она не могла говорить и даже перестала охать, а только нахмурилась, сморщилась, как будто выжидая чего-то. Аниска, быстроглазая 8-летняя девочка, разинув ротик, неподвижными глазами [?] смотрела на мать, быстро шевеля только ступнями ног в рваных башмаках. «Помирает мамушка», думала она. И она не слушала ее о курах, а думала о том, что надо делать, когда помирает мать. Мать же, невольно глядя на быстро шевелящиеся ноги, подумала о том, как после ее смерти ее новые башмаки останутся для Аниски.

— Отец не приходил?

— Не.

— Ну, ступай да смотри. О-ох.

В завтрак пришла бабка Матвевна.[30] Отец, высокий белокурый мужик с больными глазами и спокойным добрым лицом, не вошел в избу и тотчас же взялся за дрова. Он вчера привез из лесу хворост, но не успел сложить. Взялся за работу с споростью и безостановочностью привычного рабочего. Только изредка, работая, он, прислушиваясь к стонам в избе, поднимал белые брови над слезящимися глазами и значительно поворачивал голову.

«Помрет, что станем делать. — Ну и поп!» — приходило ему в голову, вспоминая, как поп вперед торговал. «Где у них бог».

— Ты чего мерзнешь, дура. Марфутка! Беги к деду в избу, — крикнул он на 5-летнюю девчонку.

А в избе было тихо. Родильница мучалась хуже и хуже и временами ослабевала. Но Матвевна не унывала и обнадеживала. «Ничего, умница, ничего. Всё бывало. Всё бог. Его святая воля». — И она, раздевшись, то осматривала больную, то оправляла ей подложенную подушку, то давала ей напиться...

* РАЗГОВОР ОТЦА С СЫНОМ

Ванька. Что это, батя, вчера Михайла такой веселый из города пришел, всё песни пел?

Отец. А его в солдаты взяли.

Ванька. Что же ему хорошо там будет?

Отец. Навряд.

Ванька. Отчего же он радуется? Что же он будет делать в солдатах?

Отец. В городе будет жить, в казарме.

Ванька. Что ж он там будет делать?

Отец. Будет учиться стрелять, рубить, чтобы защищать отечество.

Ванька. Что такое отечество?

Отец. А это та земля, в которой мы живем.

Ванька. Что же земля эта наша?

Отец. Хорошо бы было, если бы была наша, а то у кого из нас кусочек, а то и вовсе ничего нет.

Ванька. У кого же она?

Отец. У богачей.

Ванька. Так зачем же Михайла будет защищать эту чужую землю? Ведь нам нет пользы от того, что у богачей ее много.

Отец. Да известно лучше бы было, если бы у нас ее побольше было. Совсем другое бы житье было.

Ванька. Так отчего же нам не взять земли сколько нам нужно?

Отец. Потому, что даром не дают. А денег у нас нет.

Ванька. А скажи, батя, у тех, кто в городах живут, много земли?

Отец. У тех и совсем нет. Те совсем бедные.

Ванька. Так вот как. Все, значит, бедные, кроме богачей. Если так много бедных, они бы взяли себе земли, сколько нужно.

Отец. Хорошо бы так, да нельзя, пришлют солдат.

Ванька. Зачем их пришлют?

Отец. А затем, чтобы стрелять в тех людей.

Ванька. Вот чудно! И что же их за это в тюрьму не посадят?

Отец. Какое в тюрьму, их еще наградят за это.

Ванька. Вот чудно! Когда на празднике Петруха Гавриле голову в кровь расшиб, его за это на пять лет в тюрьму посадили, а солдат за то, что людей насмерть убивать будут, награждать будут? Чудно !.. Зачем же солдаты стреляют по людям?

Отец. А офицеры велят. Так и с Михайлой будет.

Ванька. Что же и Михайла также по нас стрелять будет?

Отец. И Михайла, как и все солдаты.

Ванька. Так зачем же Михайла идет в солдаты?

Отец. А затем, что если не пойдет, то придут другие солдаты и заставят его идти.

Ванька. Что же другие солдаты богатые люди?

Отец. Какие богатые! Все такие же бедняки, как и наш Михайла.

Ванька. Так зачем же они помогают богатым, а не бедным?

Отец. А затем, что если не будут слушаться, так их всех либо в острог посадят, либо перестреляют.

Ванька. Кто же их перестреляет, офицеры?

Отец. Нет, другие солдаты.

Ванька. Да ведь другие солдаты такие же бедняки, как и они?

Отец. А то кто же? Такие же.

Ванька. Ну, а если они офицеров не послушают, что же тогда будет?

Отец. Да тогда... Да тогда...

Ванька. Тогда, значит, никто в солдаты не пойдет, солдат не будет, и кому нужна земля, тот на ней работать и кормиться будет, и не будут больше люди убивать друг друга и всем будет хорошо.

Отец (задумывается). Однако малый-то, пожалуй, и верно рассудил.

** [ИЕРОМОНАХ ИЛИОДОР]

I

Иеромонах Илиодор, опустив голову и закрыв глаза, сидел во время службы в алтаре скитской церкви. Сейчас ему надо будет встать, подойти к престолу, стать лицом к царским дверям и сделать руками известное движение, произнести известные слова и потом подойти к алтарю, взять в руки серебряную золоченую чашу и начать совершать таинство причащения телом и кровью Христа бога. Прошло уже три с половиной года с тех пор, как он, князь Иван Тверской, перестал быть князем Тверским и отставным гвардии полковником, а стал смиренным иноком Илиодором, и никогда еще не было с ним того, что было сейчас.

