— Топором. Припас.
— Эх, спешит! Один?
Николай не понял вопроса
— Один убил?
— Один. А Митька неповинен и всему тому непричастен.
— Да не спеши с Митькой-то! Э-эх!
— Как же ты, ну, как же ты с лестницы-то тогда сбежал? Ведь дворники вас обоих встретили?
— Это я для отводу… тогда… бежал с Митькой, — как бы заторопясь и заранее приготовившись, ответил Николай.
— Ну, так и есть! — злобно вскрикнул Порфирий, — не свои слова говорит! — пробормотал он как бы про себя и вдруг опять увидал Раскольникова.
Он, видимо, до того увлекся с Николаем, что на одно мгновение даже забыл о Раскольникове. Теперь он вдруг опомнился, даже смутился…
Я жив, и я действую. Остальное вторично.
— Родион Романович, батюшка! Извините-с, — кинулся он к нему, — этак нельзя-с; пожалуйте-с… вам тут нечего… я и сам… видите, какие сюрпризы!.. пожалуйте-с!..
22.
И, взяв его за руку, он показал ему на дверь.
Элоди Теске курит во дворе, у подножия статуи Джонни Холлидея. Увидев Рене, она тушит сигарету и идет вместе с ним в столовую.
— Вы, кажется, этого не ожидали? — проговорил Раскольников, конечно, ничего еще не понимавший ясно, но уже успевший сильно ободриться.
– Сегодня ты выглядишь гораздо лучше, чем вчера.
— Да и вы, батюшка, не ожидали. Ишь ручка-то как дрожит! хе-хе!
– Я выспался.
— Да и вы дрожите, Порфирий Петрович.
— И я дрожу-с; не ожидал-с!..
Они уже стояли в дверях. Порфирий нетерпеливо ждал, чтобы прошел Раскольников.
И примирился со своим внутренним преступником.
— А сюрпризик-то так и не покажете? — проговорил вдруг Раскольников.
– Приятно видеть тебя таким, – говорит Элоди, предлагая ему сесть за их обычный столик.
— Говорит, а у самого еще зубки во рту один о другой колотятся, хе-хе! Иронический вы человек! Ну-с, до свидания-с.
— По-моему, так прощайте!
— Как бог приведет-с, как бог приведет-с! — пробормотал Порфирий с искривившеюся как-то улыбкой.
– Я послушался твоего совета и снова побывал у гипнотизерши. Попросил исправить то, что она наделала, как ты рекомендовала, и она согласилась.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников из того дома, которых он подзывал тогда ночью к квартальному. Они стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что тот догонял его, весь запыхавшись.
– Вчера я волновалась, никак не могла тебя отыскать. Даже туда ходила – вдруг, подумала, ты там.
— Одно словцо-с, Родион Романович; там насчет всего этого прочего, как бог приведет, а все-таки по форме кой о чем придется спросить-с… так мы еще увидимся, так-с.
– Мы были там, но не захотели отвлекаться в разгар моего погружения в глубинную память.
Он рассказывает ей о прошедших перед ним прежних «я».
И Порфирий остановился перед ним с улыбкой.
– После всего этого у меня появилось чувство, что знание правды о своем прошлом, о том, кем я был, прежде чем стать собой, позволяет не только понять собственное поведение (то, например, что я не завожу семью, боюсь грести, люблю одиночество, парусный спорт и вино), но и открыть в себе таланты, о которых раньше не подозревал.
— Так-с, — прибавил он еще раз.
– Ты шутишь? Не будешь же ты утверждать, что поверил во все эти глупости?
Можно было предположить, что ему еще что-то хотелось сказать, но как-то не выговаривалось.
– Я понял, что регрессивный гипноз – путь в бессознательное. Это более быстрый и яркий способ самопознания, чем психоанализ. Если бы можно было поставить применение этого способа на поток, то появилась бы возможность изучить мозг невротиков и распутать завязавшиеся там узлы. Появился бы метод объяснения их неврозов. Возможно, человек, боящийся воды, в прошлой жизни тонул, а женщина, страдающая булимией, в прошлой жизни голодала.
— А вы меня, Порфирий Петрович, извините насчет давешнего… я погорячился, — начал было совершенно уже ободрившийся, до неотразимого желания пофорсить, Раскольников.
Элоди с досадой машет рукой:
— Ничего-с, ничего-с… — почти радостно подхватил Порфирий. — Я и сам-то-с… Ядовитый характер у меня, каюсь, каюсь! Да вот мы увидимся-с. Если бог приведет, так и очень, и очень увидимся-с!..
