Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Это потому, что мы сегодня без обеда, — говорит Яков.

От этого Шмидту не легче, на щеках его перекатываются крупные капли пота, он пытается вырвать, но не получается. Яков вместо него нагружает ведро, носильщики простаивают, долго так продолжаться не может.

— Ничего не поделаешь, вы должны работать, — говорит Яков.

— Хорошо вам говорить, — отвечает Шмидт, прислонившись к стене, очень бледный, дыхание с хрипом вырывается из его груди.

— Вы должны начать работать или можете тут же лечь и умереть, — говорит Яков.

К этому у адвоката Шмидта нет никакой охоты, он снова берется за лопату и наполняет, нетвердо стоя на ногах, ведро, которое давно уже опорожненное ждет его. Он стонет, похоже, что его усилия безуспешны, он шлепает вонючую жижу мимо ведра. Лопата не уходит глубоко, как полагается, поэтому он вытаскивает ее наполовину пустой — двойная работа для Якова.

— Между прочим, я кое-что слышал о вашем сэре Уинстоне, — говорит Яков так тихо, что крестьянин, даже навострив уши, все равно бы не понял.

— О сэре Уинстоне? — отзывается Шмидт слабым голосом, но явно заинтересованный.

— Он простудился.

— Что-нибудь серьезное?

— Нет, нет, насморк или что-то в таком роде. Половину интервью он чихал.

— Целое длинное интервью?

— Нет, короткое.

— И что он говорит? — спрашивает Шмидт. Яков дает ему понять, что здесь не совсем подходящее место для продолжительной беседы, вон они, постовые, сейчас необходимо заняться другим. Через три часа, он знает по опыту, придут проверять, и яма должна быть пуста. Следовательно, подробное сообщение состоится, только если сможет быть замаскировано работой. Шмидту приходится с этим согласиться, поневоле крепче схватишься за лопату, капли так же скатываются со лба, что говорит сэр Уинстон?

Яков рассказывает ему, что говорит сэр Уинстон, беседа в подвале между корреспондентом и английским премьером еще свежа в памяти, хоть и не во всех подробностях. Положение на Восточном фронте, не называя городов, во всяком случае, для немцев безнадежно, это его собственные слова, яркий букет прекрасных перспектив. А сэр Уинстон может разрешить себе давать оценки, как вы считаете, при его-то осведомленности. Конечно, там и тут трудности еще есть, в какой войне, я вас спрашиваю, все идет гладко?

К тому же есть некоторая разница между Шмидтом и Линой, ее тоже нужно учитывать. Это тебе не сидеть с маленькой девочкой вечером в подвале, можно сказать, ради удовольствия или из любви, здесь ты стоишь при свете дня лицом к лицу с ученым Шмидтом, каждое слово следует взвесить, через три часа из ямы надо выгрести все дерьмо.

* * *

Утром того дня, который выбран для марша на районный город Прыю, русские не должны дойти до него, но все-таки продвинуться в направлении города на значительное расстояние — так определил им Яков, — утром того многообещающего дня Миша, идя на работу, увидел на углу группу взволнованных людей, оттуда показывают то в одну, то в другую сторону, двое что-то торопливо говорят, остальные ошеломленно слушают, Миша хочет узнать подробности, останавливается, и тут он слышит, что называют одну улицу — Францисканскую. Миша хватает первого попавшегося за руку, вытаскивает его из сутолоки, пусть, ради Бога, скажет, что случилось на Францисканской.

Это ему быстро объясняют, горе посетило ее, ее выстроили по трое в ряд. Они ходят из дома в дом, недавно прошли номер десять, через несколько часов ни один человек там жить не будет, в лагерь или неизвестно куда.

— А русские уже вроде бы заняли Тоболин, — говорит этот человек.

Миша бросился бежать, судьба Францисканской волнует его не только вообще, потому что Францисканская — совсем, совсем особая улица, на ней живет Роза. Человек сказал, что они недавно были в доме десять, то есть несколько минут назад они были в доме десять, в обычные дни в это время Роза давно на фабрике. Миша упрекает себя, почему он не заставил ее оставаться у него каждую ночь, именно эту не заставил. Он пойдет сейчас к ней на фабрику, постовой у ворот его не пропустит, но он может стоять невдалеке. До конца рабочего дня Миша сам будет постовым, потому что нельзя допустить, чтобы Роза пошла домой. Не дай только Бог, чтобы оказалось, что Миша целый день охраняет пустую фабрику, если Роза вовремя вышла из дому, она должна быть там, другой надежды нет. Миша бежит, зачем ему бежать, он сам не знает, до конца работы еще очень далеко, он летит со всех ног.

Перед ее фабрикой, зданием из серого известняка, мир выглядит обыкновенно. Миша стоит на другой стороне улицы, один, никого, кроме него. Он настраивается стоять так целый долгий день, но день оказывается гораздо короче, чем он ожидал.

Из ворот фабрики выходит девушка, Миша спрашивает себя, почему это вдруг еврейская девушка выходит в рабочее время, она не спеша и явно без всякого дела перешла улицу, идет мимо него. Миша стоит в нерешительности, она почти уже дошла до следующего угла, тогда он пошел за ней. Она вскоре замечает его, кокетливо поворачивает голову в его сторону, один раз, потом второй, в конце концов, такой голубоглазый широкоплечий молодой человек в гетто редкость, к тому же среди бела дня. Девушка замедляет шаг, она не имеет ничего против, пусть ее нагонит, в результате это и происходит, сразу за углом он оказывается рядом с ней.

— Извините, — говорит Миша, — вы работаете на этой швейной фабрике?

— Да, — говорит она, улыбаясь.

— Вы не знаете случайно, Роза Франкфуртер еще там?

Она задумывается ненадолго, прежде чем произносит:

— Вы Миша, не правда ли?

— Да, — говорит он. — Она там?

— Она недавно ушла, несколько минут назад, сегодня она может идти домой.

— Сколько, несколько минут? — кричит он срывающимся голосом. — Сколько минут назад?

— Может быть, минут десять, — отвечает девушка, удивленная его внезапным волнением.

Он опять мчится, он судорожно прикидывает, что, если точно десять минут назад, он еще должен успеть. Отсюда до Францисканской Розе нужно около получаса — если медленным шагом, то больше, — а спешить она ведь не будет. Ей объявили, что можно идти домой, не сказали причины, сволочи, тогда ей нечего торопиться.

