Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр слышал, как по ступенькам поднимается жандарм. Всего один! Возможно, ему повезет, и он одолеет негодяя. Но возня привлечет других.

— Про маску-с?

Выход был.

— То есть вы опять… я опасаюсь, что вы и тут примете в другую сторону смысл, то есть смысл речей моих, как вы сами говорите, Антон Антонович. Я только тему развиваю, то есть пропускаю идею, Антон Антонович, что люди, носящие маску, стали не редки-с и что теперь трудно под маской узнать человека-с…

— Ну-с, знаете ли-с, оно не совсем-то и трудно-с. Иногда и довольно легко-с, иногда и искать недалеко нужно ходить-с.

Дюма прошмыгнул назад в мавританский зал, перелез через подушки, лежавшие на диване, открыл одно из окон и перегнулся через парапет. В лицо ударил свежий воздух. Запахло свободой. Но она была этажом ниже.

— Нет-с, знаете ли-с, я, Антон Антонович, говорю-с, про себя говорю, что я, например, маску надеваю, лишь когда нужда в ней бывает, то есть единственно для карнавала и веселых собраний, говоря в прямом смысле, но что не маскируюсь перед людьми каждодневно, говоря в другом, более скрытном смысле-с. Вот что я хотел сказать, Антон Антонович-с.

Вдобавок окно было слишком маленьким, чтобы через него пролезть. Арабы густо украсили раму лепниной в форме луковиц. Отсюда бежать некуда.

— Ну, да мы покамест оставим всё это, да мне же и некогда-с, — сказал Антон Антонович, привстав с своего места и собирая кой-какие бумаги для доклада его превосходительству. — Дело же ваше, как я полагаю, не замедлит своевременно объясниться. Сами же увидите вы, на кого вам пенять и кого обвинять, а затем прошу вас покорнейше уволить меня от дальнейших частных и вредящих службе объяснений и толков-с…

С тоской Александр посмотрел на две кривые сабли из дамасской стали, украшавшие стену. Пойти с ними против пистолета граничило с манией величия. Но разумнее ли выпрыгнуть из окна и разбиться насмерть? Как бы Эдмон Дантес или д’Артаньян выбрались из такой ситуации? Александр усмехнулся. Им на помощь с идеей пришел бы автор.

— Нет-с, я, Антон Антонович, — начал побледневший немного господин Голядкин вслед удаляющемуся Антону Антоновичу, — я, Антон Антонович, того-с, и не думал-с. «Что же это такое? — продолжал уже про себя наш герой, оставшись один. — Что же это за ветры такие здесь подувают и что означает этот новый крючок?» В то самое время, как потерянный и полуубитый герой наш готовился было разрешить этот новый вопрос, в соседней комнате послышался шум, обнаружилось какое-то деловое движение, дверь отворилась, и Андрей Филиппович, только что перед тем отлучившийся по делам в кабинет его превосходительства, запыхавшись, появился в дверях и крикнул господина Голядкина. Зная в чем дело и не желая заставить ждать Андрея Филипповича, господин Голядкин вскочил с своего места и, как следует, немедленно засуетился на чем свет стоит, обготовляя и обхоливая окончательно требуемую тетрадку, да и сам приготовляясь отправиться, вслед за тетрадкой и Андреем Филипповичем, в кабинет его превосходительства. Вдруг, и почти из-под руки Андрея Филипповича, стоявшего в то время в самых дверях, юркнул в комнату господин Голядкин-младший, суетясь, запыхавшись, загонявшись на службе, с важным решительно-форменным видом, и прямо подкатился к господину Голядкину-старшему, менее всего ожидавшему подобного нападения…

Но такое бывает лишь в мире книг и фантазий. В настоящей жизни человеку приходится справляться самому.

Шаги жандарма раздавались уже в кабинете.

— Бумаги, Яков Петрович, бумаги… его превосходительство изволили спрашивать, готовы ль у вас? — защебетал вполголоса и скороговоркой приятель господина Голядкина-старшего. — Андрей Филиппович вас ожидает…

Александр достал обе сабли и принял позу, чтобы сделать выпад. Рукоятки оружия, обмотанные кожаными ремешками, плотно лежали в его руках. Когда-нибудь – он не сомневался – о его львиной отваге напишут роман.

— Знаю и без вас, что ожидают, — проговорил господин Голядкин-старший тоже скороговоркой и шепотом.





— Нет, я, Яков Петрович, не то; я, Яков Петрович, совсем не то; я сочувствую, Яков Петрович, и подвигнут душевным участием.

– Черт бы тебя побрал! – вырвалось у Анны.

— От которого нижайше прошу вас избавить меня. Позвольте, позвольте-с…

— Вы, разумеется, их обернете оберточкой, Яков Петрович, а третью-то страничку вы заложите закладкой, позвольте, Яков Петрович…

Графиня висела, одной рукой держась за перекладину козел, а другой тянулась к тормозному башмаку. Ноги бесполезно лежали на гравии, а вес тела растягивал пальцы. Если она не удержится, то не сможет снова взобраться на козлы.

— Да позвольте же вы, наконец…

— Но ведь здесь чернильное пятнышко, Яков Петрович, вы заметили ль чернильное пятнышко?..

Анна старалась не обращать внимание на боль в суставах и схватилась за рукоятку тормоза, потянула и дернула. Металл не сдвинулся с места. Похоже, он застрял после ее предыдущих попыток.

Тут Андрей Филиппович второй раз кликнул господина Голядкина.

— Сейчас, Андрей Филиппович; я вот только немножко, вот здесь… Милостивый государь, понимаете ли вы русский язык?

Дрожащими пальцами Анна выковыряла из-под тормозного башмака несколько камешков. Теперь железо не так плотно сидело в земле. Она снова потянула. С резким звуком препятствие высвободилось. Тормоз с дребезгом упал на камни.

— Лучше всего будет ножичком снять, Яков Петрович, вы лучше на меня положитесь: вы лучше не трогайте сами, Яков Петрович, а на меня положитесь, — я же отчасти тут ножичком..

Мышцы Анны взвыли от боли, когда она попыталась взобраться назад. Ей удалось ухватиться за прутья козел второй рукой. Она медленно поднялась. Ее тело было маленьким и легким. «Дюма, – подумала графиня, когда лежала на животе на сиденье и ждала, пока стихнут судороги, – Дюма бы с этим точно не справился.

Андрей Филиппович третий раз кликнул господина Голядкина.

— Да, помилуйте, где же тут пятнышко? Ведь, кажется, вовсе нету здесь пятнышка?

Анна кое-как приняла сидячее положение. У нее совсем не осталось сил. То, что она только что сделала, для здоровых людей было пустяком. Проклятый Леметр! Он отнял у нее все: силу, грацию, дом, любимого мужчину. Вместе с гневом вернулась и тоска по Тристану. А боль потери, в свою очередь, усилила гнев. Анна застонала. На сантименты у нее сейчас нет времени. Она снова взялась за поводья. Лошадь тронулась. И на этот раз карета пришла в движение. Колеса заскрипели по гравию.

— И огромное пятнышко, вот оно! вот, позвольте, я здесь его видел; вот, позвольте… вы только позвольте мне, Яков Петрович, я отчасти здесь ножичком, я из участия, Яков Петрович, и ножичком от чистого сердца… вот так, вот и дело с концом…

Слышали ли шум в шато? Вот бы у нее была карета, которая ехала как по шерсти! Графиня пустила лошадь в обход замка. Если бы она поворачивала слишком часто, жандарм у входа мог бы ее заметить.

Тут, и совсем неожиданно, господин Голядкин-младший, вдруг ни с того ни с сего, осилив господина Голядкина-старшего в мгновенной борьбе, между ними возникшей, и во всяком случае совершенно против воли его, овладел требуемой начальством бумагой и, вместо того чтоб поскоблить ее ножичком от чистого сердца, как вероломно уверял он господина Голядкина-старшего, — быстро свернул ее, сунул под мышку, в два скачка очутился возле Андрея Филипповича, не заметившего ни одной из проделок его, и полетел с ним в директорский кабинет. Господин Голядкин-старший остался как бы прикованным к месту, держа в руках ножичек и как будто приготовляясь что-то скоблить им…

Над окнами первого этажа на песчанике были высечены лица: портрет слепого Гомера. Рядом с ним на Анну свысока смотрел Шекспир. Дюма украсил дом великими поэтами истории.

Герой наш еще не совсем понимал свое новое обстоятельство. Он еще не опомнился. Он почувствовал удар, но думал, что это что-нибудь так. В страшной, неописанной тоске сорвался он наконец с места и бросился прямо в директорский кабинет, моля, впрочем, небо дорогою, чтоб это устроилось всё как-нибудь к лучшему и было бы так, ничего… В последней комнате перед директорским кабинетом сбежался он, прямо нос с носом, с Андреем Филипповичем и с однофамильцем своим. Оба они уже возвращались: господин Голядкин посторонился. Андрей Филиппович говорил улыбаясь и весело. Однофамилец господина Голядкина-старшего тоже улыбался, юлил, семенил в почтительном расстоянии от Андрея Филипповича и что-то с восхищенным видом нашептывал ему на ушко, на что Андрей Филиппович самым благосклонным образом кивал головою. Разом понял герой наш всё положение дел. Дело в том, что работа его (как он после узнал) почти превзошла ожидания его превосходительства и поспела действительно к сроку и вовремя. Его превосходительство были крайне довольны. Говорили даже, что его превосходительство сказали спасибо господину Голядкину-младшему, крепкое спасибо; сказали, что вспомнят при случае и никак не забудут… Разумеется, что первым делом господина Голядкина было протестовать, протестовать всеми силами, до последней возможности. Почти не помня себя и бледный как смерть, бросился он к Андрею Филипповичу. Но Андрей Филиппович, услышав, что дело господина Голядкина было частное дело, отказался слушать, решительно замечая, что у него нет ни минуты свободной и для собственных надобностей.