Первые после пострижения три года его жизни в уединенной келье в лесу, жизни, во время которой он виделся только с старцем руководителем и с сестрой, раз в год приезжавшей к нему, и братиею в церкви, с которой он не имел никаких сношений, жизнь его была сплошной восторг. Всё большее и большее сознание в своей душе бога по мере всё большего и большего освобождения себя от страстей тела давало ему полное удовлетворение. И беседы с древним, кротким, простодушным и глубоко-религиозным старцем, и чтение священных книг, пророчеств, евангелий, посланий и особенно близкого его сердцу послания Павла и одинокая молитва не только по определенны временам, но постоянное молитвенное настроение: памятование о временности телесной жизни и о сознании в себе бога, давали ему не только удовлетворение, но сознание свободы от уз тела и радость, доходящую до восторга. — Так это продолжалось почти три года. Но в конце этих трех лет с ним случилось то, что вместе с этими минутами, часами, днями восторга стали повторяться и минуты, и часы, и дни упадка духа, слабости, уныния. Илиодор сообщил об этом старцу, и старец посоветовал — а совет старца был для Илиодора повелением — служить в церкви по очереди с братьею и принимать приходящих. Про отца Илиодора уже давно говорили те, кто посещали монастырь, и как только стало известно, что он принимает, посетители осадили его. В первое время и сознание послушания старцу, и той пользы, которую он мог принести людям, и той физической усталости, которую он испытывал при исполнении всех новых, возникших для него обязанностей, совершенно избавили его от тех часов и дней уныния, которые он прежде испытывал. Ему приятна бывала и самая телесная и душевная усталость, которую он испытывал, исполняя все возлагавшиеся на него обязанности. Служение еженедельное в церкви, которое советовал старец, тоже возбудительно действовало на него.

Сейчас, сидя в алтаре в кресле и ожидая своего времени, он, как это всегда бывает, совершенно неожиданно и неуместно думал о том разговоре, который у него был нынче утром с посетительницей-исповедницей. Старая девица, институтская классная дама, очевидно восторженно преданная ему, говорила ему о том великом добре, которое он делает людям своей жизнью и своими поучениями, и что ее он спас от неверия, погибели. Когда она утром говорила это ему, он не обратил внимания на эти слова. Сейчас же он по случаю молитвы......[31] вспомнил о них и ужаснулся на то, как они польстили, порадовали его, понял, насколько эта похвала, насколько вообще слава людская еще важна, дорога для него. И вспомнив о словах этой женщины, он вспомнил и о том, что ему говорил льстивый казначей, о том удовольствии, которое он испытал, когда добродушный старец, поговорив о тех посетителях, которые ходят к нему, к Илиодору, улыбаясь сказал ему, что он теперь еще веселей помрет, зная, что есть ему заместитель. Вспомнил раз за разом случаи, где он, забывая душу и бога, весь отдавался славе людской. И он ужаснулся и стал молиться, прося бога помочь ему. И подумал, что сейчас избавит его от этого соблазна та важная минута совершения таинства, которая предлежала ему. И вдруг, о ужас, он совершенно неожиданно, ничем не подготовленный, почувствовал, что то, что он будет совершать, не поможет, не может помочь ему. Он вспомнил, как в прежнее время совершение этого таинства, когда он причащался у старца, возвышало его, и как теперь, когда он сам совершал его, как он был равнодушен — да, совершенно равнодушен — к этому.

— «Да ведь я сам причащусь, соединюсь с ним. Да кабы духом соединиться. А ведь это одна внешность...» И ужас охватил его. Он усумнился. И, усумнившись, понял, что в этом деле не было середины: или это точно великое таинство, или это — ужасный, отвратительный обман. Он всё забыл и, мучительно страдая, старался не думать — и думал, и, думая, забыл, где он и что предстоит ему. Отец Евмений подошел к нему и напомнил, что время.

Илиодор встал во весь свой высокий рост и, не понимая в первую минуту, где он и что с ним, подошел к алтарю и, услыхав пение, опомнился настолько, что вспомнил, чего от него ждут и что надо делать. И он начал делать то, что надо было делать, и что он так часто делал. Но делая и чем дальше он делал, тем ему мучительнее становилось. Он говорил себе, что, может быть, совершение таинства избавит его от соблазна славы людской, а между тем то, что он теперь отрывался от своих мыслей и молитвы, он отрывался для того, чтобы сделать то, чего требует от него не бог, а люди. И выходило то, что совершение таинства было тоже действие во имя славы людской. И он вспомнил о том, как он вырезал из просфоры кусочки хлеба, вспомнил и о вкусе вина, которое он влил в чашу. И между тем он делал с внешним видом уважения и торжественности то, чему он в эту минуту не приписывал уже должного уважения и торжественности. И он всё больше и больше презирал себя и то, что он делал. Однако он докончил всё до конца и [спрашивал], как звать, и младенцев и взрослых. Вернувшись в царские двери в алтарь, допил чашу и поставил ее.

— Или вам не по себе, батюшка? — сказал Евмений.

— Да, что-то, да, да, нездоровится, — солгал он.

[32]Многие, заметив его волнение, приписывали это особому, сверхъестественному религиозному настроению. Поклонницы его толпились у его кельи. Но он никого не принял и заперся в своей келье.

II

В этот же день Илиодор побывал у старца и, вернувшись в келью, безвыходно пробыл в ней 12 дней. Рыжий Митрий приносил ему с трапезы обед и ужин и всё съедал сам. Илиодор ничего не ел и питался во все эти дни просвирами и водой. Митрий слышал его вздохи, его плач и его громкую молитву.

ДНЕВНИК ИЛИОДОРА

15 сент. 1902 г. Да, всё кончено. Нет выхода, нет спасения. Главное, нет бога — того бога, которому я служил, которому отдал свою жизнь, которого умолял открыться мне, который мог бы слышать меня. Нет и нет его.

** ПРЕДИСЛОВИЕ К РАССКАЗУ «УБИЙЦЫ»

Не могу молчать и не могу и не могу. Никто не слушает того, что̀ я кричу, о чем умоляю людей, но я все-таки не перестаю и не перестану обличать, кричать, умолять всё об одном и том же до последней минуты моей жизни, которой так немного осталось. Умирая, буду умолять о том же. О том же пишу в другой форме, только чтобы хоть как-нибудь дать выход тому смешанному мучительному чувству: сострадания, стыда, недоумения, ужаса и, страшно сказать — негодования, доходящего иногда до ненависти, — чувства, которое не могу не признавать законным, потому что знаю, что оно вызывается во мне высшею духовной силой, знаю, что я должен, как могу, как умею, выражать его.