Вдруг Миша поворачивается назад, он бежит обратно по той же дороге, ошибку, совершенную в спешке, нужно исправить, невольную, но непростительную. Девушка медленно идет ему навстречу и снова улыбается.

— Вас тоже отправили домой? — кричит он ей еще издалека.

— Да.

— Не ходите домой! Спрячьтесь!

Он еще слышит, как она спрашивает:

— Но почему же?

— Потому что с Францисканской увозят!

— Но я не живу на Францисканской, я живу на Загорской.

Длинные объяснения стоят ему слишком много времени, значит, и Загорскую, он сказал ей все, что знал. Она должна сама сообразить, в чем дело, спасать ей свою жизнь или нет, если она умная, она станет возле фабрики — и будет говорить каждому, кого они отсылают домой: не ходи домой, спрячься, не важно, на какой улице ты живешь.

Такие мысли вертятся у него в голове, а сам он давно уже бежит изо всех сил вдогонку за Розой. Францисканская и Загорская даже не пересекаются, между ними Цветочный переулок, домов там мало, больше складов, которые сейчас стоят пустые, но несколько все-таки есть. И за каждым новым углом он ищет глазами Розу, может быть, она вообще не пошла короткой дорогой, может быть, она решила погулять, погода хорошая, почему не подышать воздухом, раз ей подарили день. Если она действительно решила погулять, он наверняка будет на Францисканской раньше, чем она. Он может стать на другом конце улицы, сторожить ее и перехватить. Но ведь только на одном конце, а у Францисканской два, на каком ты займешь пост, когда концов так много и в такое время дня ни за какие деньги не найдешь помощника. На секунду забрезжила новая надежда, Миша рассчитывает, что Розу спасет чувство самосохранения. Все равно, с какого конца она появится, она сразу увидит, что происходит с ее улицей. Может быть, тогда она повернет обратно, побежит в его квартиру, спрячется во дворе и подождет, пока он возвратится вечером с ключом. Но очень Миша на это не надеется, он ее слишком хорошо знает, сумасшедшая Роза не сможет выбросить из головы любовь к маме и папе, ни к чему сейчас эта глупая чувствительность. Самое большее, что она сделает, так это остановится на минутку, потом снова помчится к своей погибели, побежит туда, где ее родители и где они конечно же могли бы без нее обойтись, и никому она не поможет.

Все расчеты кончились, когда он наконец нашел ее на длинной, прямой, как струна, улице. На Аргентинской аллее, где все липы аккуратно спилены под самый корень и поэтому там так далеко видно. Она совсем пустая. Аргентинская аллея, он разглядел ее платье кирпичного цвета, когда оно было еще только точкой, потом ее голубой платок, узнал ее походку, как и следовало ожидать, она шла медленно, Миша думает: какое счастье.

Когда до нее остается несколько метров, он перестает бежать, идет тихонько за ней вслед. Роза рассматривает красивые остроконечные крыши, раньше это был квартал богатых коммерсантов, Роза гуляет.

Последняя мысль перед тем, как он ее окликнет: только бы его поведение его не выдало; все обыкновенно, он как раз идет к ней домой, потому что узнал, что сегодня на фабрике им дали выходной. Не проронить ни слова о тревоге, ни словечка о судьбе Францисканской улицы, иначе она еще вспомнит об этой своей дочерней любви.

Миша хочет закрыть ей сзади глаза рукой и изменить голос, пусть догадается, так было бы естественнее всего. Он замечает, что руки у него клейкие от пота, лицо тоже, он вытирает его рукавом и вымучивает из себя легкомысленное: «Вот так встреча!»

Она быстро оборачивается, сначала испуганно, потом улыбается, самые красивые девушки улыбаются Мише. Роза спрашивает:

— Ты что здесь делаешь?

— А ты что?

— Я иду домой, — говорит она. — Подумай, пробыла на фабрике не больше часа, и меня отпустили.

— А почему?

— Понятия не имею. Они просто сказали, я могу идти домой, и еще несколько человек, но не все.

— И у меня так же, — говорит Миша.

— Ты сегодня свободен? Целый день?

— Да.

— Вот хорошо, — говорит Роза.

Она берет его под руку, нечаянный прохожий любуется счастливыми влюбленными.

— Пойдем ко мне, — говорит Миша.

— Но почему ты оказался здесь?

— Потому что я хотел подождать тебя возле фабрики. Когда они меня отпустили, я подумал, может быть, и тебя тоже сегодня отпустят.

— Ты умный мальчик.

— Но ты уже ушла. Мне сказала одна девушка, рыженькая, очень симпатичная.

— Это Лариса, — говорит Роза.

Они идут к нему домой — спокойно, не торопясь, потому что его не беспокоит, какую дорогу они выберут, Францисканская все равно остается слева. Роза рассказывает про Ларису, что иногда она с ней говорила о Мише, он ведь не будет на нее сердиться, они шьют за одним столом, а день такой длинный. Лариса на вид тихая, но в тихом омуте черти водятся, мечтательные глазки обманчивы. Например, у нее тоже есть друг, его зовут Найдорф, Иосиф, она называет его Иоселе, он работает на инструментальном заводе, Миша его не знает. Они живут в одном доме, у Ларисы есть еще мать и два взрослых брата, с ними случилась смешная история. Однажды они избили Иосифа Найдорфа, когда застали его с их сестрой на чердаке; и что же те, по-твоему, делали? Целовались, конечно; но Лариса выдала им за это по первое число. Теперь они тихие и мирные, они поняли, что она уже не маленькая девочка, Иоселе может теперь даже приходить к ним в дом, само собой, там он только вежливо разговаривает. И вдруг, прервав милую болтовню, Роза останавливается и спрашивает:

— С чего это они решили отпустить нас на целый день?

— А я откуда знаю, — говорит Миша.

— Но ведь должна быть причина!

Он пожимает плечами, он надеялся, что она не заговорит об этом, он не нашелся, что ответить, но она, конечно, права, это странно.

— Может, это связано с русскими? — спрашивает она.

— С русскими?

— Ну да. Они чувствуют, что им скоро конец, вот и решили стать хорошими, — говорит Роза. — Разве ты не понимаешь? Я думаю про потом.

— Может быть, — говорит Миша, лучшего объяснения у него не приготовлено.