Карета подъехала к задней стороне здания. Здесь на фасаде красовался лик Вольтера. Рядом с ним… Анна вздрогнула. Это был сам Дюма. Не из песчаника, но из плоти и крови, стекавшей у него по лицу. Верхняя часть туловища перевесилась через подоконник. Писатель вот-вот упадет и разобьется насмерть.

Сухость тона и резкость отказа поразили господина Голядкина. «А вот лучше я как-нибудь с другой стороны… вот я лучше к Антону Антоновичу». К несчастию господина Голядкина, и Антона Антоновича не оказалось в наличности: он тоже где-то был чем-то занят. «А ведь не без намерения просил уволить себя от объяснений и толков! — подумал герой наш. — Вот куда метил — старая петля! В таком случае я просто дерзну умолять его превосходительство».



Всё еще бледный и чувствуя в совершенном разброде всю свою голову, крепко недоумевая, на что именно нужно решиться, присел господин Голядкин на стул. «Гораздо было бы лучше, если б всё это было лишь так только, — беспрерывно думал он про себя. — Действительно, подобное темное дело было даже невероятно совсем. Это, во-первых, и вздор, а во-вторых, и случиться не может. Это, вероятно, как-нибудь там померещилось, или вышло что-нибудь другое, а не то, что действительно было; или, верно, это я сам ходил… и себя как-нибудь там принял совсем за другого… одним словом, это совершенно невозможное дело».



Только что господин Голядкин решил, что это совсем невозможное дело, как вдруг в комнату влетел господин Голядкин-младший с бумагами в обеих руках и под мышкой. Сказав мимоходом какие-то нужные два слова Андрею Филипповичу, перемолвив и еще кое с кем, полюбезничав кое с кем, пофамильярничав кое с кем, господин Голядкин-младший, по-видимому не имевший лишнего времени на бесполезную трату, собирался уже, кажется, выйти из комнаты, но, к счастию господина Голядкина-старшего, остановился в самых дверях и заговорил мимоходом с двумя или тремя случившимися тут же молодыми чиновниками. Господин Голядкин-старший бросился прямо к нему. Только что увидел господин Голядкин-младший маневр господина Голядкина-старшего, тотчас же начал с большим беспокойством осматриваться, куда бы ему поскорей улизнуть. Но герой наш уже держался за рукава своего вчерашнего гостя. Чиновники, окружавшие двух титулярных советников, расступились и с любопытством ожидали, что будет. Старый титулярный советник понимал хорошо, что доброе мнение теперь не на его стороне, понимал хорошо, что под него интригуют: тем более нужно было теперь поддержать себя. Минута была решительная.

Жандарм добрался до зала «фабрики романов». По паркету загремели столы и стулья.

— Ну-с? — проговорил господин Голядкин-младший, довольно дерзко смотря на господина Голядкина-старшего.

Господин Голядкин-старший едва дышал.

«Он думает, я прячусь под мебелью», – подумал Александр. Ему хотелось удовлетворить собственное честолюбие, и он крепко сжал рукоятки сабель. Настало время постоять за себя. Писатель подошел к окну, поднял сначала один, а потом другой клинок над головой и рубанул ими по лепнине. Штукатурка раскрошилась под его ударами. В воздухе заклубилась пыль, а мелкие обломки упали на пол.

— Я не знаю, милостивый государь, — начал он, — каким образом вам теперь объяснить странность вашего поведения со мною.

– Стоять! – раздался голос из «фабрики романов».

— Ну-с. Продолжайте-с. — Тут господин Голядкин-младший оглянулся кругом и мигнул глазом окружавшим их чиновникам, как бы давая знать, что вот именно сейчас и начнется комедия.

Снова послышалось, как кто-то двигает столы.

— Дерзость и бесстыдство ваших приемов, милостивый государь мой, со мною в настоящем случае еще более вас обличают… чем все слова мои. Не надейтесь на вашу игру: она плоховата…

— Ну, Яков Петрович, теперь скажите-ка мне, каково-то вы почивали? — отвечал Голядкин-младший, прямо смотря в глаза господину Голядкину-старшему.

Александр обрушил на штукатурку еще один удар. Образовавшегося отверстия должно хватить. На большее нет времени.

— Вы, милостивый государь, забываетесь, — сказал совершенно потерявшийся титулярный советник, едва слыша пол под собою, — я надеюсь, что вы перемените тон…

Обеими руками он протиснулся в окно, просунул наружу грудь и втянул живот.

Прогремел выстрел. Штукатурка откололась и полетела Александру в лицо. Он почувствовал укол боли – ничто по сравнению с тем, что ожидало его, когда он окажется внизу, на земле. Но другого выхода не было. Писатель чувствовал, как пот стекает у него по лбу. Кто-то схватил его сзади за сюртук и попытался оттащить назад.

— Душка мой!! — проговорил господин Голядкин-младший, скорчив довольно неблагопристойную гримасу господину Голядкину-старшему, и вдруг, совсем неожиданно, под видом ласкательства, ухватил его двумя пальцами за довольно пухлую правую щеку. Герой наш вспыхнул как огонь… Только что приятель господина Голядкина-старшего приметил, что противник его, трясясь всеми членами, немой от исступления, красный как рак и, наконец, доведенный до последних границ, может даже решиться «а формальное нападение, то немедленно, и самым бесстыдным образом, предупредил его в свою очередь. Потрепав его еще раза два по щеке, пощекотав его еще раза два, поиграв с ним, неподвижным и обезумевшим от бешенства, еще несколько секунд таким образом, к немалой утехе окружающей их молодежи, господин Голядкин-младший с возмущающим душу бесстыдством щелкнул окончательно господина Голядкина-старшего по крутому брюшку и с самой ядовитой и далеко намекающей улыбкой проговорил ему: «Шалишь, братец, Яков Петрович, шалишь! хитрить мы будем с тобой, Яков Петрович, хитрить». Потом, и прежде чем герой наш успел мало-мальски прийти в себя от последней атаки, господин Голядкин-младший вдруг (предварительно отпустив только улыбочку окружавшим их зрителям) принял на себя вид самый занятой, самый деловой, самый форменный, опустил глаза в землю, съежился, сжался и, быстро проговорив «по особому поручению», лягнул своей коротенькой ножкой и шмыгнул в соседнюю комнату. Герой наш не верил глазам и всё еще был не в состоянии опомниться…

Тут Дюма увидел, как за угол здания завернула карета. На козлах сидела графиня. Она посмотрела на него с негодованием и беспокойством, как и всегда.

– Сюда! – крикнул писатель.

Поняла ли она его, он не узнал, потому что руки рванули его за одежду и потащили обратно в Chambre mauresque.

Наконец он опомнился. Сознав в один миг, что погиб, уничтожился в некотором смысле, что замарал себя и запачкал свою репутацию, что осмеян и оплеван в присутствии посторонних лиц, что предательски поруган тем, кого еще вчера считал первейшим и надежнейшим другом своим, что срезался, наконец, на чем свет стоит, — господин Голядкин бросился в погоню за своим неприятелем. В настоящее мгновение он уже и думать не хотел о свидетелях своего поругания. «Это всё в стачке друг с другом, — говорил он сам про себя, — один за другого стоит и один другого на меня натравляет». Однако ж, сделав десять шагов, герой наш ясно увидел, что все преследования остались пустыми и тщетными, и потому воротился. «Не уйдешь, — думал он, — попадешь под сюркуп* своевременно, отольются волку овечьи слезы». С яростным хладнокровием и с самою энергическою решимостью дошел господин Голядкин до стула и уселся на нем. «Не уйдешь!» — сказал он опять. Теперь дело шло не о пассивной обороне какой-нибудь: пахнуло решительным, наступательным, и кто видел господина Голядкина в ту минуту, как он, краснея и едва сдерживая волнение свое, кольнул пером в чернильницу и с какой яростью принялся строчить на бумаге, тот мог уже заранее решить, что дело так не пройдет и простым каким-нибудь бабьим образом не может окончиться. В глубине души своей сложил он одно решение и в глубине сердца своего поклялся исполнить его. По правде-то, он еще не совсем хорошо знал, как ему поступить, то есть, лучше сказать, вовсе не знал; но всё равно, ничего! «А самозванством и бесстыдством, милостивый государь, в наш век не берут. Самозванство и бесстыдство, милостивый мой государь, не к добру приводит, а до петли доводит. Гришка Отрепьев только один, сударь вы мой, взял самозванством, обманув слепой народ, да и то ненадолго». Несмотря на это последнее обстоятельство, господин Голядкин положил ждать до тех пор, покамест маска спадет с некоторых лиц и кое-что обнажится. Для сего нужно было, во-первых, чтоб кончились как можно скорее часы присутствия, а до тех пор герой наш положил не предпринимать ничего. Потом же, когда кончатся часы присутствия, он примет меру одну. Тогда же он знает, как ему поступить, приняв эту меру, как расположить весь план своих действий, чтоб сокрушить рог гордыни и раздавить змею, грызущую прах в презрении бессилия*. Позволить же затереть себя, как ветошку, об которую грязные сапоги обтирают, господин Голядкин не мог. Согласиться на это не мог он, и особенно в настоящем случае. Не будь последнего посрамления, герой наш, может быть, и решился бы скрепить свое сердце, может быть, он и решился бы смолчать, покориться и не протестовать слишком упорно; так, поспорил бы, попретендовал бы немножко, доказал бы, что он в своем праве, потом бы уступил немножко, потом, может быть, и еще немножко бы уступил, потом согласился бы совсем, потом, и особенно тогда, когда противная сторона признала бы торжественно, что он в своем праве, потом, может быть, и помирился бы даже, даже умилился бы немножко, даже, — кто бы мог знать, — может быть, возродилась бы новая дружба, крепкая, жаркая дружба, еще более широкая, чем вчерашняя дружба, так что эта дружба совершенно могла бы затмить, наконец, неприятность довольно неблагопристойного сходства двух лиц, так, что оба титулярные советника были бы крайне как рады и прожили бы, наконец, до ста лет и т. д. Скажем всё, наконец: господин Голядкин даже начинал немного раскаиваться, что вступился за себя и за право свое и тут же получил за то неприятность. «Покорись он, — думал господин Голядкин, — скажи, что пошутил, — простил бы ему, даже более простил бы ему, только бы в этом громко признался. Но, как ветошку, себя затирать я не дам. И не таким людям не давал я себя затирать, тем более не позволю покуситься на это человеку развращенному. Я не ветошка; я, сударь мой, не ветошка!» Одним словом, герой наш решился. «Сами вы, сударь вы мой, виноваты!» Решился же он протестовать, и протестовать всеми силами, до последней возможности. Такой уж был человек! Позволить обидеть себя он никак не мог согласиться, а тем более дозволить себя затереть, как ветошку, и, наконец, дозволить это совсем развращенному человеку. Не спорим, впрочем, не спорим. Может быть, если б кто захотел, если б уж кому, например, вот так непременно захотелось обратить в ветошку господина Голядкина, то и обратил бы, обратил бы без сопротивления и безнаказанно (господин Голядкин сам в иной раз это чувствовал), и вышла бы ветошка, а не Голядкин, — так, подлая, грязная бы вышла ветошка, но ветошка-то эта была бы не простая, ветошка эта была бы с амбицией, ветошка-то эта была бы с одушевлением и чувствами, хотя бы и с безответной амбицией и с безответными чувствами и далеко в грязных складках этой ветошки скрытыми, но все-таки с чувствами…

