Глава XXXI
— Когда ты пишешь картины, где фигурируют махи и их кавалеры, тогда композиция получается естественной. Как только дело доходит до аристократических фамилий, так фигуры как будто деревенеют.
Жизнь умерших людей не прекращается в этом мире
Франсиско сердито выпятил нижнюю губу. Потом рассмеялся.
— Наконец-то я слышу прежнего Агустина, — сказал он и провел кистью две широкие полосы через всю картину, так что она стала никуда негодной, и начал сызнова.
Но еще более, не скажу с другой стороны, но по самому существу жизни, как мы сознаем ее, становится ясным суеверие смерти. Мой друг, брат, жил так же, как и я, и теперь перестал жить так, как я. Жизнь его была его сознание и происходила в условиях его телесного существования; значит, нет места и времени для проявления его сознания, и его нет для меня. Брат мой был, я был в общении с ним, а теперь его нет, и я никогда не узнаю, где он.
Герцогиня Осунская просила Гойю написать несколько картин фантастического содержания для ее поместья Аламеда.
«Между ним и нами прерваны все связи. Его нет для нас, и нас также не будет для тех, кто останется. Что же это, как не смерть?» Так говорят люди, не понимающие жизни; люди эти видят в прекращении внешнего общения самое несомненное доказательство действительной смерти. А между тем ни на чем яснее и очевиднее, чем на прекращении плотского существования близких людей, не рассеивается призрачность представления о смерти. Брат мой умер, что же сделалось? Сделалось то, что доступное моему наблюдению в пространстве и времени проявление его отношения к миру исчезло из моих глаз и ничего не осталось.
Он не знал, куда деваться от работы, но герцогиня была старая приятельница, она давала ему заказы и рекомендации, когда он был еще неизвестным художником, и потому он согласился.
«Ничего не осталось», — так бы сказала куколка, кокон, не выпустивший еще бабочку, увидав, что лежавший с ним рядом кокон остался пустой. Но кокон мог бы сказать так, если бы он мог думать и говорить, потому что, потеряв своего соседа, он бы уже действительно ничем не чувствовал его. Не то с человеком. Мой брат умер, кокон его, правда, остался пустой, я не вижу его в той форме, в которой я до этого видел его, но исчезновение его из моих глаз не уничтожило моего отношения к нему. У меня осталось, как мы говорим, воспоминание о нем.
— Оказывается, вы очень постоянны в дружбе, дон Франсиско, — заметила Каэтана удивленно и чуть раздраженно.
Осталось воспоминание, — не воспоминание его рук, лица, глаз, а воспоминание его духовного образа.
Гойя написал для герцогини Осунской серию картин с изображением ведьм и всяческого волшебства. Тут была и кухня ведьмы, где одного из вновь посвященных как раз превращают в животное — он уже обзавелся собачьей мордой и хвостом. Тут были летающие и пляшущие ведьмы с обнаженными торсами, в остроконечных шапках, а внизу копошилась безликая нечисть. На третьей картине был изображен дьявол в образе гигантского козла, с огромными изящно изогнутыми рогами, он сидел в кругу поклоняющихся ему ведьм. Все это было очень легко, непринужденно, причудливо и увлекательно.
Агустин посмотрел картины.
Что такое это воспоминание? такое простое и, как кажется, понятное слово! Исчезают формы кристаллов, животных, — воспоминания не бывает между кристаллами и животными. У меня же есть воспоминание моего друга и брата. И воспоминание это тем живее, чем согласнее была жизнь моего друга и брата с законом разума, чем больше она проявлялась в любви. Воспоминание это не есть только представление, но воспоминание это есть что-то такое, что действует на меня и действует точно так же, как действовала на меня жизнь моего брата во время его земного существования. Это воспоминание есть та самая его невидимая, невещественная атмосфера, которая окружала его жизнь и действовала на меня и на других при его плотском существовании, точно так же, как она на меня действует и после его смерти. Это воспоминание требует от меня после его смерти теперь того же самого, чего оно требовало от меня при его жизни. Мало того, воспоминание это становится для меня более обязательным после его смерти, чем оно было при его жизни. Та сила жизни, которая была в моем брате, не только не исчезла, не уменьшилась, но даже не осталась той же, а увеличилась и сильнее, чем прежде, действует на меня.
— Написаны они мастерски, — сказал он.
Сила его жизни после его плотской смерти действует так же или сильнее, чем до смерти, и действует как все истинно живое. На каком же основании, чувствуя на себе эту силу жизни точно такою же, какою она была при плотском существовании моего брата, т. е. как его отношение к миру, уяснявшее мне мое отношение к миру, я могу утверждать, что мой умерший брат не имеет более жизни? Я могу сказать, что он вышел из того низшего отношения к миру, в котором он был как животное, и в котором я еще нахожусь, — вот и всё; могу сказать, что я не вижу того центра нового отношения к миру, в котором он теперь; но не могу отрицать его жизни, потому что чувствую на себе ее силу. Я смотрел в отражающую поверхность на то, как держал меня человек; отражающая поверхность потускнела. Я не вижу больше, как он меня держит, но чувствую всем существом, что он все точно так же держит меня и, следовательно, существует.
— Но что же? — спросил Гойя.
— Раньше, — начал Агустин, тщательно выбирая слова, — когда ты находил что-то новое, оно скоро надоедало тебе, и ты опять искал чего-то нового для каждого нового замысла. А тут, — он пренебрежительно мотнул головой в сторону ведьмовских картин, — все то же самое, что в картинах об инквизиции, только без смысла, пустое.
Но, мало того, эта невидимая мне жизнь моего умершего брата не только действует на меня, но она входит в меня. Его особенное живое я, его отношение к миру становится моим отношением к миру. Он как бы в установлении отношения к миру поднимает меня на ту ступень, на которую он поднялся, и мне, моему особенному живому я, становится яснее та следующая ступень, на которую он уже вступил, скрывшись из моих глаз, но увлекая меня за собою. Так я сознаю для себя жизнь уснувшего плотскою смертью брата и потому не могу в ней сомневаться; но и наблюдая действия этой исчезнувшей из моих глаз жизни на мир, я еще несомненно убеждаюсь в действительности этой исчезнувшей из моих глаз жизни. Человек умер, но его отношение к миру продолжает действовать на людей, даже не так, как при жизни, а в огромное число раз сильнее, и действие это по мере разумности и любовности увеличивается и растет, как все живое, никогда не прекращаясь и не зная перерывов.
— Спасибо, — сказал Гойя.
Христос умер очень давно, и плотское существование его было короткое, и мы не имеем ясного представления о его плотской личности, но сила его разумно-любовной жизни, его отношение к миру — ничье иное, действует до сих пор на миллионы людей, принимающих в себя это его отношение к миру и живущих им. Что же это действует? Что это такое, бывшее прежде связанным с плотским существованием Христа, составляющее продолжение и разрастание той же его жизни? Мы говорим, что это не жизнь Христа, а последствия ее. И сказав такие, не имеющие никакого значения слова, нам кажется, что мы сказали нечто более ясное и определенное, чем то, что сила эта есть сам живой Христос. — Ведь точно так могли бы сказать муравьи, копавшиеся около желудя, который пророс и стал дубом; желудь пророс и стал дубом и раздирает почву своими кореньями, роняет сучья, листья, новые желуди, заслоняет свет, дождь, изменяет все, что жило вокруг него. «Это не жизнь желудя», — скажут муравьи, — «а последствия его жизни, которая кончилась тогда, когда мы сволокли этот желудь и бросили его в ямку».
Увидела картины и Каэтана.
— Мило, — заметила она. — Их мне не жаль отдавать герцогине.
Мой брат умер вчера или тысячу лет тому назад, и та самая сила его жизни, которая действовала при его плотском существовании, продолжает действовать во мне и в сотнях, тысячах, миллионах людей еще сильнее, несмотря на то, что видимый мне центр этой силы его временного плотского существования исчез из моих глаз. Что же это значит? Я видел свет от горевшей передо мной травы. Трава эта потухла, но свет только усилился: я не вижу причины этого света, не знаю, что горит, но могу заключить, что тот же огонь, который сжег эту траву, жжет теперь дальний лес, или что-то такое, чего я не могу видеть. Но свет этот таков, что я не только вижу его теперь, но он один руководит мною и дает мне жизнь. Я живу этим светом. Как же мне отрицать его? Я могу думать, что сила этой жизни имеет теперь другой центр, невидимый мне. Но отрицать его я не могу, потому что ощущаю ее, движим и живу ею. Каков этот центр, какова эта жизнь сама в себе, я не могу знать, — могу гадать, если люблю гадание и не боюсь запутаться. Но если я ищу разумного понимания жизни, то удовольствуюсь ясным, несомненным, и не захочу портить ясное и несомненное присоединением к нему темных и произвольных гаданий. Довольно мне знать, что если все то, чем я живу, сложилось из жизни живших прежде меня и давно умерших людей и что поэтому всякий человек, исполнявший закон жизни, подчинивший свою животную личность разуму и проявивший силу любви, жил и живет после исчезновения своего плотского существования в других людях, — чтобы нелепое и ужасное суеверие смерти уже никогда более не мучило меня.
Гойя разозлился.
— По-твоему, они очень плохи? — спросил он.
На людях, оставляющих после себя силу, продолжающую действовать, мы можем наблюдать и то, почему эти люди, подчинив свою личность разуму и отдавшись жизни любви, никогда не могли сомневаться и не сомневались в невозможности уничтожения жизни.
— А ты веришь в ведьм? — спросила она в свою очередь.
В жизни таких людей мы можем найти и основу их веры в непрекращаемость жизни и потом, вникнув и в свою жизнь, найти и в себе эти основы. Христос говорил, что он будет жить после исчезновения призрака жизни. Он говорил это потому, что он уже тогда, во время своего плотского существования, вступил в ту истинную жизнь, которая не может прекращаться. Он жил уже вовремя своего плотского существования в лучах света оттого другого центра жизни, к которому он шел, и видел при своей жизни, как лучи этого света уже освещали людей вокруг него. То же видит и каждый человек, отрекающийся от личности и живущий разумной, любовной жизнью.
— Ты уже спрашивала меня об этом, — ворчливо ответил он.
Какой бы тесный ни был круг деятельности человека — Христос он, Сократ, добрый, безвестный, самоотверженный старик, юноша, женщина, — если он живет, отрекаясь от личности для блага других, он здесь, в этой жизни уже вступает в то новое отношение к миру, для которого нет смерти и установление которого есть для всех людей дело этой жизни.
