— Не угодно ли будет вашему высочеству принять командование первой армией.
— Подождите, я сейчас.
Вскоре после отъезда принца, так скоро, что он еще не мог доехать до Семеновского, адъютант принца вернулся от него и доложил светлейшему, что принц просит войск.
— Куда вы? Вон уже самолет на посадку зашел! — Сашка не слушал. Он подбежал к автобусу, и с ним тут же поздоровались, вежливо называя по имени-отчеству, но слушать, похоже, не собирались.
Кутузов поморщился и послал Дохтурову приказание принять командование первой армией
*, а принца, без которого, как он сказал, он не может обойтись в эти важные минуты, просил вернуться к себе. Когда привезено было известие о взятии в плен Мюрата
* и штабные поздравляли Кутузова, он улыбнулся.
— Вы извините, Саша, наш груз должен прибыть, — сразу поставила его в известность Неля.
— Подождите, господа, — сказал он. — Сражение выиграно, и в пленении Мюрата нет ничего необыкновенного. Но лучше подождать радоваться. — Однако он послал адъютанта проехать по войскам с этим известием.
— Ваш? — изумился Сашка: на секунду ему даже показалось, что сектанты одумались и решили едиными рядами сдаться в руки прилетающего этим рейсом областного микробиолога.
Когда с левого фланга прискакал Щербинин
* с донесением о занятии французами флешей и Семеновского, Кутузов, по звукам поля сражения и по лицу Щербинина угадав, что известия были нехорошие, встал, как бы разминая ноги, и, взял под руку Щербинина, отвел его в сторону.
— Да, Александр Иванович, — поклонился ему вынырнувший из автобуса Олег. — Вы уж простите...
— Съезди, голубчик, — сказал он Ермолову, — посмотри, нельзя ли что сделать.
Сашка проводил их растерянными взглядами, но самолет уже действительно заходил на посадку, и он поспешил к Рейнхарду: от этого приезжего специалиста слишком многое зависело.
Кутузов был в Горках, в центре позиции русского войска. Направленная Наполеоном атака на наш левый фланг была несколько раз отбиваема. В центре французы не подвинулись далее Бородина. С левого фланга кавалерия Уварова заставила бежать французов.
«Кукурузник» сделал последний круг, резко снизился и буквально плюхнулся на слишком еще короткую полосу, принялся тормозить и, было видно, лишь с невероятным трудом сумел остановиться метрах в десяти от накиданного лопатами сугроба в конце полосы. Люди помчались прямо к нему, начали выглядывать, кто там выходит из двери, но это был всего лишь летчик.
В третьем часу атаки французов прекратились. На всех лицах, приезжавших с поля сражения, и на тех, которые стояли вокруг него, Кутузов читал выражение напряженности, дошедшей до высшей степени. Кутузов был доволен успехом дня сверх ожидания. Но физические силы оставляли старика. Несколько раз голова его низко опускалась, как бы падая, и он задремывал. Ему подали обедать.
— Чей груз? — свирепо оглядел он подбежавшую толпу.
Флигель-адъютант Вольцоген, тот самый, который, проезжая мимо князя Андрея, говорил, что войну надо im Raum verlegen
[149], и которого так ненавидел Багратион, во время обеда подъехал к Кутузову. Вольцоген приехал от Барклая с донесением о ходе дел на левом фланге. Благоразумный Барклай де Толли, видя толпы отбегающих раненых и расстроенные зады армии, взвесив все обстоятельства дела, решил, что сражение было проиграно, и с этим известием прислал к главнокомандующему своего любимца.
— Наш! — подпрыгнула Неля.
Кутузов с трудом жевал жареную курицу и сузившимися, повеселевшими глазами взглянул на Вольцогена.
— Забирайте к такой матери! — взревел покоритель небес. — Провоняли мне всё насквозь! Фу!
Вольцоген, небрежно разминая ноги, с полупрезрительной улыбкой на губах, подошел к Кутузову, слегка дотронувшись до козырька рукою.
Мощно потянуло сандалом и, кажется, розовым маслом, и Сашка сразу всё понял: из области прибыли те самые религиозные благовония, которые заказал для секты Лосев.
Вольцоген обращался с светлейшим с некоторой аффектированной небрежностью, имеющей целью показать, что он, как высокообразованный военный, предоставляет русским делать кумира из этого старого, бесполезного человека, а сам знает, с кем он имеет дело. «Der alte Herr (как называли Кутузова в своем кругу немцы) macht sich ganz bequem»
[150], — подумал Вольцоген и, строго взглянув на тарелки, стоявшие перед Кутузовым, начал докладывать старому господину положение дел на левом фланге так, как приказал ему Барклай и как он сам его видел и понял.
Мужики сразу же начали разгружать салон, Рейнхард и Сашка ждали, но ни микробиолог не выходил, ни заказанные медпрепараты не были видны — только ящики благовоний, десятки упаковок тяжеленных книг и свернутые в тугие, плотные трубки плакаты.
— Все пункты нашей позиции в руках неприятеля и отбить нечем, потому что войск нет; они бегут, и нет возможности остановить их, — докладывал он.
Они ждали десять минут, пятнадцать, полчаса, а когда самолет был полностью опустошен, Рейнхард, не веря своим глазам, забрался в салон — проверять.
Кутузов, остановившись жевать, удивленно, как будто не понимая того, что ему говорили, уставился на Вольцогена. Вольцоген, заметив волнение des alten Herrn
[151], с улыбкой сказал:
— Там ничего нет! — растерянно развел он руками.
— Я не считал себя вправе скрыть от вашей светлости того, что я видел… Войска в полном расстройстве…
— Конечно, нет, — хмыкнул в ответ летчик. — Мишка Лось под завязку загрузил.
— Вы видели? Вы видели?.. — нахмурившись, закричал Кутузов, быстро вставая и наступая на Вольцогена, — Как вы… как вы смеете!.. — делая угрожающие жесты трясущимися руками и захлебываясь, закричал он. — Как смеете вы, милостивый государь, говорить это мне. Вы ничего не знаете. Передайте от меня генералу Барклаю, что его сведения неверны и что настоящий ход сражения известен мне, главнокомандующему, лучше, чем ему.
— А медикаменты?!
Вольцоген хотел возразить что-то, но Кутузов перебил его.