Александр шагнул назад, ударился обо что-то мягкое. Раздался возмущенный крик. Хватка ослабла.

Часы длились невероятно долго; наконец пробило четыре. Спустя немного все встали и вслед за начальником двинулись к себе, по домам. Господин Голядкин вмешался в толпу; глаз его не дремал и не упускал кого нужно из виду. Наконец наш герой увидал, что приятель его подбежал к канцелярским сторожам, раздававшим шинели, и, по подлому обыкновению своему, юлит около них в ожидании своей. Минута была решительная. Кое-как протеснился господин Голядкин сквозь толпу и, не желая отставать, тоже захлопотал о шинели. Но шинель подалась сперва приятелю и другу господина Голядкина, затем что и здесь успел он по-своему подбиться, приласкаться, нашептать и наподличать.

Одним махом Дюма протиснулся сквозь разбитую лепнину. На мгновение у него закружилась голова. Затем он спрыгнул.

Накинув шинель, господин Голядкин-младший иронически взглянул на господина Голядкина-старшего, действуя, таким образом, открыто и дерзко ему в пику, потом, с свойственною ему наглостью, осмотрелся кругом, посеменил окончательно, — вероятно чтоб оставить выгодное по себе впечатление, — около чиновников, сказал словцо одному, пошептался о чем-то с другим, почтительно полизался с третьим, адресовал улыбку четвертому, дал руку пятому и весело юркнул вниз по лестнице. Господин Голядкин-старший за ним и, к неописанному своему удовольствию, таки нагнал его на последней ступеньке и схватил за воротник его шинели Казалось, что господин Голядкин младший немного оторопел и посмотрел кругом с потерянным видом.

— Как понимать мне вас? — прошептал он наконец слабым голосом господину Голядкину.



— Милостивый государь, если вы только благородный человек, то надеюсь, что вспомните про вчерашние дружеские наши сношения, — проговорил наш герой.



— А, да. Ну, что ж? хорошо ли вы почивали-с? Бешенство отняло на минуту язык у господина Голядкина-старшего.

Дюма с грохотом упал на крышу ландо. Карета покачнулась. Кузов прижало к ободьям. Потом повозка снова поднялась.

— Я-то почивал хорошо-с… Но позвольте же и вам сказать, милостивый мой государь, что игра ваша крайне запутана…

– Пошел! – Анна дернула поводья.

— Кто это говорит? Это враги мои говорят, — отвечал отрывисто тот, кто называл себя господином Голядкиным, и вместе с словом этим неожиданно освободился из слабых рук настоящего господина Голядкина. Освободившись, он бросился с лестницы, оглянулся кругом, увидев извозчика, подбежал к нему, сел на дрожки и в одно мгновение скрылся из глаз господина Голядкина-старшего. Отчаянный и покинутый всеми титулярный советник оглянулся кругом, но не было другого извозчика. Попробовал было он бежать, да ноги подламывались. С опрокинутой физиономией, с разинутым ртом, уничтожившись, съежившись, в бессилии прислонился он к фонарному столбу и остался несколько минут таким образом посреди тротуара. Казалось, что всё погибло для господина Голядкина…

Но лошадь по-прежнему бежала неспешным шагом. Из замка доносились крики. Снова прогремел выстрел. Слева от нее взбрызнули камешки.

– Быстрее! – Запачканное кровью лицо Дюма оказалось рядом с ней. Почему от него так пахнет штукатуркой?

Глава IX

– Быстрее! – рявкнул Дюма на ухо Анне.

Позади послышались торопливые шаги. Мужские голоса выкрикивали приказы.

Всё, по-видимому, и даже природа сама, вооружилось против господина Голядкина; но он еще был на ногах и не побежден; он это чувствовал, что не побежден. Он готов был бороться. Он с таким чувством и с такою энергией потер себе руки, когда очнулся после первого изумления, что уже по одному виду господина Голядкина заключить можно было, что он не уступит. Впрочем, опасность была на носу, была очевидна; господин Голядкин и это чувствовал; да как за нее взяться, за эту опасность-то? вот вопрос. Даже на мгновение мелькнула мысль в голове господина Голядкина, «что, дескать, не оставить ли всё это так, не отступиться ли запросто? Ну, что ж? ну, и ничего. Я буду особо, как будто не я, — думал господин Голядкин, — пропускаю всё мимо; не я, да и только; он тоже особо, авось и отступится; поюлит, шельмец, поюлит, повертится, да и отступится. Вот оно как! Я смирением возьму. Да и где же опасность? ну, какая опасность? Желал бы я, чтоб кто-нибудь указал мне в этом деле опасность? Плевое дело! обыкновенное дело!..» Здесь господин Голядкин осекся. Слова у него на языке замерли; он даже ругнул себя за эту мысль; даже тут же и уличил себя в низости, в трусости за эту мысль; однако дело его все-таки не двинулось с места. Чувствовал он, что решиться на что-нибудь в настоящую минуту было для него сущею необходимостью; даже чувствовал, что много бы дал тому, кто сказал бы ему, на что именно нужно решиться. Ну, да ведь как угадать? Впрочем, и некогда было угадывать. На всякий случай, чтоб времени не терять, нанял он извозчика и полетел домой. «Что? каково-то ты теперь себя чувствуешь? — подумал он сам в себе. — Каково-то вы себя теперь изволите чувствовать, Яков Петрович? Что-то ты сделаешь? Что-то сделаешь ты теперь, подлец ты такой, шельмец ты такой! Довел себя до последнего, да и плачешь теперь, да и хнычешь теперь!» Так поддразнивал себя господин Голядкин, подпрыгивая на тряском экипаже своего ваньки. Поддразнивать себя и растравлять таким образом свои раны в настоящую минуту было каким-то глубоким наслаждением для господина Голядкина, даже чуть ли не сладострастием. «Ну, если б там теперь, — думал он, — волшебник какой бы пришел, или официальным образом как-нибудь этак пришлось, да сказали бы: дай, Голядкин, палец с правой руки — и квиты с тобой; не будет другого Голядкина, и ты будешь счастлив, только пальца не будет, — так отдал бы палец, непременно бы отдал, не поморщась бы отдал. Черти бы взяли всё это! — вскрикнул, наконец, отчаянный титулярный советник, — ну, зачем всё это? Ну, надобно было всему этому быть; вот непременно этому, вот именно этому, как будто нельзя было другому чему! И всё было хорошо сначала, все были довольны и счастливы; так вот нет же, надобно было! Впрочем, ведь словами ничего не возьмешь. Нужно действовать».

Дюма свалился с крыши кареты на козлы. Он чуть не столкнул Анну со скамьи, однако успел схватить графиню за руку и удержал на месте. Он вырвал поводья у нее из рук и ударил ими: кожаные ремешки опустились на круп лошади. Наконец животное пустилось рысью. Шаги преследователей остались позади. Анна огляделась. Было видно двух жандармов. Они бежали обратно к шато. Полицейские быстро догонят их на своей карете.