Человек, положивши свою жизнь в подчинение закону разума и в проявление любви, видит уж в этой жизни, с одной стороны, лучи света того нового центра жизни, к которому он идет, с другой то действие, которое свет этот, проходящий через него, производит на окружающих. И это дает ему несомненную веру в неумаляемость, неумираемость и в вечное усиление жизни. Веру в бессмертие нельзя принять от кого-нибудь, нельзя себя убедить в бессмертии. Чтобы была вера в бессмертие, надо, чтобы оно было, а чтобы оно было, надо понимать свою жизнь в том, в чем она бессмертна. Верить в будущую жизнь может только тот, кто сделал свою работу жизни, установил в этой жизни то новое отношение к миру, которое уже не умещается в нем.
— В тот раз ты ответил, что веришь, — продолжала она. — Потому я и говорю, что они милы.
Глава XXXII
Его и обрадовали и раздосадовали ее слова. Случалось, и нередко, что она понимала его живопись лучше, чем кто угодно, а иногда она равнодушно отворачивалась от картины, которая, по его мнению, должна была ее-взволновать. Если она одобряла, то одобряла сразу, бесповоротно, а если что-нибудь оставляло ее равнодушной, то уж навсегда. В некоторых случаях он, против своего обыкновения, пытался ей объяснить, почему сделал это так, а не иначе, но она слушала рассеянно, явно скучала, и он отказывался ее убеждать.
Суеверие смерти происходит от того, что человек смешивает свои различные отношения к миру
Отказался он также и писать ее. Правда, два портрета, написанных им с герцогини Альба, заслужили и ее и всеобщее одобрение. Но ему самому они не нравились. Он находил, что они не до конца передают ее, а значит, не передают вовсе. Она требовала, чтобы он написал ее махой, только настоящей, а не наряженной под маху. Но такой он ее не видел и не хотел писать такой.
Да, если взглянуть на жизнь в ее истинном значении, то становится трудным понять даже, на чем держится странное суеверие смерти.
До известной степени она и в самом деле была махой, хотя бы потому, что даже не думала скрывать их связь. Она показывалась с ним повсюду — в театре, на бое быков, на бульваре дель Прадо. Вначале он этим гордился, но мало-помалу ему стало обидно, что его чувства выставляются напоказ; кроме того, он боялся неприятностей. Когда он робко намекал на это, она только еще выше поднимала брови. Она была Альба — никакие сплетни не могли коснуться ее.
Так, когда разглядишь то, что в темноте напугало тебя, как привидение, никак не можешь опять восстановить того призрачного страха.
Его приглашали на все приемы и во дворце герцога и у старой маркизы де Вильябранка. Ни герцог, ни его мать никогда не показывали виду, что отношения Гойи и Каэтаны им известны. Франсиско чуждался герцога и испытывал к нему немного презрительную жалость. Но едва дело касалось музыки, лицо герцога преображалось, и это трогало Гойю и внушало ему уважение. Другие гранды ничего не знали, кроме своего чванства.
Боязнь потери того, что одно есть, происходит только от того, что жизнь представляется человеку не только в одном известном ему, но невидимом, особенном отношении его разумного сознания к миру, но и в двух неизвестных ему, но видимых ему отношениях: его животного сознания и тела к миру. Все существующее представляется человеку: 1) отношением его разумного сознания к миру, 2) отношением его животного сознания к миру и 3) отношением его тела к миру. Не понимая того, что отношение его разумного сознания к миру есть единственная его жизнь, человек представляет себе свою жизнь еще и в видимом отношении животного сознания и вещества к миру, и боится потерять свое особенное отношение разумного сознания к миру, когда в его личности нарушается прежнее отношение его животного и вещества, его составляющего, к миру.
К старой маркизе Гойя питал почтительную симпатию. Она хорошо разбиралась в людях. «Elle est chatoyante», — сказала она о Каэтане, и он со временем убедился, как метко было ее определение. Ему хотелось подробнее поговорить с ней о Каэтане, но, при всей своей врожденной приветливости, она была настолько знатной дамой, что он на это не решался.
Такому человеку кажется, что он происходит из движения вещества, переходящего на ступень личного животного сознания. Ему кажется, что это животное сознание переходит в разумное, и что потом это разумное сознание ослабевает, переходит опять назад в животное, и под конец животное ослабевает и переходит в мертвое вещество, из которого оно взялось. Отношение же его разумного сознания к миру представляется ему при этом взгляде чем-то случайным, ненужным и гибнущим. При этом взгляде оказывается то, что отношение его животного сознания к миру не может уничтожиться, — животное продолжает себя в своей породе; отношение вещества к миру уже никак не может уничтожиться и вечно; а самое драгоценное — разумное сознание его — не только не вечно, но есть только проблеск чего-то ненужного, излишнего.
И человек чувствует, что этого не может быть. И в этом — страх смерти. Чтобы спастись от этого страха, одни люди хотят уверить себя в том, что животное сознание и есть их разумное сознание, и что неумираемость животного человека, т. е. его породы, потомства, удовлетворяет тому требованию неумираемости разумного сознания, которое они носят в себе. Другие хотят уверить себя, что жизнь, никогда прежде не существовавшая, вдруг появившись в плотском виде и исчезнув в нем, опять воскреснет во плоти и будет жить. Но верить ни в то, ни в другое невозможно для людей, не признающих жизнь в отношении разумного сознания к миру. Для них очевидно, что продолжение рода человеческого не удовлетворяет неперестающему заявлять себя требованию вечности своего особенного я; а понятие вновь начинающейся жизни заключает в себе понятие прекращения жизни, и если жизни не было прежде, не было всегда, то ее не может быть и после.
Из приближенных Каэтаны ему больше всего мешал доктор Хоакин Пераль. Его бесила красивая карета, в которой разъезжал доктор; бесило, с каким знанием дела и уверенностью тот говорил обо всем на свете; и о музыке герцога, и о картинах самого Франсиско. А больше всего бесило то, что обычно он, Гойя, сразу угадывал отношения между людьми, а тут никак не мог понять, какого рода отношения связывают Каэтану с ее врачом. Ни по учтивой невозмутимости врача, ни по дружеской насмешливости Каэтаны ни о чем нельзя было судить. Постепенно само присутствие врача стало раздражать Франсиско. При встрече с доном Хоакином он всячески старался сдержать себя, но в ту же секунду у него с языка срывалась какая-нибудь неумная дерзость, которую все присутствующие воспринимали с удивлением, а сам Пераль — с любезно-снисходительной улыбкой.
Для тех и других земная жизнь есть волна. Из мертвого вещества выделяется личность, из личности разумное сознание — вершина волны; поднявшись на вершину, волна, разумное сознание и личность спускаются туда, откуда они вышли, и уничтожаются. Жизнь человеческая для тех и других есть жизнь видимая. Человек вырос, созрел, умер, и после смерти ничего для него уже быть не может, — то, что после него и от него осталось: или потомство, или даже его дела, не может удовлетворять его. Он жалеет себя, боится прекращения своей жизни. В то же, что эта его жизнь, которая началась здесь на земле в его теле и здесь же кончилась, что эта жизнь его самого опять воскреснет, он не может верить.
Доктор никак не мог подыскать подходящее помещение для своей коллекции картин, собранной им за границей, в конце концов герцогиня предоставила ему две залы в своем огромном дворце Лириа и пригласила своих и его друзей посмотреть картины.
Человек знает, что если его не было прежде, и он появился из ничего и умер, то его, особенного его, никогда больше не будет и быть не может. Человек познает то, что он не умрет, только тогда, когда он познает то, что он никогда не рожался и всегда был, есть и будет. Человек поверит в свое бессмертие только тогда, когда он поймет, что его жизнь не есть волна, а есть то вечное движение, которое в этой жизни проявляется только волною.
Представляется, что я умру, и кончится моя жизнь, и эта мысль мучает и пугает, потому что жалко себя. Да что умрет? Чего мне жалко? Что я такое с самой обыкновенной точки зрения? Я прежде всего плоть. Ну что же? за это я боюсь, этого мне жалко? Оказывается, что нет: тело, вещество не может пропасть никогда, нигде, ни одна частичка. Стало быть, эта часть меня обеспечена, за эту часть бояться нечего. Все будет цело. Но нет, говорят, не этого жалко. Жалко меня, Льва Николаевича, Ивана Семеныча… Да ведь всякий уж не тот, каким он был 20 лет тому назад, и всякий день он уж другой. Какого же мне жалко? Нет, говорят, не то, не этого жалко. Жалко сознания меня, моего я.
Это была очень пестрая коллекция: здесь бок о бок висели фламандские и немецкие мастера, старые малоизвестные итальянцы, один Греко, один Менгс, один Давид, а также тот Гойя, которого Каэтана подарила своему доктору, но за всей этой пестротой чувствовалось нечто объединяющее — ярко выраженный, хотя и прихотливый вкус настоящего знатока.
Да ведь это твое сознание не было всегда одно, а были разные: было иное год тому назад, еще более иное десять лет назад и совсем иное еще прежде; сколько ты помнишь, оно все шло изменяясь. Что же тебе так понравилось твое теперешнее сознание, что тебе так жалко потерять его? Если бы оно было у тебя всегда одно, тогда бы понятно было, а то оно все только и делало, что изменялось. Начала его ты не видишь и не можешь найти, и вдруг ты хочешь, чтобы ему не было конца, чтобы то сознание, которое теперь в тебе, оставалось бы навсегда. Ты с тех пор, как помнишь себя, все шел. Ты пришел в эту жизнь, сам не зная как, но знаешь, что пришел тем особенным я, которое ты есть, потом шел, шел, дошел до половины и вдруг не то обрадовался, не то испугался и уперся и не хочешь двинуться с места, идти дальше, потому что не видишь того, что там. Но ведь ты не видал тоже и того места, из которого ты пришел, а ведь пришел же ты; ты вошел во входные ворота и не хочешь выходить в выходные.
Вся жизнь твоя была шествие через плотское существование: ты шел, торопился идти и вдруг тебе жалко стало того, что совершается то самое, что ты, не переставая, делал. Тебе страшна большая перемена положения твоего при плотской смерти; но ведь такая большая перемена совершилась с тобой при твоем рождении, и из этого для тебя не только не вышло ничего плохого, но, напротив, вышло такое хорошее, что ты и расстаться с ним не хочешь.
Что может пугать тебя? Ты говоришь, что тебе жалко того тебя, с теперешними чувствами, мыслями, с тем взглядом на мир, с теперешним твоим отношением к миру.
— «Единственное, чего мне не удалось приобрести, это — Рафаэля, — пожаловался Пераль в присутствии Каэтаны и гостей. — Может быть, наши потомки скажут, что мы его зачастую переоценивали, но я лично, признаюсь откровенно, любую из висящих здесь картин отдал бы за Рафаэля. Вы как будто не одобряете этого, дон Франсиско, — по-дружески обратился он к Гойе, — и вы, несомненно, правы. Не откажите высказать нам свои соображения.
Ты боишься потерять свое отношение к миру. Какое же это отношение? В чем оно?
— Растолковывать вам эти соображения было бы слишком долго, дон Хоакин, — отрезал Франсиско, — и так же бесполезно, как если бы вы вздумали излагать нам свои взгляды на медицину.
