14 Е. П. Свешникова, «Франциск Ассизский», М. 1886.
15 В. И. Савихин, «Кривая доля», М. 1887.
16 «Греческий учитель Сократ», М. 1886.
17 В. И. Савихин, «Дед Софрон, или суд людской — не божий», М. 1886.
18 [П. П. Беликов,] «Житие святого Петра, бывшего прежде мытарем, и преподобного Моисея Мурина», М. 1886.
19 [П. П. Беликов,] «Житие святого Павлина Ноланского и страдание святого мученика Федора и Никифора. Составлено по Четии-минеи святого Дмитрия Ростовского», М. 1887.
20 Л. Н. Толстой, «Свечка, или как добрый мужик пересилил злого приказчика», М. 1886.
21 «Фабиола, или древние христиане», М. 1887. (Переделка Е. П. Свешниковой романа Е. Тур «Катакомбы»; печаталась без обозначения фамилии автора.)
22 «Брат на брата», М. 1887 (Эпизод из романа В. Гюго «93-й год», в изложении Е. П. Свешниковой; печатался без обозначения фамилии автора и составителя.)
23 «Иоанн-воин. Рассказ из времен первых христиан», М. 1886.
24 «Царь Крез и учитель Солон и другие рассказы», М. 1886.
25 Следующий затем № 22 пропущен в подлиннике.
26 А. И. Эртель, «Повесть о жадном мужике Ермиле», М. 1887.
27 Л. Н. Толстой, «Три сказки», М. 1886.
28 Л. Н. Толстой, «Первый винокур, или как чертенок краюшку заслужил», М. 1887.
29 Л. Н. Толстой, «Сказка об Иване Дураке и его двух братьях: Семене-воине и Тарасе-брюхане и немой сестре Маланье и о старом дьяволе и трех чертенятах», М. 1886.
30 О. Н. Хмелева, «Марья кружевница. Повесть. Заимствовано из журнала «Родник», М. 1886.
31 В. И. Немирович-Данченко, «Махмудкины дети», М. 1886.
32 Я. Е. Гололобов, «Вор», М. 1886.
33 [Т. А. Кузминская,] «Бабья доля (рассказ крестьянки)», М. 1887.
34 Л. Н. Толстой, «Осада Севастополя», М. 1887.
35 А. Эрленвейн, «Иван Гус. Рассказ», М. 1887.
36 «Рождественская сказка (переделка с английского)», М. 1887.
37 «Цветник». Сборник рассказов», М. 1887.
38 [О. Н. Спенглер,] «Свет жизни», М. 1887.
39 И. В. Засодимский, «Мирское дитя», М. 1887.
40 Л. Н. Толстой, «Власть тьмы, или коготок увяз, всей птичке пропасть», М. 1887.
41 [И. Г. Журавов,] «Раздел», М. 1887.
42 П. Пэйверинт, «Попутчик», М. 1887.
43 В. М. Гаршин, «Сигнал», М. 1887.
44 «Пословицы на каждый день», М. 1887.
45 А. А. Потехин, «Хворая», М. 1887.
46 П. В. Засодимский, «Черные вороны», М. 1887.
115. В. В. Стасову.
1887 г. Сентября 8. Я. П.
Владимир Васильевич! Писем от Крамского
1 у меня было, кажется, два: давнишнее и мало интересное, к[оторое] едва ли найду, а другое интересное — оно в Москве. Когда приеду или жена поедет раньше меня, попрошу ее найти и прислать вам. Портрет Репина уложен и завтра отсылается.
2 Дружески жму вам руку.
Л. Толстой.
На обратной стороне открытки:
Петербург. Публичная библиотека. Владимиру Васильевичу Стасову.
Впервые опубликовано в книге «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1906», Л. 1929, стр. 79. Датируется на основании почтовых штемпелей.
О Владимире Васильевиче Стасове (1824—1906) см. т. 62. Толстой отвечает на письмо В. В. Стасова от 31 августа 1887 г. («Лев Толстой и B. В. Стасов. Переписка. 1878—1906», Л. 1929, стр. 77—78).
1 Иван Николаевич Крамской (1837—1887), художник. В. В. Стасов просил Толстого прислать для подготовлявшейся им тогда биографии И. Н. Крамского письма его к Толстому. В архиве Толстого имеются два письма И. Н. Крамского: 1) к Толстому от 29 января 1885 г.; 2) к C. А. Толстой от 3 сентября 1883 г. Первое из них напечатано в книге: В. В. Стасов, «Иван Николаевич Крамской. Его жизнь, переписка и художественно-критические статьи. 1837—1887», СПб. 1888, стр. 512—516.
2 См. письмо № 111, прим. 3.
* 116. С. Т. Семенову.
1887 г. Сентября 9. Я. П.
Совершенно согласен с выраженными в этом письме мыслями В. Г. Черткова и очень советую вам принять их к руководству.
1 Очень желаю вам устроить свою судьбу сообразно со своими взглядами на жизнь. Не думаю, чтобы отсутствие денег могло бы мешать этому. Ищите царствия божия и правды его, а остальное приложится вам.
Л. Толстой.
Приписка к письму В. Г. Черткова к С. Т. Семенову от 9 сентября 1887 г. Дата В. Г. Черткова. См. т. 86, стр. 83—84.
Сергей Терентьевич Семенов (1868—1922) — писатель из крестьян. Толстой высоко ценил его «Крестьянские рассказы» и в 1894 г. написал к ним предисловие (см. т. 31). Познакомился Семенов с Толстым в конце 1886 г. в Москве, явившись по вызову Толстого, которому он принес на просмотр свой первый рассказ «Два брата». О своем знакомстве с Толстым написал «Воспоминания» (СПб. 1912).
1 Чертков сообщал Семенову свой отзыв о его рассказах: «Два брата», «В город» и неизвестном. Попутно он высказывал свой общий взгляд на литературную деятельность.
117. В. Г. Черткову от 6...10 сентября 1887 г.
* 118. И. И. Петрову.
1887 г. Сентября 12. Я. П.
Возвращаю драму.
1 Она не дурна. Но и хорошего нет ничего. Нет характеров, нет даже правдивости — Андрей ненатурально сантиментален. И всё очень старо.
Л. Толстой.
На обратной стороне открытки:
Москва. Страстной бульвар, д. Чижова. Ивану Ивановичу Петрову.
Датируется на основании почтовых штемпелей.
1 И. И. Петров присылал Толстому для просмотра рукописи произведений, предназначенных для народных изданий. В письме Петрова от 21 сентября упоминается о двух пьесах неизвестных авторов, просмотренных Толстым и не одобренных им: «Сказка об Иване дураке» и «Серебряная руда».
119. С. Т. Семенову.