Итак, почти решившись на что-то, господин Голядкин, войдя в свою квартиру, нимало не медля схватился за трубку и, насасывая ее из всех сил, раскидывая клочья дыма направо и налево, начал в чрезвычайном волнении бегать взад и вперед по комнате. Между тем Петрушка стал сбирать на стол. Наконец господин Голядкин решился совсем, вдруг бросил трубку, накинул на себя шинель, сказал, что дома обедать не будет, и выбежал вон из квартиры. На лестнице нагнал его, запыхавшись, Петрушка, держа в руках забытую им шляпу. Господин Голядкин взял шляпу, хотел было мимоходом маленько оправдаться в глазах Петрушки, чтоб не подумал чего Петрушка особенного, — что вот, дескать, такое-то обстоятельство, что вот шляпу позабыл и т. д., — но так как Петрушка и глядеть не хотел и тотчас ушел, то и господин Голядкин без дальнейших объяснений надел свою шляпу, сбежал с лестницы и, приговаривая, что всё, может быть, к лучшему будет и что дело устроится как-нибудь, хотя чувствовал, между прочим, даже у себя в пятках озноб, вышел на улицу, нанял извозчика и полетел к Андрею Филипповичу. «Впрочем, не лучше ли завтра? — думал господин Голядкин, хватаясь за снурок колокольчика у дверей квартиры Андрея Филипповича, — да и что же я скажу особенного? Особенного-то здесь нет ничего. Дело-то такое мизерное, да оно, наконец, и действительно мизерное, плевое, то есть почти плевое дело… ведь вот оно, как это всё, обстоятельство-то…» Вдруг господин Голядкин дернул за колокольчик; колокольчик зазвенел, изнутри послышались чьи-то шаги… Тут господин Голядкин даже проклял себя, отчасти за свою поспешность и дерзость. Недавние неприятности, о которых господин Голядкин едва не позабыл за делами, и контра с Андреем Филипповичем тут же пришли ему на память. Но уже бежать было поздно: дверь отворилась. К счастию господина Голядкина, отвечали ему, что Андрей Филиппович и домой не приезжал из должности, и не обедает дома. «Знаю, где он обедает: он у Измайловского моста обедает», — подумал герой наш и страх как обрадовался. На вопрос слуги, как об вас доложить, сказал, что, дескать, я, мой друг, хорошо, что, дескать, я, мой друг, после. и даже с некоторою бодростью сбежал вниз по лестнице. Выйдя на улицу, он решился отпустить экипаж и расплатился с извозчиком. Когда же извозчик попросил о прибавке, — дескать, ждал, сударь, долго и рысачка для вашей милости не жалел, — то дал и прибавочки пятачок, и даже с большою охотою; сам же пешком пошел.

Ландо нырнуло под низко нависшие ветви дубов. Листва разлеталась под копытами. Дюма свернул с дороги и, проскочив между двумя могучими стволами деревьев, поехал прямиком в лес, к скале. Но прежде чем карета успела разбиться о гранит, Дюма направил лошадь влево. Под ветвями деревьев оказалась широкая тропа. С подъездной дороги ее не было видно. Они объехали скалу, и там, в середине утеса, им открылось свободное пространство, достаточно широкое, чтобы туда могла заехать карета.

– Это небольшое укрытие я устроил для того, чтобы прятаться от людей, считающих, будто я должен им деньги, – объяснил Дюма.

«Дело-то оно, правда, такое, — думал господин Голядкин, — что ведь так оставить нельзя; однако ж, если так рассудить, этак здраво рассудить, так из чего же по-настоящему здесь хлопотать? Ну, нет, однако ж, я буду всё про то говорить, из чего же мне хлопотать? из чего мне маяться, биться, мучиться, себя убивать? Во-первых, дело сделано, и его не воротишь… ведь не воротишь! Рассудим так: является человек, — является человек с достаточной рекомендацией, дескать, способный чиновник, хорошего поведения, только беден и потерпел разные неприятности, — передряги там этакие, — ну, да ведь бедность не порок; стало быть, я в стороне. Ну, в самом деле, что ж за вздор такой? Ну, пришелся, устроился, самой природой устроился так человек, что две капли воды похож на другого человека, что совершенная копия с другого человека: так уж его за это и не принимать в департамент?! Коли уж судьба, коли одна судьба, коли одна слепая фортуна тут виновата, — так уж его и затереть, как ветошку, так уж и служить ему не давать… да где же тут после этого справедливость будет? Человек же он бедный, затерянный, запуганный; тут сердце болит, тут сострадание его призреть велит! Да! нечего сказать, хороши бы были начальники, если б так рассуждали, как я, забубенная голова! Эка ведь башка у меня! На десятерых подчас глупости хватит! Нет, нет! и сделали хорошо, и спасибо им, что призрели бедного горемыку… Ну, да, положим, например, что мы близнецы, что вот уж мы так уродились, что братья-близнецы, да и только, — вот оно как! Ну, что же такое? Ну, и ничего! Можно всех чиновников приучить… а посторонний кто, войдя в наше ведомство, уж верно не нашел бы ничего неприличного и оскорбительного в таком обстоятельстве. Оно даже тут есть кое-что умилительное; что вот, дескать, мысль-то какая: что, дескать, промысл божий создал двух совершенно подобных, а начальство благодетельное, видя промысл божий, приютило двух близнецов. Оно, конечно, — продолжал господин Голядкин, переводя дух и немного понизив голос, — оно, конечно… оно, конечно, лучше бы было, кабы не было ничего этого, умилительного, и близнецов никаких тоже бы не было… Черт бы побрал всё это! И на что это нужно было? И что за надобность тут была такая особенная и никакого отлагательства не терпящая?! Господи бог мой! Эк ведь черти заварили кашу какую! Вот ведь, однако ж, у него и характер такой, нрава он такого игривого, скверного, — подлец он такой, вертлявый такой, лизун, лизоблюд, Голядкин он этакой! Пожалуй, еще дурно себя поведет да фамилью мою замарает, мерзавец. Вот теперь и смотри за ним и ухаживай! Эк ведь наказание какое! Впрочем, что ж? ну, и нужды нет! Ну, он подлец, — ну, пусть он подлец, а другой зато честный. Ну, вот он подлец будет, а я буду честный, — и скажут, что в этот Голядкин подлец, на него не смотрите и его с другим не мешайте; а этот вот честный, добродетельный, кроткий, незлобивый, весьма надежный по службе и к повышению чином достойный; вот оно как! Ну, хорошо… а как, того… А как они там, того… да и перемешают! От него ведь всё станется! Ах ты, господи боже мой!.. И подменит человека, подменит, подлец такой, — как ветошку человека подменит и не рассудит, что человек не ветошка. Ах ты, господи боже мой! Эко несчастие какое!..»

Он поднялся с кóзел, потянул лошадь за поводья и направил испуганное животное между скалами.

Вот таким-то образом рассуждая и сетуя, бежал господин Голядкин, не разбирая дороги и сам почти не зная куда. Очнулся он на Невском проспекте, и то по тому только случаю, что столкнулся с каким-то прохожим так ловко и плотно, что только искры посыпались. Господин Голядкин, не поднимая головы, пробормотал извинение, и только тогда, когда прохожий, проворчав что-то не слишком лестное, отошел уже на расстояние значительное, поднял нос кверху и осмотрелся, где он и как. Осмотревшись и заметив, что находится именно возле того ресторана, в котором отдыхал, приготовляясь к званому обеду у Олсуфия Ивановича, герой наш почувствовал вдруг щипки и щелчки по желудку, вспомнил, что не обедал, званого же обеда не предстояло нигде, и потому, дорогого своего времени не теряя, вбежал он вверх по лестнице в ресторан перехватить что-нибудь поскорее и как можно торопясь не замешкать. И хотя в ресторане было всё дорогонько, но это маленькое обстоятельство не остановило на этот раз господина Голядкина; да и останавливаться-то теперь на подобных безделицах некогда было. В ярко освещенной комнате, у прилавка, на котором лежала разнообразная груда всего того, что потребляется на закуску людьми порядочными, стояла довольно густая толпа посетителей. Конторщик едва успевал наливать, отпускать, сдавать и принимать деньги. Господин Голядкин подождал своей очереди и, выждав, скромно протянул свою руку к пирожку-расстегайчику. Отойдя в уголок, оборотясь спиною к присутствующим и закусив с аппетитом, он воротился к конторщику, поставил на стол блюдечко, зная цену, вынул десять копеек серебром и положил на прилавок монетку, ловя взгляды конторщика, чтоб указать ему: «что вот, дескать, монетка лежит; один расстегайчик» и т. д.

Анна втянула голову в плечи. Экипаж окружила тьма. Через несколько небольших отверстий в скале проникал свет. Жандармы не заставили себя долго ждать. Карета полицейских на большой скорости пронеслась мимо укрытия.

— С вас рубль десять копеек, — процедил сквозь зубы конторщик.

– Иногда, – сказал Дюма, – стоит остановиться на краю дороги и посмотреть, какие скрытые сокровища может предложить лес. Вы не находите?

Господин Голядкин порядочно изумился.

— Вы мне говорите?.. Я… я, кажется, взял один пирожок.

Глава 19. Париж, декабрь 1851 года

— Одиннадцать взяли, — с уверенностью возразил конторщик.

Париж изменился до неузнаваемости. Столица французов походила на своих жителей. Она либо подставляла щеку для поцелуя, либо хищно скалила зубы. На сей раз это были зубы.

— Вы… сколько мне кажется… вы, кажется, ошибаетесь… Я, право, кажется, взял один пирожок.

Все прохожие и упряжки исчезли. Анна и Александр ехали по пустым бульварам, как по театральному закулисью после того, как актеры покинули сцену. Но художники-оформители все еще работали.

— Я считал; вы взяли одиннадцать штук. Когда взяли, так нужно платить; у нас даром ничего не дают.

Мужчины в рабочей одежде, женщины в грязных фартуках, мальчишки в рваных штанах и горожане без шляп возводили баррикады. Искать камни и деревянные балки им пришлось недолго. Перестройка города бароном Османом шла полным ходом, и повсюду валялись груды хлама: внутренности старых парижских домов, которые вырвали и свалили в горы мусора. Теперь они снова послужат цели.