Если оно в том, что ты так ешь, пьешь, плодишься, строишь жилища, одеваешься, так или иначе относишься к другим людям и животным, то ведь все это есть отношение всякого человека, как рассуждающего животного, к жизни, и это отношение пропасть никак не может; таких было, и есть, и будет миллионы, и порода их сохранится наверное так же несомненно, как каждая частица материи. Сохранение породы с такой силой вложено во всех животных, и потому так прочно, что бояться за него нечего. Если ты животное, то тебе бояться нечего, если же ты вещество, то ты еще более обеспечен в своей вечности.
Все с той же неизменной учтивостью доктор Пераль обратился к другим и заговорил о другом. Каэтана тоже продолжала улыбаться, но она и не думала прощать Франсиско его грубый выпад.
Если же ты боишься потерять то, что не есть животное, то ты боишься потерять свое особенное разумное отношение к миру, — то, с которым ты вступил в это существование. Но ведь ты знаешь, что оно возникло не с твоим рождением: оно существует независимо от твоего родившегося животного и потому не может зависеть и от смерти его.
Когда, как полагалось, начался бал, она приказала играть менуэт, танец, уже выходивший из моды, и пригласила Гойю быть ее кавалером. Гойя отлично понимал, что при его грузной фигуре, да еще в узком праздничном наряде, у него в грациозном менуэте будет довольно плачевный вид. А он вовсе не намерен был служить ей пелеле — паяцем. Он зарычал было, но она взглянула на него, и он пошел танцевать. Танцевал он с остервенением. И разъяренный отправился домой.
В середине июля двор обычно переезжал в горы, в королевскую резиденцию Сан-Ильдефонсо, чтобы провести жаркие месяцы на прохладе; Каэтане, как статс-даме королевы, полагалось ехать туда же, и Франсиско с тоской думал о долгом одиноком лете в Мадриде. Но однажды она сказала:
Глава XXXIII
— Дон Хосе слишком плохо чувствует себя в этом году, чтобы в такую жару находиться при дворе. Я испросила себе отпуск, мне хочется провести лето вместе с доном Хосе в нашем поместье Пьедраита. И мы просим вас, дон Франсиско, пожаловать к нам в Пьедраиту. Вы будете писать портреты с дона Хосе и доньи Марии-Антонии, а может быть, соблаговолите написать и меня. Времени там будет вдоволь. Каждый из нас может сколько угодно вам позировать.
Жизнь видимая есть часть бесконечного движения жизни
Франсиско просиял. Он не сомневался, что со стороны Каэтаны это жертва: при всей своей неприязни к королеве, она предпочитала придворную жизнь скуке долгих летних месяцев в загородном замке.
Мне жизнь моя земная и жизнь всех других людей представляется так:
На следующий день королева после утреннего туалета задержала-герцогиню Альба. Она от души желает, чтобы пребывание в Пьедраите пошло на пользу дону Хосе. Она также всемерно одобряет решение доньи Каэтаны не оставлять своего супруга одного.
Я и всякий живущий человек — мы застаем себя в этом мире с известным, определенным отношением к миру, с известной степенью любви. Нам кажется сначала, что с этого отношения нашего к миру и начинается наша жизнь, но наблюдения над собой и над другими людьми показывают нам, что это отношение к миру, степень любви каждого из нас, не начались с этой жизнью, а внесены нами в жизнь из скрытого от нас нашим плотским рождением прошедшего; кроме того, мы видим, что все течение нашей жизни здесь есть ничто иное, как неперестающее увеличение, усиление нашей любви, которое никогда не прекращается, но только скрывается от наших глаз плотской смертью.
— Таким образом, при дворе и в городе будет меньше, поводов сплетничать по адресу одной из первых дам в королевстве, — ласково закончила она.
— Ваше величество, без сомнения, правы, здесь, при дворе, трудно уберечься от сплетен. Кого только мне не приписывают! Тут и граф де Теба, тут и дон Агустин Ланкастер, и граф де Фуэнтес, и герцог де Трастамара. Я могла бы назвать еще целую дюжину, — медовым голосом дерзко ответила герцогиня.
Видимая жизнь наша представляется мне отрезком конуса, вершина и основание которого скрываются от моего умственного взора. Самая узкая часть конуса есть то мое отношение к миру, с которым я впервые сознаю себя; самая широкая часть есть то высшее отношение к жизни, до которого я достиг теперь. Начало этого конуса — вершина его — скрыта от меня во времени моим рождением, продолжение конуса скрыто от меня будущим, одинаково неведомым и в моем плотском существовании и в моей плотской смерти. Я не вижу ни вершины конуса, ни основания его, но по той части его, в которой проходит моя видимая, памятная мне жизнь, я несомненно узнаю его свойства. Сначала мне кажется, что этот отрезок конуса и есть вся моя жизнь, но по мере движения моей истинной жизни, с одной стороны, я вижу, что то, что составляет основу моей жизни, находится позади ее, за пределами ее: по мере жизни я живее и яснее чувствую мою связь с невидимым мне прошедшим; с другой стороны, я вижу, как эта же основа опирается на невидимое мне будущее, я яснее и живее чувствую свою связь с будущим и заключаю о том, что видимая мною жизнь, земная жизнь моя, есть только малая часть всей моей жизни с обоих концов ее — до рождения и после смерти — несомненно существующей, но скрывающейся от моего теперешнего познания. И потому прекращение видимости жизни после плотской смерти, так же как невидимость ее до рождения, не лишает меня несомненного знания ее существования до рождения и после смерти. Я вхожу в жизнь с известными готовыми свойствами любви к миру вне меня; плотское мое существование — короткое или длинное — проходит в увеличении этой любви, внесенной мною в жизнь, и потому я заключаю несомненно, что я жил до своего рождения и буду жить, как после того момента настоящего, в котором я, рассуждая, нахожусь теперь, так и после всякого другого момента времени до или после моей плотской смерти. Глядя вне себя на плотские начала и концы существования других людей (даже существ вообще), я вижу, что одна жизнь как будто длиннее, другая короче; одна прежде проявляется и дольше продолжает быть мне видима, — другая позже проявляется и очень скоро опять скрывается от меня, но во всех я вижу проявление одного и того же закона всякой истинной жизни — увеличение любви, как бы расширение лучей жизни. Раньше или позже опускается завеса, скрывающая от меня временное течение жизни людей, жизнь всех людей все та же одна жизнь и все так же, как и всякая жизнь, не имеет ни начала, ни конца. И то, что человек дольше или меньше жил в видимых мною условиях этого существования, не может представлять никакого различия в его истинной жизни. То, что один человек дольше проходил через открытое мне поле зрения или другой быстро прошел через него, никак не может заставить меня приписать больше действительной жизни первому и меньше второму. Я несомненно знаю, что, если я видел проходящим мимо моего окна человека, скоро ли, или медленно — все равно я несомненно знаю, что этот человек был и до того времени, когда я увидал его, и будет продолжать быть и скрывшись из моих глаз.
Все те, кого она перечислила, считались любовниками королевы.
Но зачем же одни проходят быстро, а другие медленно? Зачем старик, засохший, закостеневший нравственно, неспособный, по нашему взгляду, исполнять закон жизни — увеличение любви — живет, а дитя, юноша, девушка, человек во всей силе душевной работы, умирает, — выходит из условий этой плотской жизни, в которой, по нашему представлению, он только начинал устанавливать в себе правильное отношение к жизни?
— Мы с вами, донья Каэтана, иногда не прочь отбросить строгий этикет и поиграть в маху, — все так же ласково сказала донья Мария-Луиза. — Вы можете себе это позволить потому, что вы молоды и недурны собой, а я потому, что я — божьей милостью королева. Впрочем, мне это труднее, молодость моя миновала, и многие мужчины находят меня непривлекательной. Мне нужно восполнять этот изъян умом и искусством. Как вам известно, я заменила некоторые собственные зубы бриллиантовыми, чтобы легче было укусить и удержать, — она сделала паузу и улыбнулась, — когда мне вздумается укусить.
Еще понятны смерти Паскаля, Гоголя; но — Шенье, Лермонтова и тысяча других людей с только что, как нам кажется, начавшейся внутренней работой, которая так хорошо, нам кажется, могла быть доделана здесь?
Герцогиня тоже улыбнулась: но улыбка вышла натянутая, как у переодетых махами дам на шпалерах. В словах итальянки слышалась угроза.
Но ведь это нам кажется только. Никто из нас ничего не знает про те основы жизни, которые внесены другими в мир, и про то движение жизни, которое совершилось в нем, про те препятствия для движения жизни, которые есть в этом существе, и, главное, про те другие условия жизни, возможные, но невидимые нам, в которые в другом существовании может быть поставлена жизнь этого человека.
— В Пьедраите у нас будет очень небольшое общество, — сказала герцогиня, — мы пригласили к нам только художника Гойю. Он говорит, что никак не может справиться с моим портретом, — весело заключила она.
Нам кажется, глядя на работу кузнеца, что подкова совсем готова — стоит только раза два ударить, — а он сламывает ее и бросает в огонь, зная, что она не проварена.
— Понимаю, из любви к искусству вы предоставляете своему художнику возможность вас изучить, — ответила Мария-Луиза и вскользь добавила: — Постарайтесь же не давать повода к сплетням, герцогиня Альба.
Совершается или нет в человеке работа истинной жизни, мы не можем знать. Мы знаем это только про себя. Нам кажется, что человек умирает, когда этого ему не нужно, а этого не может быть. Умирает человек только тогда, когда это необходимо для его блага, точно так же, как растет, мужает человек только тогда, когда ему это нужно для его блага.
«Это — предостереженье
Или ваш приказ?» — спросила,
Пристально в глаза ей глядя,
Каэтана… И любезно
Королева отвечала:
«Нет, пока всего лишь просто
Дружеский, если хотите,
Материнский мой совет».
Озноб по коже
Пробежал у Каэтаны.
Но представился ей Франчо,
Дни и ночи вместе с Франчо!
И она с себя стряхнула
Эти колкие намеки
Королевы,
Как соринку.
И в самом деле, если мы под жизнью разумеем жизнь, а не подобие ее, если истинная жизнь есть основа всего, то не может основа зависеть от того, что она производит: не может причина происходить из следствия, не может течение истинной жизни нарушаться изменением проявления ее. Не может прекращаться начатое и неконченное движение жизни человека в этом мире оттого, что у него сделается нарыв, или залетит бактерия, или в него выстрелят из пистолета.