Итак, к нему домой, не торопясь; Роза разговорчива, как никогда раньше, просто от радости, что неожиданно выпал свободный день, Миша ей не мешает, слова плещутся, как ручеек, у нее есть еще много чего рассказать, не только про Ларису, и у Клары, и у Аннеты, не говоря уже про Нину, у каждой есть свои делишки, и еще какие, а потом, ее отец стал наконец подумывать о будущем. Позавчера он положил на стол странную бумажку, говорит Роза, там были записаны в три столбца роли, которые, как он считает, он должен сыграть, если Бог захочет, и в чем дирекция достаточно долго ему отказывала. Подробностей Роза не знает, она слишком мало разбирается в театре, но их было по меньшей мере двадцать.

Перед входной дверью Миша вспоминает об одной неприятности, раз нет работы, то нет и обеда, он спрашивает Розу, не захватила ли она случайно продуктовые карточки. К сожалению, они лежат дома, он подумал, еще и это. Может быть, ей быстро сбегать за ними, нет, не нужно, он дает ей ключ, он скоро вернется, он купит на свои.

В лавке Миша единственный покупатель, в другое время, после работы, каждый раз приходится ждать не меньше получаса.

— В такое время? — спрашивает откормленный Розенек. Насчет его весов есть подозрение, что они неточны, ошибаются всегда в одну сторону, только с их помощью он сумел заиметь такое брюшко. Правда, он пытается скрыть предательскую толщину широким халатом, но халат и Розенека видят насквозь, раздувшиеся щеки никакой халат не спрячет.

— Сегодня свободный день, — говорит Миша.

— Свободный день? Что это значит?

— Свободный и все.

Миша кладет карточки на прилавок, все, что у него есть на всю неделю.

— Сегодня только вторник, — говорит Розенек удивленно, есть над чем подумать.

— Все равно.

— Что ж, тебе виднее.

Розенек достает из запыленного мукой ящика, что стоит позади него, круглый хлеб, который и хлебом-то не пахнет, кряхтя, разрезает его длинным ножом, потом кладет на знаменитые весы с обманными гирями.

— Взвешивайте, пожалуйста, как следует, — говорит Миша.

— Что это значит? Я всегда взвешиваю, как следует.

Миша не станет ввязываться в словесные препирательства, они все равно ни к чему не приведут, он говорит:

— Взвесьте особенно хорошо, у меня гости.

— Гости? Что это значит?

— Гости.

У Розенека тоже есть сердце, он дает Мише другую половину хлеба, считается, что это половина, не кладя ее на весы. К этому два кармана картошки, потому что у Миши нет с собой сумки, кулек гороховой муки, колбасу — на вид это колбаса, на вкус неизвестно что, — фунтик солодового кофе.

— Кажется, на талонах написано что-то про жир, — говорит Миша.

— Написано. А где мне его взять?

— Господин Розенек, — говорит Миша. Розенек смотрит на него так, словно ему предстоит принять самое трудное в жизни решение, ты меня губишь, юноша, Розенек спрашивает:

— Кофе тебе обязательно нужно?

— Нет, не очень.

Розенек еще на некоторое время застывает в позе несчастнейшего человека, наконец он берет с прилавка пакетик кофе и отправляется в комнату, что рядом с лавкой. Он возвращается, держа перед собой пергаментную бумагу, на первый взгляд кажется, что это просто сложенный вчетверо лист, потом видишь, что в бумаге что-то завернуто. Жир. Розенек, судя по выражению его лица, отрезал его от собственного живота.

— Только для тебя, — говорит Розенек. — Но ради Бога, никому не рассказывай.

— Зачем же я буду рассказывать, — говорит Миша.

Миша поднимается наверх, нагруженный целым богатством, Роза удивляется, как много он принес, она широко распахнула окно.

— А то солнце подумает, что никого нет дома, и снова скроется, мама всегда так говорит.

Миша прячет подарки Розенека в шкаф, вытряхивает из карманов пыль. Роза подзывает его к окну, ее голос ему не нравится. Стоя рядом с ней, он высовывается из окна, к ним приближается серая колонна, она еще далеко, подробностей разглядеть нельзя; пока только слышен время от времени лай собак, впрочем, они лают зря, потому что никто не выходит из колонны.

— Какая улица сегодня? — спрашивает Роза.

— Не знаю.

Он отводит ее от окна и закрывает его, но не может помешать ей стоять за стеклом и ждать, пока они пройдут. Роза говорит:

— Подожди, может, там знакомые.

— Ты хочешь есть? — спрашивает Миша. — Давай приготовим что-нибудь.

— Не сейчас.

Нет смысла предлагать ей еще что-нибудь. Он знает — на все, что он сейчас ей скажет, она ответит: не сейчас. Ее можно оторвать от окна только силой, в общем, глупо с ее стороны, потому что она не подозревает, кого увидит в колонне, но она себе втемяшила, что, когда такое случается, она не должна прятать голову под крыло. Это для Розы правило, такая уж она есть. Самое простое — схватить ее, бросить на кровать и начать целовать, будто именно в эту минуту им овладело желание. Миша уже сделал первый шаг в этом направлении, но на втором мужество его покидает. Роза хорошо его знает, она сразу почувствует фальшь. Ничего не поделаешь, пусть стоит до той самой минуты, избежать ее не удастся.

Он садится на кровать, пытается выглядеть спокойным, что, впрочем, совершенно безразлично, потому что Роза, не отрываясь, смотрит на улицу. Она прислонилась лбом к стеклу, прижимается к нему все плотнее, чем отчетливее видит колонну, от дыхания на стекле образуется маленькое пятно, она дышит с открытым ртом, как все люди, когда взволнованы.

— Иди же сюда, — говорит она.

Должны же были эти идиоты обязательно выбрать его улицу, как будто недостаточно других улиц, Мише хочется встать и выйти на площадку или хотя бы уйти на половину Файнгольда, которая через день после вторжения Розы приняла, конечно, свой старый вид, но что же будет делать она? Лай собак становится громче, и, когда он на минуту смолкает, слышны шаги и даже голос: «Живее, живее!»

— Миша, — говорит Роза тихо. — Миша! — кричит она через секунду. — Миша, Миша, Миша, это наша улица!

Теперь он стоит за ее спиной, мысль, что в колонне должны быть ее родители, видимо, еще не дошла до нее. Она шепотом перечисляет имена соседей, которых узнает в лицо, каждый держит что-то в руках: сумку, чемодан, узел с вещами, которые нужно взять в дорогу. Миша ищет глазами Франкфуртеров, он находит их раньше, чем Роза, у Феликса Франкфуртера на шее неизменный шарф. В его походке есть что-то от уверенности, жена, на голову ниже его, идет рядом, она смотрит на их окно, ведь Миша никогда не был секретом.