1887 г. Сентября 14. Я. П.
Посылая вам всё это,
1 хочется сказать и от себя несколько слов. Не сетуйте на меня, милый друг, за то, что не ответил на ваше последнее письмо
2 и не исполнил вашего желания: я не могу этого сделать. У меня нет денег. Мне для моей жизни они не нужны, а когда ко мне обращаются с просьбами, я обращаюсь к жене, и когда это небольшая сумма, она дает эти деньги. Но 100 р. она не даст незнакомому ей человеку, я и не спрашивал. По правде сказать, я и не жалею, что не могу удовлетворить вашему желанию. Я убежден и разумом и опытом, что деньги никогда не могут быть нужны человеку на доброе. Зла может быть много от них, а добра никогда. Вы скажете, вам нужны они, чтобы жениться, чтобы улучшить ваши отношения с семейными. А я вам скажу, что если человеку нужны деньги, чтоб жениться, то это не женитьба, а что-то другое. И если отношения могут улучшиться от ста рублей, то, значит, нет еще человеческих отношений, и люди только хотят замазать деньгами отсутствие отношений. Но это не надолго. Знаю, что тяжело бывает. Но помочь всякой тяжести можно не внешними делами, а внутренним делом — тем, что называют молитвой. Я потому говорю: «тем, что называют» молитвой, что обыкновенно под молитвой разумеют прошение к богу о своих делах. Я не о такой молитве говорю, а о молитве, в которой человек из области мелочей жизни переносится в сознание истинного смысла жизни и смерти и своего долга на земле перед тем отцом небесным, к[оторый] произвел меня. Такая молитва есть Отче наш. И если ее понимаешь, то это как бы повторение всего Евангелия. А когда восстановишь в себе евангельский дух, то всё легко и всё хорошо.
Л. Толстой.
Спасибо Вл[адимиру] Григ[орьевичу], что он так подробно пишет вам. Я думаю, что верные замечания его будут вам на пользу.
Приписка к письму В. Г. Черткова к С. Т. Семенову от 14 сентября. См. т. 86, стр. 83. Впервые опубликовано в сборник «Летописи», 2, стр. 70—71.
1 Письмо Черткова, посвященное разбору третьего (неизвестного) рассказа Семенова, упомянутого в предыдущем письме к нему, и «примечания» Черткова к этому же рассказу.
2 Оно неизвестно.
120. В. В. Стасову.
1887 г. Сентября 14. Я. П.
Владимир Васильевич!
Есть в Сумском уезде крестьянин, 25 лет, женатый, имеющий надел, который был в гимназии до 4-го класса. Он пишет и написал повесть «Грешница», к[оторая] была напечатана в Русс[ком] Богатстве, кажется, в прошлом году.
1 Я ее туда направил и тогда же был поражен признаками истинного таланта — правдивость и чувство меры, — но повесть не подходила к цели издания Посредника. В нынешнем году он написал другую повесть, к[оторую] он переделал по моим указаниям, и эта переделанная повесть: «Семен Сирота»,
2 по-моему, прекрасная вещь. Мы ее напечатали [бы] в издании Посредника, но Тищенко, автор, нуждается в деньгах и желал бы получать больше гонорара. Не возьметесь ли вы передать ее Стасюлевичу,
3 передав ему мой привет и уверение в том, что напечатание этой повести так же желательно для его журнала, как и для автора. —
Если вы можете это сделать, то напишите, пожалуйста, о высылке вам рукописи Владимиру Григорьевичу Черткову: Крекшино. Ст. Голицыно, Московско-Брестской ж. д. Рукопись у него. Он знает, что я писал вам. И он даст адрес автора для переговоров с ним.
Л. Толстой.
На конверте:
Петербург. Публичная библиотека. Владимиру Васильевичу Стасову.
Впервые опубликовано в книге «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1906», Л. 1929, стр. 80. Датируется на основании почтовых штемпелей.
1 Повесть Ф. Ф. Тищенко «Грешница» была напечатана в «Русском богатстве» 1886, VII и VIII, под псевдонимом: «Федор Тарасенко».
2 См. прим. 1 к письму № 63.
3 Михаил Матвеевич Стасюлевич (1826—1911), либеральный публицист и историк, редактор-издатель «Вестника Европы».
121. В. Г. Черткову от 14 сентября 1887 г.
122. А. А. Толстой.
1887 г. Сентября около 15. Я. П.
Боюсь, что не успею вам написать длинно, милый дру[г] Alexandrine, но больше всего боюсь — не оставить ваше хорошее, проникнутое любовью письмо без ответа. Упреки ваши, право, несправедливы, милый друг. Вы говорите — не действуйте на других, п[отому] ч[то] ваши убеждения могут быть ошибочны и вредны. Этот аргумент неправилен, а главное, может быть обращен против церковного учения, и с гораздо большим правом: если люди считают ложным церковное учение, то каково им должно быть больно видеть ту страшную сеть ложной (по их мнению) пропаганды, в кот[орую] улавливаются простые, невинные люди и младенцы. При различии мнений нельзя говорить о тех последствиях, к[оторые] производят ложные мнения; надо говорить о самых мнениях; а ложь всегда будет ложь и губительна. В пользу свою скажу только, и очень прошу вас, в том духе любви, в к[отором] вы писали мне, принять и взвесить эти слова: Я ничего не утверждаю такого, чего бы вы не признавали, и потому я имею радость знать, что вы вполне согласны со мной во всем, чем я живу. Вы же утверждаете многое такого, чего я не могу признать, и потому вы имеете огорчение знать, что не только я, но и милионы людей не признают того, что вы утверждаете. Кто же причиной несогласия? Вы несогласны с магометанами, п[отому] ч[то] они признают многоженство и др., но они согласны с вами, что закон Христа есть истина. Кто же причиной несогласия? Но это не то — главное мне хочется сказать вам вот что: «хочу делать доброе и делаю дурное». Если точно я в своей жизни всегда делаю одно дурное и не делаюсь хоть на волосок лучше, т. е. не начинаю делать немножечко поменьше дурного, то я непременно лгу, говоря, что хочу делать доброе. Если человек хочет точно не для людей, а для бога, делать хорошее, то он всегда подвигается на пути добра. А это-то движение — приближение к богу (как бы оно ни было мало, но только бы оно было) и укрепляет на пути, и дает надежду, и радость, и сознание того, что ты делаешь хоть чуть-чуть то, чего хочет бог. У китайского царя было написано на ванне: обновляйся каждый день (час) сначала и опять сначала. Толцыте, и отверзится, просите духа, и дастся вам — это самое и значит. Жизнь вся есть только движение по этому пути — приближение к богу (в этом ведь согласны). И это движение радостно, во-первых, тем, что чем ближе к свету, тем лучше; во-вторых, тем, что при всяком новом шаге видишь, как мало ты сделал и как много еще этого радостного пути впереди. Но вы говорите: мои грехи, мое несовершенство, слабость? Но ведь я иду не на Окружной суд, а на суд бога. Бог же есть любовь. Бога я не могу понимать иначе, как премудрым, всезнающим, и главное, не только не злопамятным (каким я даже стараюсь не быть), но бесконечно милосердным. Так как же мне перед таким судьей бояться моих слабостей, грехов? Всё Евангелие наполнено и прямыми, и приточными указаниями на прощение, на несуществование грехов перед богом для человека, любящего его. — Вы говорите, что бог вперед сделал такое — не знаю как сказать — распоряжение или выдумку, чтобы простить мне грехи — искупить их через сына (не могу спокойно упоминать об этом кощунстве. Простите, простите ради Христа). Не проще ли богу, к[оторому] принадлежу весь я, из к[оторого] я изшел, к[оторый] знает, любит меня, богу, к[оторый] есть любовь и милосердие, — не проще ли богу прямо простить мне мои грехи. И разве не ужасное кощунство сказать, что бог не может или не хочет простить мои грехи, когда я верю, что он этого хочет и это сделает, и когда для меня [невозможно] поверить в то, что он наказал, наказывает и накажет людей за то, что они не верят тому, что он вперед простил их, искупив сыном (не могу без ужаса повторять этих кощунственных слов), — накажет за то, что я не поверю в то, что он неразумный и злой бог. Если бы самому алчному человеку сказали: хочешь получить наследство, признай, что твоя мать (про которую человек знает, что она святая женщина) была в связи с богачом, никто бы не мог согласиться признать и неправду, и оскорбление самому святому, что только есть для него.