Я поставлен в ужасное положение. Самое простое, естественное для меня было бы то, чтобы высказать злодеям, называющим себя правителями, всю их преступность, всю мерзость их, всё то отвращение, которое они вызывают теперь во всех лучших людях и которое будет в будущем общим суждением о них, как о Пугачевых, Стеньках Разиных, Маратах и т. п. Самое естественное было бы то, чтобы я высказал им это, и они, так же как они поступают со всеми обличающими их, послали [бы] ко мне своих одуренных, подкупленных служителей, которые схватили бы меня, посадили в тюрьму, потом сыграли бы надо мной ту мерзкую комедию, которая у них называется судом, потом сослали на каторгу, избавив меня от того свободного положения, которое среди тех ужасов, которые совершаются кругом меня, так невыносимо тяжело мне.

И я делал это всё, что̀ я мог, для того, чтобы достигнуть этой цели (может быть, если бы я участвовал в убийстве, я бы достиг этого, <но этого я не могу>): называл их царя самым отвратительным существом, бессовестным убийцей, все их законы божии и государственные — гнусными обманами, всех их министров, генералов — жалкими рабами и наемными убийцами, — всё это мне проходит даром, и я остаюсь жить среди теперешнего общества, основанного на самых гадких преступлениях, невольно чувствуя себя солидарным с ними. Ставит меня в это положение отчасти мой возраст, главное же — та пошлая известность, которая меня постигла благодаря глупым, пустым побасенкам, которыми я когда-то забавлялся и забавлял людей. В этом трагизм моего положения: они не берут и не казнят меня, а если они не казнят меня, то я мучаюсь гораздо хуже всякой казни тем положением участия в их гадостях, в котором нахожусь. Остается мне одно: всеми силами стараться заставить их вывести меня из этого положения. Это я и делаю этим рассказом и буду делать. Буду делать тем более, что то, что может заставить их взять меня, вместе с тем и достигает другой цели: их обличения.

** КТО УБИЙЦЫ? ПАВЕЛ КУДРЯШ

1

Это было 3 июня 1906 года. Овсы взошли хорошо, всходила и гречиха. Рожь выколосилась и сбиралась цвесть. Народ взялся за навоз. Стояла жара. Подходило к полдню. Семен Лункин свалил последние кучи на свое паровое поле, и на двоем возвращался домой, дремля на передке передней телеги. Дорога шла овсами.

— Дядя! Гей! дядя Семен! — кричал звонкий девичий голос. Семен очнулся и увидал встречные два воза с навозом и здоровую босую девку в красном платке с утыканными васильками, в синей кофте и серой юбке. Девка стояла подле воза и, смеясь, окликала Семена.

— Задремал, дядя Семен? А?

— И то. А! Графена Марковна, — шутливо проговорил Семен, раскрывая глаза. — А что же Ванька-то? (Ванька был брат Аграфены, а Аграфена была пропита, образована за Павла, сына Семена).

— В Москву, шелудивый, ушел, тоже на место поставили.

— Ну! — отозвался Семен. — Что же, велела Павлушку проведать? Соскучилась, я чай?

— Что мне твой Павлушка? Очень он мне нужен. Ну его к лешему. Сворачивай, что ль!

Девка нахмурилась и покраснела.

— Эка ты щекотлива, погладиться не дастся. Что гневаешься? Хозяин не пущает. Дай разговеемся. Он в письме пишет тебе поклон...

Семен объехал.

— Ладно, ладно!

Девка улыбнулась, и всё лицо ее рассияло.[33]

Задняя лошадь Семенова не заворотила совсем, и заднее колесо было на дороге. Грушка зашла сзади телеги и сильным движением откинула зад вправо. Ее воз прошел.

— Что ж, я не обижаюсь, — сказала она.

— То-то, мы тебя как жалеем.

— Но, стала! — крикнула девка на свою лошадь и, быстро семеня загорелыми ногами, догнала ее.

— Ах, хороша девка! — проговорил Семен, покачивая головой.— Ох, Павлушка, мотри! Упустишь — не воротишь.

Семен отпрег на подчищенном дворе, кликнул малого и послал его с лошадьми в денное. Навоз был довожен, но работы было много. Надо было заплести плетень у огорода, надо было картошку пропахать, надо было косу отбить: сказывали, завтра к купцу косить зовут; надо было и решетнику на сарай либо купить, либо выпросить, либо так крадучи взять в лесу; надо было и письмо Павлу писать. Еще дорогой домой он передумал все эти дела и решил лошадей не трогать, заморил уж их, пущай вздохнут, и письмо трудно писать, а за косу взяться, отбить.

Аксинья собрала обедать. Семен перекрестился на икону и сел за стол со старухой матерью, девкой и малым. Похлебав щей, Семен заговорил о Павле.

2

Павел жил конторщиком в Москве на «пафемерной» (парфюмерной) фабрике, получал 18 рублей и покамест хорошо присылал; прислал и последний месяц, да обещался побывать, а не приехал.

— Уж не заболтался ли? По нынешним временам того гляди. Ослаб народ.

Так толковал Семен за обедом, пережевывая хлеб и картошку. Старуха поддакивала об опасностях теперешних времен. Аксинья весело, бодро служила, присаживалась, ела и живо собирала на стол и со стола, и, радостно подмигивая глазами — а глаза у нее были[34] блестящие, умные,[35] — хвалила сына, улыбалась при одной мысли о нем и ждала от него всего только хорошего.

Разговор о сыне зашел потому, что Семен рассказал про Аграфену, с которой Пашка был образован, и говорил о том, как он думает теперь же, после Петрова, до рабочей поры, женить.

— Хорошее дело, ах, хорошее дело! — говорила Аксинья. — Что ж, пошли ему письмо. Авось приедет. Даве Матрена сказывала, видали его. Такой щеголь, говорит, ровно[36] барин.

— Что ж, — сказала старуха, отвечая не на слова, а на мысль, главное, чувства, которые, она знала, поднялись в сердце ее невестки, — чувства нежной любви, главной радости ее жизни — Пашки. — Что ж, — как бы оправдывая Аксинью, сказала она, — малый ничего, хоть всякому отцу лестно. Не буян, не пьяница. Малый, что говорить.