— Завтра, сказали, отправят...
— Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге. Ежели вы плохо видели, милостивый государь, то не позволяйте себе говорить того, чего вы не знаете. Извольте ехать к генералу Барклаю и передать ему назавтра мое непременное намерение атаковать неприятеля, — строго сказал Кутузов. Все молчали, и слышно было одно тяжелое дыхание запыхавшегося старого генерала. — Отбиты везде, за что я благодарю бога и наше храброе войско. Неприятель побежден, и завтра погоним его из священной земли русской, — сказал Кутузов, крестясь; и вдруг всхлипнул от наступивших слез. Вольцоген, пожав плечами и скривив губы, молча отошел к стороне, удивляясь über diese Eingenommenheit des alten Herrn
[152].
— Как завтра?! Почему завтра?!
— Да, вот он, мой герой, — сказал Кутузов к полному красивому черноволосому генералу, который в это время входил на курган. Это был Раевский, проведший весь день на главном пункте Бородинского поля.
— Потому что перегруз! — рявкнул пилот. — Вот почему!
Раевский доносил, что войска твердо стоят на своих местах и что французы не смеют атаковать более. Выслушав его, Кутузов по-французски сказал:
Рейнхард позеленел:
— Vous ne pensez donc pas comme les autres que nous sommes obligés de nous retirer?
[153]
— А ты метеосводку на завтра слышал?! Ты понимаешь, что мы можем еще недели две груза не дождаться?!
— Au contraire, votre altesse, clans les affaires indécises c\'est toujours le plus opiniâtre qui reste victorieux, — отвечал Раевский, — et mon opinion…
[154]
— Пошли, Владимир Карлович, — ухватил врача за рукав и потащил его прочь Сашка. — Здесь ничего не решить... в область звонить надо.
— Кайсаров! — крикнул Кутузов своего адъютанта. — Садись пиши приказ на завтрашний день. А ты, — обратился он к другому, — поезжай по линии и объяви, что завтра мы атакуем.
— Знаю! — вырвался врач и сунул пилоту заветный металлический чемоданчик. — Держи! Передашь представителям областной инфекционной больницы. И не дай бог, если у тебя и на обратном пути перегруз выйдет! В порошок сотру!
Пока шел разговор с Раевским и диктовался приказ, Вольцоген вернулся от Барклая и доложил, что генерал Барклай де Толли желал бы иметь письменное подтверждение того приказа
*, который отдавал фельдмаршал.
Пилот растерянно моргнул, принял бесценный груз, и Рейнхард пошел прочь, размахивая руками и бормоча проклятия.
Кутузов, не глядя на Вольцогена, приказал написать этот приказ, который, весьма основательно, для избежания личной ответственности, желал иметь бывший главнокомандующий.
— Саша! — позвала его Неля. — Поехали с нами! Будет чаепитие с тортом!
И по неопределимой, таинственной связи, поддерживающей во всей армии одно и то же настроение, называемое духом армии и составляющее главный нерв войны, слова Кутузова, его приказ к сражению на завтрашний день, передались одновременно во все концы войска.
Сашка бросил взгляд на сектантов, потом — на уходящего врача — и выбрал Рейнхарда.
Далеко не самые слова, не самый приказ передавались в последней цепи этой связи. Даже ничего не было похожего в тех рассказах, которые передавали друг другу
; на разных концах армии, на то, что сказал Кутузов; но смысл его слов сообщился повсюду, потому что то, что сказал Кутузов, вытекало не из хитрых соображений, а из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего, так же как и в душе каждого русского человека.
И узнав то, что назавтра мы атакуем неприятеля, из высших сфер армии услыхав подтверждение того, чему они хотели верить, измученные, колеблющиеся люди утешались и ободрялись.
Разбитая «скорая помощь», громыхая на каждом углу, добралась до городской больницы, и Рейнхард, всё так же матерясь и размахивая руками, ворвался в здание, а затем и в кабинет главврача. Сашка следовал за ним неотступно.
— Господи! Что еще? — аж привстал из кресла Михаил Львович.
XXXVI
— Ты представить себе не можешь, Миша, чего они отчудили! — рухнул на стул Рейнхард.
Полк князя Андрея был в резервах, которые до второго часа стояли позади Семеновского в бездействии, под сильным огнем артиллерии. Во втором часу полк, потерявший уже более двухсот человек, был двинут вперед на стоптанное овсяное поле, на тот промежуток между Семеновским и курганной батареей, на котором в этот день были побиты тысячи людей и на который во втором часу дня был направлен усиленно-сосредоточенный огонь из нескольких сот неприятельских орудий.
— Микробиолога не прислали, — сразу догадался крепыш. — А я тебе говорил: у них там дела быстро не делаются, — родить можно, пока допросишься!
Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь еще третью часть своих людей. Спереди и в особенности с правой стороны, в нерасходившемся дыму, бубухали пушки и из таинственной области дыма, застилавшей всю местность впереди, не переставая, с шипящим быстрым свистом, вылетали ядра и медлительно свистевшие гранаты. Иногда, как бы давая отдых, проходило четверть часа, во время которых все ядра и гранаты перелетали, но иногда в продолжение минуты несколько человек вырывало из полка, и беспрестанно оттаскивали убитых и уносили раненых.
— Если бы... — горько усмехнулся патологоанатом. — Они вообще ничего не прислали!
— Как это ничего? — охнул главврач. — А системы?! А шприцы?!