Господин Голядкин был ошеломлен. «Что ж это, колдовство, что ль, какое надо мной совершается?» — подумал он. Между тем конторщик ожидал решения господина Голядкина; господина Голядкина обступили; господин Голядкин уже полез было в карман, чтоб вынуть рубль серебром, чтоб расплатиться немедленно, чтоб от греха-то подальше быть. «Ну, одиннадцать так одиннадцать, — думал он, краснея как рак, — ну, что же такого тут, что съедено одиннадцать пирожков? Ну, голоден человек, так и съел одиннадцать пирожков; ну, и пусть ест себе на здоровье; ну, и дивиться тут нечему и смеяться тут нечему…» Вдруг как будто что-то кольнуло господина Голядкина; он поднял глаза и — разом понял загадку, понял всё колдовство; разом разрешились все затруднения… В дверях в соседнюю комнату, почти прямо за спиною конторщика и лицом к господину Голядкину, в дверях, которые, между прочим, герой наш принимал доселе за зеркало, стоял один человечек, — стоял он, стоял сам господин Голядкин, — не старый господин Голядкин, не герой нашей повести, а другой господин Голядкин, новый господин Голядкин. Другой господин Голядкин находился, по-видимому, в превосходном расположении духа. Он улыбался господину Голядкину первому, кивал ему головою, подмигивал глазками, семенил немного ногами и глядел так, что чуть что, — так он и стушуется, так он и в соседнюю комнату, а там, пожалуй, задним ходом, да и того… и все преследования останутся тщетными. В руках его был последний кусок десятого расстегая, который он, в глазах же господина Голядкина, отправил в свой рот, чмокнув от удовольствия. «Подменил, подлец! — подумал господин Голядкин, вспыхнув как огонь от стыда, — не постыдился публичности! Видят ли его? Кажется, не замечает никто…» Господин Голядкин бросил рубль серебром так, как будто бы об него все пальцы обжег, и, не замечая значительно-наглой улыбки конторщика, улыбки торжества и спокойного могущества, выдрался из толпы и бросился вон без оглядки. «Спасибо за то, что хоть не компрометировал окончательно человека! — подумал старший господин Голядкин. — Спасибо разбойнику, и ему и судьбе, что еще хорошо всё уладилось. Нагрубил лишь конторщик. Да что ж, ведь он был в своем праве! Рубль десять следовало, так и был в своем праве. Дескать, без денег у нас никому не дают! Хоть бы был поучтивей, бездельник!..»

Воздух наполняли стук, грохот и крики. К домашнему аромату, поднимавшемуся из каминов, примешивался резкий запах больших костров.

Всё это говорил господин Голядкин, сходя с лестницы на крыльцо. Однако же на последней ступеньке он остановился как вкопанный и вдруг покраснел так, что даже слезы выступили у него на глазах от припадка страдания амбиции. Простояв с полминуты столбом, он вдруг решительно топнул ногою, в один прыжок соскочил с крыльца на улицу и без оглядки, задыхаясь, не слыша усталости, пустился к себе домой, в Шестилавочную улицу. Дома, не сняв даже с себя верхнего платья, вопреки привычке своей быть у себя по-домашнему, не взяв даже предварительно трубки, уселся он немедленно на диване, придвинул чернильницу, взял перо, достал лист почтовой бумаги и принялся строчить дрожащею от внутреннего волнения рукой следующее послание:



Александр направил карету вокруг баррикады и остановился рядом с мужчиной в форме в синюю полоску. Тот держал в руках ружье и возился с затвором.

«Милостивый государь мой,

– Что здесь происходит, друг мой? – крикнул Александр вооруженному.

Яков Петрович!

– Разве вы не слышали? – спросил мужчина.

Никак бы не взял я пера, если бы обстоятельства мои и вы сами, милостивый государь мой, меня к тому не принудили. Верьте, что необходимость одна понудила меня вступить с вами в подобное объяснение, и потому прежде всего прошу считать эту меру мою не как умышленным намерением к вашему, милостивый государь мой, оскорблению, но как необходимым следствием связующих нас теперь обстоятельств».



– Я только что прибыл в город, – неопределенно объяснил Александр.

«Кажется, хорошо, прилично, вежливо, хотя не без силы и твердости?.. Обижаться ему тут, кажется, нечем. К тому же я в своем праве», — подумал господин Голядкин, перечитывая написанное.

– На передовице в газете написали, что представитель планирует государственный переворот. И теперь этот кошмар стал явью. Луи Наполеон распустил Национальное собрание и бросил представителей оппозиции в тюрьму. Но я скажу вам одно, месье: у этого проходимца ничего не выйдет. Во всяком случае, до тех пор, пока я могу держать ружье.

«Неожиданное и странное появление ваше, милостивый государь мой, в бурную ночь, после грубого и неприличного со мною поступка врагов моих, коих имя умалчиваю из презрения к ним, было зародышем всех недоразумений, в настоящее время между нами существующих. Упорное же ваше, милостивый государь, желание стоять на своем и насильственно войти в круг моего бытия и всех отношений моих в практической жизни выступает даже за пределы, требуемые одною лишь вежливостью и простым общежитием. Я думаю, нечего упоминать здесь о похищении вами, милостивый государь мой, бумаги моей и собственного моего честного имени, для приобретения ласки начальства, — ласки, не заслуженной вами. Нечего упоминать здесь и об умышленных и обидных уклонениях ваших от необходимых по сему случаю объяснений. Наконец, чтобы всё сказать, не упоминаю здесь и о последнем странном, можно сказать, непонятном поступке вашем со мною в кофейном доме. Далек от того, чтоб сетовать о бесполезной для меня утрате рубля серебром; но не могу не выказать всего негодования моего при воспоминании о явном посягательстве вашем, милостивый государь, в ущерб моей чести и вдобавок в присутствии нескольких персон, хотя не знакомых мне, но вместе с тем весьма хорошего тона…»

«Не далеко ли я захожу? — подумал господин Голядкин. — Не много ли будет; не слишком ли это обидчиво, — этот намек на хороший тон, например?.. Ну, да ничего! Нужно показать ему твердость характера. Впрочем, ему можно, для смягчения, этак польстить и подмаслить в конце. А вот мы посмотрим».

– Значит, автор статьи был прав? – Александр не мог понять, для каких политических интриг кто-то решил воспользоваться его безобидной газетой.



«Но не стал бы я, милостивый государь мой, утомлять вас письмом моим, если бы не был твердо уверен, что благородство сердечных чувств и открытый, прямодушный характер ваш укажут вам самому средства поправить все упущения и восстановить всё по-прежнему.

– Ходят слухи, что парламент хотели распустить только через несколько месяцев, – сказал он. – Но автор этих строк не оставил Наполеону выбора. Его план раскрыли. Если он хотел добиться успеха, больше ждать было нельзя. Теперь вы понимаете, что происходит в Париже. Все как в 1848-м! Если вы друг республики, месье, беритесь за оружие!

В полной надежде я смею оставаться уверенным, что вы не примете письма моего в обидную для вас сторону, а вместе с тем и не откажетесь объясниться нарочито по этому случаю письменно, через посредство моего человека.

В ожидании, честь имею пребыть, милостивый государь,

Он прижал ружье к груди. Александр хорошо знал таких героев. В его романах их хватало с лихвой. Они были полны решимости умереть за Францию. В литературе они заслуживают внимания, а в действительности их можно только пожалеть.

покорнейшим вашим слугою

– Спасибо, дружище. – Он ободряюще кивнул бойцу. – Но со мной дама, которую нужно отвезти в безопасное место. Желаю удачи!

Я. Голядкиным».



– За Францию! – прокричал участник баррикадных боев вслед карете.

«Ну, вот и всё хорошо. Дело сделано; дошло и до письменного. Но кто ж виноват? Он сам виноват: сам доводит человека до необходимости требовать письменных документов. А я в своем праве…»

На город опускался вечер. Но на этот раз никто не зажег газовые фонари. В окнах свет тоже не горел. Париж затаился.

Перечитав последний раз письмо, господин Голядкин сложил его, запечатал и позвал Петрушку. Петрушка явился, по обыкновению своему, с заспанными глазами и на что-то крайне сердитый.

Когда графиня попыталась зажечь лампы рядом с козлами, Александр положил руку ей на плечо.

— Ты, братец, вот, возьмешь это письмо… понимаешь?

Петрушка молчал.

– Жандармы наверняка ищут нас и здесь, – сказал он. – Лучше постараемся добраться до Гар дю Нор до наступления темноты.

— Возьмешь его и отнесешь в департамент; там отыщешь дежурного, губернского секретаря Вахрамеева. Вахрамеев сегодня дежурный. Понимаешь ты это?

— Понимаю.

— Понимаю! Не можешь сказать: понимаю-с. Спросишь чиновника Вахрамеева и скажешь ему, что, дескать, вот так и так, дескать, барин приказал вам кланяться и покорнейше попросить вас справиться в адресной нашего ведомства книге — где, дескать, живет титулярный советник Голядкин?

Петрушка промолчал и, как показалось господину Голядкину, улыбнулся.

Писатель погнал лошадь быстрее. Подчас одно из колес ударялось о дверь или старый стул, лежавшие на земле. Карета подпрыгивала, и просиженной обивке козел приходилось нелегко.

— Ну, так вот ты, Петр, спросишь у них адрес и узнаешь, где, дескать, живет новопоступивший чиновник Голядкин?

— Слушаю.

Тем не менее графиня тоже считала, что им нужно как можно скорее покинуть Париж. С Гар дю Нор ходили поезда в Бельгию. В Брюсселе они пока что будут в безопасности. Александр надеялся, что вокзал еще не закрылся. На самом деле Луи Наполеону должно быть на руку, если его противники сбегут из города. Но диктаторы – Александр знал это по своим романам – почти так же непредсказуемы, как женщины.