Так говорила бабка и точно одобряла внука.[37]

«Ну его к лешему», — сказала Аграфена Семену. Она считала, что так нужно сказать. Но когда она одна, отпрягши лошадь, пошла с девками купаться, она не переставая думала о Пашке, вспоминая его статную фигуру, усики, веселое лицо, его выходку под гармонию и улыбку, когда он не мог удержаться от удовольствия о том, что может так плясать хорошо. Потом вспоминала, как он на Рожестве, на засидках, подошел к ней, выбрал ее из всех девок и робко и уважительно вытянутыми губами поцеловал ее.

Так думали о Павле в этот день, 15-го[38] июня, в деревне.[39] С Павлушкой же в этот день случилось, казалось бы, неважное событие, но такое, от которого изменилась вся его жизнь.

3

[40] Полтора года тому назад отец Павла привез его в город, поладил с евреем, хозяином парфюмерной фабрики, и, оставив ему посланные Аксиньей рубахи и жилетку, сам уехал.[41]

Павел жил в деревне, руководясь в своей жизни, как живут все в молодые годы и руководствуется в жизни и огромное большинство людей до смерти, только тем, что делали все вокруг него, все его близкие. Если он отклонялся от того, что делали все, то только когда увлекался страстью, но, отклоняясь, знал, что делал дурно, так что считал хорошим то, что люди считали хорошим, и дурным то, что люди считали таковым. В деревне руководством его поведения был общий деревенский склад жизни: хорошо было не болтаться, а работать и уметь работать, не робеть ни перед чем, быть выносливым, не поддаваться в обиду, ко времени и повеселиться и выпить можно, и поругаться, и подраться, если не выдержишь. «Кто богу не грешен, царю не виноват». Если выйдет случай попользоваться от богачей — не зевать, но своего брата не обижать, а по чести. Во всяком же случае об душе и о боге помнить, мало того, что к попу ходить и молитву творить в свое время, но и нищего не отгонять, а помогать по силе, по мочи.

Пока молод — веселись, не грех, но не воруй, не распутничай, не напивайся без времени, а, главное, дело понимай и стариков слушай... Таковы были требования деревни и определения хорошего и дурного. И Павлушка держался их, не разбирая их. Но и в деревне, отдаваясь требованиям окружающих, он по книгам, которые он любил читать и читал, понимал, что есть какая-то другая жизнь, предъявляющая свои какие-то другие требования. Но в чем они состояли, он не мог понять, и эта смутно интересовало его. Читая всё, что попадало ему, он ждал ответа на этот вопрос, но читанные им книги не давали этого ответа.

Слышал он еще в школе похвалы признанным лучшим русским писателям, от Пушкина и до Чехова, и где мог доставал и читал их и, прочитывая их, испытывал странное чувство недоумения и внутреннего разлада. Один голос робко говорил ему, что тут ничего нет такого важного, главного, объясняющего ему смутного недоумения о том, зачем попы учат тому, что так странно, зачем господа богато живут, не работают,[42] а у соседа Шитняка пала последняя лошадь и в щи покрошить нечего. Но все эти недоумения были смутны, и уж не в глубине души, а громко, явно говорил голос, что, видно, так надо и что недоумение оттого, что я не знаю, не понимаю, как не понимаю катехизис, который учил в школе.[43]

4

Но в Москве очень скоро это успокоение его разрушилось, и вопросы о том, почему сложилась жизнь людей так, что одни люди покупают по три рубля духи, а другие ходят днями не евши, а в церквах звонят колокола и блестят золотом иконы и парчовые ризы, всё чаще и чаще стали приходить.[44]

То, что это так было потому, что так было угодно богу, как толковал это священник, не могло быть правда, — он чувствовал это всей душой, а то, чтобы это было просто оттого, что богачи были «сволочи», как говорили это пьющие товарищи, он тоже не мог соглашаться. Это было слишком просто. Должно было быть более ясное и разумное объяснение, и его-то он и искал. Но мало того, что он искал его, он смутно боялся этого решения, потому что чуял, что решение это, если оно есть, перевернет всю его жизнь.

Вся жизнь, окружавшая его, представилась ему огромной, сложной загадкой, и разгадка этой загадки сделалась для него постоянно тревожившим его вопросом жизни. И отец и мать (он ее больше всех любил) и Аграфена, невеста, и домашнее хозяйство — всё это занимало его, но всё это было каплей в море в сравнении с тем главным интересом — разгадывания[45] загадки жизни.[46]

Внешняя жизнь его шла, как обыкновенно идет жизнь всех в людях живущих рабочих. Жил он на квартире с земляком. В восьмом часу приходил в контору, садился за счета, внося их в книгу, и за написание накладных и расписок в получении и т. п. Обедал, отдыхал, садился опять за работу, потом уходил домой, читал, писал стихи, очень плохие, но не знал, что они плохие. По праздникам, когда контора была заперта, ходил <в читальню>, в зоологический сад, иногда в театр. Одевался чисто, любил это, но отцу все-таки посылал больше половины заработка.[47]

Один раз, в субботу вечером, когда он вместе с товарищем по конторе, Николаем Аносовым, выходил из конторы, Аносов сказал ему:

— Вот ты охотник до книг, а читал «Царь-голод»?

Павел сказал, что не читал.

— Так вот, заходи, у меня есть; пожалуй, дам.

Павел взял книжки и всю ночь читал их. Перед утром заснул. Проснувшись, хотел по привычке перекреститься, но вспомнил то, что он прочел, улыбнулся сам с собой и стал повторять в себе то, что он прочел и что было началом разгадки той загадки, которая так неотвязчиво мучала его.

5

Вскоре после этого Аносов[48] ввел Павла в союз рабочих, где Павел познакомился с целями их деятельности. Мало того, что ясно было признано и доказано умными учеными людьми, что существующее устройство жизни нехорошо, несправедливо, возмутительно, было найдено средство исправить всё, и мало того: дана возможность участия в этом исправлении.