Роза все еще перечисляет имена, взгляд матери заставляет Мишу действовать. Он подхватывает Розу и несет ее прочь, подальше от окна, он хочет положить ее на кровать и не отпускать, но из этого ничего не выходит, они оба по дороге падают, потому что Роза сопротивляется. Он дает бить себя, и царапать, и тянуть за волосы, он крепко держит только ее саму, они лежат на полу целую вечность. Она кричит: «Отпусти!» Пока перестает доноситься собачий лай, пока не слышны больше шаги, она бьет его все слабее, потом затихает. Он бережно отпускает ее, готовый в следующую секунду опять схватить. Но она остается лежать неподвижно, с закрытыми глазами, тяжело дыша, как после большого напряжения. Кто-то стучит в дверь, соседка спрашивает, не надо ли помочь, ей показалось, что кто-то кричал.

— Нет, нет, все в порядке, — говорит Миша в закрытую дверь, — спасибо.

Он встает и открывает окно, иначе, как говорят, солнце подумает, что никого нет дома, и снова спрячется, на улице тихо и пусто. Он долго смотрит вниз, когда он оборачивается, Роза все еще лежит на полу.

— Вставай же.

Она встает, ему кажется, она встает не потому, что он ей сказал. Еще не пролилась ни одна слеза, она садится на кровать, он не решается заговорить.

— У тебя кровь на шее, — говорит она.

Он подходит к ней, приседает на корточки, пытается заглянуть ей в лицо, но она смотрит мимо.

— Потому ты пошел меня встречать, — говорит она, — ты знал.

Он пугается, когда до него доходит, какой упрек звучит в ее словах. Он хочет объяснить, что не было уже никакого времени предупредить родителей, но сейчас она не примет никаких объяснений.

— А ты их видела? — спрашивает он.

— Ты ж меня не пустил, — говорит она и наконец начинает плакать.

Он говорит, что он их тоже не видел, вся колонна прошла, а он их не видел, может быть, они вовремя почувствовали опасность и успели спрятаться. Он знает, как нелепы его слова, через три слова он замечает, до чего бесполезно врать, но досказывает фразу до конца, как заведенный.

— Ты наверняка их увидишь, — говорит он еще, — Яков сказал…

— Врешь! — кричит она. — Вы все врете! Вы говорите и говорите, а ничего не меняется!

Она вскакивает и пытается убежать. Миша успевает схватить ее, когда она уже открыла дверь. Женщина на площадке отрывается от замочной скважины. Она спрашивает:

— Может быть, я все-таки могу помочь?

— Нет, черт возьми! — кричит Миша, теперь он тоже кричит.

Женщина, обиженная, удаляется, похоже, что ее готовность помочь ближнему улетучилась навеки, во всяком случае, что касается этого нахала. Но Роза благодаря вмешательству третьего лица пришла в себя, так, по крайней мере, это выглядит, она возвращается в комнату без Мишиного принуждения. Он запирает дверь, он боится молчания. Поэтому он сразу начинает устраиваться в пустующей половине Файнгольда, шкаф придвинут к стене, как раз на то место, где на обоях сохранился светлый четырехугольник, занавеска, разделявшая комнату, повешена на окно. Потому что теперь Роза будет жить здесь, по крайней мере, хоть это ясно.

* * *

— Ты слышал что-нибудь в последнее время про депортацию? — спрашивает Миша.

— Нет, — говорит Яков.

— Они увезли не только с Францисканской. Они были и на Загорской и…

— Я знаю, — говорит Яков.

Несколько шагов они проходят молча по дороге домой с товарной станции, от Ковальского они избавились еще на углу. В Мишином присутствии он сдерживал себя и не задавал вопросов.

На товарной станции с того дня недосчитываются пятерых, может быть, больше, из тех, с кем они были знакомы. Яков уже думал, что не хватает шести, он считал и Мишу, потому что в тот день Миша не пришел на работу, к счастью, это оказалось ошибкой.

— А как с Розой? — спрашивает Яков.

— Как с ней должно быть?

— Как вы обходитесь с едой?

— Прекрасно!

— Ведь карточки она теперь получить не может!

— Кому ты это рассказываешь?

— А из соседей никто не может помочь? У меня было то же самое с Линой. Киршбаум всегда приносил что-нибудь.

— Я больше не верю, что это хорошо кончится, — говорит Миша. — Они берут одну улицу за другой.

Яков слышит в его голосе едва прикрытый упрек.

— Может быть, — говорит Яков. — Но подумай сам: немцы в панике, раз они всех увозят, лучшее доказательство, что русские совсем близко! Если посмотреть с этой стороны, то это даже хороший знак.

— Ничего себе, хороший! Попробуй объяснить это Розе.

В один из бесконечно тоскливых и заплаканных дней, ближе к вечеру Роза выходит из дома, хотя Миша строго запретил ей показываться на улице. Для него было бы лучше запирать ее, несмотря на протесты, он не сделал это только потому, что уборная во дворе.

У нее нет никакой цели, просто хочется немного размять ноги после целой недели заточения. Опасность, о которой Миша без конца говорит, она считает преувеличенной, в его комнате она не в большей безопасности, чем в любом другом месте, каждый день очередь может дойти и до его дома. И кто ее узнает, знакомых почти не осталось, патрули ходят только по вечерам, ближе к тому времени, когда запрещено появляться на улице. И, кроме того, ей все это в конце концов безразлично, Мише не обязательно знать об этой прогулке, она ведь скоро вернется.

И совсем не обязательно, чтобы то, что она ему рассказывает потом, после того, как он пришел домой гораздо раньше ее, точно соответствовало истине: будто случайно у нее оказался ключ от ее квартиры. И что она вовсе не собиралась туда идти, просто ноги по старой привычке сами ее туда привели.

Улица показалась ей неправдоподобно пустынной, ее обходили стороной, будто там свирепствовала чума. Роза заглядывает в комнату на первом этаже, в квартиру людей, с которыми она еще несколько дней назад здоровалась, в одном окне она видит мальчика. Ему лет четырнадцать, он стоит на коленях перед открытым шкафом и торопливо засовывает в рюкзак все, что может схватить: посуду, постельное белье, брюки, деревянный ящичек, даже не посмотрев, можно ли воспользоваться его содержимым. Роза смотрит и смотрит на него, не в состоянии оторвать взгляда, на единственное, кроме нее, живое существо. Шкаф, по-видимому, уже совершенно пуст, но рюкзак еще не наполнен, мальчик поднимается с колен, оглядывает комнату, что бы еще прихватить, замечает большие глаза за оконным стеклом; в первый момент он пугается, потом видит звезду на груди у Розы, и на лице его появляется понимающая усмешка. Наверно, он посчитал ее всего только безопасной конкуренткой.