Человек умирает только оттого, что в этом мире благо его истинной жизни не может уже увеличиться, а не оттого, что у него болят легкие, или у него рак, или в него выстрелили или бросили бомбу. Нам обыкновенно представляется, что жить плотской жизнью естественно, и неестественно погибать от огня, воды, холода, молнии, болезней, пистолета, бомбы; — но стоит подумать серьезно, глядя со стороны на жизнь людей, чтобы увидать, что напротив: жить человеку плотской жизнью среди этих гибельных условий, среди всех, везде распространенных и большей частью убийственных, бесчисленных бактерий, совершенно неестественно. Естественно ему гибнуть. И потому жизнь плотская среди этих гибельных условий есть, напротив, нечто самое неестественное в смысле материальном. Если мы живем, то это происходит вовсе не оттого, что мы бережем себя, а оттого, что в нас совершается дело жизни, подчиняющее себе все эти условия. Мы живы не потому, что бережем себя, а потому, что делаем дело жизни. Кончается дело жизни, и ничто уже не может остановить неперестающую гибель человеческой животной жизни, — гибель эта совершается, и одна из ближайших, всегда окружающих человека, причин плотской смерти представляется нам исключительной причиной ее.
15
Жизнь наша истинная есть, ее мы одну знаем, из нее одной знаем жизнь животную, и потому, если уж подобие ее подлежит неизменным законам, то как же она-то — то, что производит это подобие, — не будет подлежать законам?
Но нас смущает то, что мы не видим причин и действий нашей истинной жизни так, как видим причины и действия во внешних явлениях: не знаем, почему один вступает в жизнь с такими свойствами своего я, а другой с другими, почему жизнь одного обрывается, а другого продолжается? Мы спрашиваем себя: какие были до моего существования причины того, что я родился тем, что я есмь. И что будет после моей смерти от того, что я буду так или иначе жить? И мы жалеем о том, что не получаем ответов на эти вопросы.
После того как двор перекочевал в летнюю резиденцию возле Сан-Ильдефонсо, донья Хосефа Тудо стала тяготиться мадридской жарой. Дон Мануэль, не долго думая, пригласил ее в Сан-Ильдефонсо.
Но жалеть о том, что я не могу познать теперь того, что именно было до моей жизни и что будет после моей смерти, — это все равно, что жалеть о том, что я не могу видеть того, что за пределами моего зрения. Ведь если бы я видел то, что за пределами моего зрения, я бы не видал того, что в его пределах. А мне ведь, для блага моего животного, мне нужнее всего видеть то, что вокруг меня.
Она жила в самом городке, в Посольской гостинице, приятно коротая скучные жаркие дни со своей дуэньей Кончитой: играла с ней в карты, училась французскому языку, бренчала на гитаре. Дон Мануэль добился для нее на определенные часы доступа в дворцовые сады. Тут она подолгу просиживала перед каким-нибудь из знаменитых каскадов, перед источником Фамы, или водоемом Дианы, или перед фонтаном Ветров, слушала плеск водометов, мурлыкала себе под нос свои романсы, лениво, с благодушной грустью вспоминая молодого супруга, погибшего в океане, а то и своего милого художника Франсиско.
Ведь то же и с разумом, посредством которого я познаю. Если бы я мог видеть то, что за пределами моего разума, я бы не видал того, что в пределах его. А для блага моей истинной жизни мне нужнее всего знать то, чему я должен подчинить здесь и теперь свою животную личность для того, чтобы достигнуть блага жизни. И разум открывает мне это, открывает мне в этой жизни тот единый путь, на котором я не вижу прекращение своего блага.
Вместе с доном Мануэлем она совершала прогулки в поросшие чудесными лесами горы, которыми был окружен замок: дороги содержались в образцовом порядке для королевской охоты. Они скакали по Лосойской долине и по Вальсаинским лесам: верховой езде Пепа обучилась еще в Мадриде.
Он показывает несомненно, что жизнь эта началась не с рождением, а была и есть всегда, — показывает, что благо этой жизни растет, увеличивается здесь, доходя до тех пределов, которые уже не могут содержать его, и только тогда уходит из всех условий, которые задерживают его увеличение, переходя в другое существование. Разум ставит человека на тот единственный путь жизни, который, как конусообразный расширяющийся тунель, среди со всех сторон замыкающих его стен, открывает ему вдали несомненную неконечность жизни и ее блага.
Иногда Мануэль заговаривал о Гойе, о его пребывании в летней резиденции герцогов Альба и весьма цинично прохаживался насчет любовного союза быка Франсиско с хрупкой, грациозной доньей Каэтаной. Пепа слушала с равнодушной миной, но очень внимательно, и не отвечала ни слова. Дон Мануэль частенько возвращался к обитателям Пьедраиты. Он злорадствовал по поводу того, что надменный герцог, не пожелавший быть с ним на «ты», теперь, на посмешище всем, включил Франсиско в свой домашний круг. А что художник, всецело поглощенный своей страстью, перестал увиваться вокруг Пепы, тоже было ему на руку.
Впрочем, он не понимал, как мужчина, пользовавшийся расположением Пепы, мог променять ее на какую-то Каэтану. Ему самому эта строптивая, манерная, изломанная кукла была просто противна. Как-то раз во время утреннего туалета королевы он по-приятельски игриво спросил герцогиню — об этом случае он Пепе не рассказал: — А как поживает наш друг Франсиско? — И она с таким же точно невозмутимо-приветливым видом пропустила мимо ушей его вопрос, как в свое время герцог — его обращение на «ты».
Глава XXXIV
Необъяснимость страданий земного существования убедительнее всего доказывает человеку то, что жизнь его не есть жизнь личности, начавшаяся рождением и кончающаяся смертью
Однажды во время верховой прогулки к развалинам старинного охотничьего домика Вальсаин он снова принялся зубоскалить по поводу того, что Франчо все еще торчит в Пьедраите и никак не оторвется от своей Альбы. Пепа и на этот раз промолчала. Но позднее она сама вернулась к его словам. Они сошли с лошадей и, расположившись на земле, подкреплялись легкой закуской, которую приготовил для них слуга.
Но если бы человек и мог не бояться смерти и не думать о ней, одних страданий, ужасных, бесцельных, — ничем не оправдываемых и никогда не отвратимых страданий, которым он подвергается, было бы достаточно для того, чтобы разрушить всякий разумный смысл, приписываемый жизни.
— Собственно, Гойе следовало бы написать меня верхом, — ни с того ни с сего сказала Пепа.
Я занят добрым, несомненно полезным для других делом, и вдруг меня схватывает болезнь, обрывает мое дело и томит, и мучает меня без всякого толка и смысла. Перержавел винт в рельсах, и нужно, чтобы в тот самый день, когда он выскочит, в этом поезде, в этом вагоне ехала добрая женщина-мать, и нужно, чтобы раздавило на ее глазах ее детей. Проваливается от землетрясения именно то место, на котором стоит Лиссабон или Верный, и зарываются живыми в землю и умирают в страшных страданиях — ничем не виноватые люди. Какой это имеет смысл? Зачем, за что эти и тысячи других бессмысленных, ужасных случайностей, страданий, поражающих людей?
Дон Мануэль как раз подносил ко рту кусочек заячьего паштета. Он опустил руку. Конечно, Пепа не бог весть какая наездница, но на лошади вид у нее великолепный, против этого не поспоришь, и ей, понятно, хочется, чтобы ее написали в костюме амазонки. Однако же до недавнего времени верховая езда была привилегией грандов; правда, лицам, не принадлежащим к высшей знати, прямо не запрещалось позировать верхом, но таких примеров еще не бывало, это шло в разрез со всеми обычаями. Что скажет королева, что скажет весь свет, если первый министр велит изобразить молодую вдовушку Тудо лихой наездницей?
Объяснения рассудочные ничего не объясняют. Рассудочные объяснения всех таких явлений всегда минуют самую сущность вопроса и только еще убедительнее показывают неразрешимость его. Я заболел оттого, что залетели туда-то такие-то микробы; или дети на глазах матери раздавлены поездом потому, что сырость так-то действует на железо; или Верный провалился оттого, что существуют такие-то геологические законы. Но ведь вопрос в том, почему именно такие-то люди подверглись именно таким-то ужасным страданиям, и как мне избавиться от этих случайностей страдания?
— Дон Франсиско сейчас гостит в Пьедраите, у герцогини Альба, — попробовал он возразить.
Пепа сделала удивленное лицо.
На это нет ответа. Рассуждение, напротив, очевидно показывает мне, что закона, по которому один человек подвергается, а другой не подвергается этим случайностям, нет и не может быть никакого, что подобных случайностей бесчисленное количество и что потому, что бы я ни делал, моя жизнь всякую секунду подвержена всем бесчисленным случайностям самого ужасного страдания.
Ведь если бы люди делали только те выводы, которые неизбежно следуют из их миросозерцания, — люди, понимающие свою жизнь как личное существование, ни минуты не оставались бы жить. Ведь ни один работник не стал бы жить у хозяина, который, нанимая работника, выговаривал бы себе право, всякий раз, как это ему вздумается, жарить этого работника живым на медленном огне, или с живого сдирать кожу, или вытягивать жилы, и вообще делать все те ужасы, которые он на глазах нанимающегося без всякого объяснения и причины проделывает над своими работниками. Если бы люди действительно вполне понимали жизнь так, как они говорят, что ее понимают, ни один от одного страха всех тех мучительных и ничем не объяснимых страданий, которые он видит вокруг себя и которым он может подпасть всякую секунду, не остался бы жить на свете.
— Надо полагать, дон Франсиско соблаговолит исполнить ваше желание и перенесет свой летний отдых из Пьедраиты в Сан-Ильдефонсо.
А люди, несмотря на то что все знают разные легкие средства убить себя, уйти из этой жизни, исполненной такими жестокими и бессмысленными страданиями, люди живут; жалуются, плачутся на страдания и продолжают жить.
— Vous avez toujours des idees surprenantes, ma sherie,
[8] — сказал дон Мануэль.
Сказать, что это происходит оттого, что наслаждений в этой жизни больше, чем страданий, нельзя, потому что, во-первых, не только простое рассуждение, но философское исследование жизни явно показывают, что вся земная жизнь есть ряд страданий, далеко не выкупаемых наслаждениями; во-вторых, мы все знаем и по себе и по другим, что люди в таких положениях, которые не представляют ничего иного, как ряд усиливающихся страданий без возможности облегчения до самой смерти, все-таки не убивают себя и держатся жизни.
— Alors, viendra-t-il?
[9] — с трудом подбирая французские слова, спросила она.
— Naturellement, comme vous le desirez,
[10] — ответил он.
Объяснение этого странного противоречия только одно: люди все в глубине души знают, что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага их жизни, и только потому продолжают жить, предвидя их или подвергаясь им. Возмущаются же они против страданий потому, что при ложном взгляде на жизнь, требующем блага только для своей личности, нарушение этого блага, не ведущее к очевидному благу, должно представляться чем-то непонятным и потому возмутительным.
— Muchas gracias,
[11] — сказала Пепа.