И Павел весь отдался этому делу. Он перечитал все книги: и «Хитрую механику», и Кропоткина, и Реклю.[49]

И в душе Павла всё переменилось. В сущности, было то же, что было в деревне. Разница была только в том, что там он руководился тем пониманием жизни, которое там было обще всем, теперь он руководился тем, которое здесь было обще окружавшим его. Еще разница была в том, что там он не радовался на себя, не был доволен собою; здесь же он не мог не радоваться на себя и не быть довольным. Но зато там он не испытывал недобрых чувств к людям, даже приказчика, оштрафовавшего его отца за лес, он не ненавидел, а признавал, что тот сделал то, что по его должности нужно, и не ставил себя на место барчука, пролетавшего мимо него на велосипеде, — почему-то считая, что так это должно быть. Теперь же он не мог не спрашивать себя, почему не он едет с этой дамой на рысаке, а тот, с усиками кверху, и чувствовал недоброе чувство к этому господину с усиками. Третье было то, что там он ничего не ожидал от всей жизни, а всё только от себя, здесь же была надежда, даже уверенность, что всё это вот-вот переменится, и в этой перемене он будет одним из участников, пожалуй, что и главным: были же руководители из рабочих.

6

Так жил он до 15-го июня, всё дальше и дальше погружаясь в эти мысли и чувства и всё больше и больше забывая о деревне и Аграфене.

Целомудрен он был и в деревне, также воздержан он был и здесь, весь поглощенный мыслью о революции. В деревне он был целомудрен, потому что считалось дурным распутничать.[50] Когда при прощании Аграфена сказала ему: «Теперь забудешь меня с московскими кралями», он сказал: «Буде язык чесать попустому; сказал — тебя одну люблю, тебя и буду любить». Теперь в Москве он, вспоминая это, улыбался сам на себя, и ему странно было любить безграмотную Грушку. Он думал теперь о духовной связи с интеллигентной женщиной и ради этой связи и революционного дела хотел быть и был целомудрен.

15-го июня Павел, уходя вечером из конторы, натолкнулся на улице на бывшего товарища по конторе и товарища по фракции рабочей организации, членом которой уже с нового [года] состоял Павел, Николая Аносова, веселого, разбитного парня, считавшегося очень умным, начитанным и смелым товарищем. Первым словом Аносова было:

— Я к тебе, Паша. В контору не хотел идти. Ну его, эксплуататора, еврея. А до тебя дело и важное и хорошее.

Павел пошел с ним, и дорогой Аносов рассказал Павлу, что в их фракции (он с особенным удовольствием пользовался всяким случаем говорить такие слова) решено для покупки типографии — а типография нужна для пропаганды — делать экспроприации. И в этом должны участвовать все сознательные рабочие. А так как Павел считался таким сознательным членом партии, то он предлагал ему с ним вместе сейчас же идти в комитет рабочей ассоциации, где будет решено, как и где совершить экспроприацию. Павел,[51] слушая Аносова, едва держался от волнения и восторга. Он думал не о том, что ему предстоит, не о том, что такое экспроприация. Он знал, что это делают. И этого было довольно. Стало быть, это хорошо. Он краснел и бледнел от восторга, слушая Аносова. Главное, самое важное было для него то, что он вступал в прямое общение с вожаками революции, что он мог участвовать в освобождении народа, мог действовать. Аносов звал его сейчас же. Но Павлуша сказал, что ему надо забежать домой по делу, но что через три четверти часа будет на Бронной.

7

Павел пошел скорым шагом домой, не чувствуя себя от восторга, что он уже член, что будет участвовать, покажет себя. И рядом с этими мыслями он подумал о том, что для того, чтобы в первый раз войти в общение с этими необыкновенными людьми, надо произвести на них хорошее впечатление. А для произведения этого впечатления нужен костюм, как он называл это. И у него был такой пиджачок небрежный, короткий и, главное, брюки, узкие, хорошо обрисовывавшие ноги, которые ему особенно нравились. Он быстро дошел до дома, переоделся, посмотрелся в зеркало, поправил усики, причесался и большим шагом пошел на Бронную.

8

Саймон Скэрроу

Владимир Васильевич Антипатров, бывший студент 5-го курса медицинской академии, присужденный к каторге за участие в бунте рабочих, бежавший с каторги за границу и возвратившийся в Россию под другим именем, летом 1906 года приехал в Москву, чтобы вербовать рабочих в партию социал-революционеров.[52]

Добыча золотого орла; Пророчество орла (сборник)

История Владимира Васильевича была такая. Сын дьякона, он в семинарии еще обратил на себя внимание и начальства и товарищей необыкновенно блестящими способностями, честностью, правдивостью и большой наружной не красотой, но привлекательностью. Улыбка у него была такая заразительная, что самый серьезный, огорченный человек не мог удержаться от ответной улыбки. Родители его с большими хлопотами добыли ему место священника при условии женитьбы на дочери старичка деревенского священника. Сколько он ни убеждал отца, что он не годится в священники, сколько ни упрашивал мать, родители сердились, обещались проклясть его. Владимир решил избавиться другим способом. Он поехал к невесте и прямо объяснился с ней, сказал, что он не верит в церковь, не имеет любви к ней, что поэтому его вступление с ней в брак и на место священника было бы подлостью, гадостью. Простая, добрая девушка сначала огорчилась, но потом была побеждена прелестью улыбки и правдивостью жениха и решила расстроить свадьбу. Всё так и сделалось. Владимир уехал из дома без копейки. Отец только больше ругал его и не позволил матери помочь сыну.

Simon Scarrow

В университетском городе Владимир обратился к бывшему преподавателю семинарии, тот достал ему уроки, и Владимир, перебиваясь уроками, поступил в медицинскую академию. Тут началась его революционная деятельность. Вызвана она была преимущественно той поразительной противуположностью, которую он не мог не чувствовать не только между безумной роскошью тех семей, в которых он давал уроки (из таких семей была особенно поразительна одна, где он готовил в гимназию очень глупого мальчика), но, главное, той противуположностью утонченных научных знаний и ужасного по грубости и непоколебимости суеверного невежества и его отца, дьякона, и товарищей семинаристов, и, главное, масс народа. Главным, единственным двигателем его в революционной деятельности было желание просветить народ, избавить его от того невежества, поддерживаемого церковностью, при котором он не мог не подпадать власти всех тех, кто только хотел пользоваться ею.