Наговорил много лишнего, но хотел сказать только то: все мы живем, если живем по-человечески, стремясь к богу, приближаясь через посредника его между богом и человеками И[исуса] Христа. Выходя из самого скотского, развратного состояния и достигнув самой высокой святости, мы одинаково чувствуем, что жизнь наша полна грехов. Но человек, начавши эту истинную жизнь, всегда знает и может поверить, оглядываясь назад, что он, как ни медленно, но приближается к свету, и узнает это направление, и в движении в этом направлении полагает жизнь. Грехи, слабости человека велики, и совершенство всегда бесконечно удалено от него; но он все-таки стремится к нему. И тут-то вера в благость божию, в милосердие его и любовь ко мне укрепляет силы человека и показывает ему, что кажущееся невозможным своими силами избавление от грехов и достижение совершенства, блаженства возможно с помощью бога. Вы говорите, что помощь эта произошла 1880 лет тому назад, а я думаю, что бог, какой был всегда, такой и теперь, и всегда оказывает помощь людям, и всегда милосерд и хочет их спасения, т. е. блага, и недалек от ищущих его. —
Я понимаю, как вам дорога та форма представления бога и его любви, с к[оторой] вы свыклись, но одного я не понимаю, почему вам хочется, чтобы другие точно так же бы смотрели? Еще это можно было бы понять, если бы это было что-нибудь новое, вновь открытое, а то это — давнишнее, давнишнее, всем, не только мне, очень знакомое представление и самое утешительное, как вы сами находите; так отчего же бы те люди, к[оторые] ищут бога и знают учение Христа, не принимали бы его? Я понимаю, что это учение может удовлетворить того, кто никогда не думал о боге и Христе, и я очень радуюсь за тех, к[оторые] принимают его; но почему думать, что люди, ищущие бога, так без причины отказываются от этого учения, дающего так много утешения. Очевидно, у них есть причины, к[оторые] не кажутся вам достаточными. Ну, да что же делать, вы уж их оставьте и простите, и любите, какими они есть. Если же хотите согласиться с ними, то серьезно вникните в эти причины и разберите всё дело сначала, допустив, что, может быть, и ваша вера ошибочна. Но вы не делаете этого, я знаю, вы не хотите и не можете. Вам и так хорошо. Идите по вашему пути. Все, идущие к одной цели, сойдутся в ней. От всей души люблю и целую вас.
Л. Т.
Впервые опубликовано в ПТ, № 160. Датируется на основании ответного письма А. А. Толстой от 22 сентября 1887 г.
Ответ на письмо А. А. Толстой без даты (см. ПТ, № 159), посвященное религиозным вопросам.
123—124. В. Г. Черткову от 15 сентября (два письма) 1887 г.
125. Н. Я. Гроту.
1887 г. Сентября около 20. Я. П.
Je vous prends au mot,
1 дорогой Николай Яковлевич, и прошу вас держать мои корректуры.
2 Воздержусь от выражений моей благодарности и пишу прямо о деле.
1) Корректуры подписывайте к печати, если не найдете ничего такого неладного, о котором бы надо списаться со мной. О цензурности совсем не думайте и не принимайте в соображение.
2) Если милость ваша будет делать синтаксические изменения и исключения (поправки), делайте, — чем больше, тем лучше.
3) По существу не делайте мне возражений. Я уже слишком много переработал эту работу, и всякие замечания, особенно одобрительные, очень путают меня.
Остальное и подробности передаст П. И.
3
У нас Фет, и я заработался, и потому с трудом собираю мысли и больше не пишу.
Л. Толстой.
Печатается по копии. Впервые опубликовано (с датой «1890—1891 зима») в сборнике «Н. Я. Грот в очерках, воспоминаниях и письмах» 1911, стр. 212—213. Датируется на основании ответного письма Грота от 30 сентября 1887 г.
1 [Я ловлю вас на слове,]
2 Имеются в виду корректуры статьи Толстого «О жизни», печатавшейся в Москве в типографии А. И. Мамонтова в издании: «Сочинения графа Л. Н. Толстого. Часть тринадцатая. «О жизни».
3 П. И. Бирюков.
126. А. А. Толстой.
1887 г. Сентября около 20. Я. П.
Милый друг Alexandrine! Спешу написать не столько для того, чтобы благодарить вас за ваши милые подарки — я ужасно люблю подарки, — сколько затем, чтобы просить вашего прощенья за последнее письмо.
1 Я верно был в дурном духе: можно было высказать то же, не оскорбив убеждений любимого человека, а я боюсь, что сделал это. Пожалуйста, простите. Целую вашу руку и Sophie.
2 Ваш
Л. Толстой.
Впервые опубликовано в ПТ, № 161. Датируется сопоставлением с предыдущим письмом Толстого к А. А. Толстой.
1 См. письмо № 122.
2 Софья Андреевна Толстая (1824—1895), сестра А. А. Толстой.
* 127. Н. Л. Озмидову.