И люди ужасаются перед страданиями, удивляются им, как чему-то совершенно неожиданному и непонятному. А между тем всякий человек возрощен страданиями, вся жизнь его есть ряд страданий, испытываемых им и налагаемых им на другие существа, и, казалось, пора бы ему привыкнуть к страданиям, не ужасаться перед ними и не спрашивать себя, зачем и за что страдания? Всякий человек, если только подумает, увидит, что все его наслаждения покупаются страданиями других существ, что все его страдания необходимы для его же наслаждения, что без страданий нет наслаждения, что страдания и наслаждения суть два противоположные состояния, вызываемые одно другим и необходимые одно для другого. Так что же значат вопросы: зачем, за что страдания? — которые задает себе разумный человек? Почему человек, знающий, что страдание связано с наслаждением, спрашивает себя: зачем? за что страдание, а не спрашивает себя: — зачем? за что наслаждения?
Чем дольше дон Мануэль думал над ее затеей, тем больше испытывал удовольствия, представляя себе, как он отнимет художника у заносчивой семейки Альба. Но, насколько он знал Франчо, тот был способен отказаться под каким-нибудь предлогом; чтобы наверняка залучить его, надо запастись более веским приглашением.
Вся жизнь животного и человека, как животного, есть непрерывная цепь страданий. Вся деятельность животного и человека, как животного, вызывается только страданием. Страдание есть болезненное ощущение, вызывающее деятельность, устраняющую это болезненное ощущение и вызывающую состояние наслаждения. И жизнь животного и человека, как животного, не только не нарушается страданием, но совершается только благодаря страданию. Страдания, следовательно, суть то, что движет жизнь, и потому есть то, что и должно быть; так о чем же человек спрашивает, когда он спрашивает, зачем и за что страдание?
Он сказал Марии-Луизе, что желал бы иметь ее портрет кисти Гойи. Не худо бы воспользоваться для этого досугом, которого у них так много в Сан-Ильдефонсо; тогда и он закажет Гойе свой портрет для нее. Марии-Луизе улыбалась возможность нарушить пастушескую идиллию герцогини Альба. Что ж, мысль неплохая, одобрила она. Мануэль может написать Гойе, чтобы он приезжал; у нее, пожалуй, найдется время позировать ему для портрета.
Животное не спрашивает этого.
Для пущей важности Князь мира отправил свое послание в Пьедраиту с нарочным.
Франсиско мирно и радостно прожил там эти недели. Правда, присутствие молчаливого, исполненного достоинства герцога вынуждало его и Каэтану к сдержанности. Впрочем, и дон Хосе и старая маркиза смотрели на Каэтану, как на милого, балованного ребенка, чьи причуды, даже самые рискованные, они принимали с улыбкой, и теперь не мешали ей быть с Гойей наедине, сколько им вздумается.
Когда окунь вследствие голода мучает плотву, паук мучает муху, волк овцу, они знают, что делают то, что должно быть, и совершается то самое, что должно быть; и потому, когда и окунь, и паук, и волк подпадают таким же мучениям от сильнейших их, они, убегая, отбиваясь, вырываясь, знают, что делают все то, что должно быть, и потому в них не может быть ни малейшего сомнения, что с ними и случается то самое, что должно быть. Но человек, занятый только залечиванием своих ног, когда ему их оторвали на поле сражения, на котором он отрывал ноги другим, или занятый только тем, чтобы провести наилучшим образом свое время в одиночной синей тюрьме, после того как он сам прямо или косвенно засадил туда людей, или человек, только заботящийся о том, чтобы отбиться и убежать от волков, разрывающих его, после того как он сам зарезал тысячи живых существ и съел;-человек не может находить, что все это, случающееся с ним, есть то самое, что должно быть. Он не может признавать случающегося с ним тем, что должно быть, потому что, подвергшись этим страданиям, он не делал всего того, что он должен был делать. Не сделав же всего того, что он должен был сделать, ему кажется, что с ним и случается то, чего не должно быть.
Раза два-три в неделю герцог музицировал. Маркиза слушала с вниманием и восхищением, но явно только из любви к сыну. Франсиско же и Каэтана понимали толк лишь в народных песнях и танцах — в тонадильях и сегидильях: музыка герцога была для них чересчур изысканна. Ее умел ценить один доктор Пераль.
Но что же, кроме того, чтобы убегать и отбиваться от волков, должен делать человек, разрываемый ими? — То, что свойственно делать человеку, как разумному существу: сознавать тот грех, который произвел страдание, каяться в нем и познавать истину.
Дон Хосе попросил Франсиско написать его портрет. Тот согласился и начал писать сперва не без усилия, потом со все возрастающим интересом и, наконец, с увлечением. Получился портрет утонченного, несколько меланхоличного вельможи с большими прекрасными задумчивыми глазами, для которого вполне естественно пристрастие к нотам и клавикордам.
Животное страдает только в настоящем, и потому деятельность, вызываемая страданием животного, направленная на самого себя в настоящем, вполне удовлетворяет его. Человек же страдает не в одном настоящем, но страдает и в прошедшем, и в будущем, и потому деятельность, вызываемая страданиями человека, если она направлена только на настоящее животного человека, не может удовлетворить его. Только деятельность, направленная и на причину, и на последствия страдания, и на прошедшее, и на будущее, удовлетворяет страдающего человека.
Гойя писал и маркизу, и во время работы над ее портретом ему удалось глубже проникнуть в ее душу. Конечно, она была настоящая знатная дама, какой и показалась ему с первого взгляда, неизменно жизнерадостная и снисходительная, но теперь он улавливал и налет грусти на ее прекрасном, еще не старом лице. Она, без сомнения, понимала и оправдывала образ жизни своей невестки. Но как вдова десятого маркиза де Вильябранка, донья Мария-Антония очень дорожила фамильной честью, и в ее речах порой проскальзывало беспокойство, что увлечение Каэтаны может оказаться глубже и опаснее, чем дозволено; речи маркизы звучали для Гойи предостережением, и ее портрет подвигался не так быстро, как он ожидал.
Животное заперто и рвется из своей клетки, или у него сломана нога и оно лижет больное место, или пожирается другим и отбивается от него. Закон его жизни нарушен извне, и оно направляет свою деятельность на восстановление его, и совершается то, что должно быть. Но человек — я сам или близкий мне — сидит в тюрьме; или я сам или близкий мне лишился в сражении ноги, или меня терзают волки: деятельность, направленная на побег из тюрьмы, на лечение ноги, на отбивание от волков, не удовлетворит меня, потому что заключение в тюрьме, боль ноги и терзание волков составляют только крошечную часть моего страдания. Я вижу причины своего страдания в прошедшем, в заблуждениях моих и других людей, и если моя деятельность не направлена на причину страдания — на заблуждение, и я не стараюсь освободиться от него, я не делаю того, что должно быть, и потому-то страдание и представляется мне тем, чего не должно быть, и оно не только в действительности, но и в воображении возрастает до ужасных, исключающих возможность жизни, размеров.
Но вот он был закончен, и Гойя нашел, что оживленное, нежное и ясное лицо маркизы, светло-голубые ленты ее наряда и роза в руке придают портрету радостный характер.
Причина страдания для животного есть нарушение закона жизни животной, нарушение это проявляется сознанием боли, и деятельность, вызванная нарушением закона, направлена на устранение боли; для разумного сознания причина страдания есть нарушение закона жизни разумного сознания; нарушение это проявляется сознанием заблуждения, греха, и деятельность, вызванная нарушением закона, направлена на устранение заблуждения— греха. И как страдание животного вызывает деятельность, направленную на боль, и деятельность эта освобождает страдание от его мучительности, так и страдания разумного существа вызывают деятельность, направленную на заблуждение, и деятельность эта освобождает страдание от его мучительности.
Однако сама она, постояв перед ним, сказала с улыбкой:
Вопросы: зачем? и за что? — возникающие в душе человека при испытывании или воображении страдания, показывают только то, что человек не познал той деятельности, которая должна быть вызвана в нем страданием и которая освобождает страдание от его мучительности. И действительно, для человека, признающего свою жизнь в животном существовании, не может быть этой, освобождающей страдание деятельности, и тем меньше, чем уже он понимает свою жизнь.
— Вы уловили во мне тоску увядания. Я даже и не предполагала, что она так явственно видна, — и поспешно прибавила: — Однако же картина вышла чудесная, и если у вас найдется еще время для дамы моего возраста, вы непременно должны написать с меня второй портрет.
Зато Каэтана постоянно была по-детски весела. Гойе предоставили в единоличное пользование маленький флигель, так называемое Паласете, или Казино. Там Каэтана виделась с ним каждый день. Обычно она приходила перед вечером, когда спадала жара; ее сопровождала дуэнья Эуфемия, чопорная, одетая в черное, несмотря на летний зной; иногда Каэтана брала с собой арапку Марию-Лус и пажа Хулио, и почти всегда за ней увязывались две, а то и три из ее любимиц кошек. Она вела себя просто, даже ребячливо. Случалось, она приносила гитару и настаивала, чтобы Франсиско пел те тонадильи и сайнеты, которые они слышали вместе.
Когда человек, признающий жизнью личное существование, находит причины своего личного страдания в своем личном заблуждении, — понимает, что он заболел оттого, что съел вредное, или что его прибили оттого, что он сам пошел драться, или что он голоден и гол оттого, что он не хотел работать, — он узнает, что страдает за то, что сделал то, что не должно, и за тем, чтобы вперед не делать этого и, направляя свою деятельность на уничтожение заблуждения, не возмущается против страдания и легко и часто радостно несет его. Но когда такого человека постигает страдание, выходящее за пределы видимой ему связи страдания и заблуждения, — как, когда он страдает от причин, бывших всегда вне его личной деятельности или когда последствия его страданий не могут быть ни на что нужны ни его, ни чьей другой личности, — ему кажется, что его постигает то, чего не должно быть, и он спрашивает себя: зачем? за что? и, не находя предмета, на который бы он мог направить свою деятельность, возмущается против страдания, и страдание его делается ужасным мучением. Большинство же страданий человека всегда именно такие, причины или следствия которых — иногда же и то, и другое — скрываются от него в пространстве и времени: болезни наследственные, несчастные случайности, неурожаи, крушения, пожары, землетрясения и т. п., кончающиеся смертью.
Иногда она требовала, чтобы дуэнья рассказывала о ведьмах и колдуньях. Каэтана находила, что у Франсиско есть склонности к колдовству, и предлагала ему пройти выучку у одной знаменитой колдуньи. Донья Эуфемия, наоборот, утверждала, что он не годится в колдуны, потому что ушные мочки у него недостаточно прилегающие. Людям с такими ушными мочками лучше и не пробовать заниматься чародейством; бывали случаи, когда ученики во время превращения застревали из-за оттопыренных ушей и потом погибали злой смертью.