THE EAGLE’S PREY

Copyright © 2004 by Simon Scarrow

9

First published in 2004 by HEADLINE BOOK PUBLISHING

THE EAGLE’S PROPHECY

Copyright © 2005 by Simon Scarrow

С начала своей деятельности Владимир Васильевич жил все последние 5 лет своей жизни, не имея никаких личных желаний, весь отдаваясь своему делу. Не говоря уже об удобствах жизни, о радостях женской любви, он всякую минуту был готов отдать свою свободу, жизнь во имя той цели, которую он преследовал. Он берег себя, скрывался от своих врагов, но делал это не для себя, для своей личности, а для дела, великого общего дела избавления народа от матерьяльного и духовного ига. Удобств жизни он не знал и не хотел знать никаких. С женщинами, и с очень многими, у него были самые близкие отношения, но настолько целомудренные и деловые, что, несмотря на то, что и Юлия Кравцова и Атансон были обе влюблены в него, он, хотя и подозревал это, не позволял и самому себе сознаться в этом.

First published in 2005 by HEADLINE BOOK PUBLISHING

10

The right of Simon Scarrow to be identified as the author of these works has been asserted by him

Теперь в Москве он жил у одного товарища, бывшего артиллерийского офицера, и у него же устраивал собрания. На последнем собрании, в начале июня, был и Павел. Речь на собрании шла о необходимости приобретения денег для покупки типографии. Аносов <бывший на собрании> веселым...

in accordance with the Copyright, Designs and Patents Act 1988

All rights reserved

© В. Э. Волковский (наследник), перевод, 2012

<ПАВЛУША>

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

Издательство АЗБУКА®

Драма

* * *

ДЕЙСТВИЕ I


Романы Скэрроу в числе лучших.
Independent


Добыча золотого орла

Небольшая комната, бедно меблированная. Стол посередине, вокруг стулья. Самовар без скатерти. В комнате хозяйки сидят у стола: 1) Аронсон, Анна Осиповна, красивая брюнетка, курсистка; 2) ее подруга Мария Ивановна Шульц, серьезная блондинка,[53] фельдшерица; 3) Разумников, бывший офицер, в русской рубашке и высоких сапогах, высокий, сильный, красивый; 4) Алмазов, Николай Гаврилович, бывший студент 5 курса медицинской академии, решительное, умное, насмешливое лицо, худой, среднего роста; 5) Шам, эстонец, плотный, молчаливый; 6) Матвеев, 22-летний крестьянин, горячий, с блестящей сильной речью.

Моим братьям Скотту и Алексу. С любовью и благодарностью за все то время, которое мы так прекрасно проводим вместе
[ЯВЛЕНИЕ 1]

Система управления римской армией в Британии

Шульц (подает стакан чая Разумникову). Да полноте спорить. Ведь решено большинством, что экспроприация необходима.

44 г. н. э.



Разумников (горячо). Да я не спорю, я только говорю, что как нашим правителям, если им нужны казни, надо самим вешать, а не принуждать людей чуждых, не нуждающихся...

Помимо центурионов, в состав каждой центурии входят один оптион (заместитель центуриона) и один знаменосец. Центурия состоит из десяти отделений по восемь легионеров в каждом.

Алмазов (с тонкой, насмешливой улыбкой доканчивает его речь). Так, мол, и нам, если мы хотим экспроприаций (точно как будто мы хотим), то подобает, мол,[54] и нам самим заниматься этим приятным делом, предоставив вот хоть Шаму или столь уравновешенному, практическому юноше, как тонкий дипломат Юзя (указывая на Матвеева), вести самое дело, переписку, организацию, печатание и т. д.

Организация римского легиона

Поскольку главными действующими лицами «Добычи золотого орла» являются римские центурионы Макрон и Катон и не все читатели, возможно, знакомы с особенностями военного устройства Древнего Рима, считаю необходимым пояснить, как был устроен римский легион.

Разумников. Я говорю, что риск этого дела нельзя наваливать на других.

Второй легион, «родной дом» Макрона и Катона, как и все легионы, состоял примерно из пяти с половиной тысяч солдат. Основным его структурным подразделением была центурия из восьмидесяти человек под командованием ЦЕНТУРИОНА, чей помощник или заместитель именовался ОПТИОНОМ. Центурия состояла из десяти отделений по восемь человек, которые квартировали вместе в казармах или в палатке, если находились в походе. Шесть центурий составляли когорту, а десять когорт — легион, причем в первую когорту входило вдвое большее число солдат. Кроме того, к легиону прикреплялось кавалерийское подразделение из ста двадцати человек, разделенное на четыре эскадрона. Конные воины в основном исполняли обязанности разведчиков и гонцов. В личный состав легиона входили следующие чины, в порядке понижения.

Алмазов (раздражаясь). Говорить про это можно бы было, если бы ваш покорный слуга сидел бы в безопасности, а то, кажется, риск для всех один. Тут простое разделение труда.

На пост ЛЕГАТА назначали знатных римлян, обычно лет тридцати пяти. Легат командовал легионом до пяти лет и зачастую рассматривал службу как ступеньку в дальнейшей политической карьере и возможность создать себе имя.

Аронсон (с горячностью). Ну, вам не нравится, не делайте. А упрекать — кого же? Николая Гавриловича, который всё отдал и отдает жизнь.

Должность ПРЕФЕКТА ЛАГЕРЯ занимал опытный, поседевший в походах ветеран, который ранее, как правило, исполнял в легионе обязанности первого центуриона. Для воина незнатного происхождения это была вершина карьеры. Пост префекта требовал от него большого опыта и несомненной честности, ведь, если легат отсутствовал или не мог исполнять свои обязанности, к префекту лагеря переходило командование легионом.

Шестеро ТРИБУНОВ были своего рода штабными офицерами. В большинстве случаев должность получали молодые люди двадцати с небольшим лет, которые недавно поступили на военную службу и желали набраться опыта, чтобы впоследствии занять низшие посты в органах гражданского управления.

Шульц. Да будет спорить, пейте чай.

Особое положение среди них занимал СТАРШИЙ ТРИБУН, как правило представитель сенаторской фамилии, для которого эта должность была подготовкой к командованию легионом или к политической карьере.