– Я же тебе объясняла, это ментальная манипуляция, не более того. Внедрение ложных воспоминаний без твоего ведома. Работает по принципу «предложение-приятие»: тебе предлагают представить, кем ты был раньше, и ты соглашаешься. Ты придумываешь милые истории, потому что твоему мозгу нравится эта игра. Вот и все. Ты, любитель магии, способен это понять. Это всего-навсего иллюзия собственного изготовления.
— И окончательно познаем друг друга? — подхватил Раскольников.
Она ищет доводы, подкрепляющие ее мысль.
— И окончательно познаем друг друга, — поддакнул Порфирий Петрович и, прищурившись, весьма серьезно посмотрел на него. — Теперь на именины-с?
— На похороны-с.
– Сейчас я тебе покажу, как можно повлиять на независимую вроде бы мысль. Закрой глаза.
— Да, бишь, на похороны! Здоровье-то свое берегите, здоровье-то-с…
Он подчиняется.
— А уж я и не знаю, чего вам пожелать с своей стороны! — подхватил Раскольников, уже начинавший спускаться с лестницы, но вдруг опять оборачиваясь к Порфирию, — пожелал бы больших успехов, да ведь видите, какая ваша должность комическая!
– Представь висящий в небе лимон. Теперь представь руку, берущую нож, режущую лимон надвое, выжимающую из половинки сок, мякоть. Открой глаза.
— Почему же комическая-с? — тотчас навострил уши Порфирий Петрович, тоже повернувшийся было уйти.
Он приподнимает веки.
— Да как же, вот этого бедного Миколку вы ведь как, должно быть, терзали и мучили, психологически-то, на свой манер, покамест он не сознался; день и ночь, должно быть, доказывали ему: «Ты убийца, ты убийца…» — ну а теперь, как он уж сознался, вы его опять по косточкам разминать начнете: «Врешь, дескать, не ты убийца! Не мог ты им быть! Не свои ты слова говоришь!» Ну, так как же после этого должность не комическая?
– Во рту полно слюны?
— Хе-хе-хе! А-таки заметили, что я сказал сейчас Николаю, что он «не свои слова говорит»?
– Да! – признается он с удивлением.
— Как не заметить?
– Как видишь, все очень просто. Я подвергла тебя внешней стимуляции. Сказала «лимон», заставила тебя представить лимон, послала твоему мозгу сигнал «лимон», значащий «кислятина», и твои слюнные железы выделили жидкость для разбавления ожидаемой кислоты. Сам видишь, никакого волшебства здесь нет, всего лишь способ подействовать на твое сознание ключевыми словами. Ты реагируешь на неосознанные стимулы, точка.
— Хе-хе! Остроумны, остроумны-с. Всё-то замечаете! Настоящий игривый ум-с! И самую-то комическую струну и зацепите… хе-хе! Это ведь у Гоголя, из писателей, говорят, эта черта была в высшей-то степени?
– Твой эксперимент с лимоном хорош, но откуда было взяться стольким подробностям о мировой войне и о римских галерах? Не она же их мне внушила! Эта Опал не настолько владеет своим искусством.
— Да, у Гоголя.
— Да-с, у Гоголя-с… до приятнейшего свидания-с.
– Твой разум подвергся манипуляции, был сориентирован в определенном направлении. Раз я еще не до конца тебя переубедила, загоню гвоздь глубже. Предлагаю следующий эксперимент. Вот увидишь, после него ты скажешь: «Черт, Элоди, как я мог быть так наивен?»
— До приятнейшего свидания…
Она что-то пишет на бумажке, складывает, сует ему и велит зажать в кулаке.
Раскольников прошел прямо домой. Он до того был сбит и спутан, что, уже придя домой и бросившись на диван, с четверть часа сидел, только отдыхая и стараясь хоть сколько-нибудь собраться с мыслями. Про Николая он и рассуждать не брался: он чувствовал, что поражен; что в признании Николая есть что-то необъяснимое, удивительное, чего теперь ему не понять ни за что. Но признание Николая был факт действительный. Последствия этого факта ему тотчас же стали ясны: ложь не могла не обнаружиться, и тогда примутся опять за него. Но, по крайней мере, до того времени он свободен и должен непременно что-нибудь для себя сделать, потому что опасность неминуемая.
– Придумай какой-нибудь инструмент и какой-нибудь цвет.