С каждым новым ударом все меньше и меньше случайностей жизни оставалось для тех, которые еще не были убиты. Полк стоял в батальонных колоннах на расстоянии трехсот шагов, но, несмотря на то, все люди полка находились под влиянием одного и того же настроения. Все люди полка одинаково были молчаливы и мрачны. Редко слышался между рядами говор, но говор этот замолкал всякий раз, как слышался попавший удар и крик: «Носилки!» Большую часть времени люди полка по приказанию начальства сидели на земле. Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив ее в ладонях, начищал штык; кто разминал ремень и перетягивал пряжку перевязи; кто старательно расправлял и перегибал по-новому подвертки и переобувался. Некоторые строили домики из калмыжек пашни или плели плетеночки из соломы жнивья. Все казались вполне погружены в эти занятия. Когда ранило и убивало людей, когда тянулись носилки, когда наши возвращались назад, когда виднелись сквозь дым большие массы неприятелей, никто не обращал никакого внимания на эти обстоятельства. Когда же вперед проезжала артиллерия, кавалерия, виднелись движения нашей пехоты, одобрительные замечания слышались со всех сторон. Но самое большое внимание заслуживали события совершенно посторонние, не имевшие никакого отношения к сражению. Как будто внимание этих нравственно измученных людей отдыхало на этих обычных, житейских событиях. Батарея артиллерии прошла пред фронтом полка. В одном из артиллерийских ящиков пристяжная заступила постромку. «Эй, пристяжную-то!.. Выправь! Упадет… Эх, не видят!..» — по всему полку одинаково кричали из рядов. В другой раз общее внимание обратила небольшая коричневая собачонка с твердо поднятым хвостом, которая, бог знает откуда взявшись, озабоченной рысцой выбежала перед ряды и вдруг от близко ударившего ядра взвизгнула и, поджав хвост, бросилась в сторону. По всему полку раздалось гоготанье и взвизги. Но развлечения такого рода продолжались минуты, а люди уже более восьми часов стояли без еды и без дела под непроходящим ужасом смерти, и бледные и нахмуренные лица все более бледнели и хмурились.
— Я тебе говорю: ни-че-го!
— А хоть образцы в область ты передал?
Князь Андрей, точно так же как и все люди полка, нахмуренный и бледный, ходил взад и вперед по лугу подле овсяного поля от одной межи до другой, заложив назад руки и опустив голову. Делать и приказывать ему нечего было. Все делалось само собою. Убитых оттаскивали за фронт, раненых относили, ряды смыкались. Ежели отбегали солдаты, то они тотчас же поспешно возвращались. Сначала князь Андрей, считая своею обязанностью возбуждать мужество солдат и показывать им пример, прохаживался по рядам; но потом он убедился, что ему нечему и нечем учить их. Все силы его души, точно так же как и каждого солдата, были бессознательно направлены на то, чтобы удержаться только от созерцания ужаса того положения, в котором они были. Он ходил по лугу, волоча ноги, шершавя траву и наблюдая пыль, которая покрывала его сапоги; то он шагал большими шагами, стараясь попадать в следы, оставленные косцами по лугу, то он, считая свои шаги, делал расчеты, сколько раз он должен пройти от межи до межи, чтобы сделать версту, то ошмурыгивал
* цветки полыни, растущие на меже, и растирал эти цветки в ладонях и принюхивался к душисто-горькому, крепкому запаху. Изо всей вчерашней работы мысли не оставалось ничего. Он ни о чем не думал. Он прислушивался усталым слухом все к тем же звукам, различая свистенье полетов от гула выстрелов, посматривал на приглядевшиеся лица людей 1-го батальона и ждал. «Вот она… эта опять к нам! — думал он, прислушиваясь к приближавшемуся свисту чего-то из закрытой области дыма. — Одна, другая! Еще! Попало…» Он остановился и поглядел на ряды. «Нет, перенесло. А вот это попало». И он опять принимался ходить, стараясь делать большие шаги, чтобы в шестнадцать шагов дойти до межи.
— Это передал...
Свист и удар! В пяти шагах от него взрыло сухую землю и скрылось ядро. Невольный холод пробежал по его спине. Он опять поглядел на ряды. Вероятно, вырвало многих; большая толпа собралась у 2-го батальона.
Михаил Львович тяжело задумался.
— Господин адъютант, — прокричал он, — прикажите, чтобы не толпились. — Адъютант, исполнив приказание, подходил к князю Андрею. С другой стороны подъехал верхом командир батальона.
— Придется снова губернатору звонить, — спустя полминуты принял он решение.
— Берегись! — послышался испуганный крик солдата, и, как свистящая на быстром полете, приседающая на землю птичка, в двух шагах от князя Андрея, подле лошади батальонного командира, негромко шлепнулась граната. Лошадь первая, не спрашивая того, хорошо или дурно было высказывать страх, фыркнула, взвилась, чуть не сронив майора, и отскакала в сторону. Ужас лошади сообщился людям.
Он быстро набрал номер, а когда ему отозвались из приемной, представился и переключил телефон на громкую связь, так чтобы Рейнхард тоже слышал.
— Да, — отозвался густой мужской баритон.
— Ложись! — крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. Граната, как волчок, дымясь, вертелась между ним и лежащим адъютантом, на краю пашни и луга, подле куста полыни.
— Иван Тимофеевич, это Скрыпник из райбольницы, я вчера с вами говорил...
«Неужели это смерть? — думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. — Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…» — Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят.
— Да, я помню, Михаил... э-э-э... Львович...
— Стыдно, господин офицер! — сказал он адъютанту. — Какой… — он не договорил. В одно и то же время послышался взрыв, свист осколков как бы разбитой рамы, душный запах пороха — и князь Андрей рванулся в сторону и, подняв кверху руку, упал на грудь.
Несколько офицеров подбежало к ному. С правой стороны живота расходилось по траве большое пятно крови.
— Иван Тимофеевич, нам ничего не прислали.
Вызванные ополченцы с носилками остановились позади офицеров. Князь Андрей лежал на груди, опустившись лицом до травы, и, тяжело, всхрапывая, дышал.
— Да-да, я знаю, — с неудовольствием отозвался Губернатор. — Там кандидату нужно было агитационные материалы перевезти.
— Ну что стали, подходи!
— Тогда завтра? — с надеждой в голосе пойнтере, совался главврач.
Мужики подошли и взяли его за плечи и ноги, но он жалобно застонал, и мужики, переглянувшись, опять отпустили его.
— Боюсь, что и завтра не получится, — пророкотал баритон. — Завтра Хомякову материалы отправляют. Для равновесия... так сказать.
— Берись, клади, всё одно! — крикнул чей-то голос. Его другой раз взяли за плечи и положили на носилки.
— Иван Тимофеевич! Мы не можем ждать! У нас здесь уже черт-те что творится! Секта растет как на дрожжах...
— Ах боже мой! Боже мой! Что ж это?.. Живот! Это конец! Ах боже мой! — слышались голоса между офицерами. — На волосок мимо уха прожужжала, — говорил адъютант. Мужики, приладивши носилки на плечах, поспешно тронулись по протоптанной ими дорожке к перевязочному пункту.