— Спросишь адрес и отнесешь по этому адресу это письмо; понимаешь?

Анна и Александр ехали мимо дощатых перегородок, на которых висели наспех расклеенные плакаты, называющие Луи Наполеона освободителем Франции. Лик диктатора с черной козлиной бородкой красовался на стенах домов. На углу улицы стоял мальчик со спущенными штанами и облегчался перед изображением президента. В нескольких метрах от него женщины срывали недавно наклеенные плакаты и втаптывали их в грязь деревянными башмаками.

— Понимаю.

Александр гадал, какое отношения ко всему этому имеет Леметр. Он казался связующим звеном между событиями последних двух дней. Депутата Пивера убили – незадолго до этого он был в салоне Леметра. Пивер умер, и сразу после этого открылся тайный план Луи Наполеона. Если между этим нет никакой связи, значит, близится пришествие антихриста. Леметр, Леметр. Это имя крутилось в голове Александра, как шарик в барабане рулетки. Но колесо это все не желало останавливаться.

— Если там… вот куда ты письмо отнесешь, — тот господин, кому письмо это дашь, Голядкин-то… Чего смеешься, болван?

— Да чего мне смеяться-то? Что мне! Я ничего-с. Нечего нашему брату смеяться…

Карета стучала по дороге. Александр почувствовал, как его зубная боль вспыхнула с новой силой.

— Ну, так вот… если тот господин будет спрашивать, дескать, как же твой барин, как же он там; что, дескать, он, того… ну, там, что-нибудь будет выспрашивать, — так ты молчи и отвечай, дескать, барин мой ничего, а просят, дескать, ответа от вас своеручного. Понимаешь?

– Смотрите! – крикнула графиня.

— Понимаю-с.

Они добрались до улицы Ла Файет, в конце которой располагался железнодорожный вокзал. Перед ними вплотную высились баррикады. Там стояли мужчины и женщины с винтовками, косами и дубинками. Мальчишеский голос выкрикивал лозунги, а взрослые хором вторили ему. Посреди улицы горела груда мебели. В небо летели искры.

— Ну, так вот, дескать, барин мой, дескать, говори, ничего, дескать, и здоров, и в гости, дескать, сейчас собирается; а от вас, дескать, они ответа просят письменного. Понимаешь?

— Понимаю.

Александр направил ландо к краю дороги.

— Ну, ступай.

– Подождите здесь! – крикнул он и осознал бессмысленность своих слов, только выйдя к баррикаде с поднятыми руками.

«Ведь вот еще с этим болваном работа! смеется себе, да и кончено. Чему ж он смеется? Дожил я до беды, дожил я вот таким-то образом до беды! Впрочем, может быть, оно обратится всё к лучшему… Этот мошенник, верно, часа два будет таскаться теперь, пропадет еще где-нибудь. Послать нельзя никуда. Эка беда ведь какая!.. эка ведь беда одолела какая!..»

Надо надеяться, его никто не узнал. Это из-за его статьи начался государственный переворот. Кто бы поверил ему, если бы он поклялся, что злополучные строки вообще написал не он? По собственному опыту Дюма знал, что в такой ситуации даже малейшей искры подозрения было достаточно, чтобы ему в живот всадили свинцовую пулю.

Чувствуя, таким образом, вполне беду свою, герой наш решился на пассивную двухчасовую роль в ожидании Петрушки. С час времени ходил он по комнате, курил, потом бросил трубку и сел за какую-то книжку, потом прилег на диван, потом опять взялся за трубку, потом опять начал бегать по комнате. Хотел было он рассуждать, но рассуждать не мог решительно ни о чем. Наконец агония пассивного состояния его возросла до последнего градуса, и господин Голядкин решился принять одну меру. «Петрушка придет еще через час, — думал он, — можно ключ отдать дворнику, а сам я покамест и, того… исследую дело, по своей части исследую дело». Не теряя времени и спеша исследовать дело, господин Голядкин взял свою шляпу, вышел из комнаты, запер квартиру, зашел к дворнику, вручил ему ключ вместе с гривенником, — господин Голядкин стал как-то необыкновенно щедр, — и пустился, куда ему следовало. Господин Голядкин пустился пешком, сперва к Измайловскому мосту. В ходьбе прошло с полчаса. Дойдя до цели своего путешествия, он вошел прямо во двор своего знакомого дома и взглянул на окна квартиры статского советника Берендеева. Кроме трех завешенных красными гардинами окон, остальные все были темны. «У Олсуфья Ивановича сегодня, верно, нет гостей, — подумал господин Голядкин, — они, верно, все одни теперь дома сидят». Постояв несколько времени на дворе, герой наш хотел было уже на что-то решиться. Но решению не суждено было состояться, по-видимому. Господин Голядкин отдумал, махнул рукой и воротился на улицу. «Нет, не сюда мне нужно было идти. Что же я буду здесь делать?.. А вот я лучше теперь, того… и собственнолично исследую дело». Приняв такое решение, господин Голядкин пустился в свой департамент. Путь был не близок, вдобавок была страшная грязь и мокрый снег валил самыми густыми хлопьями. Но для героя нашего в настоящее время затруднений, кажется, не было. Измок-то он измок, правда, да и загрязнился немало, «да уж так, заодно, зато цель достигнута». И действительно, господин Голядкин уже подходил к своей цели. Темная масса огромного казенного строения уже зачернела вдали перед ним. «Стой! — подумал он, — куда ж я иду и что я буду здесь делать? Положим, узнаю где он живет; а между тем Петрушка уже, верно, вернулся и ответ мне принес. Время-то я мое дорогое только даром теряю, время-то я мое только так потерял. Ну, ничего; еще всё это можно исправить. Однако, и в самом деле, не зайти ль к Вахрамееву? Ну, да нет! я уж после… Эк! выходить-то было вовсе не нужно. Да нет, уж характер такой! Сноровка такая, что нужда ли, нет ли, вечно норовлю как-нибудь вперед забежать… Гм… который-то час? уж верно, есть девять. Петрушка может прийти и не найдет меня дома. Сделал я чистую глупость, что вышел… Эх, право, комиссия!»

– Я друг республики! – крикнул он.

Искренно сознавшись таким образом, что сделал чистую глупость, герой наш побежал обратно к себе в Шестилавочную. Добежал он усталый, измученный. Еще от дворника узнал он, что Петрушка и не думал являться. «Ну, так! уж я предчувствовал это, — подумал герой наш, — а между тем уже девять часов. Эк ведь негодяй он какой! Уж вечно где-нибудь пьянствует! Господи бог мой! экой ведь денек выдался на долю мою горемычную!» Таким-то образом размышляя и сетуя, господин Голядкин отпер квартиру свою, достал огня, разделся совсем, выкурил трубку и, истощенный, усталый, разбитый, голодный, прилег на диван в ожидании Петрушки. Свеча нагорала тускло, свет трепетал на стенах… Господин Голядкин глядел-глядел, думал-думал, да и заснул наконец как убитый.

Громкие крики смолкли. Молодой человек без сюртука вытащил из-за пояса пистолет и направил его на Александра.

Проснулся он уже поздно. Свеча совсем почти догорела, дымилась и готова была тотчас совершенно потухнуть. Господин Голядкин вскочил, встрепенулся и вспомнил всё, решительно всё. За перегородкой раздавался густой храп Петрушки. Господин Голядкин бросился к окну — нигде ни огонька. Отворил форточку — тихо; город словно вымер, спит. Стало быть, часа два или три; так и есть: часы за перегородкой понатужились и пробили два. Господин Голядкин бросился за перегородку.

– Докажи это!

Кое-как, впрочем после долгих усилий, растолкал он Петрушку и успел посадить его на постель. В это время свечка совершенно потухла. Минут с десять прошло, покамест господин Голядкин успел найти другую свечу и зажечь ее. В это время Петрушка успел заснуть сызнова. «Мерзавец ты этакой, негодяй ты такой! — проговорил господин Голядкин, снова его расталкивая, — встанешь ли ты, проснешься ли ты?» После получасовых усилий господин Голядкин успел, однако же, расшевелить совершенно своего служителя и вытащить его из-за перегородки. Тут только увидел герой наш, что Петрушка был, как говорится, мертвецки пьян и едва на ногах держался.

– Vive la France![44] – прокричал Александр. – Да здравствует революция!

— Бездельник ты этакой! — закричал господин Голядкин. — Разбойник ты этакой! голову ты срезал с меня! Господи, куда же это он письмо-то сбыл с рук? Ахти, создатель мой, ну, как оно… И зачем я его написал? и нужно было мне его написать! Расскакался, дуралей, я с амбицией! Туда же полез за амбицией! Вот тебе и амбиция, подлец ты этакой, вот и амбиция!.. Ну, ты! куда же ты письмо-то дел, разбойник ты этакой? Кому же ты отдал его?..

Боец на баррикадах рассмеялся.

— Никому я не отдавал никакого письма; и не было у меня никакого письма… вот как!

– Так может сказать каждый. Если ты на нашей стороне, ты отдашь нам карету, чтобы мы могли укрепить заграждения.

Господин Голядкин ломал руки с отчаяния.

— Слушай ты, Петр… ты послушай, ты слушай меня…

Сердце Александра стало таким же тяжелым, как и его руки. Ствол направленного на него пистолета поблескивал в свете пламени. Писатель покачал головой.

— Слушаю…

– Мне нужна карета, чтобы отвезти мою спутницу на Гар дю Нор. Она не может ходить. Мы сядем на последний поезд из Парижа. После этого вы можете делать с экипажем все, что захотите. – Он на секунду замолчал. – Если только будете хорошо ухаживать за лошадью.