Объяснения о том, что это нужно для того, чтобы преподать урок будущим людям, как не надо предаваться тем страстям, которые отражаются болезнями на потомстве, или о том, что надо лучше устроить поезда или осторожнее обращаться с огнем, — все эти объяснения не дают мне никакого ответа. Я не могу признать значения своей жизни в иллюстрации недосмотров других людей; жизнь моя есть моя жизнь, с моим стремлением к благу, а не иллюстрация для других жизней. И объяснения эти годятся только для разговоров и не облегчают того ужаса перед бессмысленностью угрожающих мне страданий, которые исключают возможность жизни.
Каэтане один раз являлась умершая камеристка Бригада. Покойница предсказала ей, что ее связь с придворным живописцем продлится долго и окончится лишь после многих недоразумений, после большой любви и немалых обид.
Но если бы даже и можно было понять кое-как то, что, своими заблуждениями заставляя страдать других людей, я своими страданиями несу заблуждения других; если можно понять, тоже очень отдаленно, то, что всякое страдание есть указание на заблуждение, которое должно быть исправлено людьми в этой жизни, остается огромный ряд страданий, уже ничем не объяснимых. Человека в лесу одного разрывают волки, человек потонул, замерз или сгорел или просто одиноко болел и умер, и никто, никогда не узнает о том, как он страдал, и тысячи подобных случаев. Кому это принесет какую бы то нибыло пользу?
Уступая настояниям Каэтаны, он снова пытался писать ее. Писал он медленно, она потеряла терпение.
Для человека, понимающего свою жизнь как животное существование, нет и не может быть никакого объяснения, потому что для такого человека связь между страданием и заблуждением только в видимых ему явлениях, а связь эта в предсмертных страданиях уже совершенно теряется от его умственного взора.
— Что ж, я ведь не Быстрый Лука, — сердито сказал он.
Для человека два выбора: или, не признавая связи между испытываемыми страданиями и своей жизнью, продолжать нести большинство своих страданий, как мучения, не имеющие никакого смысла, или признать то, что мои заблуждения и поступки, совершенные вследствие их, — мои грехи, какие бы они ни были, — причиною моих страданий, какие бы они ни были, и что мои страдания суть избавление и искупление от грехов моих и других людей каких бы то ни было.
Этим именем называли Луку Джордано, который постоянно писал для Карлоса II, работал быстро, получал много похвал и много денег. Как ни старался Франсиско, он и на этот раз не закончил ее портрета.
Возможны только эти два отношения к страданию: одно то, что страдание есть то, чего не должно быть, потому что я не вижу его внешнего значения, и другое то, что оно то самое, что должно быть, потому что я знаю его внутреннее значение для моей истинной жизни. Первое вытекает из признания благом блага моей отдельной личной жизни. Другое вытекает из признания благом блага всей моей жизни прошедшего и будущего в неразрывной связи с благом других людей и существ. При первом взгляде, страдания не имеют никакого объяснения и не вызывают никакой другой деятельности, кроме постоянно растущего и ничем не разрешимого отчаяния и озлобления; при втором, страдания вызывают ту самую деятельность, которая и составляет движение истинной жизни, — сознание греха, освобождение от заблуждений и подчинение закону разума.
— Ты сам виноват, не хочешь признать, что из всех мадридских дам я — единственная настоящая маха, — сказала она не совсем в шутку.
Если не разум человека, то мучительность страдания волей-неволей заставляют его признать то, что жизнь его не умещается в его личности, что личность его есть только видимая часть всей его жизни, что внешняя, видимая им из его личности связь причины и действия, не совпадает с той внутренней связью причины и действия, которая всегда известна человеку из его разумного сознания.
Единственным огорчением в Пьедраите была для него неудача с портретом Каэтаны. В остальном его пребывание складывалось светло и радостно.
Связь заблуждения и страдания, видимая для животного только в пространственных и временных условиях, всегда ясна для человека вне этих условий в его сознании. Страдание, какое бы то ни было, человек сознает всегда как последствие своего греха, какого бы то ни было, и покаяние в своем грехе, как избавление от страдания и достижение блага.
Это благодатное затишье нарушил нарочный в красных чулках, доставивший Гойе письмо от дона-Мануэля с приглашением в Сан-Ильдефонсо.
Франсиско был польщен и растерян. Конечно, пребывание в горах Сеговии в королевской летней резиденции близ Сан-Ильдефонсо, испанские монархи посвящали исключительно покою и отдохновению, делам государственным уделялось меньше внимания, сложный церемониал упрощался, их величества принимали только грандов первого ранга и самых приближенных особ; получить приглашение в Сан-Ильдефонсо, чтобы разделить досуг обитателей замка, было великим почетом. Однако Гойя и обрадовался и огорчился. Недели, проведенные в Пьедраите, были прекраснейшей порой его жизни — ничто не могло сравняться с ними, да и что скажет Каэтана, если он решит уехать?
Он показал ей послание. В свое время Каэтана не стала сообщать Франсиско о зловещей угрозе своего недруга королевы, считая это слишком большой для нее честью. Она и теперь сдержалась и промолчала.
— Вы должны облечь свой отказ в самую учтивую и осторожную форму, — спокойно сказала она. — Итальянка, верно, воображает, что придумала очень умный и тонкий способ испортить нам с вами лето. Она позеленеет от злости, когда вы отклоните приглашение.
Гойя посмотрел на нее в полной растерянности. Ему и в голову не приходило, что главную роль в приглашении могло играть не его искусство, а желание доньи Марии-Луизы насолить своему недругу Каэтане. И теперь у него отдаленно забрезжила догадка, что тут дело не обошлось и без Пепы.
Тем временем Каэтана небрежно, играючи, разорвала письмо дона Мануэля своими нежными, заостренными и все же пухлыми детскими пальчиками. Франсиско следил за ней, не сознавая, что она делает, но глаз его с такой точностью схватывал все ее движения, что они навсегда запомнились ему.
— Я придворный живописец, а дон Мануэль ссылается на королеву, — робко заметил он.
— Насколько я вижу, это написано не от имени королевы, — ответила герцогиня Альба. И негромко, но с металлическими нотками в своем по-детски звонком голосе добавила: — Неужели вы должны плясать под дудку Мануэля Годоя?
Гойя кипел от бессильной ярости. Каэтана забывает, что он все еще не первый королевский живописец. Что он зависит от благоволения доньи Марии-Луизы. А с другой стороны, она-то ведь только ради него сидит в этой тоскливой Пьедраите, и ее глубоко оскорбит его отъезд.
— Пожалуй, я могу отложить поездку дня на два, на три, а то и на все пять дней, — беспомощно ответил он, — имею же я право сказать, что должен закончить работу над портретом.
— Вы очень любезны, дон Франсиско, — сказала Каэтана с той устрашающей учтивостью, с какой только она умела говорить. — Пожалуйста, сообщите мажордому, когда вам подать карету!
Но в нем теперь ожила вся мука той ночи, когда он из-за нее ждал сообщения о смертельной болезни своей дочурки Элены.
— Поймите же, наконец, что я не гранд, — выкрикнул он, — я художник, самый обыкновенный художник, я в полной зависимости от милостей доньи Марии-Луизы, — и закончил, прямо и сурово глядя на нее, — а также дона Мануэля.
Она ничего не ответила, но сильнее всяких слов уязвило его невыразимо высокомерное презрение, написанное на ее лице.
— Тебе нет дела до моих успехов, — вскипел он, — нет дела до моего искусства. Для тебя важнее всего твое удовольствие.
Она вышла не спеша, мелкими, твердыми, легкими шагами. Гойя простился с маркизой и с доном Хосе.
И, себя превозмогая,
К Каэтане он явился.
Но дуэнья очень сухо
Заявила: «Герцогиня,
К сожаленью, нездорова».
«А когда ж ее увидеть
Я могу?» — спросил Франсиско.
«Госпожа не принимает
Ни сегодня и ни завтра», —
Крайне вежливо сказала
Донья Эуфемия.
16
В Испании шестнадцатого столетия ярко выделяются две фигуры: это знатный рыцарь и плут-пикаро, бесправный бедняк, который по-своему, исподтишка, бросает обществу вызов и пробивается в жизни хитростью, обманом и находчивостью. Народ и его поэты чтили и прославляли героя и рыцаря, но они не меньше прославляли и еще больше любили пикаро и пикару, этих лукавых, неунывающих, неизменно веселых, предприимчивых пройдох обоего пола, выходцев из низов.
Для народа пикаро был таким же характерным представителем Испании, как и гранд, они дополняли друг друга, и, всех этих пикаро, гусманов и ласарильо, проныр и плутов с их нищетой, с их бесцеремонным практицизмом, не тронутым моралью, с их деловитой, веселой, здоровой смекалкой великие поэты сохранили такими же живыми, как и представителей рыцарства — Сида и Дон-Кихота.
В восемнадцатом столетии пикаро и пикара превращаются в махо и маху. Испанию тех времен так же трудно представить себе без их обычаев и нравов, как без абсолютной монархии и инквизиции:
Махи обитали во всех крупных городах. Но главной их резиденцией был Мадрид, вернее определенный квартал Мадрида — Манолерия. Мужчины были кузнецами, слесарями, ткачами, трактирщиками или промышляли контрабандой, торговлей в разнос, игрой. Женщины содержали кабачки, чинили одежду и белье, торговали на улицах фруктами, цветами, разнообразной снедью; ни одна ярмарка, ни одно празднество не обходилось без их товара. Не гнушались они и тем, чтобы выманивать деньги у богатых мужчин.
Махи не признавали иной одежды, кроме традиционного испанского наряда. Мужчины ходили в обтянутых штанах до колен, в башмаках с пряжками, короткой куртке с широким шарфом вместо пояса, в шляпе с огромными опущенными полями и никогда не расставались с длинным плащом — капой, со складным ножом — навахой и с толстой черной сигарой. Женщины носили открытые туфли, вышитый, глубоко вырезанный лиф, перекрещенную на груди яркую шаль; в праздник они щеголяли кружевной мантильей и высоким гребнем. Частенько за левую подвязку у них был заткнут маленький кинжал.
Власти с опаской поглядывали на длинный плащ махо и на широкополую шляпу, закрывающую лицо. Махо любил длинный плащ потому, что он прикрывал грязную рабочую одежду, а случалось, и что-нибудь такое, что лучше было не показывать; любил он и широкополую шляпу, кстати бросавшую тень на лицо, которому не к чему быть узнанным.
— Мои мадридцы не ходят, как мирные подданные цивилизованного монарха, а крадутся по улицам, прикрывая лица, словно заговорщики, — жаловался Карлос III.
Вся жизнь человека с первых дней детства ведь состоит только в этом: в сознании через страдание греха и в освобождении себя от заблуждений. Я знаю, что пришел в эту жизнь с известным знанием истины, и что чем больше было во мне заблуждений, тем больше было страданий моих и других людей, чем больше я освобождался от заблуждений, тем меньше было страданий моих и других людей и тем большего я достигал блага. И потому я знаю, что чем больше то знание истины, которое я уношу из этого мира и которое мне дает мое, хотя бы последнее, предсмертное страдание, тем большего я достигаю блага.