Но, однако ж, в какой степени? Положение начало выясняться. Припоминая, вчерне, в общей связи, всю свою давешнюю сцену с Порфирием, он не мог еще раз не содрогнуться от ужаса. Конечно, он не знал еще всех целей Порфирия, не мог постигнуть всех давешних расчетов его. Но часть игры была обнаружена, и уж, конечно, никто лучше его не мог понять, как страшен был для него этот «ход» в игре Порфирия. Еще немного, и он мог выдать себя совершенно, уже фактически. Зная болезненность его характера и с первого взгляда верно схватив и проникнув его, Порфирий действовал хотя слишком решительно, но почти наверное. Спору нет, Раскольников успел уже себя и давеча слишком скомпрометировать, но до фактов все-таки еще не дошло; всё еще это только относительно. Но так ли, однако же, так ли он это всё теперь понимает? Не ошибается ли он? К какому именно результату клонил сегодня Порфирий? Действительно ли было у него что-нибудь приготовлено сегодня? Да и что именно? Действительно ли он ждал чего или нет? Как именно расстались бы они сегодня, если бы не подошла неожиданная катастрофа через Николая?
– Придумал.
Порфирий почти всю игру свою показал; конечно, рискнул, но показал, и (всё казалось Раскольникову) если бы действительно у Порфирия было что-нибудь более, то он показал бы и то. Что такое этот «сюрприз»? Насмешка, что ли? Значило это что-нибудь или нет? Могло ли под этим скрываться хоть что-нибудь похожее на факт, на положительное обвинение? Вчерашний человек? Куда же он провалился? Где он был сегодня? Ведь если только есть что-нибудь у Порфирия положительного, то уж, конечно, оно в связи со вчерашним человеком…
Он сидел на диване, свесив вниз голову, облокотясь на колени и закрыв руками лицо. Нервная дрожь продолжалась еще во всем его теле. Наконец он встал, взял фуражку, подумал и направился к дверям.
– Назови.
Ему как-то предчувствовалось, что, по крайней мере на сегодняшний день, он почти наверное может считать себя безопасным. Вдруг в сердце своем он ощутил почти радость: ему захотелось поскорее к Катерине Ивановне. На похороны он, разумеется, опоздал, но на поминки поспеет, и там, сейчас, он увидит Соню.
Он остановился, подумал, и болезненная улыбка выдавилась на губах его.
– Молоток. Красный.
— Сегодня! Сегодня! — повторил он про себя, — да, сегодня же! Так должно…
Теперь он должен прочесть написанное ею на бумажке. «Молоток, красный».
Только что он хотел отворить дверь, как вдруг она стала отворяться сама. Он задрожал и отскочил назад. Дверь отворялась медленно и тихо, и вдруг показалась фигура — вчерашнего человека из-под земли.
– Как это?..
Человек остановился на пороге, посмотрел молча на Раскольникова и ступил шаг в комнату. Он был точь-в-точь как и вчера, такая же фигура, так же одет, но в лице и во взгляде его произошло сильное изменение: он смотрел теперь как-то пригорюнившись и, постояв немного, глубоко вздохнул. Недоставало только, чтоб он приложил при этом ладонь к щеке, а голову скривил на сторону, чтоб уж совершенно походить на бабу.
– А вот так. 80 % отвечают «молоток» и «красный». Очень мало кто выпендривается и придумывает «синюю отвертку», «белый коленвал» или «оранжевый гаечный ключ». Я намеренно упомянула гвозди и черта: это были сигналы твоему подсознанию. Вряд ли ты мог придумать что-то еще, кроме инструмента для забивания гвоздей и красного адского пламени. Видишь, я такой же телепат, как гипнотизерша из «Ящика Пандоры» – волшебница. Ты поддаешься влиянию, сам того не замечая, а потом искренне веришь, что действуешь самостоятельно.
— Что вам? — спросил помертвевший Раскольников.
Человек помолчал и вдруг глубоко, чуть не до земли, поклонился ему. По крайней мере тронул землю перстом правой руки.
— Что вы? — вскричал Раскольников.
— Виноват, — тихо произнес человек.
— В чем?
Рене заинтригован, но еще не переубежден. Молодая женщина не унимается:
— В злобных мыслях.
– Ты должен оставить эти игры. Это опасно для мозга.
Оба смотрели друг на друга.
Если бы только это, Элоди, если бы. Знала бы ты…
— Обидно стало. Как вы изволили тогда приходить, может во хмелю, и дворников в квартал звали и про кровь спрашивали, обидно мне стало, что втуне оставили и за пьяного вас почли. И так обидно, что сна решился. А запомнивши адрес, мы вчера сюда приходили и спрашивали…
— Кто приходил? — перебил Раскольников, мгновенно начиная припоминать.
— Я то есть, вас обидел.
– Кто мне посоветовал туда вернуться, как не ты? Я только последовал твоему совету.
— Так вы из того дома?