— Ну, это вы бросьте! — вальяжно пророкотал губернатор. — Мы с верующими дружим, а то, что они Лосева поддерживают, так это их право, у нас, знаете ли, — голос губернатора на секунду стал язвительным, — демократия...
— В ногу идите… Э!.. мужичье! — крикнул офицер, за плечи останавливая неровно шедших и трясущих носилки мужиков.
Сашка привстал и показал пальцем на себя: «Мне, мол, дайте сказать!» Главврач отрицательно замотал головой.
— Подлаживай, что ль, Хведор, а Хведор, — говорил передний мужик.
— Это не просто секта, Иван Тимофеевич. Они больные люди!
— Вот так, важно, — радостно сказал задний, попав в ногу.
— Ну, не сто же процентов!
— Ваше сиятельство? А? Князь? — дрожащим голосом сказал подбежавший Тымохин, заглядывая в носилки.
— Да все сто, я вам говорю!
Князь Андрей открыл глаза и посмотрел из-за носилок, в которые глубоко ушла его голова, на того, кто говорил, и опять опустил веки.
— Это вы бросьте!
Сашка снова замолотил себя кулаком в грудь. Рядом встал просекший ситуацию Рейнхард, и он тоже молча указывал на Сашку.
Ополченцы принесли князя Андрея к лесу, где стояли фуры и где был перевязочный пункт. Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых, с завороченными полами, палаток на краю березника. В березнике стояли: фуры и лошади. Лошади в хребтугах ели овес
*, и воробьи; слетали к ним и подбирали просыпанные зерна. Воронья, чуя кровь, нетерпеливо каркая, перелетали на березах. Вокруг палаток, больше чем на две десятины места, лежали, сидели, стояли окровавленные люди в различных одеждах. Вокруг раненых, с унылыми и внимательными лицами, стояли толпы солдат-носильщиков, которых тщетно отгоняли от этого места распоряжавшиеся порядком офицеры. Не слушая офицеров, солдаты стояли, опираясь на носилки, и пристально, как будто пытаясь понять трудное значение зрелища, смотрели на то, что делалось перед ними. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Изредка выбегали оттуда фельдшера за водой и указывали на тех, которые надо было вносить. Раненые, ожидая у палатки своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки. Некоторые бредили. Князя Андрея, как полкового командира, шагая через неперевязанных раненых, пронесли ближе к одной из палаток и остановились, ожидая приказания. Князь Андрей открыл глаза и долго не мог понять того, что делалось вокруг него. Луг, полынь, пашня, черный крутящийся мячик и его страстный порыв любви к жизни вспомнились ему. В двух шагах от него, громко говоря и обращая на себя общее внимание, стоял, опершись на сук и с обвязанной головой, высокий, красивый, черноволосый унтер-офицер. Он был ранен в голову и ногу пулями. Вокруг него, жадно слушая его речь, собралась толпа раненых и носильщиков.
— Вот у нас тут, — нерешительно начал главврач, — представитель секты имеется рядом. Не хотите поговорить, Иван...
— Мы его оттеда как долбанули, так все побросал, самого короля забрали! — блестя черными разгоряченными глазами и оглядываясь вокруг себя, кричал солдат. — Подойди только в тот самый раз лезервы, его б, братец ты мой, звания не осталось, потому верно тебе говорю…
Сашка подскочил и вырвал трубку.
Князь Андрей, так же как и все окружавшие рассказчика, блестящим взглядом смотрел на него и испытывал утешительное чувство. «Но разве не все равно теперь, — подумал он. — А что будет там и что такое было здесь? Отчего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что-то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю».
— Это Никитин! — возбужденно представился он. — Я формальный глава церкви «Идущие вме...» тьфу ты! «Идущие за Силой!»
— Глава? — удивился губернатор.
XXXVII
— Да, глава! Я унаследовал этот статус по официально утвержденному регламенту, но даже мне они уже не подчиняются! Понимаете, что это значит?!
Один из докторов, в окровавленном фартуке и с окровавленными небольшими руками, в одной из которых он между мизинцем и большим пальцем (чтобы не запачкать ее) держал сигару, вышел из палатки. Доктор этот поднял голову и стал смотреть по сторонам, но выше раненых. Он, очевидно, хотел отдохнуть немного. Поводив несколько времени головой вправо и влево, он вздохнул и опустил глаза.
— Странно, — хмыкнул губернатор. — А Федор Иванович на селекторе говорил, что всё под контролем...
— Ну, сейчас, — сказал он на слова фельдшера, указывавшего ему на князя Андрея, и велел нести его в палатку.
— Какой контроль? — саркастически захохотал Сашка. — Федор Иванович сам давно инфицирован!
В толпе ожидавших раненых, поднялся ропот.
Главврач отшатнулся от Сашки и отчаянно закрутил пальцем у виска.
— Видно, и на том свете господам одним жить, — проговорил один.
— Как инфицирован?! — охнул губернатор.
— А что же вы думаете? Это вирус! Ему по хрену, кого заражать! Он и президента Российской Федерации достать может!
Князя Андрея внесли и положили на только что очистившийся стол, с которого фельдшер споласкивал что-то. Князь Андрей не мог разобрать в отдельности того, что было в палатке. Жалобные стоны с разных сторон, мучительная боль бедра, живота и спины развлекали его. Все, что он видел вокруг себя, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческого тела, которое, казалось, наполняло всю низкую палатку, как несколько недель тому назад в этот жаркий, августовский день это же тело наполняло грязный пруд по Смоленской дороге. Да, это было то самое тело, та самая chair à canon
[155], вид которой еще тогда, как бы предсказывая теперешнее, возбудил в нем ужас.
— Ну, это вы загнули! — недобро хмыкнул губернатор.
В палатке было три стола. Два были заняты, на третий положили князя Андрея. Несколько времени его оставили одного, и он невольно увидал то, что делалось на других двух столах. На ближнем столе сидел татарин, вероятно, казак — по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что-то резал в его коричневой, мускулистой спине.
— Я вам говорю: это уже не районная проблема! Помните, как мы к СПИДу поначалу отнеслись?! Так вот: здесь еще хуже! Они все психи полные! Никому не подчиняются! Для них, что я, что вы — пустое место!