Роза спешит дальше, она спрашивает себя, побывал ли и в ее квартире такой — она не знает слова, — такой грабитель. При этом она не испытывает гнева, их можно понять, и все-таки, все-таки ей неприятно, что за этими стенами существует еще другая, тайная жизнь, не видная с первого взгляда, которая постепенно стирает все следы той, прошлой жизни.

Она тихо отворяет дверь в парадное и прислушивается с гулко бьющимся сердцем… Ей бы хотелось, чтоб рядом стоял Миша, вдруг его удалось бы уговорить, но так уж вышло, она здесь одна, без него. Никогда нельзя быть до конца уверенным; она долго прислушивается к полной тишине, — пожалуй, можно считать, что в доме, кроме нее, никого нет. Роза быстро поднимается на третий этаж, перед тем, как всунуть ключ в замок, она смотрит сквозь замочную скважину.

И вот она в комнате. Комната выглядит тщательно убранной, пыль еще не успела собраться, четыре стула аккуратно стоят вокруг стола, на нем желтая скатерть, бахрома с длинной стороны. Из крана капает вода. Пока никто с рюкзаком здесь не был, это Роза видит с первого взгляда, и что ее родители собирались в дорогу не спеша — тоже.

Прежде всего она ищет какой-нибудь записки, мысль приходит ей только сейчас, она вспоминает, что мать даже на минутку не выходила, не оставив ей записки. Но на этот раз она, по всей вероятности, отступила от старой привычки, потому что нигде не находится исписанного листочка, на котором все равно могло стоять только: не знаю куда, не знаю на сколько.

Потом Роза ищет еще раз — не письмо, не сообщение, ищет просто так. Миша рассказывает мне, она сентиментальная девушка, ей хотелось знать, что родители взяли с собой. Наверно, она плачет при этом в три ручья, нет кожаной сумки для покупок в белую и коричневую клеточку и черного фибрового чемодана — это из того, во что можно положить вещи; все остальное на месте. Так как Роза точно знает их здешнее семейное имущество, она в состоянии в конце концов составить себе список того, что они с собой взяли. В том числе альбом с фотографиями и рецензиями — книгу об истинной жизни Феликса Франкфуртера.

Ее вещи лежат нетронутые, среди многого другого и продуктовая карточка, часть талонов уже пропала. Роза прячет ее, а больше нет ничего, что бы ей было особенно дорого. Она заставляет себя подумать о практических вещах, есть еще портфель, туда она кладет свое второе платье, белье, чулки и сверху пальто. При этом она удивляется, как это она может думать о следующей зиме, так далеко вперед. С втиснутым пальто портфель не закрывается, Роза хочет надеть пальто на себя, но тогда ей нужно отпороть звезду с платья и пришить ее на пальто. Поэтому она решает все-таки оставить пальто в портфеле и перевязывает его поясом. Если она встретит того мальчишку на улице, он позавидует ее добыче.

Роза закручивает кран, чтоб не капал, здесь она со всем покончила. Уходя, она оставляет ключ в двери, для мальчишки или кого-нибудь другого, — так она поставила последнюю точку.

— Можешь гадать, сколько угодно, — говорит мне Миша, — ты не догадаешься, куда она потом пошла.

Роза приходит к Якову, она с ним не знакома, только по рассказам Миши, но по рассказам она знает его хорошо. После Безаники не было ни одного проведенного вместе вечера, чтобы речь не шла о нем, о его радио, о его мужестве, об успехах русских на фронтах. Когда прошла первая радость, Роза в тот раз спросила, почему Яков только сейчас начал рассказывать о передачах, ведь мы живем в гетто уже хороших три года, и если у него спрятано радио, то оно у него было с самого начала.

— Наверно, потому, что все это время немцы двигались вперед. К чему же ему сообщать, что с каждым днем положение все хуже, — ответил ей Миша, и это звучало убедительно.

И вот она стоит перед дверью, пытается уговорить себя, что ее привело сюда не желание мстить и что у нее нет против него зла. Он наверняка славный человек, и приветливый, и хочет только добра, но обещания, которые с каждым днем звучат все бодрее, и пустая комната на Францисканской, даже целый квартал, — она спросит его, как же одно с другим согласуется. Пусть он задумается, пожалуйста, разрешено ли в их положении возбуждать такие надежды, не начинайте только, будьте добры, про радио, оно может рассказывать о каких угодно победах, посмотрите, что делается вокруг.

Роза напрасно стучит несколько раз, почему она раньше не сообразила, что Яков должен возвращаться домой приблизительно в то же время, что и Миша. Ожидание лишает ее уверенности, когда она окажется с ним лицом к лицу, голова у нее будет совсем пустая и мыслей уже никаких. Она еще успеет уйти, может быть, возвратиться до прихода Миши и избежать неприятностей, иначе ей не миновать скандала. Чем дольше она ждет, тем ясней ей становится — приходится в этом признаться, — что намерения, с которыми она явилась сюда, в высшей степени туманны. Яков будет ссылаться только на свое радио, что бы она ни ставила ему в упрек, она надеялась, что все переживут это время, несчастье пройдет мимо, и вот оказалось иначе — если рассуждать трезво, то это ее единственный довод. «Она делает ход раньше, чем подумает», — сказал однажды папа после партии в шашки, ее папа так сказал. Розе приходит в голову, что Яков, может быть, распространяет другие известия, чем те, что слышит по своему радио.

В конце коридора появляется Лина, только что с улицы, от Рафаэля, она видит молодую женщину с набитым портфелем возле той самой двери и с любопытством подходит ближе. Они немножко изучают друг друга, ни у одной пока не возникает подозрения. Лина спрашивает:

— Ты хочешь к дяде Якову?

— Да.

— Он скоро придет. Может быть, тебе лучше подождать в комнате?

— А ты здесь живешь?

Вместо ответа Лина достает ключ из-за дверного косяка, открывает и хозяйским жестом приглашает войти, она немножко гордится. Роза, поколебавшись, входит в комнату, ей тут же подвигают стул, она попала к внимательной хозяйке. Лина тоже усаживается, они опять разглядывают друг друга, благожелательность с обеих сторон.