Первый министр Карлоса III неаполитанец Скиллаче в конце концов запретил плащи и шляпы. В ответ на это махи взбунтовались и прогнали из страны министра-чужеземца. Его более сообразительный преемник распорядился, чтобы палач во время исполнения своих обязанностей надевал пресловутую шляпу; это подействовало — многие перестали носить ее.
Мучения страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя невиноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несет за грехи мира.
Маха и махо не только одевались по-своему, у них были и свои особые обычаи, особые взгляды, особый язык. Махо чтил исконные испанские традиции и горой стоял за абсолютную монархию и духовенство, тогда как новых законов и указов не признавал. Занятие контрабандой он рассматривал как свою привилегию, для него было делом чести курить только контрабандный табак. Держал себя махо с достоинством и не любил зря болтать. Но, заговорив, он употреблял цветистые, высокопарные обороты; его хвастливость и фантастическое вранье служили для поэтов источником вдохновения и славились за пределами Испании.
И удивительное дело, то самое, что ясно для разума, мысленно, — то самое подтверждается в единой истинной деятельности жизни, в любви. Разум говорит, что человек, признающий связь своих грехов и страданий с грехом и страданиями мира, освобождается от мучительности страдания; любовь на деле подтверждает это.
Махо был гордец. Никто не смел наступить ему на ногу или хотя бы косо на него посмотреть. Он вечно враждовал со щеголем из среднего сословия — петиметром. Для махо и махи не было лучше удовольствия, как подпортить изысканный наряд сынка зажиточных горожан или растрепать замысловатую куафюру щеголихи. Полиция избегала иметь дело с махо; да и все вообще избегали с ним связываться, потому что он отличался неуживчивым нравом и по любому поводу пускал в ход крепкое словцо или кулаки, а то и нож.
В борьбе с просвещением и разумом, с французским духом, с революцией и всем, что с нею связано, махо был надежнейшим союзником престола и церкви. Махо любил роскошные королевские дворцы, красочные выезды грандов, великолепие церковных процессий, он любил быков, лошадей, флажки и шпаги и в своей необузданной национальной гордости с недоверием и ненавистью смотрел не носителей просвещения, на либералов, на франкофилов, которые хотели все это упразднить. Тщетно передовые писатели и государственные деятели обещали ему лучшие жилища, больше хлеба и мяса. Махо готов был от всего отказаться, лишь бы ему оставили его излюбленные игры и пышные празднества.
Половина жизни каждого человека проходит в страданиях, которых он не только не признает мучительными и не замечает, но считает своим благом только потому, что они несутся как последствия заблуждений и средство облегчения страданий любимых людей. Так что чем меньше любви, тем больше человек подвержен мучительности страданий, чем больше любви, тем меньше мучительности страдания; жизнь же вполне разумная, вся деятельность которой проявляется только в любви, исключает возможность всякого страдания. Мучительность страдания— это только та боль, которую испытывают люди при попытках разрывания той цепи любви к предкам, к потомкам, к современникам, которая соединяет жизнь человеческую с жизнью мира.
Недаром пеструю и восторженную толпу зрителей на этих празднествах составляли именно махи и их кавалеры. В театрах они занимали весь партер, составляли основное ядро чорисо и полако, они бунтовали, когда были запрещены autos sacramentales — народные «священные действа», где Христос, едва сойдя с креста, менял терновый венец и набедренную повязку на одежду махо и вместе с другими участниками «страстей господних» отплясывал сегидилью. Махо был страстным приверженцем аутодафе и не менее восторженным приверженцем боя быков; он возмущался, когда тореадоры, или быки, или осужденные грешники плохо умирали. Сильнее всего он презирал малодушие.
Глава XXXV
В любви махо был горяч, щедр и непостоянен. Он охотно одаривал возлюбленную дешевыми побрякушками, колотил ее, стоило ей не угодить ему, и требовал подарки назад, когда бросал ее или она его бросала. Маха, не задумываясь, обирала до нитки влюбленного щеголя: замужняя маха тоже держала при себе состоятельного кортехо, а то и двоих. Мужчины испанцы считали, что маха обладает теми качествами, которые они особенно ценили в женщине. На улице она — королева, в церкви — ангел, и сатана — в постели. Да и чужеземцы утверждали, что ни одна женщина в мире не сулит и не дарит столько сладострастия, утех и упоения, сколько настоящая маха. В своей знаменитой книге об Испании посол Людовика XVI Жан-Франсуа де Бургуэн очень красноречиво распространяется о бесстыдстве и распущенности махи и еще красноречивей о соблазне и сладострастии, исходящем от нее.
Страдания телесные составляют необходимое условие жизни и блага людей
«Но все-таки больно, телесно больно. Зачем эта боль?» спрашивают люди. «А затем, что это нам не только нужно, но что нам нельзя бы жить без того, чтобы нам не бывало больно», ответил бы нам тот, кто сделал то, что нам больно, и сделал так мало больно, как только было можно, а благо от этого «больно» сделал так велико, как только было можно. Ведь кто не знает, что самое первое ощущение нами боли есть первое и главное средство и сохранения нашего тела и продолжения нашей животной жизни, что, если бы этого не было, то мы все детьми сожгли бы для забавы и изрезали бы все свое тело. Боль телесная оберегает животную личность. И пока боль служит обереганием личности, как это происходит в ребенке, боль эта не может быть тою ужасающею мукой, какою мы знаем боль в те времена, когда мы находимся в полной силе разумного сознания и противимся боли, признавая ее тем, чего не должно быть. Боль в животном и в ребенке есть очень определенная и небольшая величина, никогда не доходящая до той мучительности, до которой она доходит в существе, одаренном разумным сознанием. В ребенке мы видим, что он плачет от укуса блохи иногда так же жалостно, как от боли, разрушающей внутренние органы. И боль неразумного существа не оставляет никаких следов в воспоминании. Пусть каждый постарается вспомнить свои детские страдания боли, и он увидит, что у него об них не только нет воспоминания, но что он даже и не в силах восстановить их в своем воображении. Впечатление наше при виде страданий детей и животных есть больше наше, чем их страдание. Внешнее выражение страданий неразумных существ неизмеримо больше самого страдания и потому в неизмеримо большей степени вызывает наше сострадание, как это можно заметить при болезнях мозга, горячках, тифах и всяких агониях.
Махо считал себя носителем испанского духа — espanolismo, ни на йоту не уступая в этом знатнейшим грандам. И так же смотрела на него вся Испания. Лишь тот, в ком было что-то от махо, признавался настоящим испанцем; махо и маха были излюбленными героями сайнетов и тонадилий, излюбленной темой для писателей и художников.
В те времена, когда не проснулось еще разумное сознание и боль служит только ограждением личности, она не мучительна; в те же времена, когда в человеке есть возможность разумного сознания, она есть средство подчинения животной личности разуму и по мере пробуждения этого сознания становится все менее и менее мучительной.
В сущности, только находясь в полном обладании разумного сознания, мы можем и говорить о страданиях, потому что только с этого состояния и начинается жизнь и те состояния ее, которые мы называем страданиями. В этом же состоянии ощущение боли может растягиваться до самых больших и суживаться до самых ничтожных размеров. В самом деле, кто не знает, без изучения физиологии, того, что чувствительность имеет пределы, что, при усилении боли до известного предела, или прекращается чувствительность — обморок, отупение, жар, или наступает смерть. Увеличение боли, стало быть, очень точно определенная величина, не могущая выйти из своих пределов. Ощущение же боли может увеличиваться от нашего отношения к ней до бесконечности и точно так же может уменьшаться до бесконечно малого.
Даже гранды и грандессы
Не считались с запрещеньем
Надевать костюмы махо.
С превеликою охотой
Наряжались они в эти
Пестрые одежды. Часто
В разговор они вставляли
Меткие словечки махо.
Грандам, знатным горожанкам
Нравилось играть роль махи
Или махо. Да и вправду
Многие из них когда-то
Были имя.
Мы все знаем, как может человек, покоряясь боли, признавая боль тем, что должно быть, свести ее до нечувствительности, до испытания даже радости в перенесении ее. Не говоря уже о мучениках, о Гусе, певшем на костре
*, — простые люди только из желания выказать свое мужество переносят без крика и дергания считающиеся самыми мучительными операции. Предел увеличения боли есть, предела же уменьшения ее ощущения нет.
Мучения боли действительно ужасны для людей, положивших свою жизнь в плотском существовании. Да как же им и не быть ужасными, когда та сила разума, данная человеку для уничтожения мучительности страданий, направлена только на то, чтобы увеличивать ее?
17
Как у Платона есть миф о том, что бог определил сперва людям срок жизни 70 лет, но потом, увидав, что людям хуже от этого, переменил на то, что есть теперь, т. е. сделал так, что люди не знают часа своей смерти, — так точно верно определял бы разумность того, что есть, миф о том, что люди сначала были сотворены без ощущения боли, но что потом для их блага сделано то, что теперь есть.
В Сан-Ильдефонсо Гойя был принят весьма учтиво. Квартиру ему отвели не в гостинице, а в самом дворце. Его ждали книги, лакомства и вина, приготовленные с явным знанием его вкуса.
Если бы боги сотворили людей без ощущения боли, очень скоро люди бы стали просить о ней; женщины без родовых болей рожали бы детей в таких условиях, при которых редкие бы оставались живыми, дети и молодежь перепортили бы себе все тела, а взрослые люди никогда не знали бы ни заблуждений других, прежде живших и теперь живущих людей, ни, главное, своих заблуждений, — не знали бы, что им надо делать в этой жизни, не имели бы разумной цели деятельности, никогда не могли бы примириться с мыслью о предстоящей плотской смерти и не имели бы любви.
Один из лакеев в красных чулках был всецело предоставлен ему. Апартаменты его состояли из трех комнат — одну из них он должен был превратить в мастерскую.
Для человека, понимающего жизнь как подчинение своей личности закону разума, боль не только не есть зло, но есть необходимое условие как его животной, так и разумной жизни. Не будь боли, животная личность не имела бы указания отступлений от своего закона; не испытывай страданий разумное сознание, человек не познал бы истины, не знал бы своего закона.
Ему передали просьбу Мануэля прийти к шести часам в манеж — место, необычное для встреч в вечернее время. Быть может, Мануэль или сама донья Мария-Луиза хотят опять позировать верхом?