— Ух, ух, ух!.. — как будто хрюкал татарин, и вдруг, подняв кверху свое скуластое черное курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжать пронзительно-звенящим, протяжным визгом. На другом столе, около которого толпилось много народа, на спине лежал большой, полный человек с закинутой назад головой (вьющиеся волоса, их цвет и форма головы показались странно знакомы князю Андрею). Несколько человек фельдшеров навалились на грудь этому человеку и держали его. Белая большая полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча — один был бледен и дрожал — что-то делали над другой, красной ногой этого человека. Управившись с татарином, на которого накинули шинель, доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею.
Губернатор обиженно задышал, и Михаил Львович решительно вырвал у Сашки трубку:
Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся.
— Иван Тимофеевич, вы, конечно, извините, но он, в принципе, прав.
— Раздеть! Что стоите? — крикнул он сердито на фельдшеров.
— Ладно, я всё понял, — вздохнул губернатор. — Это действительно беспредел какой-то...
Врачи напряглись и синхронно подались к столу.
Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому-то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел.
— Короче, поговорю я с начальником авиаотряда, сегодня вышлем еще... пару рейсов. Что там у вас? Системы и препараты?
После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, — представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность.
— И микробиолога обещали!
Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали и успокоивали.
— Ну, ясно... сделаем.
— Покажите мне… Ооооо! о! ооооо! — слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами.
Главврач витиевато попрощался, бросил трубку и свирепо глянул на Сашку:
Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу.
— Ты чего с нами делаешь, пацан?! Как у тебя язык повернулся про Бугрова такое сказать?!
— О! Ооооо! — зарыдал он, как женщина. Доктор, стоявший перед раненым, загораживая его лицо, отошел.
— А что? Это правда! — уперся Сашка.
— Боже мой! Что это? Зачем он здесь? — сказал себе князь Андрей.
— Какая правда? Ты забыл, на чьей территории находишься?!
Сашка вспомнил, как его чуть ли не сутки везли в промерзшей насквозь клетке позади уазика, и неуютно поежился.
В несчастном, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля Курагина. Анатоля держали на руках и предлагали ему воду в стакане, края которого он не мог поймать дрожащими, распухшими губами. Анатоль тяжело всхлипывал. «Да, это он; да, этот человек чем-то близко и тяжело связан со мною, — думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. — В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моею жизнью?» — спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей и топкими руками, с готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда-либо, проснулись в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
— Вырвалось...
Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.
— Видал?! — повернулся к Рейнхарду главврач. — Вырвалось у него! А нам — расхлебывай!
«Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам — да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!»
— Ладно, Миша, хорош тебе, — примирительно улыбнулся Рейнхард. — Главное, что ему удалось нашего деда за живое зацепить.
Они переглянулись и дружно захохотали:
XXXVIII
— Беспре-де-ел!..
Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы и с известиями об убитых и раненых двадцати знакомых генералах и с сознанием бессильности своей прежде сильной руки произвели неожиданное впечатление на Наполеона, который обыкновенно любил рассматривать убитых и раненых, испытывая тем свою душевную силу (как он думал). В этот день ужасный вид поля сражения победил ту душевную силу, в которой он полагал свою заслугу и величие. Он поспешно уехал с поля сражения и возвратился к Шевардинскому кургану. Желтый, опухлый, тяжелый, с мутными глазами, красным носом и охриплым голосом, он сидел на складном стуле, невольно прислушиваясь к звукам пальбы и не поднимая глаз. Он с болезненной тоской ожидал конца того дела, которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Личное человеческое чувство на короткое мгновение взяло верх над тем искусственным призраком жизни, которому он служил так долго. Он на себя переносил те страдания и ту смерть, которые он видел на поле сражения. Тяжесть головы и груди напоминала ему о возможности и для себя страданий и смерти. Он в эту минуту не хотел для себя ни Москвы, ни победы, ни славы. (Какой нужно было ему еще славы?) Одно, чего он желал теперь, — отдыха, спокойствия и свободы. Но когда он был на Семеновской высоте, начальник артиллерии предложил ему выставить несколько батарей на эти высоты, для того чтобы усилить огонь по столпившимся перед Князьковым русским войскам. Наполеон согласился и приказал привезти ему известие о том, какое действие произведут эти батареи.
Адъютант приехал сказать, что по приказанию императора двести орудий направлены на русских, но что русские все так же стоят.
— Наш огонь рядами вырывает их, а они стоят, — сказал адъютант.
С этого момента что-то изменилось, и Сашка понял, что стал для них своим. Не пацаном, не племянником покойного Евгения Севастьяновича, а соратником. Они вместе пообедали в больничной столовой, а потом Сашку провели в инфекционное отделение и показали результаты первых наблюдений и, увы, пока достаточно приблизительных анализов. По всему выходило, что он прав, и не просто прав, а попал в десятку!
— Ils en veulent encore!..
[156] — сказал Наполеон охриплым голосом.
Механизм воздействия вируса был неясен. То ли он прямо воздействовал на кору надпочечников, то ли активизировал их работу опосредованно, через пока не выявленных «агентов». Но результат был очевиден. У всех взятых под контроль пациентов преобладали те или иные эффекты возбуждения: тремор, беспокойство и регулярные рвотные позывы. Тонус и моторика были понижены, радиальные мышцы радужки глаза хронически сокращены, а секреция слюнных желез была плотной и вязкой.
— Sire?
[157] — повторил не расслушавший адъютант.
— Ils en veulent encore, — нахмурившись, прохрипел Наполеон осиплым голосом, — donnez Ieur-en
[158].
«Не потому ли у Нели вечно чаепитие?!» — охнул над глубиной своей догадки Сашка и тут же вспомнил, как трудно было дядьке сплюнуть.
И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенесся в свой прежний искусственный мир призраков какого-то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что-то делает для себя) он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжелую, нечеловеческую роль, которая ему была предназначена.
Собранные со всей больницы «специальные» пациенты о причинах своего перемещения в инфекционное отделение догадывались смутно. Медики помалкивали, а самой расхожей среди младшего персонала больницы версией была «подозрение на гепатит». Возможно, потому, что лица из-за чрезмерного воздействия адреналина были желтоваты — печень уже не справлялась.
И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершавшегося; но и никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человеческого.