— Ты Лина, верно? — говорит Роза.

— Откуда ты знаешь, как меня зовут?

— От Миши, — говорит Роза. — Вы ведь знакомы?

— Конечно, знакомы. А теперь я знаю, кто ты.

— Вот это интересно.

— Ты Роза. Угадала?

Они рассказывают, что знают друг о друге, между прочим, Лина еще сердита на Мишу — за все время, пока она была больна и лежала в постели, Миша ни одного раза не навестил ее, все только сердечные приветы через Якова. Роза незаметно оглядывается, она, понятно, не ожидает, что аппарат открыто стоит в комнате на радость каждому случайному гостю.

— А что тебе надо от дяди Якова? — спрашивает Лина, когда обычные темы беседы исчерпаны.

— Лучше подождем, пока он придет.

— Ты хочешь что-нибудь передать от Миши?

— Нет.

— Можешь спокойно сказать мне. От меня у него нет секретов.

Но у Розы нет такого намерения, она улыбается и молчит, тогда Лина пробует обходные пути:

— Ты уже бывала у нас когда-нибудь?

— Нет, еще ни разу.

— К нам, если хочешь знать, ходят в последние дни самые разные люди. И что они хотят? — Лина делает паузу, которую Роза должна истолковать как знак особого доверия, прежде чем сообщает по секрету: — Они хотят слушать последние известия. Ты тоже для этого пришла?

С лица Розы исчезает улыбка, она пришла вовсе не за этим, скорее с противоположной целью. Она вообще жалеет, с первого момента начала жалеть, для нее с ее отчаяньем это неподходящее место, здесь все идет честно и с твердой верой. Она спрашивает себя, что стала бы делать, если б сейчас вошел Яков и рассказал ей, что транспорт с ее родителями на пути туда-то и туда-то повстречался со своими освободителями. И она не решается ответить на этот вопрос и на второй тоже, не лгала ли она себе до сих пор насчет истинной причины своего прихода. Это не исключено, может быть, и лгала.

— В чем дело? — спрашивает Лина. — Ты тоже ради этого пришла?

— Нет, — говорит Роза.

— Но ты тоже слышала?

— О чем?

— Что скоро все будет по-другому.

— Да, — говорит Роза.

— Почему же ты не рада?

Роза выпрямляется на своем стуле, вот он, порог, у которого поворачивают назад или говорят правду, но в чем правда — есть только ее сомнения. Она говорит:

— Потому что я в это не верю.

— Ты не веришь тому, что рассказывает дядя Яков? — спрашивает Лина таким тоном, будто она плохо расслышала.

— Нет.

— Ты думаешь, он все врет?

Розе нравится слово, оно так хорошо укладывается в ее мысли, но ведь ей хотелось бы поболтать с этой славной девчушкой о милых, славных вещах. Ни в коем случае не продолжать разговор в том направлении, какое он принял, как можно, она же ребенок. Она не смогла бы назвать убедительной причины, но вдруг уверилась, что совершила ошибку, надо надеяться, что ошибка останется без последствий. Нельзя же вдруг ни с того ни с сего встать и уйти, Роза сидит в растерянности и ждет, теперь уже не Якова, теперь она ждет удобной возможности окончить этот визит, который, как она поняла, ни к чему. Но эта возможность уходит от нее все дальше — пережив секунду страха, Лина так воодушевилась, что просто страшно становится. Ее дядя не врун, Боже сохрани, как можно такое сказать про него. Роза утверждает, что она этого не говорила, но на самом деле она сказала именно это, неправильно и несправедливо! Когда она сама слышала по его радио, что русские скоро будут здесь, своими собственными ушами, что ты теперь на это скажешь? Один человек с очень густым голосом рассказывал другому человеку, она не помнит теперь его имени, но голос помнит точно, слово в слово он сказал, что всей этой заварухе скоро конец, самое позднее, через несколько недель. Что же, он тоже соврал? Как Розе вообще могло прийти в голову приписывать ее дяде вранье, пусть она только его дождется, он сумеет ответить ей, как полагается.

До того как все было досказано, с возмущением и взахлеб, Лина замолкает и испуганная смотрит мимо Розы, Роза поворачивает голову к двери. Там с каменным лицом стоит Яков, никто не почувствовал дуновения от открывающейся двери.

Роза поднимается, как много или как мало он успел услышать, ей кажется, что он ее видит насквозь, такое отчаяние у него в глазах. Опустив голову, она идет к двери, теперь не найдется удобного повода к отступлению, по ее вине случилось что-то плохое. Яков дает ей дорогу, но ей нужно вернуться к стулу, еще раз пройти этот путь, потому что портфель лежит забытый на полу. Весь длинный коридор Роза не решается оглянуться. На лестнице она все-таки оглядывается, Яков все еще стоит неподвижно и смотрит ей вслед, сейчас девочка расскажет ему то, что он наверняка уже знает.

Останемся с Розой. Она выходит на улицу в надвигающиеся сумерки, там ее ждет следующая неприятность. На улице страшное волнение, евреи ищут укрытия в подъездах, опять паника, сначала Роза не понимает, чего они так испугались. Потом она видит, как приближается машина, маленький темно-зеленый грузовик, на подножке стоит немец в форме. Роза бежит назад, в дом Якова, и она поддалась страху, она прислоняется к стене и закрывает глаза. Она открывает их, только когда слышит поспешные шаги, старый человек, тяжело дыша, становится рядом с ней, он тоже прибежал с улицы.

— Что им нужно, вы не знаете, девушка? — спрашивает он.

Роза пожимает плечами, сейчас машина проедет мимо и забудется, теперь ее ждет сцена с Мишей. Старик предполагает, что это что-то, связанное с самыми высшими властями, иначе они пришли бы пешком, как случается довольно часто. К ужасу обоих, слышится скрип тормозов, старик в страхе схватил Розу за руку так крепко, что сделал ей больно.

Нужно же, чтобы двое в форме вошли именно в их подъезд, ремешки под подбородком, старик не отпускает Розину руку. Мотор в машине не выключен, немцы поначалу считают, что они одни в темноте подъезда, уже подходя к лестнице, один из них говорит:

— Посмотри-ка!

Они поворачиваются к двум фигурам у стены. Роза явно интересует их больше, чем мужчина, а может быть, она это себе только вообразила. Они подходят ближе, тогда один машет рукой:

— Нет, не то. Другой говорит:

— Убирайтесь отсюда.