Но вы говорите, скажут на это, про страдания свои личные, но как же отрицать страдания других? Вид этих страданий — вот самое мучительное страдание, не совсем искренно скажут люди. Страдание других? Но страдания других, — то, что вы называете страданиями, — не прекращались и не прекращаются. Весь мир людей и животных страдает и не переставал страдать. Неужели мы только сегодня узнали про это? Раны, увечья, голод, холод, болезни, всякие несчастные случайности и, главное, роды, без чего никто из нас не явился на свет, — ведь все это необходимые условия существования. Ведь это — то самое, уменьшение чего, помощь чему и оставляет содержание разумной жизни людей, — то самое, на что направлена истинная деятельность жизни. Понимание страданий личностей и причин заблуждений людских и деятельность для уменьшения их ведь есть все дело жизни человеческой. Ведь затем-то я и человек — личность, чтобы я понимал страдания других личностей, и затем-то я — разумное сознание, чтобы в страдании каждой отдельной личности я видел общую причину страдания — заблуждения, и мог уничтожить ее в себе и других. Как же может материал его работы быть страданием для работника? Все равно, как пахарь бы сказал, что непаханая земля — его страдание. Непаханая земля может быть страданием только для того, кто хотел бы видеть пашню вспаханною, но не считает своим делом жизни пахать ее.
В манеже он застал Мануэля и Пепу, которая радостно приветствовала его.
Деятельность, направленная на непосредственное любовное служение страдающим и на уничтожение общих причин страдания — заблуждений, и есть та единственная радостная работа, которая предстоит человеку и дает ему то неотъемлемое благо, в котором состоит его жизнь.
— Какое счастье, что дон Мануэль надумал пригласить вас, — сказала она. — Мы отлично провели время в здешних чудесных горах. Надеюсь, вы тоже не скучали, Франсиско?
Страдание для человека есть только одно, и оно-то и есть то страдание, которое заставляет человека волей-неволей отдаваться той жизни, в которой для него есть только одно благо.
Рядом стоял Мануэль в костюме для верховой езды и ухмылялся самодовольной, собственнической улыбкой.
Страдание это есть сознание противоречия между греховностью своей и всего мира и не только возможностью, но обязанностью осуществления не кем-нибудь, а мной самим всей истины в жизни своей и всего мира. Утолить это страдание нельзя ни тем, чтобы, участвуя в грехе мира, не видать своего греха, ни еще менее тем, чтобы перестать верить не только в возможность, но в обязанность не кого-нибудь другого, но мою — осуществить всю истину в моей жизни и жизни мира. — Первое только увеличивает мои страдания, второе лишает меня силы жизни. Утоляет это страдание только сознание и деятельность истинной жизни, уничтожающие несоразмерность личной жизни с целью, сознаваемой человеком. Волей-неволей человек должен признать, что жизнь его не ограничивается его личностью от рождения и до смерти и что цель, сознаваемая им, есть цель достижимая и что в стремлении к ней — в сознании большей и большей своей греховности и в большем и большем осуществлении всей истины в своей жизни и в жизни мира и состоит и состояло и всегда будет состоять дело его жизни, неотделимой от жизни всего мира. Если не разумное сознание, то страдание, вытекающее из заблуждения о смысле своей жизни, волей-неволей загоняет человека на единственный истинный путь жизни, на котором нет препятствий, нет зла, а есть одно, ничем ненарушимое, никогда не начавшееся и не могущее кончиться, все возрастающее благо.
Заключение
Значит, Каэтана была права. С ним сыграли наглую, глупую шутку. Эти двое, верно, и сами не понимали, какое зло причинили ему — ведь они разбили величайшее счастье его жизни. А может быть, им только это и требовалось? Смешно и обидно думать, что прихоть какой-то дряни, отставной потаскушки Пепы, загубила все очарование подаренного ему судьбой лета.
Жизнь человека есть стремление к благу, и то, к чему он стремится, то и дано ему.
— У меня на вас большие виды. Прежде всего я хотел бы иметь портрет сеньоры Тудо верхом на лошади. Ведь, правда, ей удивительно идет амазонка? — сказал Князь мира, отвесив непринужденный поклон в сторону Пепы. А конюх уже кинулся за оседланной заранее лошадью. Гойе очень хотелось влепить Пепе увесистую пощечину, как сделал бы настоящий махо. Но он уже не был махо, его испортили удача и придворная жизнь. Раз его вытребовали, рассудил он, незачем все губить в порыве раздражения. Ну, конечно, он и не подумает писать эту хрюшку верхом на коне. «Орел парит в небе, свинья копается в навозе». Какая неслыханная наглость со стороны этой расфуфыренной твари взгромоздиться на коня и требовать, чтобы ее писали в виде грандессы! Да еще кто — он, Гойя!
Зло в виде смерти и страданий видны человеку только, когда он закон своего плотского животного существования принимает за закон своей жизни. Только когда он, будучи человеком, спускается на степень животного, — только тогда он видит смерть и страдания. Смерть и страдания, как пугалы, со всех сторон ухают на него и загоняют на одну открытую ему дорогу человеческой жизни, подчиненной своему закону разума и выражающейся в любви. Смерть и страдания суть только преступления человеком своего закона жизни. Для человека, живущего по своему закону, нет смерти и нет страдания.
«Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас».
— К сожалению, эта задача выше моих сил, дон Мануэль, — вежливо сказал он. — Мне не дано живописать красоту. Если я попытаюсь изобразить сеньору Тудо на коне, боюсь, что картина получится много ниже вашего, дон Мануэль, представления об оригинале.
«Возьмите иго мое на себя и научитесь от меня: ибо я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим».
По белому равнодушному лицу Пепы пробежала судорога.
«Ибо иго мое благо и бремя мое легко» (От Мат. Гл. 11).
— Я так и думала, что ты испортишь мне все удовольствие, Франчо, — сказала она. — Вечно ты все изгадишь. — Она нахмурила свой низкий широкий лоб. — Дон Мануэль, пожалуйста, обратитесь к Маэлье или Карнисеро.
Жизнь человека есть стремление к благу; к чему он стремится, то и дано ему: жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом.
Мануэль понял, что затея представляется художнику чересчур рискованной. В сущности, он и сам рад был увильнуть от этого опасного предприятия.
— Не будем решать сгоряча, сеньора, — постарался он ее успокоить. — Если сам Гойя не берется писать вас верхом, то неужели какой-нибудь Маэлья или Карнисеро окажется на высоте подобной задачи?
Прибавление 1-е.
С Пико де Пеньялара веял приятный легкий ветерок, но в благодатном свежем воздухе чувствовалась гроза.
Обыкновенно говорят: мы изучаем жизнь не по сознанию своей жизни, а вообще вне себя. Но ведь это все равно, что сказать: мы рассматриваем предметы не глазами, но вообще вне себя.
— Пожалуй, мне лучше удалиться, — сказал Франсиско.
Предметы мы видим вне себя потому, что мы видим их в своих глазах, и жизнь мы знаем вне себя потому только, что мы ее знаем в себе. И видим предметы мы только так, как мы их видим в своих глазах, и определяем мы жизнь вне себя только так, как мы ее знаем в себе. Знаем же мы жизнь в себе, как стремление к благу. И потому, без определения жизни как стремления к благу, нельзя не только наблюдать, но и видеть жизнь.
— Вздор, Франчо, — возразил Мануэль. — Я освободился на сегодняшний вечер. Пепа образумится, и вы непременно откушаете с нами.
Пепа сидела за столом, бесстрастная, молчаливая и красивая. Гойя не прочь был провести с ней ночь. Это было бы местью и Каэтане, и Мануэлю, и самой Пепе. Но ему не хотелось показывать ей, что она по-прежнему влечет его. Он тоже говорил мало.
Первый и главный акт нашего познания живых существ тот, что мы много разных предметов включаем в понятие одного живого существа, и это живое существо исключаем из всего другого. И то и другое мы делаем только на основании всеми нами одинаково сознаваемого определения жизни, как стремления к благу себя, как отдельного от всего мира существа.
Зато Мануэль был натужно весел.
Мы узнаем, что человек на лошади — не множество существ и не одно существо, не потому, что мы наблюдаем все части, составляющие человека и лошадь, а потому, что ни в голове, ни в ногах, ни в других частях человека и лошади мы не видим такого отдельного стремления к благу, которое мы знаем в себе. И узнаем, что человек на лошади не одно, а два существа, потому что узнаем в них два отдельные стремления к благу, тогда как в себе мы знаем только одно.
— Я знаю, как вы должны написать Пепу, — придумал он, — с гитарой в руках.
Только поэтому мы узнаем, что есть жизнь в соединении всадника и лошади, что есть жизнь в табуне лошадей, что есть жизнь в птицах, в насекомых, в деревьях, в траве. Если же бы мы не знали, что лошадь желает себе своего и человек своего блага, что того желает каждая отдельная лошадь в табуне, что того блага себе желает каждая птица, козявка, дерево, трава, мы не видели бы отдельности существа, а не видя отдельности, никогда не могли бы понять ничего живого: и полк кавалеристов, и стадо, и птицы, и насекомые, и растения — все бы было как волны на море, и весь мир сливался бы для нас в одно безразличное движение, в котором мы никак не могли бы найти жизнь.
Это показалось Франсиско неплохой идеей. Орел в небе, свинья в навозе, тупая Пепа с гитарой в руках.
Если я знаю, что лошадь, и собака, и клещ, сидящий на ней, — живые существа, и могу наблюдать их, то только потому, что у лошади, и собаки, и клеща есть свои отдельные цели, — цели, для каждого, своего блага. Знаю же я это потому, что таковым, стремящимся к благу, знаю себя.
Гойя охотно принялся за работу. Пепа была благодарной моделью. Она сидела в ленивой позе, будившей вожделение, и смотрела ему прямо в лицо бесстыдным взглядом. Он страстно желал ее. Он знал, что она сперва поиздевается над ним, но тем покорнее будет потом. Но он был полон Каэтаной. «Не поддамся!», — думал он. И только вложил в портрет все свое вожделение. Работал он быстро; при желании он мог бы угнаться за Быстрым Лукой. «Дама с гитарой» была закончена в три сеанса.
В этом стремлении к благу и состоит основа всякого познания о жизни. Без признания того, что стремление к благу, которое чувствует в себе человек, есть жизнь и признак всякой жизни, невозможно никакое изучение жизни, невозможно никакое наблюдение над жизнью. И потому наблюдения начинаются тогда, когда уже известна жизнь, и никакое наблюдение над проявлениями жизни не может (как это предполагает ложная наука) определить самую жизнь.
— Это у тебя удачно получилось, Франчо, — с удовлетворением заметила Пепа.
Люди не признают определения жизни в стремлении к благу, которое они находят в своем сознании, а признают возможность знания этого стремления в клеще, и на основании этого предполагаемого, ни на чем не основанного знания того блага, к которому стремится клещ, делают наблюдения и выводы даже о самой сущности жизни.
Дон Мануэль был в восторге.
Всякое мое понятие о внешней жизни основано на сознании моего стремления к благу. И потому, только познав, в чем мое благо и моя жизнь, я буду в состоянии познать и то, что есть благо и жизнь других существ. Благо же и жизнь других существ, не познав свою, я никак не могу знать.
Королева пригласила Франсиско к себе. Значит, верно, что и она участвовала в заговоре. С досадой в душе Франсиско отправился к ней…