— Да я там же, тогда же в воротах с ними стоял, али запамятовали? Мы и рукомесло свое там имеем, искони. Скорняки мы, мещане, на дом работу берем… а паче всего обидно стало…
– Теперь я об этом сожалею. Я думала, что это пойдет тебе на пользу, а стало только хуже. Вот тебе мой новый совет: обруби всякий контакт с этой гипнотизершей. И не увлекайся играми со своим мозгом. Полюбуйся на своего отца. Ты сам говорил, что такие игры ввергли его в депрессию, а потом пошли провалы в памяти.
И вдруг Раскольникову ясно припомнилась вся сцена третьего дня под воротами; он сообразил, что кроме дворников там стояло тогда еще несколько человек, стояли и женщины. Он припомнил один голос, предлагавший вести его прямо в квартал. Лицо говорившего не мог он вспомнить и даже теперь не признавал, но ему памятно было, что он даже что-то ответил ему тогда, обернулся к нему…
Учитель истории встает и идет в очередь на раздачу.
– Я тебя обидела? – спрашивает она.
Так вот, стало быть, чем разрешился весь этот вчерашний ужас. Всего ужаснее было подумать, что он действительно чуть не погиб, чуть не погубил себя из-за такого ничтожного обстоятельства. Стало быть, кроме найма квартиры и разговоров о крови, этот человек ничего не может рассказать. Стало быть, и у Порфирия тоже нет ничего, ничего, кроме этого бреда, никаких фактов, кроме психологии, которая о двух концах, ничего положительного. Стало быть, если не явится никаких больше фактов (а они не должны уже более являться, не должны, не должны!), то… то что же могут с ним сделать? Чем же могут его обличить окончательно, хоть и арестуют? И, стало быть, Порфирий только теперь, только сейчас узнал о квартире, а до сих пор и не знал.
– Моего отца подкосила смерть моей матери.
— Это вы сказали сегодня Порфирию… о том, что я приходил? — вскричал он, пораженный внезапною идеей.
– Ты говорил, что он с утра до вечера курил марихуану.
– Он хотел забыть похороны, а может, и саму мою маму. Хотел победить боль. Он запустил машину уничтожения воспоминаний, и она уже не переставала работать. Как попавший в компьютер вирус.
— Какому Порфирию?
– Это называется ПТС, посттравматический синдром. Американские психологи изучали его у бывших узников концлагерей, те тоже, желая все забыть, запускали машину уничтожения воспоминаний, не имевшую обратного хода. Так вышло и с твоим отцом. Берегись, твой спуск в ад на Дамской дороге может вызвать такой же эффект.
— Приставу следственных дел.
– Это разные вещи.
— Я сказал. Дворники не пошли тогда, я и пошел.
– Разные, но сопоставимые. Иногда простая мысль оказывается настолько фантастической, что действует на мозг, как соляная кислота.
— Сегодня?
Взяв полные тарелки, они возвращаются за свой столик и приступают к еде. Через некоторое время она спрашивает:
— Перед вами за минуточку был. И всё слышал, всё, как он вас истязал.
– Слушай, ты действительно в это поверил?
– Ты не пережила того, что я, Элоди. Тебе меня не понять.
— Где? Что? Когда?
Она подыскивает разящий аргумент.
— Да тут же, у него за перегородкой, всё время просидел.
– Это ты не хочешь понять, Рене! От науки не отвертишься: мысль можно заронить человеку незаметно для него.
— Как? Так это вы-то были сюрприз? Да как же это могло случиться? Помилуйте!
– Прости, ты не убедила меня своим лимонным соком и красным молотком. Хотя мне любопытно, где ты научилась этим фокусам.
— Видемши я, — начал мещанин, — что дворники с моих слов идти не хотят, потому, говорят, уже поздно, а пожалуй, еще осерчает, что тем часом не пришли, стало мне обидно, и сна решился, и стал узнавать. А разузнамши вчера, сегодня пошел. Впервой пришел — его не было. Часом помедля пришел — не приняли, в третий пришел — допустили. Стал я ему докладывать всё, как было, и стал он по комнате сигать и себя в грудь кулаком бил: «Что вы, говорит, со мной, разбойники, делаете? Знал бы я этакое дело, я б его с конвоем потребовал!» Потом выбежал, какого-то позвал и стал с ним в углу говорить, а потом опять ко мне — и стал спрашивать и ругать. И много попрекал; а донес я ему обо всем и говорил, что с моих вчерашних слов ничего вы не посмели мне отвечать и что вы меня не признали. И стал он тут опять бегать, и всё бил себя в грудь, и серчал, и бегал, а как об вас доложили, — ну, говорит, полезай за перегородку, сиди пока, не шевелись, что бы ты ни услышал, и стул мне туда сам принес и меня запер; может, говорит, я тебя и спрошу. А как привели Николая, тут он меня, после вас, и вывел: я тебя еще, говорит, потребую и еще спрашивать буду…
— А Николая при тебе спрашивал?