1887 г. Сентября 20. Я. П.
Вчера получил вашу рукопись
1 и письмо, дорогой Н[иколай] Л[укич]. Вчера пробежал, а нынче прочел внимательно. В общем всё очень хорошо; но вступление о повелителях — основах менее ясно, чем всё остальное. Деление на умственное и духовное мне кажется произвольным. Мне кажется, что то же самое свойство человеческого существа, которое открывает ему Пифагорову теорему, открывает ему и несомненную обязательность любви к ближнему. Я говорю только, что деление это произвольно и как бы излишне, но не отрицаю сущности мысли об одинаковой обязательности умственных, отвлеченных и практических, нравственных выводов. Со всем остальным я вполне согласен и нахожу, что всё выражено сильно, сжато и основательно. Мне нравится и отступление о усовершенствованной форме власти. Это очень верно и важно. Это вроде замены грубой плахи усовершенствованной гильотиной. Представляется, что при гильотине людям труднее отстать от казней, чем при плахе. Нравится мне очень и предполагаемый ход осуществления учения. Очень радуюсь тому, что вы написали эту книгу.
Дальнейшее уяснение и изложение истины жизни человеческой совершенно независимо от возможности или невозможности печатать, а распространять очень важно.
И вот в этом-то деле писания, когда пишешь то, что думаешь с богом, от всей силы своего разумения (как это делаете вы), я совершенно согласен с вами, с мыслями, выраженными в ваших заметках. Можно и должно знать истину и на основании ее мерять все дела людские, если, как это всегда бывает, предмет писания касается дел людских. Но в прямом общении с людьми, в обсуждении мелких частных поступков, которые суть результат сложнейших условий жизни, связанных с моею личною жизнью — совсем другое. — Совсем другое, что я в те лучшие минуты жизни, когда я один с богом, стремлюсь всеми силами души понять его, когда я откинул от себя, сколько мог, всё личное, живу одной божественной частью себя, когда я пишу; и я, когда в общении с людьми, подчиняюсь их воздействию на себя, когда во мне поднимаются все скверные свойства моей личности, когда не поспеваю дать себе отчета, кто я, зачем я говорю или делаю то, что говорю и делаю; эти два и очень непохожие по достоинству существа: одно стоит на высшей ступени лестницы доступного мне совершенства, другое — на низшей. И вот вам объяснение того, почему я, сколько помню, никогда не отрекался ни от одной мысли, которые я излагал в своих писаниях (с тех пор, как я пишу, имея в виду служение истине). Если я и отрекаюсь от некоторых подробностей, форм выражений, то только потому, что и во время писания я не успел отрешиться от суеты и соблазна мира. И нисколько не сожалею о том, что на меня сердятся и меня бранят за то, что я выражаю истину; но в личном общении я чувствую, что я в большей части случаев сам плох, сам вонючий сосуд, оскверняющий его содержание. Когда мы пишем, мы стараемся скрыться самим не потому, что такой прием принят, а потому, что мы знаем, что то, что свято и истинно — не мы, как личность, а то, что поняла эта личность. И когда нас читают (если мы сумеем скрыть себя), то любят или ненавидят не нас, а истину, и мы не виноваты. Но в общении сейчас же выступает личность собеседника, как бы вы ни были осторожны, он заражает вас, выступает ваша личность, и теряется возможность правильного суждения, оценки, и (что вы верно испытывали 1000 раз) видишь, что я, любя, хотел передать другому то, что я и теоретически, и практически знаю, как истину, дающую благо и которая так несомненна и ясна, что и мудрец и ребенок не могут не согласиться с ней, — и вдруг вышло, что собеседник мой озлился, не только ничего не понял, но во время разговора со мной выдумал на моих глазах еще более нелепый софизм (скрывающий от него благо), чем тот, который был у него прежде, и с этою новою нелепостью и с злобой не только ко мне, но и к тому направлению, в которое я хотел его ввести, расстался со мною. Как же оставаться равнодушным к такому страшному явлению?
В Евангелии есть: не мечите бисера....
2 Но ведь это жестоко, и как понять и как сметь решить, — кто свиньи?
В учении 12 апостолов сказано: одних обличай, за других молись, а третьих люби больше себя. В этом я вижу что-то похожее на руководство. По крайней мере со мною так бывает: сначала обличаешь, т. е. высказываешь свои взгляды, и этим озлобляешь; потом, чтобы не продолжать озлобления, перестаешь обличать, высказывать прямо свои взгляды и только желаешь (молишься), чтобы они поняли; а тех, кто понимают, тех искренно без всякого усилия любишь больше души своей. Вот тут-то, мне кажется, вторая стадия, самая важная, и самая трудная, и самая часто встречающаяся; как только выяснилось разногласие, выяснилось извращение умственное, вследствие которого кажется, что для вашего собеседника разум не обязателен, — что делать? По-моему, именно молиться, желать всеми силами души, но не говорить, не употреблять то средство, которое уже оказалось недействительным, желать добра этим людям всеми силами души. Что же это значит? Значит любить их делом. Впрочем, вы всё это знаете так же, как и я, и понимаете меня с полслова.
И благодаря этому достигается то, о чем нельзя было и мечтать при приеме убеждения словами. Достигается не скоро, часто не видно нам, после смерти, но достигается несомненно.
Но тут является другой, самый главный вопрос, самый важный: любить людей язычников (по вашему выражению), делать для них? Что делать, когда они требуют от тебя дел языческих? Я отвечаю: делать всё, что можешь, доходить до последнего предела того нравственного повелителя, требования, которое преступить, как вы сами знаете, нельзя, когда оно сознано вами. Тут ведь практический вопрос: у нее сын язычник; как мне поступить наицелесообразнейшим образом, чтобы привести его на путь истины — убеждать его, когда он не понимает меня, — и осуждать все проявления язычества его, чуждаться его, или, не убеждая его, итти с ним вместе, разделять его жизнь в тех проявлениях, которые возможны для меня, и невольно бессознательно страдать от его заблуждений, отражающихся на мне. Не от него требовать жертвы, а самому жертвовать всем, чем можешь. Ведь если бы он был зверь, а не человек, то он довел бы до последних пределов мои страдания; но он человек, и ему жалко станет, когда он увидит истинное и покорное страдание.
Знаю, что дьявол силен, и он ловит по обеим сторонам этого узкого пути. Он ловит на одной стороне тем, что то, что делается сначала как жертва, становится привычкой и участием в языческой жизни; с другой стороны он ловит тем, что я радуюсь на себя лично, за свою личную правоту и чистоту. Путь узкий, и будем помогать друг другу итти по нем. Вы и делаете это, когда пишете о моем положении и о воображаемом мною отношении к собственности. Последний путь — совершенное непризнание прав — самый, кажется, разумный, тем более, что по нем я и иду до сих пор.