— Ты куда ходил? — отвечай…

– Ты хочешь со мной поторговаться? Разве я похож на торгаша? – возмутился вооруженный. – Эй, Симон! Леонар! – крикнул он людям, стоявшим позади. – Этот тут думает, что я торговец.

— Куда ходил… к добрым людям ходил! что мне!

— Ах ты, господи боже мой! Куда сначала ходил? был в департаменте?.. Ты послушай, Петр; ты, может быть, пьян?

С другой стороны баррикады послышался смех.

— Я пьян? Вот хоть сейчас с места не сойти, мак-мак-маковой — вот…

– Отдашь карету по доброй воле или нам сперва овладеть твоей подружкой?

— Нет, нет, это ничего, что ты пьян… Я только так спросил; это хорошо, что ты пьян; я ничего, Петруша, я ничего… Ты, может быть, только так позабыл, а всё помнишь. Ну-ка, вспомни-ка, был ты у Вахрамеева, чиновника, — был или нет?

Веселье исчезло из его голоса. Две фигуры поднялись на баррикаду и встали рядом с ним. Наверное, это были Симон и Леонар.

— И не был, и чиновника такого не бывало. Вот хоть сейчас…

«Поскорее бы убраться из этого города!» – подумал Александр. Жандармы хотели его застрелить. Их противники – тоже.

— Нет, нет, Петр! Нет, Петруша, ведь я ничего. Ведь ты видишь, что я ничего… Ну, что ж такое! Ну, на дворе холодно, сыро, ну, выпил человек маленько, ну, и ничего… Я не сержусь. Я сам, брат, выпил сегодня… Ты признайся, вспомни-ка, брат: был ты у чиновника Вахрамеева?

Опустив руки, он крикнул:

– Быть может, вы и не торговцы, но вы, несомненно…

— Ну, как теперь, вот этак пошло, так, право слово, вот был же, вот хоть сейчас…

– Слепцы, – крикнула графиня с кóзел. – Господа, разве вы не видите, кто стоит перед вами? Это Александр Дюма. Неужели вы хотите застрелить доверенное лицо горничных, поэта поварих, предъявителя любовных писем солдатам и советника портье по правовым вопросам?

— Ну, хорошо, Петруша, хорошо, что был. Ты видишь, я не сержусь… Ну, ну, — продолжал наш герой, еще более задабривая своего служителя, трепля его по плечу и улыбаясь ему, — ну, клюкнул, мерзавец, маленько… на гривенник, что ли, клюкнул? плут ты этакой! Ну, и ничего; ну, ты видишь, что я не сержусь… я не сержусь, братец, я не сержусь…

У Александра по спине пробежал холодок. Эта женщина обратила его собственные слова против него. Высмеяв его, она еще и позаботилась о том, чтобы его застрелили.

— Нет, я не плут, как хотите-с… К добрым людям только зашел, а не плут, и плутом никогда не бывал…

Писатель покачал головой и попытался улыбнуться.

— Да нет же, нет, Петруша! ты послушай, Петр: ведь я ничего, ведь я тебя не ругаю, что плутом называю. Ведь это я в утешение тебе говорю, в благородном смысле про это говорю. Ведь это значит, Петруша, польстить иному человеку, как сказать ему, что он петля этакая, продувной малый, что он малый не промах и никому надуть себя не позволит. Это любит иной человек… Ну, ну, ничего! ну, скажи же ты мне, Петруша, теперь без утайки, откровенно, как другу… ну, был ты у чиновника Вахрамеева и адрес он дал тебе?

– Но я не.

— И адрес дал, тоже и адрес дал. Хороший чиновник! И барин твой, говорит, хороший человек, очень хороший, говорит, человек; я, дескать, скажи, говорит, кланяйся, говорит, своему барину, благодари и скажи, что я, дескать, люблю, вот, дескать, как уважаю твоего барина! за то, что, говорит, ты, барин твой, говорит, Петруша, хороший человек, говорит, и ты, говорит, тоже хороший человек, Петруша, — вот…

– Дюма здесь! – крикнул Симон. Или это был Леонард? – Дюма!

— Ах ты, господи боже мой! А адрес-то, адрес-то, Иуда ты этакой? — Последние слова господин Голядкин проговорил почти шепотом.

— И адрес… и адрес дал.

Еще несколько фигур поднялись на баррикаду. Они стояли перед Александром словно трибунал. У каждого в руках было оружие.

— Дал? Ну, где же живет он, Голядкин, чиновник Голядкин, титулярный советник?

– Поднимайся, Дюма! – крикнула женщина.

— А Голядкин будет тебе, говорит, в Шестилавочной улице. Вот как пойдешь, говорит, в Шестилавочную, так направо, на лестницу, в четвертый этаж. Вот тут тебе, говорит, и будет Голядкин…

– Герой Парижа! – добавил другой голос.

— Мошенник ты этакой! — закричал наконец вышедший из терпения герой наш. — Разбойник ты этакой! да это ведь я; ведь это ты про меня говоришь. А то другой есть Голядкин; я про другого говорю, мошенник ты этакой!

И вскоре на улице Ла Файет звучали лишь два слога.

— Ну, как хотите! что мне! Вы как хотите — вот!..

— А письмо-то, письмо…

– Дю-ма! Дю-ма! Дю-ма!

— Какое письмо? и не было никакого письма, и не видал я никакого письма.

Александр удивленно посмотрел на Анну. Графиня по-немецки сдержанно улыбнулась. Знала ли она, что эта разъяренная толпа его не убьет? Или просто решила рискнуть?

— Да куда же ты дел его — шельмец ты такой?!

– Тихо! – рявкнул мужчина без сюртука. – Это не Дюма! Дюма – чернокожий. Я видел его раньше. А этот такой же белый, как мой ночной колпак.

— Отдал его, отдал письмо. Кланяйся, говорит, благодари; хороший твой, говорит, барин. Кланяйся, говорит, твоему барину…

— Да кто же это сказал? Это Голядкин сказал? Петрушка помолчал немного и усмехнулся во весь рот, глядя прямо в глаза своему барину.

Крики стихли. В тишину прорвался треск костра.

— Слушай, ты, разбойник ты этакой! — начал господин Голядкин, задыхаясь, теряясь от бешенства, — что ты сделал со мной! Говори ты мне, что ты сделал со мной! Срезал ты меня, злодей ты такой! Голову с плеч моих снял, Иуда ты этакой!

Не чернокожий? Александру захотелось расхохотаться. Он всю жизнь страдал из-за своего темного цвета кожи. Из-за этого его даже не приняли в Academie frangaise[45]. А теперь его называют белым. Что за насилие над душой!

— Ну, теперь как хотите! что мне! — сказал решительным тоном Петрушка, ретируясь за перегородку.

— Пошел сюда, пошел сюда, разбойник ты этакой!..

– Я Дюма, – крикнул он и подумал об отце, который сейчас точно бы им гордился, об отце, который, несмотря на темный цвет кожи, стал генералом армии Наполеона.

— И не пойду я к вам теперь, совсем не пойду. Что мне! Я к добрым людям пойду… А добрые люди живут по честности, добрые люди без фальши живут и по двое никогда не бывают…

– Лжец! – прокричала женщина с седыми волосами и ярко-красными струпьями на шее и щеках. Полы ее одежды развевались, когда она спрыгивала с баррикады. – Он шпион Наполеона.

У господина Голядкина и руки и ноги оледенели, и дух занялся…

Она наклонилась и плюнула. Теплая слюна попала Александру на лицо.

— Да-с, — продолжал Петрушка, — их по двое никогда не бывает, бога и честных людей не обижают…

Дюма стер плевок. Его дыхание участилось. Он еще никогда не прибегал к насилию по отношению к женщине. Но так его еще никто не унижал.

— Ты бездельник, ты пьян! Ты спи теперь, разбойник ты этакой! А вот завтра и будет тебе, — едва слышным голосом проговорил господин Голядкин. Что же касается до Петрушки, то он пробормотал еще что-то; потом слышно было, как он налег на кровать, так что кровать затрещала, протяжно зевнул, потянулся и наконец захрапел сном невинности, как говорится. Ни жив ни мертв был господин Голядкин. Поведение Петрушки, намеки его весьма странные, хотя и отдаленные, на которые сердиться, следственно, нечего было, тем более что пьяный человек говорил, и, наконец, весь злокачественный оборот, принимаемый делом, — всё это потрясло до основания Голядкина. «И дернуло меня его распекать среди ночи, — говорил наш герой, дрожа всем телом от какого-то болезненного ощущения. — И подсунуло меня с пьяным человеком связаться! Какого толку ждать от пьяного человека! что ни слово, то врет. На что это, впрочем, он намекал, разбойник он этакой? Господи боже мой! И зачем я все эти письма писал, я-то, душегубец; я-то, самоубийца я этакой! Нельзя помолчать! Надо было провраться! Ведь уж чего! Погибаешь, ветошке подобишься, так ведь нет же, туда же с амбицией, дескать, честь моя страждет, дескать, честь тебе свою нужно спасать! Самоубийца я этакой!»

Писатель схватил мятежницу за плечи. Ее глаза расширились и округлились. А потом она рассмеялась, рассмеялась так громко, что привлекла всех своих пособников с баррикады. Один за другим они подошли к Дюма. И все они тоже принялись хохотать.