Врачи переходили от пациента к пациенту, вполголоса обсуждая симптомы, а Сашка внимательно прислушивался, пытаясь увязать в одно целое то, что видел раньше, и то, что слышит сейчас, когда всё снова изменилось.
— Где эта падла?! — внезапно прогремело по коридору, и врачи переглянулись.
Не в один только этот день, объезжая поле сражения, уложенное мертвыми и изувеченными людьми (как он думал, по его воле), он, глядя на этих людей, считал, сколько приходится русских на одного француза, и, обманывая себя, находил причины радоваться, что на одного француза приходилось пять русских. Не в один только этот день он писал в письме в Париж, что le champ de bataille a été superbe
[159], потому что на нем было пятьдесят тысяч трупов; но и на острове Св. Елены, в тиши уединения, где он говорил, что он намерен был посвятить свои досуги изложению великих дел, которые он сделал, он писал
*:
Сашка побледнел и развернулся к двери.
«La guerre de Russie eût dû être la plus populaire des temps modernes: c\'était celle du bon sens et des vrais intérêts, celle du repos et de la sécurité de tous; elle était purement pacifique et conservatrice.
— Где эта гнида подколодная?! — снова прорычал страшным голосом Федор Иванович Бугров.
C\'était pour la grande cause, la fin des hasards et le commencement de la sécurité. Un nouvel horizon, de nouveaux travaux allaient se dérouler, tout plein du bien-être et de la prospérité de tous. Le système européen se trouvait fondé; il n\'était plus question que de l\'organiser.
— Надо выходить, — глубоко выдохнул и снова вдохнул Сашка.
Satisfait sur ces grands points et tranquille partout, j\'aurais eu aussi mon congrès et ma sainte-alliance. Ce sont des idées qu\'on m\'a volées. Dans cette réunion de grands souverains, nous eussions traités de nos intérêts en famille et compté de clerc à maître avec les peuples.
— Подожди, я сам с ним поговорю, — упреждающе поднял крепкую ладонь главврач, направился к двери, но был тут же отброшен в сторону.
L\'Europe n\'eût bientôt fait de la sorte véritablement qu\'un même peuple, et chacun, en voyageant partout, se fût trouvé toujours dans la patrie commune. Il eût demandé toutes les rivières navigables pour tous, la communauté des mers, et que les grandes armées permanentes fussent réduites désormais à la seule garde des souverains.
— Ах, вот ты где!
De retour en France, au sein de la patrie, grande, forte, magnifique, tranquille, glorieuse, j\'eusse proclamé ses limites immuables; toute guerre future, purement défensive; tout agrandissement nouveau antinational. J\'eusse associé mon fils à l\'Empire; ma dictature eût fini, et son règne constitutionnel eût commencé…
Федор Иванович стоял в дверях, угрожающе покачиваясь вперед-назад, и зрачки у него были еще те! Больные инстинктивно натянули одеяла.
Paris eût été la capitale du monde, et les Français l\'envie des nations!..
— Федор Иванович... здесь вам не плац, — вежливо напомнил Рейнхард.
Mes loisirs ensuite et mes vieux jours eussent été consacrés, en compagnie de l\'impératrice et durant l\'apprentissage royal de mon fils, à visiter lentement et en vrai couple campagnard, avec nos propres chevaux, tous les recoins de l\'Empire, recevant les plaintes, redressant les torts, semant de toutes parts et partout les monuments et les bienfaits»
[160].
— Заткнись, немчура! — отмахнулся Бугров и шагнул вперед.
Сашка напрягся. Отступать не хотелось, но и оставаться лицом к лицу с этой вершиной творения природы было жутковато.
— Ты чего язык распустил, щенок?!
— Я сказал губернатору правду, — с трудом сглотнул Сашка.
Он, предназначенный провидением на печальную, несвободную роль палача народов, уверял себя, что цель его поступков была благо народов и что он мог руководить судьбами миллионов и путем власти делать благодеяния!
— Какую такую правду?! Ты на кого пасть свою раззявил? — сделал еще один шаг вперед начальник горотдела.
— Вы больны, — с невероятным трудом остался стоять на том же месте Сашка.
«Des 400 000 hommes qui passèrent la Vistule, — писал он дальше о русской войне, — la moitié était Autrichiens, Prussiens, Saxons, Polonais, Bavarois, Wurtembergeois, Mecklembourgeois, Espagnols, Italiens, Napolitains. L\'armée impériale, proprement dite, était pour un tiers composée de Hollandais, Belges, habitants des bords du Rhin, Piémontais, Suisses, Genevois, Toscans, Romains, habitants de la 32-e division militaire, Brème, Hambourg, etc.; elle comptait à peine 140 000 hommes parlant français. L\'expédition de Russie coûta moins de 50000 hommes à la France actuelle; l\'armée russe dans la retraite de Wilna à Moscou, dans les différentes batailles, a perdu quatre fois plus que l\'armée française; l\'incendie de Moscou a coûté la vie à 100 000 Russes, morts de froid et de misère dans les bois; enfin dans sa marche de Moscou à l\'Oder, l\'armée russe fut aussi atteinte par l\'intempérie de la saison; elle ne comptait à son arrivée à Wilna que 50000 hommes, et à Kalisch moins de 18000»
[161].
— Я больной? — ткнул себя в грудь подполковник. — Это ты, щенок, больной! Ты! Потому что не въезжаешь уже, на кого тебе можно тявкать, а на кого нет! Понял?! Ты!
Он воображал себе, что по его воле произошла война с Россией, и ужас совершившегося не поражал его душу. Он смело принимал на себя всю ответственность события, и его помраченный ум видел оправдание в том, что в числе сотен тысяч погибших людей было меньше французов, чем гессенцев и баварцев.
Федор Иванович пребольно ткнул Сашку в грудь пятнистым от напряжения кулаком, но главврач и Рейнхард уже опомнились и обступили начальника горотдела с обеих сторон.
— Покиньте больницу, Федор Ива...
XXXIX
— Не устраивайте здесь КПЗ...
Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым
* и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах на десятину места трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и нераненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны — назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять.
Бугров покраснел и медленно, всем корпусом развернулся:
— Ах вот вы как запели?! Как не делаешь ни хрена, так менты для вас твари продажные! А как порядок начали наводить, так не устраивайте здесь КПЗ!