Разумников. Я высказал свое мнение, а вы делайте, как хотите.

Костяк командного состава, отвечавший за дисциплину и боевую подготовку легиона, составляли шестьдесят ЦЕНТУРИОНОВ. Кандидатов на эти должности выбирали, исходя из их умения командовать людьми и выдающихся личных качеств, таких как мужество. Возможно, поэтому потерь среди центурионов было больше, чем в любой другой категории воинов. Главным считался командир первой центурии, самый опытный воин, удостоенный наибольшего числа наград.

Четыре ДЕКУРИОНА командовали прикрепленными к легиону кавалерийскими эскадронами и могли рассчитывать в будущем возглавить более многочисленный вспомогательный кавалерийский отряд.

Матвеев. Риск. Мы рады опасности. Мы жизнь готовы отдать и только рады случаю показать свою искренность. Только скажите мне, что делать. Хотя бы на верную смерть — с радостью пойду. И знаю, что Павел Бурылин такой.

Каждому центуриону помогал ОПТИОН, его заместитель. Если освобождалась должность командира центурии, что происходило довольно часто, он становился первым кандидатом на нее.

Шульц (улыбаясь). Ну, загорелся Юзик.

Рядовые ЛЕГИОНЕРЫ служили двадцать пять лет. Первоначально лишь римские граждане имели право поступить на военную службу, однако империя ширилась и численность армии росла, поэтому легионерами все чаще становились представители коренного населения провинций, что открывало им путь к получению римского гражданства.

Воины ВСПОМОГАТЕЛЬНЫХ КОГОРТ по статусу были ниже, чем легионеры. Состав этих подразделений формировали из населения провинций, их задачей было обеспечивать армию кавалерией и легкой пехотой. Все воины, не имевшие римского гражданства, получали его по истечении двадцатипятилетнего срока службы, однако за выдающиеся подвиги в бою могли получить гражданство в награду.

Матвеев. Вы ведь не знаете, что такое наш брат мужик или фабричный, когда вдруг в темноту его ворвется свет. Надо знать эту темноту, думать, как мы думали, что эта темнота нормальна, думать, что так и надо, чтобы мужик, рабочий голодал и считал бы за милость, что ему дают работу на чужой земле или на чужом капиталистическом устройстве, и вдруг...

Глава 1

Алмазов (переглядывается с Аронсон и Шульц). Верно, верно.

— Далеко еще до лагеря? — спросил грек, уже в который раз оглядываясь. — Надеюсь, хоть до темноты доберемся?

Матвеев. Да, думать так, жить в гробу, и вдруг понять, что этого не должно быть, что должно быть совсем другое, что не мы, рабочие руки, должны зависеть от капитала, а капитал от нас...

Декурион, возглавлявший маленький кавалерийский эскорт, выплюнул яблочное зернышко, прожевал сочную, терпкую мякоть и лишь после этого ответил:

— Доберемся. Не стоит переживать, почтеннейший. Если прикинуть, осталось миль пять-шесть, не больше.

Алмазов. Это всё так. Но вы хотели сказать про Бурылина...

— А побыстрее мы двигаться не можем? — не отставал грек.

[Вместе]:

Он без конца озирался, и в конце концов декурион тоже не смог удержаться и оглянулся на оставшуюся за спиной дорогу. Впрочем, как и следовало ожидать, смотреть там было не на что — на их пути до самой седловины, лежавшей между двумя лесистыми холмами, где воздух мерцал от жары, царило безлюдье. С самого полудня, покинув укрепленный аванпост, они оставались единственными путниками на тракте. Декурион, эскорт из десяти кавалеристов и грек с двумя телохранителями ехали по дороге, направляясь к многолюдному передовому лагерю командующего Плавта. Три легиона и дюжина вспомогательных подразделений сосредоточились там, готовясь нанести последний, решающий удар по Каратаку и его войску, набранному из представителей тех немногих племен бриттов, которые еще продолжали вести открытую войну против Рима.

Разумников. Он мне очень понравился.

Декуриона одолевало любопытство: интересно, что за дела могут быть у какого-то грека с самим командующим. Сегодня на заре префект тунгрианской конной когорты вызвал его к себе и приказал отобрать из подразделения десять лучших воинов, чтобы проводить грека к командующему. Декурион взялся выполнять приказ без лишних вопросов, как и подобает воину, но сейчас искоса поглядывал на грека, снедаемый любопытством.

и

От этого типа прямо-таки веяло богатством и утонченностью, даром что одет он был в обычный легкий дорожный плащ и красную тунику. Однако от придирчивого и неодобрительного взгляда декуриона не укрылись ни тщательно ухоженные, покрытые лаком ногти, ни аромат дорогого лимонного масла, которым грек умастил темные волосы и бородку. Перстней на пальцах не было, но светлые полоски на загорелой коже указывали на то, что не так давно грек носил на руках немало украшений. Декурион слегка скривил губы: видимо, этот человек — один из тех вольноотпущенников-греков, которые хитростью пробрались в самое сердце имперской бюрократии. А тот факт, что чиновник находился в Британии, в зоне военных действий, и всячески старался не привлекать к себе внимания, указывал на некую особую миссию посланника. Возможно, его задача — доставить командующему такие деликатные и важные сведения, что их не решились доверить обычным войсковым курьерам.

Шульц. Редко симпатичный юноша.

Взгляд декуриона упал на двух телохранителей, ехавших за спиной грека. Одеты они так же просто, но у каждого под плащом висел короткий меч на перевязи армейского образца. Это не были отставные гладиаторы, из числа которых, как правило, набирали личную охрану состоятельные римляне. Как ни старались они остаться неузнанными, все же по оружию и манере держаться декурион безошибочно понял, что это преторианцы. Их присутствие неопровержимо доказывало, что грека привели сюда дела государственной важности.

Придворный служитель невесть в который раз оглянулся.



— Кого-нибудь ждешь? — осведомился декурион.

Грек взглянул на него, усилием воли согнал с лица раздраженное выражение и скривил губы в подобии улыбки.

Матвеев. Да, про Бурылина. А то, что он теперь находится именно в этом экстазе прозрения. Я вчера говорил с ним. Он весь горит. И чем больше узнаёт, тем больше ему хочется узнать. А главное — хочется делать, не говорить, а делать. На то мы и мужики...