Но еще совсем с другой стороны: передо мною разумное, любящее по своей природе существо, могущее быть счастливым только в сознании этой своей любовно разумной природы. Я вижу, что существо это несчастливо, и хочу помочь ему. Лошадь запуталась в вожжи, и я хочу распутать ее, лошадь не дается. Неужели я буду тянуть вожжи, затягивая ее? Очевидно, я что-то не то делаю. Человек не дается, он думает, что я хочу ему сделать хуже. Неужели мне продолжать то, чего он не хочет, не потому, что он не хочет себе блага, а потому, что он не верит, что я хочу ему блага. Если он поймет это, он дастся. Но поймет он это не разумом, который пока еще бессилен для него, а поймет прямым прикосновением любви. Так же, как и лошадь, когда я оглажу ее. И лев даст вынуть себе занозу. Разум выражается любовью. И там, где разум затемнен, восстановить его нельзя им самим, а только его последствием, любовью. Разум разумом поверять нельзя; но любовью (его последствием) можно. С затемненным разумом человек не поверит разуму: он, не имея настоящего, не знает, какой настоящий, какой не настоящий; но и не зная никаких доводов разума еще, он видит, что последствие его любовь, он знает, что то, что произвело эту любовь, то разумно, и тогда только исправится его искривленный разум и совпадет с настоящим. Всякий ребенок и наивный человек считает умным того человека, который его любит, и самыми разумными те причины, по которым он его любит. Только по любви к себе разумного человека познает другой и разумные основы его любви.
Так вот я и думаю, что если бы у меня была такая любовь к тем людям, которым я сообщаю свои разумные основы жизни, такая любовь, какая есть у матери к ребенку, то никто бы не усомнился в истинности этих основ. А то у меня есть одно, а нет другого. Если же мне не допустить этого, что неубедительность моих разумных доводов происходит от недостатка во мне любви, то я должен буду признать еще худшее и невозможное, для меня по крайней мере, что истины христианские не совсем истинны.
Разумное сознание истин, открытых нам в душе и кроме того Христом, есть великое и великое благо, но мы склонны приписывать этому сознанию слишком большое значение: слишком мы радуемся этому и останавливаемся, как будто уже достигли всего, что нужно. Шаг действительно огромный в сравнении с тем мраком, в котором мы жили; но все-таки это только шаг и даже крошечный шаг, за которым должно следовать шествие по тому огромному бесконечному пути, который открывается нам, по пути применения этого сознания к жизни в любви, которая не так сразу заменяет нашу жестокую зверскую личную жизнь с привычками и страстями, которыми мы жили и живем, а по капелькам вливается нам в душу, — та любовь, которая по существу своему требует бесконечного роста, увеличения. Работа моя над этим только чуть-чуть начинается. Так вот я в этом смысле и упрекаю себя за то, что не умею — не убеждать, а побеждать людей той непобедимой силой, которая дана нам. Один ходишь, думаешь и как будто чуешь в себе зарождение этой силы; кажется, сойдусь с человеком и сейчас залью его, заполню этой непобедимой силой, зарождающейся во мне, а приступишь к делу, сойдешься с ним, и вместо несокрушимого меча, который, казалось, держишь в руках, оказывается гибкий, хрупкий росточек, который тут же, при первой схватке, и сломаешь, и бросишь, затопчешь. А знаю, и вы знаете наверное, что возможно не то что овладеть, но быть участником этой силы.
Пишу, и неприятно вспоминать, что как будто пишу не вам, но читателям, что вы покажете письмо. Так это мне отравляет простое братское общение в письмах.
Писал, как приходило в голову, — нескладно; но мне мысль моя ясна. Очень бы рад был, коли вы были согласны. Да почти уверен в этом. Если же не согласны, то постарайтесь понять общий смысл, а не обращайте внимание на подробности. Ну, до следующего письма, целую вас и вашу милую старуху и ваших.
Л. Толстой.
Очень бы хотелось поскорее сообщить вам мою статью о жизни; я уверен, что она придется вам по сердцу.
Вопрос о единстве того закона разума, которого проявление мы видим вне себя в природе и который мы сознаем в себе, как закон своей жизни, который мы должны исполнять для своего блага — там, я надеюсь, изложен хорошо. Закон единый, различие только в том, что там мы видим, как он исполняется, но исполняем не мы, а в себе мы не видим его, но должны неизбежно исполнять его для своего блага.
В рукописи вашей я кое-что отметил. Вы не пишете, прислать ли ее назад.
Печатается по копии. Отрывки впервые опубликованы в сборнике «Спелые колосья», 3, стр. 145—146, 172—174; в «Елисаветградских новостях» 1904, № 373 от 25 декабря; во «Всемирном вестнике» 1907, 6, стр. 86—87; в «Единении» 1917, 4, стр. 3. Дата копии.
Письмо H. Л. Озмидова, на которое отвечает Толстой, неизвестно.
1 Рукопись неизвестна. О содержании ее см. в письме № 131. По словам П. И. Бирюкова, статьи Озмидова являлись компиляцией из мыслей Толстого о христианстве. В печати они не появлялись.
2 Цитата из Евангелия: «Не мечите бисера перед свиньями».
128. В. В. Стасову.
1887 г. Сентября 26. Я. П.
Очень благодарю вас за ходатайство у Стасюлевича.
1 Он будет благодарен. — Вас дружески целую, а картинка
2 вызвала бы внимание ко мне и последствия его — брань. А всё лучше без нее.
Л. Т.
Приписка к письму С. А. Толстой к В. В. Стасову от 26 сентября 1887 г.
Впервые опубликовано в книге «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1906», Л. 1929, стр. 82.
1 См. письмо № 120.
2 Речь идет о картине И. Е. Репина «Толстой на пашне», которую Репин предполагал издать в красках, но встретил несочувствие как со стороны Толстого, так и его семьи. (См. письмо С. А. Толстой к В. В. Стасову от 5 октября 1887 г. в книге «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1906», Л. 1929, стр. 83, и книгу: «И. Е. Репин и Л. Н. Толстой. 1. Переписка с Л. Н. Толстым и его семьей», изд. «Искусство», М.—Л. 1949, стр. 109—111.)
Один из рисунков этой картины Репина воспроизводится в настоящем томе. См. вклейку между стр. 80 и 81.
129. М. Л. Толстой.
1886—1887 гг. Апрель — сентябрь. Я. П.
Принеси нам кофею и чаю в бутылке на пашню, где ты была с девочками, в семь часов. Не беда и в 8 часов.