– У друга, его зовут Готье. Мы вместе учились в университете, были в одной компании. Он долго за мной ухаживал. Тоже был любителем магии и психологических опытов. Его привлекало искусство обмана и манипуляции. Мне это понравилось, мы начали встречаться, вступили в отношения. Он был у меня первым, и я считала, что мне больше никто не нужен. Я фантазировала, что выйду за него замуж, рожу детей, буду с ним счастлива.
— Как вас вывел, и меня тотчас вывел, а Николая допрашивать начал.
Она продолжает с затуманенным взглядом:
Мещанин остановился и вдруг опять положил поклон, коснувшись перстом пола.
– Все подруги мне твердили, что он безнадежный волокита, но я твердила себе, что знакомство со мной его изменило. А он изменил меня саму. Возможно, я считала себя способной манипулировать манипулятором.
— За оговор и за злобу мою простите.
— Бог простит, — ответил Раскольников, и как только произнес это, мещанин поклонился ему, но уже не земно, а в пояс, медленно повернулся и вышел из комнаты. «Всё о двух концах, теперь всё о двух концах», — твердил Раскольников и более чем когда-нибудь бодро вышел из комнаты.
Она принимается за закуску и от волнения очищает тарелку в один присест.
«Теперь мы еще поборемся», — с злобною усмешкой проговорил он, сходя с лестницы. Злоба же относилась к нему самому: он с презрением и стыдом вспоминал о своем «малодушии».
– Подруги оказались правы. Я узнала, что беременна, и собиралась ему об этом сообщить. Подруга повела меня в ночной клуб, где Готье целовался взасос с двумя девицами, сидевшими у него на коленях.
Она тяжело вздыхает.
– Я сделала аборт. После этого он меня нашел, произошло объяснение. Он клялся, что это была случайность, что он слишком много выпил, что знать не знал тех девиц. Он обещал, что это больше не повторится, стоял передо мной на коленях, умолял его простить, но нет, об этом не могло быть речи. Всякий раз, когда я доверялась мужчине, я кого-то теряла. Шоб манипулировал мной, и я потеряла дядю. Готье манипулировал мной, и я потеряла ребенка.
– Прости, – говорит Рене, как будто просит прощения за всех мужчин.
Часть пятая
– Прошло время, и я его простила. Мы снова стали друзьями. Близкими друзьями. Я готовилась к преподаванию естественных наук, он стал телевизионным журналистом. Теперь он научный обозреватель на центральном телевидении, звезда, женат на актрисе, у них двое детей. Мы не теряем друг друга из виду, но, думаю, он заронил мне в душу зерна неискоренимого недоверия.
– Обжегшись на молоке, дуешь на воду?
I
– Наверное, после Шоба и Готье я уже не хотела рисковать и предпочитала мужчин-друзей, а не любовников. По этой самой причине мы с тобой – только друзья.
Рене не смеет это обсуждать.
Утро, последовавшее за роковым для Петра Петровича объяснением с Дунечкой и с Пульхерией Александровной, принесло свое отрезвляющее действие и на Петра Петровича. Он, к величайшей своей неприятности, принужден был мало-помалу принять за факт, совершившийся и невозвратимый, то, что вчера еще казалось ему происшествием почти фантастическим и хотя и сбывшимся, но все-таки как будто еще невозможным. Черный змей ужаленного самолюбия всю ночь сосал его сердце. Встав с постели, Петр Петрович тотчас же посмотрелся в зеркало. Он опасался, не разлилась ли в нем за ночь желчь? Однако с этой стороны всё было покамест благополучно, и, посмотрев на свой благородный, белый и немного ожиревший в последнее время облик, Петр Петрович даже на мгновение утешился, в полнейшем убеждении сыскать себе невесту где-нибудь в другом месте, да, пожалуй, еще и почище; но тотчас же опомнился и энергически плюнул в сторону, чем вызвал молчаливую, но саркастическую улыбку в молодом своем друге и сожителе Андрее Семеновиче Лебезятникове. Улыбку эту Петр Петрович заметил и про себя тотчас же поставил ее молодому своему другу на счет. Он уже много успел поставить ему в последнее время на счет. Злоба его удвоилась, когда он вдруг сообразил, что не следовало бы сообщать вчера о вчерашних результатах Андрею Семеновичу. Это была вторая вчерашняя ошибка, сделанная им сгоряча, от излишней экспансивности, в раздражении… Затем, во всё это утро, как нарочно, следовала неприятность за неприятностию. Даже в сенате ждала его какая-то неудача по делу, о котором он там хлопотал. Особенно же раздражил его хозяин квартиры, нанятой им в видах скорой женитьбы и отделываемой на собственный счет: этот хозяин, какой-то разбогатевший немецкий ремесленник, ни за что не соглашался нарушить только что совершенный контракт и требовал полной прописанной в контракте неустойки, несмотря на то что Петр Петрович возвращал ему квартиру почти заново отделанную. Точно так же и в мебельном магазине ни за что не хотели возвратить ни одного рубля из задатка за купленную, но еще не перевезенную в квартиру мебель. «Не нарочно же мне жениться для мебели!» — скрежетал про себя Петр Петрович, и в то же время еще раз мелькнула в нем отчаянная надежда: «Да неужели же в самом деле всё это так безвозвратно пропало и кончилось? Неужели нельзя еще раз попытаться?» Мысль о Дунечке еще раз соблазнительно занозила его сердце. С мучением перенес он эту минуту, и уж, конечно, если бы можно было сейчас, одним только желанием, умертвить Раскольникова, то Петр Петрович немедленно произнес бы это желание.