Потом они поднимаются по лестнице, их громкие сапоги всполошили весь дом. Слышно, как хлопает дверь, со всех сторон взволнованные голоса перебивают друг друга, хотя в таких обстоятельствах разумнее было бы соблюдать спокойствие, где-то плачет ребенок.

— Пошли! — говорит шепотом старик.

Роза бежит за ним, возле двери он останавливается, боится машины — но мимо нее все равно нужно пройти, если они хотят выполнить требование немцев.

— Идем же, — говорит Роза.

Они торопливо переходят улицу, бегут к дому на противоположной стороне, там уже открыли для них дверь. Старик садится в изнеможении на нижнюю ступеньку, он стонет, будто пробежал целый квартал, и держится за сердце. Роза видит в подъезде еще трех мужчин и женщину, тут еще темнее, чем в доме Якова, она никого из них не знает. Она смотрит на дверь, обитую жестью, у замочной скважины стоит еще один человек, довольно молодой, и передает остальным, что происходит на улице.

— Еще ничего, — говорит он.

— Кого они там ищут? — спрашивает женщина.

— А я откуда знаю, — отвечает старик, не переставая растирать себе грудь.

— Там живет кто-то особенный? — спрашивает мужчина.

Сначала ему не отвечают, это все случайные прохожие, шли с работы и попали сюда, они никого не знают на этой улице, пока Роза не говорит:

— Они пришли за Яковом Геймом.

Кто такой Яков Гейм, что за Яков Гейм, наблюдатель у замочной скважины отрывается от своего занятия и спрашивает:

— Яков Гейм? Тот, у кого радио?

— Да.

— Хорошенькая история, — говорит он, и Роза считает, что он сказал это без особого сочувствия. — Рано или поздно это должно было открыться.

И тут старик на ступеньке приходит в ярость; это удивляет Розу: казалось, он занят своим страхом и своим сердцем, теперь от возмущения у него вздулись вены.

— Почему это должно было открыться, ты, сопляк? Скажи, почему? Я тебе скажу, почему это открылось! Потому что какой-то негодяй проболтался! Вот почему! Или ты думаешь, они узнали это из воздуха?

Сопляк смущенно и без возражений проглатывает выговор, он снова наклоняется к замочной скважине и говорит после короткой паузы:

— Все еще ничего.

Старик кивком подзывает Розу и подвигается, освобождая ей место. Что ж, она садится рядом.

— Ты его знаешь? — спрашивает он.

— Кого?

— Этого Якова Гейма.

— Нет.

— Откуда же тебе известно, что он здесь живет?

— От знакомых, — говорит Роза.

— Они все еще там, — сообщает сопляк.

Старик на секунду замолкает, задумавшись, потом говорит, обращаясь к двери:

— Когда они его поведут, скажи мне. Я хочу знать, как он выглядит.

Сначала Роза считает это неуместное любопытство бестактным, потом она уже так не думает.

— Он очень многим рисковал, — говорит старик, снова обращаясь к Розе, и в голосе его восхищение и благодарность. Роза кивает в знак согласия и спрашивает себя, что она станет рассказывать Мише; за то, что она ходила в их квартиру, он ее как следует выругает, но умолчать об этом она не может, если б и захотела, портфель и продуктовые карточки все равно ее выдадут. Но Якова она лучше упоминать не будет, в этом она не решится признаться, теперь особенно. И как это ни ужасно, о встрече с Яковом она может умолчать без всякого риска, у Якова уже не будет возможности уличить ее во лжи.

— Может быть, его вообще нет дома, — говорит старик.

— Он дома, — говорит Роза, не подумав.

Старик смотрит на нее удивленно, в его взгляде вопрос, но он не успевает произнести его, потому что сопляк у двери кричит:

— Вы ошиблись! Они ведут женщину! Разрешим себе некоторую свободу передвижения, выйдем на улицу. Женщина, которая идет под конвоем, — Элиза Киршбаум. Ей предстоит заплатить за несостоятельность своего брата, за то, что вопреки ожиданиям он не смог вылечить штурмбаннфюрера, им это слишком поздно пришло в голову.

Уже давно в доме опасались такого развития событий, не так трудно сосчитать один и один, кто-то обронил в разговоре слово, до сих пор нам неизвестное, — на их языке оно означает ответственность всех членов семьи за действие, совершенное одним из ее членов. В тот же день вечером, когда флаг на товарной станции полоскался на ветру приспущенный, Яков зашел к Элизе Киршбаум. Он посоветовал ей подумать, не лучше ли сейчас пожить у друзей, которые у нее, конечно, есть, по крайней мере некоторое время, нельзя быть уверенным, что не последуют репрессии, это вполне возможно в таких обстоятельствах, потому что, как это ни горько, но, что касается ее брата, то приходится предполагать самое худшее, а если вдруг случится чудо и, несмотря ни на что, он вернется живым и невредимым, Яков заверяет ее, что тотчас даст ей знать. Однако она не захотела ничего слушать, она сказала Якову: «Это очень любезно с вашей стороны, уважаемый господин Гейм, но предоставьте мне самой принимать решения». Как будто у нее в руках был козырь, о котором никто понятия не имел.

Теперь она идет впереди обоих немцев, торопливо, чтобы не дать повода толкнуть ее или дотронуться. И потому еще, думает Яков, стоя у своего окна, чтобы не стать зрелищем для всей улицы, которая, хоть и выглядит пустынной, на самом деле полна спрятанных глаз.

Эта демонстрация силы и власти — те двое, что с гулким топотом идут за ней, — выглядит преувеличенной, гротескной рядом с этой хрупкой арестанткой. Элиза Киршбаум останавливается за машиной, не оглядываясь на своих сопровождающих. Один открывает борт, на внутренней стороне есть подножка, она хочет подняться на нее. Но в эту минуту машина трогается, Элиза Киршбаум ступает в пустоту и падает на мостовую. Машина всего только разворачивается, чтобы остановиться на другой стороне улицы, шофер высунул голову из окна. Наблюдательный пункт Якова на таком расстоянии, что он не может разглядеть лиц, те, кто живут ближе, рассказывали потом, что немцы довольно ухмыльнулись, — наверно, они часто забавляются этой шуткой. Элиза Киршбаум тотчас же поднимается с удивительным для ее возраста проворством, она стоит наготове еще до того, как шофер управился с поворотом, ему удается это только со второго раза. Потом она поднимается внутрь, подножка слишком высока для нее, несмотря на все усилия не дать повода к себе прикасаться, она все же получает пинок. Оба немца взбираются вслед за ней, задний борт поднимают, Элиза Киршбаум навсегда исчезает за темно-зеленым брезентом. Машина уезжает, потом, спустя некоторое время — мало ли что может случиться, — открываются двери подъездов, узкие тротуары постепенно заполняются молчаливыми и обсуждающими события людьми, большинство которых, как мы знаем, возвращаются с работы, они чужие на этой улице. Между тем Красная армия, согласно радиосообщениям, стоит уже возле уездного города Прыи. Прыю не сравнить с Безаникой, Прыю знает каждый, про Прыю не нужно сначала спрашивать, где она находится.