Печатается по копии. Впервые опубликовано в журнале «Всемирная иллюстрация» 1923, 11, стр. 20. Датируется на основании пометы М. Л. Толстой на копии: «Записка, оставленная мне папа, когда он уходил на работу. Года не помню. Вероятно, лето 1886—1887 гг.».
Мария Львовна Толстая (1871—1906) — вторая дочь Толстого; с 1897 г. была замужем за Н. Л. Оболенским.
Переписка М. Л. Толстой с отцом издана на немецком языке под ред. П. И. Бирюкова: «Vater und Tochter. Tolstois Briefwechsel mit seiner Tochter Marie», Rotapfel-Verlag. Zürich—Leipzig. 1927 («Отец и дочь. Переписка Толстого с дочерью Марией»).
130. М. Л. Толстой.
1886—1887 гг. Апрель — сентябрь. Я. П.
Маша, если здорова, то принеси пораньше, в семь, чаю в бутылках и хлеба.
Печатается по копии. Впервые опубликовано в журнале «Всемирная иллюстрация» 1923, 11, стр. 20.
131. И. Б. Файнерману.
1887 г. Сентябрь. Я. П.
Два раза начинал вам писать, друг Исаак, и два раза разорвал письмо, не дописав. Я не переменился. Про вас я тоже знаю, что вы перемениться не можете, и люблю вас, как всегда. Но потерял как будто связь. Пишите мне, пожалуйста, про себя, про семью, про то, как вы живете в Киеве. Я всегда боюсь за вас, боюсь увлечения гордостью подвига,
1 и люблю подвиг ваш и сам горжусь им. — Я живу по-старому. Работаю письменную работу. Всё кончаю «о жизни». Печатается. Верно, не пропустят.
2 Еще многое хочется сказать. Не знаю, велит ли бог. Связь моя с деревенскими слабее без вас, но все-таки живее, человечнее, чем прежде, и благодаря вам. В семье, в детях, во всех вижу где более быстрое, где более медленное, но безостановочное движение. Друзей много, и все друзья — те, которых любишь больше души своей, все на том же пути. — Прислали мне штундисты
3 свой катехизис. Очень хорошо, только язык не прост. Я вам бы хотел переслать. — На днях был Сибиряков. У него в Самаре живут 5 человек, а на Кавказе всё не устроились. Но Орлов там хорошо живет и ладит.
4 Озмидов написал славную книгу об уничтожении язычества и замене его христианством.
5 Буткевичи такие же твердые и кроткие. Винер замужем. Кажется, скоро родит. Об них мало знаю. Новоселов бросает учительство и едет в деревню. Тот, в очках (забыл фамилию),
6 прожил лето в деревне в работе и пишет, что счастлив, как никогда не был прежде. Мои семейные скоро уезжают в Москву. Я поживу один, сколько возможно будет. Здешние все вас помнят и любят. Урожай у нас плохой, особенно у некоторых у бедняков, у Осипа
7 в том числе. Про Ге знаю, что они оба живут хорошо, но не видал с весны. Бирюков на днях был. Насилу держится в Петербурге, так его тянет в деревню, где он начал работать с зимы. 3 десятины приготовил. Должно быть, последний год. Живется мне всё лучше и лучше. Много бы поговорил с вами, да кое-как и затевать не охота, да и слишком многое сказать хочется. Не знаю, с чего начать. Пишите же мне, милый друг. Целую вас.
Л. Т.
Л. Н. Толстой на пашне
Рисунок И. Е. Репина
Впервые опубликовано в «Елисаветградских новостях» 1904, № 126 от 28 марта. Датируется по помете Файнермана на обложке письма.
1 Толстой имеет в виду «опрощение» Файнермана, занимавшегося в то время столярным ремеслом.
2 Статья «О жизни» была запрещена и уничтожена цензурой. См. т. 26, стр. 779—781.
3 Штундисты — сектанты.
4 К. М. Сибиряков организовал в своих имениях несколько земледельческих колоний. В кавказской колонии жил В. Ф. Орлов.
5 См. прим. 1 к письму № 127.
6 Аркадий Васильевич Алехин. См. прим. к письму № 414.
7 Яснополянский крестьянин Осип Макаров.
* 132. И. Б. Файнерману.
1887 г. Сентябрь — декабрь? Я. П.
Каждый день собирался писать вам, дорогой друг — ответить на последнее коротенькое письмо из Кременчуга, да всё до сих пор не сделал. Вчера только кончил совсем свою статью о жизни. Послезавтра пойдет в цензуру. Если пропустят, пришлю вам тотчас, а нет, то несколько погодя.
Радуюсь за вас и жалею, именно любя ее, жалею вашу жену. Пишите, пожалуйста, я буду теперь аккуратнее отвечать. Передайте мой привет вашей матери. Что Розочка?1 Как вы живете и матерьяльно и духовно? Столько хочется сказать, что в этом письме не затеваю. Скажу одно, что радость моей жизни идет последнее время в геометрической прогрессии и обратно пропорциональном уменьшении физических сил. Друзей, т. е. любви, всё больше и больше, всё глубже и глубже чувствуешь борозду своей жизни и всё тверже и тверже плуг.
Говорю это вам немножко с той мыслью, чтобы утвердить вас, если бывают сомненья и колебанья.
Я опытом жизни теперь узнал подтверждение того, что всякое усилие, самое ничтожное, в области истинной жизни несомненно вознаграждается несомненным благом сторицею. Впрочем, иногда думаю, что это я так особенно незаслуженно счастлив. —
Про Ясенских верно знаете: Петра не взяли, а Никита2 пошел и страдал, кажется, за то, что не выдержал, не исполнил того, что хотел. На днях приезжал сюда ко мне мужик Воронежской губ. Крутоярск[ого] уезда Павел Иванов[ич],3 основатель общины в 500 человек. То же исповедуют и то же в жизнь вносят, что мы стараемся.
Рационализм поразительный при совершенной негибкости мысли и слова.
Ну, прощайте пока, дорогой друг, целую вас.
Любящий вас Л. Толстой.
Наши друзья: Ге, Бирюков, Чертков, Буткевичи и др. всё так же растут духов[но], как и всё растет в мире.
На копии из AЧ дата: «Сентябрь 1887 г.». Однако можно отнести письмо к декабрю на основании слов об окончании «О жизни». См. т. 26.
Письмо И. Б. Файнермана, на которое отвечает Толстой, неизвестно.
1 Дочь Файнермана.
2 Петр Филиппович Егоров (р. 1866) и Никита Васильевич Минаев (р. 1867, ум. 1908—1913?) — ясенковские крестьяне; в 1887 г. призывались на военную службу.
3 Фамилии этого посетителя Толстого выяснить не удалось.
133. И. И. Попову.
1887 г. Сентябрь. Я. П.