– Знаешь, в чем разница между друзьями и любовниками?
«Ошибка была еще, кроме того, и в том, что я им денег совсем не давал, — думал он, грустно возвращаясь в каморку Лебезятникова, — и с чего, черт возьми, я так ожидовел? Тут даже и расчета никакого не было! Я думал их в черном теле попридержать и довести их, чтоб они на меня как на провидение смотрели, а они вон!.. Тьфу!.. Нет, если б я выдал им за всё это время, например, тысячи полторы на приданое, да на подарки, на коробочки там разные, несессеры, сердолики, материи и на всю эту дрянь от Кнопа да из английского магазина
*, так было бы дело почище и… покрепче! Не так бы легко мне теперь отказали! Это народ такого склада, что непременно почли бы за обязанность возвратить в случае отказа и подарки, и деньги; а возвращать-то было бы тяжеленько и жалко! Да и совесть бы щекотала: как, дескать, так вдруг прогнать человека, который до сих пор был так щедр и довольно деликатен?.. Гм! Дал маху!» И, заскрежетав еще раз, Петр Петрович тут же назвал себя дураком — про себя, разумеется.
– Я слушаю.
Придя к этому заключению, он вернулся домой вдвое злее и раздражительнее, чем вышел. Приготовления к поминкам в комнате Катерины Ивановны завлекли отчасти его любопытство. Он кой-что и вчера еще слышал об этих поминках; даже помнилось, как будто и его приглашали; но за собственными хлопотами он всё это остальное пропустил без внимания. Поспешив осведомиться у госпожи Липпевехзель, хлопотавшей в отсутствие Катерины Ивановны (находившейся на кладбище) около накрывавшегося стола, он узнал, что поминки будут торжественные, что приглашены почти все жильцы, из них даже и незнакомые покойному, что приглашен даже Андрей Семенович Лебезятников, несмотря на бывшую его ссору с Катериной Ивановной, и, наконец, он сам, Петр Петрович, не только приглашен, но даже с большим нетерпением ожидается, так как он почти самый важный гость из всех жильцов. Сама Амалия Ивановна приглашена была тоже с большим почетом, несмотря на все бывшие неприятности, а потому хозяйничала и хлопотала теперь, почти чувствуя от этого наслаждение, а сверх того была вся разодета хоть и в траур, но во всё новое, в шелковое, в пух и прах, и гордилась этим. Все эти факты и сведения подали Петру Петровичу некоторую мысль, и он прошел в свою комнату, то есть в комнату Андрея Семеновича Лебезятникова, в некоторой задумчивости. Дело в том, что он узнал тоже, что в числе приглашенных находится и Раскольников.
– Любовники приходят и уходят, а друзья остаются. А знаешь почему? Потому что друзьям можно все рассказать, им можно довериться. А когда у двух людей секс, то один всегда выигрывает, а другой проигрывает.
Она берет его за руку.