Прыя точно в ста сорока шести километрах от нас, большинство местных жителей там бывали. Кое-кто даже там жил, и, когда началась война, они были отправлены сюда, потому что в Прые вследствие благоприятного состава населения не существует собственного гетто.

Позиции русских становятся предметом оживленного обмена мнениями, Ковальский затеял спор с тремя своими соседями по комнате, их имен я не знаю. Как нам с Яковом достаточно хорошо известно, самое легкое на свете — это придерживаться другого мнения, чем Ковальский, но в этом особом случае мы склонны с ним согласиться. Речь идет отнюдь не о мелочи, речь идет о том, что этот один, назовем его для простоты Авраам, утверждает, будто русские уже прошли Прыю, что они подходят к Миловорно, об этом говорил один на его предприятии, будем считать, что на кирпичном заводе. Ковальский же клянется и божится, что русские не дошли даже до Прыи. Однако Авраам не видит решительно никаких оснований верить Ковальскому больше, чем своему коллеге.

— Кто работает на товарной станции, — спрашивает с раздражением Ковальский, — ты или я? Кто узнает новости из первых рук? Ты или я?

Для Авраама это отнюдь не убедительное доказательство, прежде всего потому, что его версия звучит гораздо приятнее, чем слова Ковальского, каждый человек может ошибиться, говорит он. На это есть вполне логичное возражение: все, что будто бы знает этот таинственный коллега с кирпичного завода, в конце концов может исходить только от Якова, однако тот не хочет с этим считаться.

— Или, по-твоему, есть второе радио?

— Что ты меня спрашиваешь?

Бог с ним, с Авраамом, Ковальскому, в конце концов, все равно, что тот думает, пожалуйста, пусть верит ни с чем не сообразным слухам — но все-таки он чувствует себя ответственным за то, чтобы восторжествовала истина. Потому что радио некоторым образом принадлежит и ему: по старинной дружбе с Яковом, которая продолжается до сегодняшнего дня. Он, можно сказать, почти что получил аппарат в собственную квартиру, об этом шел разговор, когда было испорчено электричество. Итак, набравшись терпения, он обстоятельно разъясняет, какой длинный путь приходится проделать каждому сообщению—от Якова до кирпичного завода, через сколько людей, каким опасностям оно подвергается по дороге — опасностям искажения и приукрашивания. Как каждый добавляет что-то от себя, из хорошего делает лучшее, и в конце концов, как выясняется, оно является в таком виде, что родной отец его не узнает.

— Во всяком случае, русские на подходе к Миловорно, — упрямо говорит Авраам. — Может быть, ты ослышался или он ослышался. Лучше всего, спроси его завтра еще раз.

Ковальский не стал ждать завтра, чтобы спросить Якова, не так часто находится предлог для спокойного дружеского разговора, Ковальский направляется к Якову немедленно.

Он находит его в прескверном состоянии, вялого, равнодушного, молчаливого: полчаса назад увели Элизу Киршбаум.

— Я помешал? — спрашивает Ковальский со светской улыбкой и чувствует, только взглянув на лицо Якова, что она не к месту.

— А, это ты пришел, — говорит Яков.

Он закрывает за Ковальским дверь и ложится одетым на постель, на которой, по всей видимости, лежал до того, как постучали. Он скрестил руки на затылке и уставился в потолок. Ковальский удивляется, что это вдруг на него нашло, совсем недавно, когда они возвращались со станции, у него был вполне довольный вид, если в последние годы вообще можно говорить о довольном виде.

— Что-нибудь случилось? — спрашивает Ковальский.

Случилось или не случилось, Яков чувствует слабость, незнакомую ему раньше, она навалилась на него внезапно, и ему стало страшно; когда он спускался с чердака после того, как проводил Лину, ему пришлось держаться за перила. Он пытался объяснить это свое новое состояние постоянным голодом, но от голода бывает только дрожь в коленях, а это другая слабость, такая же мучительная, — слабость отчаяния. Теперь он пытается разобраться в себе, пытается уговорить себя, что нет этой слабости и нет отчаяния, что они меньше, чем на самом деле, а на самом деле ему не пробиться сквозь их тяжесть. Случай с Элизой Киршбаум был только маленьким камешком, бесспорно, он прибавил Якову горечи, но было бы преувеличением сказать, что именно это грустное событие отняло у него остаток мужества. Труднее было перенести приход Розы, необходимость слушать, как Лина защищает Якова ложью, его собственным оружием, хотя и это посещение нельзя считать главной причиной того, что силы его уходят. Все вместе понемножку, а больше всего, наверно — если посмотреть на все открытыми глазами, — из-за положения, в котором он оказался. Все чаще тебя отводят в сторонку и говорят: Яков, Яков, я больше не верю, что это хорошо кончится, только ты кое-как утешишь одного свежей новостью, как вокруг тебя уже стоят шесть других и хотят сказать то же самое. Русские, судя по радиосообщениям, теснят немцев возле Прыи, только один Бог знает, кого они теснят на самом деле или кто их теснит. Судя по радио, скоро можно будет увидеть вдали первые орудийные залпы, но каждый день видишь перед глазами одну и ту же картину, ту же унылую безнадежность. Постепенно следует подумать о боях, в результате которых русским пришлось отступить, потому что ты увлекся и взял такой темп, какой, к сожалению, не выдерживает проверки действительностью.

А Ковальский топчется бесполезно возле тебя и напрасно ждет, что ты хоть взглядом пригласишь его сесть.

— Может, мне уйти? — спрашивает он спустя продолжительное время и садится.

Яков вспоминает о госте, оставляет в покое потолок и говорит:

— Извини, я неважно себя чувствую.