— Да. По крайней мере, надеюсь.

— Кого-то, о ком мне следует беспокоиться?

Все смеются.

Грек помедлил, потом снова улыбнулся:

Алмазов. Понимаю, понимаю.

— Нет.

Декурион ждал пояснений, но грек молчал, устремив взгляд вперед. Декурион пожал плечами и продолжил грызть яблоко, блуждая взглядом по окрестностям. С юга по холмистой долине вилась река Тамесис. Вершины холмов поросли древними деревьями, и между ними то тут, то там были разбросаны деревеньки и усадьбы добунниев: племени, которое одним из первых присягнуло на верность Риму, сразу после высадки легионов в прошлом году.

Аронсон. Бурылин и Аносов ждут внизу. Что ж, позвать их? Как решили?

Алмазов (ко всем и преимущественно к Разумникову). Как же, товарищи? Поручим это Бурылину и Аносову? И если да, то позвать их и передать.

Прекрасные места, вот где неплохо бы обосноваться — размечтался декурион. Как и любой ветеран, отслуживший под Орлами Рима двадцать пять лет, в дополнение к римскому гражданству и маленькому пособию он может рассчитывать на участок земли в одной из колоний, чтобы обеспечить себе безбедную старость. Можно даже жениться на той симпатичной местной женщине, с которой он сошелся в Камулодунуме, растить ребятишек и попивать винцо, благо денег хватит.

Разумников. Я высказал свое мнение.

Его приятные мечты прервал грек, который вдруг резко осадил коня и из-под хмуро сдвинутых бровей стал вглядываться куда-то назад. Беззвучно выругавшись, декурион поднял руку, останавливая своих бойцов, и повернулся к беспокойному попутчику.

Аронсон. Да ведь вы знаете, что типография куплена, что нужны эти деньги, что их нет и что дело это и необходимое и спешное.

— Что случилось?

Разумников. Я высказался.

— Смотри, — промолвил грек, указывая вдаль. — Вон там.

Алмазов (обращаясь ко всем, кроме как к Разумникову). Согласны, господа, поручить Бурылину с Аносовым экспроприировать, сколько могут, у хозяина парфюмерной фабрики? (Все выражают согласие.) Большинство согласно. Юзя, зовите их. (Матвеев уходит.)

[ЯВЛЕНИЕ 2]

Декурион устало повернулся в скрипучем кожаном седле и стал смотреть. Сначала ничего было не разглядеть, и лишь посмотрев туда, где дорога исчезала за холмами, он заметил темные силуэты всадников, выросшие из древесной тени. Выехав на свет, конники галопом понеслись в сторону грека и сопровождающих его воинов.

[Те же без Матвеева.]

— Это еще кто такие? — пробормотал декурион.

Алмазов (к Аронсон).[55] Какой огонь и как умен!

— Понятия не имею, — ответил грек. — Хотя мне, пожалуй, известно, кто их послал.

Аронсон. Да, ваш воспитанник. Вы хоть кого разожжете.

— Они будут нападать? — спросил декурион, с раздражением посмотрев на него.

Шульц (к Разумникову). Я, пожалуй, и согласна с вами, но не хочется отделяться.

— Еще бы.

Шам. Надо помнить первое — дело, первее всего. Всё оставить, только дело.

Декурион опытным взглядом окинул преследователей, которых отделяло от него немногим более мили. Восемь человек мчались, припадая к гривам коней, за их спинами развевались темно-коричневые и черные плащи. Восемь против тринадцати… не считая грека. Хорошее соотношение сил.

Разумников. Да, но не в ущерб другим.

— Кажется, мы увидели достаточно, — промолвил грек, отвернувшись от скачущих вдалеке всадников. — Поехали!

Шам. Зачем щерб?

ЯВЛЕНИЕ З[56]

— Вперед! — скомандовал декурион, и эскорт галопом припустил вслед за греком и его телохранителями.

Те же и Аносов и Бурылин входят, здороваются со всеми за руку.

Шульц (к Павлу). Садитесь, вот сюда. (Усаживаются. Молчание неловкое.)

Декурион был зол: нет нужды удирать таким постыдным манером. Имея численное превосходство, они вполне могли дождаться преследователей, оставаясь на месте, и, таким образом, имели бы дополнительное преимущество — свежих лошадей. Все кончилось бы довольно быстро. Правда, нельзя сбрасывать со счетов и то, что в ходе схватки враги могли добраться до грека, а на сей счет приказ префекта был однозначен: ни в коем случае не подвергать его опасности, сберечь ему жизнь, чего бы это ни стоило. Декурион был вынужден признать, что в таких обстоятельствах разумнее всего избегать малейшей угрозы, как бы это ни было досадно. Они опережают погоню на целую милю и, несомненно, доберутся до лагеря командующего задолго до того, как вражеские всадники смогут их догнать.

Алмазов (к Павлу). Ваш товарищ по службе, а наш по убеждениям и делу сообщил нам, что вы разделяете наши убеждения и что вы желаете содействовать нам.

Однако, оглянувшись снова, декурион был поражен тем, насколько сократилась дистанция: видимо, скакуны у преследователей великолепные. И он сам, и его люди имели неплохих лошадей, но вражеские явно их превосходили. Кроме того, всадники тоже должны быть достаточно опытны, чтобы выдержать такую долгую погоню. Декурион впервые ощутил укол сомнения и тревоги: их явно преследуют не простые разбойники. Судя по темным волосам, смуглой коже, струящимся плащам и туникам, это не местные жители. Те решались атаковать римлян лишь при основательном численном превосходстве, а грек, похоже, знал, откуда взялась погоня, и сам был в ужасе, хотя его сородичи вообще храбростью не отличались. Он во весь опор мчался перед декурионом, болтаясь в седле, словно куль с овсом, а телохранители, демонстрируя куда большее самообладание и искусство верховой езды, скакали по обе стороны от хозяина. Декурион, стиснув зубы, усмехнулся: во дворце этот грек наверняка чувствует себя как рыба в воде, но вот в седле, да еще на полном скаку — плачевное зрелище.