Андрей Семенович сидел почему-то всё это утро дома. С этим господином у Петра Петровича установились какие-то странные, впрочем, отчасти и естественные отношения: Петр Петрович презирал и ненавидел его даже сверх меры, почти с того самого дня, как у него поселился, но в то же время как будто несколько опасался его. Он остановился у него по приезде в Петербург не из одной только скаредной экономии, хотя это и было почти главною причиной, но была тут и другая причина. Еще в провинции слышал он об Андрее Семеновиче, своем бывшем питомце, как об одном из самых передовых молодых прогрессистов и даже как об играющем значительную роль в иных любопытных и баснословных кружках. Это поразило Петра Петровича. Вот эти-то мощные, всезнающие, всех презирающие и всех обличающие кружки уже давно пугали Петра Петровича каким-то особенным страхом, совершенно, впрочем, неопределенным. Уж конечно, сам он, да еще в провинции, не мог ни о чем в этом роде составить себе, хотя приблизительно, точное понятие. Слышал он, как и все, что существуют, особенно в Петербурге, какие-то прогрессисты, нигилисты, обличители и проч., и проч., но, подобно многим, преувеличивал и искажал смысл и значение этих названий до нелепого. Пуще всего боялся он, вот уже несколько лет, обличения, и это было главнейшим основанием его постоянного, преувеличенного беспокойства, особенно при мечтах о перенесении деятельности своей в Петербург. В этом отношении он был, как говорится, испуган, как бывают иногда испуганы маленькие дети. Несколько лет тому назад в провинции, еще начиная только устраивать свою карьеру, он встретил два случая жестоко обличенных губернских довольно значительных лиц, за которых он дотоле цеплялся и которые ему покровительствовали. Один случай кончился для обличенного лица как-то особенно скандально, а другой чуть-чуть было не кончился даже и весьма хлопотливо. Вот почему Петр Петрович положил, по приезде в Петербург, немедленно разузнать, в чем дело, и если надо, то на всякий случай забежать вперед и заискать у «молодых поколений наших». В этом случае «надеялся он на Андрея Семеновича и при посещении, например, Раскольникова уже научился кое-как округлять известные фразы с чужого голоса…
– Ты мне дорог, поэтому я не хочу, чтобы тебя водила за нос эта зеленоглазая колдунья, явно манипулирующая тобой, как ребенком.
Элоди говорит себе, что надо изъясняться на его языке, чтобы его убедить. Он любит греческую мифологию, историю, прошлое.
Конечно, он быстро успел разглядеть в Андрее Семеновиче чрезвычайно пошленького и простоватого человека. Но это нисколько не разуверило и не ободрило Петра Петровича. Если бы даже он уверился, что и все прогрессисты такие же дурачки, то и тогда бы не утихло его беспокойство. Собственно до всех этих учений, мыслей, систем (с которыми Андрей Семенович так на него и накинулся) ему никакого не было дела. У него была своя собственная цель. Ему надо было только поскорей и немедленно разузнать: что и как тут случилось? В силе эти люди или не в силе? Есть ли чего бояться собственно ему, или нет? Обличат его, если он вот то-то предпримет, или не обличат? А если обличат, то за что именно, и за что собственно теперь обличают? Мало того: нельзя ли как-нибудь к ним подделаться и тут же их поднадуть, если они и в самом деле сильны? Надо или не надо это? Нельзя ли, например, что-нибудь подустроить в своей карьере именно через их же посредство? Одним словом, предстояли сотни вопросов.
– Одно то, что ее баржа называется «Ящиком Пандоры», заставило тебя навострить уши. Вспомни этот миф, по-моему, он символизирует то, что с тобой происходит.
Этот Андрей Семенович был худосочный и золотушный человечек, малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, в виде котлет, которыми он очень гордился. Сверх того, у него почти постоянно болели глаза. Сердце у него было довольно мягкое, но речь весьма самоуверенная, а иной раз чрезвычайно даже заносчивая, — что, в сравнении с фигуркой его, почти всегда выходило смешно. У Амалии Ивановны он считался, впрочем, в числе довольно почетных жильцов, то есть не пьянствовал и за квартиру платил исправно. Несмотря на все эти качества, Андрей Семенович действительно был глуповат. Прикомандировался же он к прогрессу и к «молодым поколениям нашим» — по страсти. Это был один из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают непременно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить всё, чему они же иногда самым искренним образом служат.
И он вспоминает.
23.
Впрочем, Лебезятников, несмотря даже на то, что был очень добренький, тоже начинал отчасти не терпеть своего сожителя и бывшего опекуна Петра Петровича. Сделалось это с обеих сторон как-то невзначай и взаимно. Как ни был простоват Андрей Семенович, но все-таки начал понемногу разглядывать, что Петр Петрович его надувает и втайне презирает и что «не такой совсем этот человек». Он было попробовал ему излагать систему Фурье и теорию Дарвина, но Петр Петрович, особенно в последнее время, начал слушать как-то уж слишком саркастически, а в самое последнее время — так даже стал браниться. Дело в том, что он, по инстинкту, начинал проникать, что Лебезятников не только пошленький и глуповатый человечек, но, может быть, и лгунишка, и что никаких вовсе не имеет он связей позначительнее даже в своем кружке, а только слышал что-нибудь с третьего голоса; мало того: и дела-то своего, пропагандного, может, не знает порядочно, потому что-то уж слишком сбивается, и что уж куда ему быть обличителем! Кстати заметим мимоходом, что Петр Петрович, в эти полторы недели, охотно принимал (особенно вначале) от Андрея Семеновича даже весьма странные похвалы, то есть не возражал, например, и промалчивал, если Андрей Семенович приписывал ему готовность способствовать будущему и скорому устройству новой «коммуны»
* где-нибудь в Мещанско
*й улице; или, например, не мешать Дунечке, если той, с первым же месяцем брака, вздумается завести любовника; или не крестить своих будущих детей и проч., и проч. — всё в этом роде. Петр Петрович, по обыкновению своему, не возражал на такие приписываемые ему качества и допускал хвалить себя даже этак — до того приятна была ему всякая похвала.