Над всем полем, прежде столь весело-красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странной кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: «Довольно, довольно, люди. Перестаньте… Опомнитесь. Что вы делаете?»
Врачи невольно попятились.
Измученным, без пищи и без отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебанье, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: «Зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!» Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить все и побежать куда попало.
Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, какая-то непонятная, таинственная сила еще продолжала руководить ими, и, запотелые, в порохе и крови, оставшиеся по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра так же быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело, и продолжало совершаться то страшное дело, которое совершается не по воле людей, а по воле того, кто руководит людьми и мирами.
Тот, кто посмотрел бы на расстроенные зады русской армии, сказал бы, что французам стоит сделать еще одно маленькое усилие, и русская армия исчезнет; и тот, кто посмотрел бы на зады французов, сказал бы, что русским стоит сделать еще одно маленькое усилие, и французы погибнут. Но ни французы, ни русские не делали этого усилия, и пламя сражения медленно догорало.
— Не выйдет, господа! Вышло ваше время! — Врачи испуганно и недоуменно переглянулись.
Русские не делали этого усилия, потому что не они атаковали французов. В начале сражения они только стояли по дороге в Москву, загораживая ее, и точно так же они продолжали стоять при конце сражения, как они стояли при начале его. Но ежели бы даже цель русских состояла бы в том, чтобы сбить французов, они не могли сделать это последнее усилие, потому что все войска русских были разбиты, не было ни одной части войск, не пострадавшей в сражении, и русские, оставаясь на своих местах, потеряли половину своего войска.
— Вы больны, Федор Иванович, — членораздельно проговорил начальнику горотдела в спину Сашка. — И с этим ничего не поделаешь.
Французам, с воспоминанием всех прежних пятнадцатилетних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сраженья, что они потеряли только одну четверть людей
* и что у них еще есть двадцатитысячная нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие. Французам, атаковавшим русскую армию с целью сбить ее с позиции, должно было сделать это усилие, потому что до тех пор, пока русские, точно так же как и до сражения, загораживали дорогу в Москву, цель французов не была достигнута и все их усилия и потери пропали даром. Но французы не сделали этого усилия. Некоторые историки говорят, что Наполеону стоило дать свою нетронутую старую гвардию для того, чтобы сражение было выиграно. Говорить о том, что бы было, если бы Наполеон дал свою гвардию, все равно что говорить о том, что бы было, если б осенью сделалась весна. Этого не могло быть. Не Наполеон не дал своей гвардии, потому что он не захотел этого, но этого нельзя было сделать. Все генералы, офицеры, солдаты французской армии знали, что этого нельзя было сделать, потому что упадший дух войска не позволял этого.
Бугров снова развернулся.
— Вам надо ложиться на обследование, — собирая остатки мужества в кулак, произнес Сашка. — И поменьше контактировать с людьми.
Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, — а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не могло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом противника.
— Че-го?!
— Это заразно, товарищ подполковник, понимаете?
Часть третья
— Он прав, Федор Иванович, — поддержал Сашку Рейнхард. — Это действительно заразно.
I
— Я вам покажу заразу! — еще больше разъярился Бугров. — Чего вы из меня дурака-то делаете?!
Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого-то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений.
Он вдруг пошатнулся, схватился рукой за дверной косяк и, было видно, попытался преодолеть мощный рвотный приступ.
Известен так называемый софизм древних, состоящий в том, что Ахиллес никогда не догонит впереди идущую черепаху, несмотря на то, что Ахиллес идет в десять раз скорее черепахи: как только Ахиллес пройдет пространство, отделяющее его от черепахи, черепаха пройдет впереди его одну десятую этого пространства; Ахиллес пройдет эту десятую, черепаха пройдет одну сотую и т. д. до бесконечности. Задача эта представлялась древним неразрешимою. Бессмысленность решения (что Ахиллес никогда не догонит черепаху) вытекала из того только, что произвольно были допущены прерывные единицы движения, тогда как движение и Ахиллеса и черепахи совершалось непрерывно.
— Это болезнь, — пряча трясущиеся от напряжения руки за спину, возразил Сашка. — И ее надо...
Принимая все более и более мелкие единицы движения, мы только приближаемся к решению вопроса, но никогда не достигаем его. Только допустив бесконечно-малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрессии, мы достигаем решения вопроса. Новая отрасль математики, достигнув искусства обращаться с бесконечно-малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми.
*
— Да хоть вы заткнитесь! — оборвал его встревоженный Рейнхард.
Эта новая, неизвестная древним, отрасль математики, при рассмотрении вопросов движения, допуская бесконечно-малые величины, то есть такие, при которых восстановляется главное условие движения (абсолютная непрерывность), тем самым исправляет ту неизбежную ошибку, которую ум человеческий не может не делать, рассматривая вместо непрерывного движения отдельные единицы движения.
— Вы у меня кровью харкать будете... — тяжело дыша, продолжил Бугров, но приступ ярости резко шел на спад. — Я вас... я вас...
В отыскании законов исторического движения происходит совершенно то же.
Он вытер огромной красной рукой сбегающие по лбу крупные, с горошину, капли пота, развернулся и, продавливая половицы, вышел в распахнутые настежь двери. В дальнем углу палаты кто-то громко, беспрерывно икал.
Движение человечества, вытекая из бесчисленного количества людских произволов, совершается непрерывно.
Постижение законов этого движения есть цель истории. Но для того, чтобы постигнуть законы непрерывного движения суммы всех произволов людей, ум человеческий допускает произвольные, прерывные единицы. Первый прием истории состоит в том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого. Второй прием состоит в том, чтобы рассматривать действие одного человека, царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица.
Они просидели в кабинете Михаила Львовича часов до четырех, и всё это время врачи возбужденно обсуждали, является ли очевидное падение агрессивности начальника горотдела в конце «диалога» следствием накопления продуктов распада адреналина и последует ли за этой фазой заболевания депрессивность и резкое понижение двигательной активности вследствие общего торможения ЦНС.
Историческая наука в движении своем постоянно принимает все меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого-нибудь явления и допущение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе.