Благодарю вас, Иван Иванович, что вы написали мне о себе. Постараюсь еще посодействовать разъяснению того недоразумения, по к[оторому] вы взяты, но никогда не надеюсь на успех. Посылаю вам книги и 15 р. — Статьи о жизни у меня нет, но я печатаю ее отдельной книгой, в кот[орую] она разрослась, и постараюсь доставить ее вам. Жена моя, кажется, сообщала вам о письме, полученном ею от Дмитрия Шаховского,1 о вашей матушке и о вас, которого он очень любит и уважает. Желаю, чтоб вы чувствовали себя так же хорошо, свободно, т. е. любовно к людям в тюрьме, как и вне ее. Знаю, что это очень трудно в том периоде испытания, в котором вы находитесь и через который я не прошел, но не могу не желать этого вам, п[отому] ч[то] это единственное благо в жизни, к которому мы все сознательно и бессознательно стремимся.
Пожалуйста, пишите мне, когда будет можно и нужно.
Любящий вас Л. Толстой.
Письмо это было написано тотчас по получению вашего, но, по несчастному недоразумению, вернулось опять ко мне. — С тех пор я получил еще письмо от вашей жены,2 на которое не отвечал, п[отому] ч[то] не знал, что ответить. Надеюсь, что, если это письмо не застанет вас на свободе, то по крайней мере дойдет до вас.
Печатается по факсимиле, впервые опубликованному в ПТС, II, стр. 80—81. Датируется на основании упоминания о статье «О жизни» и о письме жены Попова.
1 Дмитрий Иванович Шаховской (1861—1940), общественный и земский деятель, секретарь первой Государственной думы. Письмо Д. И. Шаховского к С. А. Толстой — от 6 мая 1887 г.
2 Анна Ивановна Попова. Толстой имеет в виду ее письмо от 1 сентября 1887 г.
134. Р. Роллану (R. Rolland).
1887 г. Октября 3? Я. П.
Cher frère!
J’ai reçu votre première lettre. Elle m’a touché le coeur. Je l’ai lue les larmes aux yeux. J’avais l’intention d’y répondre, mais je n’en ai pas eu le temps, d’autant plus, qu’outre la difficulté que j’éprouve à écrire en français, il m’aurait fallu écrire très longuement pour répondre à vos questions, dont la plupart sont basées sur un malentendu.
Aux questions que vous faites: pourquoi le travail manuel s’impose à nous comme l’une des conditions essentielles du vrai bonheur? Faut-il se priver volontairement de l’activité intellectuelle, des sciences et des arts qui vous paraissent incompatibles avec le travail manuel?
A ces questions j’ai répondu comme je l’ai pu dans le livre intitulé «Que faire?» qui, à ce qu’on m’a dit, a été traduit en français. Je n’ai jamais envisagé le travail manuel comme un principe, mais comme l’application la plus simple et naturelle du principe moral, celle qui se présente la première à tout homme sincère.
Le travail manuel dans notre societé dépravée (la société des gens dits civilisés) s’impose à nous uniquement par la raison que le défaut principal de cette société a été, et est jusqu’à présent, celui de se libérer de ce travail et de profiter, sans lui rendre la pareille, du travail des classes pauvres, ignorantes et malheureuses, qui sont esclaves, comme les esclaves du vieux monde.
La première preuve de la sincérité des gens de cette société, qui professent des principes chrétiens, philosophiques ou humanitaires, est de tâcher de sortir autant que possible de cette contradiction.
Le moyen le plus simple et qui est toujours sous main y parvenir est le travail manuel qui commence par les soins de sa propre personne. Je ne croirai jamais à la sincérité des convictions chrétiennes, philosophiques ou humanitaires d’une personne qui fait vider son pot de chambre par une servante.
La formule morale la plus simple et courte c’est de se faire servir par les autres aussi peu que possible, et de servir les autres autant que possible. D’exiger des autres le moins possible et de leur donner le plus possible.
Cette formule, qui donne à notre existence un sens raisonnable, et le bonheur qui s’en suit, résout en même temps toutes lés difficultés, de même que celle qui se pose devant vous: la part qui doit être faite à l’activité intellectuelle — la science, l’art?
Suivant ce principe, je ne suis heureux et content que quand, en agissant, j’ai la ferme conviction d’être utile aux autres. (Le contentement de ceux pour lesquels j’agis est un extra, un surcroît de bonheur sur lequel je ne compte pas, et qui ne peut influer sur le choix de mes actions.) Ma ferme conviction que ce que je fais n’est ni une chose inutile, ni un mal, mais un bien pour les autres, est à cause de cela la condition principale de mon bonheur.
Et c’est cela qui pousse involontairement un homme moral et sincère à préférer aux travaux scientitiques et artistiques le travail manuel: l’ouvrage que j’écris, pour lequel j’ai besoin du travail des imprimeurs; la symphonie que je compose, pour laquelle j’ai besoin des musiciens; les expériences que je fais, pour lesquels j’ai besoin du travail de ceux qui font les instruments de nos laboratoires; le tableau que je peins pour lequel j’ai besoin de ceux qui font les couleurs et la toile; — tous ces travaux peuvent être des choses très utiles aux autres, mais [ils] peuvent être aussi (comme ils le sont pour la plupart) des choses complètement inutiles et même nuisibles. Et voilà que pendant que je fais toutes ces choses dont l’utilité est fort douteuse, et pour produire lesquelles je dois encore faire travailler les autres, j’ai devant et autour de moi des choses à faire sans fin, et qui toutes sont indubitablement utiles aux autres, et pour produire lesquelles je n’ai besoin de personne: un fardeau à porter, pour celui qui est fatigué; un champ à labourer pour son propriétaire qui est malade; une blessure à panser; mais sans parler de ces milliers de choses à faire qui nous entourent, qui n’ont besoin de l’aide de personne, qui produisent un contentement immédiat dans ceux pour le bien desquels vous les faites: — planter un arbre, élever un veau, nettoyer un puits — sont des actions indubitablement utiles aux autres, et qui ne peuvent ne pas être préférées par un homme sincère aux occupations douteuses qui, dans notre monde, sont prêchées comme la vocation la plus haute et la plus noble de l’homme.
La vocation d’un prophète est une vocation haute et noble. Mais nous savons ce que sont les prêtres qui se croient prophètes, uniquement parce que c’est leur avantage, et qu’ils ont la possibilité de se faire passer pour tels.
Un prophète n’est pas celui qui reçoit l’éducation d’un prophète, mais celui qui a la conviction intime de ce qu’il est et doit, et ne peut ne pas être. Cette conviction est rare, et ne peut être, éprouvée que par les sacrifices qu’un homme fait à sa vocation.