Так говорил господин Голядкин, сидя на диване своем и не смея пошевелиться от страха. Вдруг глаза его остановились на одном предмете, в высочайшей степени возбудившем его внимание. В страхе — не иллюзия ли, не обман ли воображения предмет, возбудивший внимание его, — протянул он к нему руку, с надеждою, с робостию, с любопытством неописанным… Нет, не обман! не иллюзия! Письмо, точно письмо, непременно письмо, и к нему адресованное… Господин Голядкин взял письмо со стола. Сердце в нем страшно билось. «Это, верно, тот мошенник принес, — подумал он, — и тут положил, а потом и забыл; верно, так всё случилось; это, верно, именно так всё случилось…» Письмо было от чиновника Вахрамеева, молодого сослуживца и некогда приятеля господина Голядкина. «Впрочем, я всё это заранее предчувствовал, — подумал герой наш, — и всё то, что в письме теперь будет, также предчувствовал…» Письмо было следующее:

– Вы что, все с ума посходили? – спросил Александр. Его кипящий гнев угас в холодной волне неуверенности.



Седая женщина протянула руку и провела по щеке Александра. Она ухмыльнулась, показав свои пальцы. Они были белыми.

«Милостивый государь,

Сперва Александр не понял, в чем дело, но быстро догадался. Штукатурка, которую он отрубил с лепнины в Chambre mauresque, прилипла к его коже. Как только слюна растворила пыль, маскарад подошел к концу.

Яков Петрович!

– Дю-ма! Дю-ма! Дю-ма! – снова раздавались крики.

Только истинная французская революционерка могла увидеть правду. Александр все еще держал женщину за плечи. Теперь он притянул ее к себе и страстно и влажно поцеловал в губы. От нее пахло капустой – ароматом французского народа. Он снова поцеловал ее, и ее руки взъерошили его шевелюру.

Человек ваш пьян, и путного от него не дождешься; по сей причине предпочитаю отвечать письменно. Спешу вам объявить, что поручение, вами не меня возлагаемое и состоящее в передаче известной вам особе через мои руки письма, согласен исполнить во всей верности и точности. Квартирует же сия особа, весьма вам известная и теперь заменившая мне друга, коей имя при сем умалчиваю (затем что не хочу напрасно чернить репутацию совершенно невинного человека), вместе с нами, в квартире Каролины Ивановны, в том самом нумере, где прежде еще, в бытность вашу у нас, квартировал заезжий из Тамбова пехотный офицер. Впрочем, особу сию можете найти везде между честных и искренних сердцем людей, чего об иных сказать невозможно. Связи мои с вами намерен я с сего числа прекратить; в дружественном же тоне и в прежнем согласном виде товарищества нашего нам оставаться нельзя, и потому прошу вас, милостивый государь мой, немедленно по получении сего откровенного письма моего, выслать следуемые мне два целковых за бритвы иностранной работы, проданные мною, если запомнить изволите, семь месяцев тому назад в долг, еще во время жительства вашего с нами у Каролины Ивановны, которую я от всей души моей уважаю. Действую же я таким образом потому, что вы, по рассказам умных людей, потеряли амбицию и репутацию и стали опасны для нравственности невинных и незараженных людей, ибо некоторые особы живут не по правде и, сверх того, слова их — фальшь и благонамеренный вид подозрителен. Вступиться же за обиду Каролины Ивановны, которая всегда была благонравного поведения, а во-вторых, честная женщина и вдобавок девица, хотя не молодых лет, но зато хорошей иностранной фамилии, — людей способных можно найти всегда и везде, о чем просили меня некоторые особы упомянуть в сем письме моем мимоходом и говоря от своего лица. Во всяком же случае вы всё узнаете своевременно, если теперь не узнали, несмотря на то что ославили себя, по рассказам умных людей, во всех концах столицы и, следовательно, уже во многих местах могли получить надлежащие о себе, милостивый государь, сведения. В заключение письма моего объявляю вам, милостивый мой государь, что известная вам особа, коей имя не упоминаю здесь по известным благородным причинам, весьма уважаема людьми благомыслящими; сверх того, характера веселого и приятного, успевает как на службе, так и между всеми здравомыслящими людьми, верна своему слову и дружбе и не обижает заочно тех, с кем в глаза находится в приятельских отношениях.

– Сражайся с нами, Дюма! – призывали его голоса.

Во всяком случае пребываю

Александр посмотрел на Анну. Графиня сидела на козлах и наблюдала за происходящим, словно из театральной ложи.

покорным слугою вашим

– Я буду сражаться с вами за Францию, – сказал он и пожал протянутые к нему руки. – Но не здесь. Я знаю, кто на самом деле желает гибели нашей великой нации. Отвезите нас на вокзал. Я отыщу источник всего зла. И уничтожу его!

Н. Вахрамеевым.



P. S. Вы вашего человека сгоните: он пьяница и приносит вам, по всей вероятности, много хлопот, а возьмите Евстафия, служившего прежде у нас и находящегося на сей раз без места*. Теперешний же служитель ваш не только пьяница, но, сверх того, вор, ибо еще на прошлой неделе продал фунт сахару, в виде кусков, Каролине Ивановне за уменьшенную цену, что, по моему мнению, не мог он иначе сделать, как обворовав вас хитростным образом, по-малому и в разные сроки. Пишу вам сие, желая добра, несмотря на то что некоторые особы умеют только обижать и обманывать всех людей, преимущественно же честных и обладающих добрым характером; сверх того, заочно поносят их и представляют их в обратном смысле, единственно из зависти и потому, что сами себя не могут назвать таковыми.



В.».

Фрушар писал. Его перо танцевало по бумаге. Дюма исчез, и теперь ничто не могло помешать его таланту. Больше никаких поучений. «Фрушар, такие истории не продаются. Фрушар, вы хотите меня разорить? Фрушар, Фрушар, Фрушар!»



Наконец в замке Монте-Кристо воцарилась тишина. Дюма сбежал бог знает куда. Лишившись работодателя, слуги тоже исчезли. Даже авторы фабрики романов пустились в бега после того, как революционная статья в «Мушкетере» ввергла Францию в хаос. Трусы!

Прочтя письмо Вахрамеева, герой наш долго еще оставался в неподвижном положении на диване своем. Какой-то новый свет пробивался сквозь весь неясный и загадочный туман, уже два дня окружавший его. Герой наш отчасти начинал понимать… Попробовал было он встать с дивана и пройтись раз и другой по комнате, чтоб освежить себя, собрать кое-как разбитые мысли, устремить их на известный предмет и потом, поправив себя немного, зрело обдумать свое положение. Но только что хотел было он привстать, как тут же в немощи и бессилии, упал опять на прежнее место. «Оно, конечно, я это всё заранее предчувствовал; однако же как же он пишет и каков прямой смысл этих слов? Смысл-то я, положим, и знаю; но куда это поведет? Сказал бы прямо: вот, дескать, так-то и так-то, требуется то-то и то-то, я бы и исполнил. Турнюра-то, оборот-то, принимаемый делом, такой неприятный выходит! Ах, как бы поскорее добраться до завтра и поскорее добраться до дела! теперь же я знаю, что делать. Дескать, так и так, скажу, на резоны согласен, чести моей не продам, а того… пожалуй; впрочем, он-то, особа-то эта известная, лицо-то неблагоприятное как же сюда подмешалось? и зачем именно подмешалось сюда? Ах, как бы до завтра скорей! Ославят они меня до тех пор, интригуют они, в пику работают! Главное — времени не нужно терять, а теперь, например, хоть письмо написать и только пропустить, что, дескать, то-то и то-то и вот на то-то и то-то согласен. А завтра чем свет отослать, и самому пораньше, того… и с другой стороны им в контру пойти, и предупредить их, голубчиков… Ославят они меня, да и только!»

Фрушар остался. Ему не составило труда проникнуть в замок. Камень и окно – эти двое отлично подходили друг другу. Поместье в обширном парке было заброшено. Отныне в Париже гремели баррикадные бои, и сюда не приезжали даже процентщики или собутыльники хозяина.

Господин Голядкин подвинул бумагу, взял перо и написал следующее послание в ответ на письмо губернского секретаря Вахрамеева:



Фабрика романов принадлежала ему.

«Милостивый государь,

Кабинет писателя наверху был пуст, но Фрушар избрал белый салон на первом этаже. Он сидел на троне Дюма, курил сигары Дюма, пил вино Дюма. Поначалу мраморный бюст бывшего хозяина дома строго взирал на него свысока. Поэтому Фрушар надел ему на глаза повязку. Теперь копия писателя выглядела так, словно его вывели на расстрел.

Нестор Игнатьевич!

Именно такая участь ожидает Дюма, когда его поймают. Быть может, его даже повесят. Фрушар довольно прищелкнул языком. Александру Дюма не будет пощады. Дела его были плохи. А благодаря Фрушару станут еще хуже.

С прискорбным сердцу моему удивлением прочел я оскорбительное для меня письмо ваше, ибо ясно вижу, что под именем некоторых неблагопристойных особ и иных с ложною благонамеренностью людей разумеете вы меня. С истинною горестию вижу, как скоро, успешно и какие далекие корни пустила клевета, в ущерб моему благоденствию, моей чести и доброму моему имени. И тем более прискорбно и оскорбительно это, что даже честные люди, с истинно благородным образом мыслей и, главное, одаренные прямым и открытым характером, отступают от интересов благородных людей и прилепляются лучшими качествами сердца своего к зловредной тле, — к несчастию в наше тяжелое и безнравственное время расплодившейся сильно и крайне неблагонамеренно. В заключение скажу, что вами означенный долг мой, два рубля серебром, почту святою обязанностию возвратить вам во всей его целости.

Так повелел Леметр. Таинственный магнетизёр вручил Фрушару конверт и дал ему четкие инструкции: фабрика романов должна работать и дальше, тексты в «Мушкетере» сорвут маску с лица аристократии во всем мире. И именно Фрушар и Леметр напишут эти строки.