Это могло быть правдой. По крайней мере, Сашка вдруг ясно вспомнил, в каком нежизнеспособном состоянии был его дядька после приступа в тот, последний день. Но только он хотел об этом сказать, как в дверь кабинета без стука влетел молодой тощий парень в белом халате:
Всякий вывод истории, без малейшего усилия со стороны критики, распадается, как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика избирает за предмет наблюдения большую или меньшую прерывную единицу; на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.
— Михаил Львович! Михаил Львович!
Только допустив бесконечно-малую единицу для наблюдения — дифференциал истории
*, то есть однородные влечения людей, и достигнув искусства интегрировать (брать суммы этих бесконечно-малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории.
— Что еще?
— Москва по радио про нас передала! — Сашка обмер.
— Че-го?! — аж подскочили врачи. — Когда?!
Первые пятнадцать лет XIX столетия в Европе представляют необыкновенное движение миллионов людей. Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на несколько лет изменяется и представляет усиленное движение, которое сначала идет возрастая, потом ослабевая. Какая причина этого движения или по каким законам происходило оно? — спрашивает ум человеческий.
— Прямо сейчас!
Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам деяния и речи нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа
*, называя эти деяния и речи словом революция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рассказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и говорят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его.
Явно прибежавший из соседнего корпуса парень никак не мог отдышаться.
Но ум человеческий не только отказывается верить в это объяснение, но прямо говорит, что прием объяснения не верен, потому что при этом объяснении слабейшее явление принимается за причину сильнейшего. Сумма людских произволов сделала и революцию и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничтожила.
— Сказали, что у нас серьезная эпидемия и врачи настаивают на карантине...
«Но всякий раз, когда были завоевания, были завоеватели; всякий раз, когда делались перевороты в государстве, были великие люди», — говорит история. Действительно, всякий раз, когда являлись завоеватели, были и войны, отвечает ум человеческий, но это не доказывает, чтобы завоеватели были причинами войн и чтобы возможно было найти законы войны в личной деятельности одного человека. Всякий раз, когда я, глядя на свои часы, вижу, что стрелка подошла к десяти, я слышу, что в соседней церкви начинается благовест, но из того, что всякий раз, что стрелка приходит на десять часов тогда, как начинается благовест, я не имею права заключить, что положение стрелки есть причина движения колоколов.
Рейнхард и главврач переглянулись.
— А администрация противодействует! Из-за... — Парень судорожно глотнул. — Из-за выборов...
Всякий раз, как я вижу движение паровоза, я слышу звук свиста, вижу открытие клапана и движение колес; но из этого я не имею права заключить, что свист и движение колес суть причины движения паровоза.
— Елки-зеленые! — выдохнул главврач. — Этого нам еще не хватало!
Крестьяне говорят, что поздней весной дует холодный ветер, потому что почка дуба развертывается, и действительно, всякую весну дует холодный ветер, когда развертывается дуб. Но хотя причина дующего при развертыванье дуба холодного ветра мне неизвестна, я не могу согласиться с крестьянами в том, что причина холодного ветра есть развертыванье почки дуба, потому только, что сила ветра находится вне влияний почки. Я вижу только совпадение тех условий, которые бывают во всяком жизненном явлении, и вижу, что, сколько бы и как бы подробно я ни наблюдал стрелку часов, клапан и колеса паровоза и почку дуба, я не узнаю причину благовеста, движения паровоза и весеннего ветра. Для этого я должен изменить совершенно свою точку наблюдения и изучать законы движения пара, колокола и ветра. То же должна сделать история. И попытки этого уже были сделаны.
Раздался звонок, Михаил Львович схватил трубку, приложил к уху, мгновенно побледнел, схватился за верхнюю пуговичку воротничка, а потом, не попадая на рычаги, вернул трубку на место и встал из-за стола
Для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно-малые элементы, которые руководят массами. Никто не может сказать, насколько дано человеку достигнуть этим путем понимания законов истории; но очевидно, что на этом пути только лежит возможность уловления исторических законов и что на этом пути не положено еще умом человеческим одной миллионной доли тех усилий, которые положены историками на описание деяний различных царей, полководцев и министров и на изложение своих соображений по случаю этих деяний.
— Всё, Володя, собирайся.
— Мэр? — судорожно вытер взмокший лоб Рейнхард.
II
— Он... — Главврач кинулся собирать разложенные на столе бумаги, сунул их в толстую кожаную папку и только тогда посмотрел на Сашку — холодно и отстраненно. — И вы, молодой человек, тоже... Мэр вас персонально пригласил.
Силы двунадесяти языков Европы ворвались в Россию. Русское войско и население отступают, избегая столкновения, до Смоленска и от Смоленска до Бородина. Французское войско с постоянно увеличивающиеюся силой стремительности несется к Москве, к цели своего движения. Сила стремительности его, приближаясь к цели, увеличивается подобно увеличению быстроты падающего тела по мере приближения его к земле. Назади тысячи верст голодной, враждебной страны; впереди десятки верст, отделяющие от цели. Это чувствует всякий солдат наполеоновской армии, и нашествие надвигается само собой, по одной силе стремительности.
У Сашки всё оборвалось.
В русском войске по мере отступления все более и более разгорается дух озлобления против врага: отступая назад, оно сосредоточивается и нарастает. Под Бородиным происходит столкновение. Ни то, ни другое войско не распадаются, но русское войско непосредственно после столкновения отступает так же необходимо, как необходимо откатывается шар, столкнувшись с другим, с большей стремительностью несущимся на него шаром; и так же необходимо (хотя и потерявший всю свою силу в столкновении) стремительно разбежавшийся шар нашествия прокатывается еще некоторое пространство.
Только в эту самую секунду до него дошло, что проверить, по какому номеру он вчера звонил, для того же чекиста проще простого.
Русские отступают за сто двадцать верст — за Москву, французы доходят до Москвы и там останавливаются. В продолжение пяти недель после этого нет ни одного сражения. Французы не двигаются. Подобно смертельно раненному зверю, который, истекая кровью, зализывает свои раны, они пять недель остаются в Москве, ничего не предпринимая, и вдруг, без всякой новой причины, бегут назад: бросаются на Калужскую дорогу (и после победы, так как опять поле сражения осталось за ними под Малоярославцем), не вступая ни в одно серьезное сражение, бегут еще быстрее назад в Смоленск, за Смоленск, за Вильну, за Березину и далее.
— Идемте-идемте, молодой человек! — окликнул его главврач. — Сказали, срочно.