De même pour la vraie science et l’art véritable. Un Lulli1 qui, à ses risques et périls, quitte le service de la cuisine pour jouer du violon, par les sacrifices qu’il fait, fait preuve de sa vocation. Mais l’élève d’un conservatoire, un étudiant, dont le seul devoir est d’étudier ce qu’on leur enseigne, ne sont même pas en état de faire preuve de leur vocation: ils profitent simplement d’une position qui leur paraît avantageuse.
Le travail manuel est un devoir et un bonheur pour tous; l’activité intellectuelle est une activité exceptionnelle, qui ne devient un devoir et un bonheur que pour ceux qui ont cette vocation. La vocation ne peut être connue et prouvée que par le sacrifice que fait le savant ou l’artiste de son repos et de son bien-être pour suivre sa vocation. Un homme qui continue à remplir son devoir, celui de soutenir sa vie par le travail de ses mains, et, malgré cela, prend sur les heures de son repos et de son sommeil pour penser et produire dans la sphère intellectuelle, fait preuve de sa vocation. Celui qui se libère du devoir moral de chaque homme, et, sous le prétexte de son goût pour les sciences et les arts, s’arrange une vie de parasite, ne produira jamais que de la fausse science et du faux art.
Les produits de la vraie science et du vrai art sont les produits du sacrifice, mais pas de certains avantages matériels.
Mais que deviennent les sciences et les arts? Que de fois j’ai entendu cette question, faite par des gens qui ne se souciaient ni des sciences, ni des arts, et n’avaient même pas une idée un peu claire de ce que c’était que les sciences et les arts! On dirait que ces gens n’ont rien tant à coeur que le bien de l’humanité qui, d’après leur croyance, ne peut être produit que par le développement de ce qu’ils appellent des sciences et des arts.
Mais comment se trouve-t-il qu’il y ait des gens assez fous pour contester l’utilité des sciences et des arts? Il y a des ouvriers manuels, des ouvriers agriculteurs. Personne ne s’est jamais avisé de contester leur utilité; et jamais ouvrier ne se mettra en tête de prouver l’utilité de son travail. Il produit; son produit est nécessaire et un bien pour les autres. On en profite et personne ne doute de son utilité. Et encore moins, personne ne la prouve.
Les ouvriers des arts et des sciences sont dans les mêmes conditions. Comment se trouve-t-il qu’il y ait des gens qui s’efforcent de tout leur pouvoir de prouver leur utilité?
La raison est que les véritables ouvriers des sciences et des arts ne s’arrogent aucuns droits; ils donnent les produits de leur travail; ces produits sont utiles, et ils n’ont aucun besoin de droits et de preuves à leurs droits. Mais la grande majorité de ceux qui se disent savants et artistes savent fort bien que ce qu’ils produisent ne vaut pas ce qu’ils consomment, et ce n’est qu’à cause de cela qu’ils se donnent tant de peines, comme les prêtres de tous les temps, de prouver que leur activité est indispensable au bien de l’humanité.
La science véritable et l’art véritable ont toujours existé et existeront toujours comme tous les autres modes de l’activité humaine, et il est impossible et inutile de les contester ou de les prouver.
Le faux rôle que jouent dans notre société les sciences et les arts provient de ce que les gens soi-disant civilisés, ayant à leur tête les savants et les artistes, sont une caste privilégiée comme les prêtres. Et cette caste a tous les défauts de toutes les castes. Elle a le défaut de dégrader et de rabaisser le principe en vertu duquel elle s’organise. Au lieu d’une vraie religion — une fausse. Au lieu d’une vraie science — une fausse. De même pour l’art. Elle a le défaut de peser sur les masses, et, pardessus cela, de les priver de ce qu’on prétend propager. Et le plus grand défaut, celui de la contradiction constante du principe qu’ils professent avec leur manière d’agir.
En exceptant ceux qui soutiennent le principe inepte de la science pour la science et de l’art pour l’art, les partisans de la civilisation sont obligés d’affirmer que la science et l’art sont un grand bien pour l’humanité.
En quoi consiste ce bien? Quels sont les signes par lesquels on puisse distinguer le bien du mal? Les partisans de la science et de l’art ont gardé de répondre à ces questions. Ils prétendent même que la définition du bien et du beau est impossible. «Le bien en général, disent-ils, le bien, le beau, ne peut être défini».
Mais ils mentent. De tout temps, l’humanité n’a pas fait autre chose dans son progrès que de définir le bien et le beau. Le bien est défini depuis des sciècles. Mais cette définition ne leur convient pas; elle démasque la futilité, si ce n’est les effets nuisibles, contraires au bien et au beau, de ce qu’ils appellent leurs sciences et leurs arts. Le bien et le beau est défini depuis des siècles. Les Brahmanes, les sages des Bouddhistes, les sages des Chinois, des Hébreux, des Egyptiens, les stoïciens grecs l’ont défini, et l’evangile l’a défini de la manière la plus précise. Tout ce qui réunit les hommes est le bien et le beau, — tout ce qui les sépare est le mal et le laid. Tout le monde connaît cette formule. Elle est écrite dans notre coeur.
Le bien et le beau pour l’humanité est ce qui unit les hommes. Eh bien, si les partisans des sciences et des arts avaient en effet pour motif le bien de l’humanité, ils n’auraient pas ignoré le bien de l’homme, et, ne l’ignorant pas, ils n’auraient cultivé que les sciences et les arts qui mènent à ce but. Il n’y aurait pas de sciences juridiques, de science militaire, de science d’économie politique, ni de finances, qui n’ont d’autre but que le bien-être de certaines nations au détriment des autres. Si le bien avait été, en effet, le critérium de la science et des arts, jamais les recherches des sciences positives, complètement futiles par rapport au véritable bien de l’humanité, n’auraient acquis l’importance qu’elles ont, ni surtout les produits de nos arts, bons pour tout au plus à désennuyer les oisifs.
La sagesse humaine ne consiste point dans le savoir des choses. Et il y a une infinité de choses qu’on peut savoir. Et connaître le plus de choses possible ne constitue pas la sagesse. La sagesse humaine consiste à connaître l’ordre des choses qu’il est bon de savoir consiste à savoir ranger ses connaissances d’après leur importance.
Or, de toutes les sciences que l’homme peut et doit savoir, la principale, c’est la science de vivre de manière à faire le moins de mal et le plus de bien possible, et de tous les arts, celui de savoir éviter le mal et produire le bien avec le moins d’efforts possible. Et voilà qu’il se trouve que parmi tous les arts et les sciences qui prétendent servir au bien de l’humanité — la première des sciences et le premier des arts par leur importance non seulement n’existent pas, mais sont exclus de la liste des sciences et des arts.