«Мнемозина». Ящик Пандоры
Петр Петрович, разменявший для каких-то причин в это утро несколько пятипроцентных билетов, сидел за столом и пересчитывал пачки кредиток и серий. Андрей Семенович, у которого никогда почти не бывало денег, ходил по комнате и делал сам себе вид, что смотрит на все эти пачки равнодушно и даже с пренебрежением. Петр Петрович ни за что бы, например, не поверил, что и действительно Андрей Семенович может смотреть на такие деньги равнодушно; Андрей же Семенович, в свою очередь, с горечью подумывал, что ведь и в самом деле Петр Петрович может быть способен про него так думать, да еще и рад, пожалуй, случаю пощекотать и подразнить своего молодого друга разложенными пачками кредиток, напомнив ему его ничтожество и всю существующую будто бы между ними обоими разницу.
В греческой мифологии Прометей похитил огонь у бога-кузнеца Гефеста, чтобы принести его смертным. Главный бог Зевс рассвирепел (такая была у него привычка). Он считал людей слишком глупыми и не заслуживающими дара, с которым они приобретут излишнее могущество. Отнять у людей огонь он уже не мог, тогда он решил наказать Прометея за дерзость. У него родился план. Он повелел Гефесту создать женщину, которая должна была увлечь героя в ловушку.
Он находил его в этот раз до небывалого раздражительным и невнимательным, несмотря на то, что он, Андрей Семенович, пустился было развивать перед ним свою любимую тему о заведении новой, особой «коммуны». Краткие возражения и замечания, вырывавшиеся у Петра Петровича в промежутках между чиканием костяшек на счетах, дышали самою явною и с намерением невежливою насмешкой. Но «гуманный» Андрей Семенович приписывал расположение духа Петра Петровича впечатлению вчерашнего разрыва с Дунечкой и горел желанием поскорее заговорить на эту тему: у него было кой-что сказать на этот счет прогрессивного и пропагандного, что могло бы утешить его почтенного друга и «несомненно» принести пользу его дальнейшему развитию.
Гефест слепил из глины и воды тело, Афина вдохнула в него жизнь, дала одежду, научила ткать, Афродита наделила ее красотой и привлекательностью, Аполлон – музыкальной одаренностью, Гермес – умением лгать и манипулировать людьми. Потому она и была наречена Пандорой, «одаренной (“дорон”) во всем (“пан”)».
— Какие это там поминки устраиваются у этой… у вдовы-то? — спросил вдруг Петр Петрович, перерывая Андрея Семеновича на самом интереснейшем месте.
Согласно критериям Зевса, Пандора была образцовой смертной женщиной, божественно прекрасной. Она была девственна, прелестна, умна, полна соблазна.
— Будто не знаете; я ведь вчера же говорил с вами на эту же тему и развивал мысль обо всех этих обрядах… Да она ведь и вас тоже пригласила, я слышал. Вы сами с ней вчера говорили…
Гермес познакомил Пандору с Прометеем. Но тот (его имя значит «думающий заранее»), почуяв опасность, ее отверг. Он предостерег своего брата Эпиметея от даров Зевса.
— Я никак не ждал, что эта нищая дура усадит на поминки все деньги, которые получила от этого другого дурака… Раскольникова. Даже подивился сейчас, проходя: такие там приготовления, вина!.. Позвано несколько человек — черт знает что такое! — продолжал Петр Петрович, расспрашивая и наводя на этот разговор как бы с какою-то целию. — Что? Вы говорите, что и меня приглашали? — вдруг прибавил он, поднимая голову. — Когда же это? Не помню-с. Впрочем, я не пойду. Что я там? Я вчера говорил только с нею, мимоходом, о возможности ей получить, как нищей вдове чиновника, годовой оклад, в виде единовременного пособия. Так уж не за это ли она меня приглашает? Хе-хе!
— Я тоже не намерен идти, — сказал Лебезятников.
Вопреки его предостережению Эпиметей (это имя значит «думающий потом»), повстречав Пандору, не устоял и пожелал немедленно на ней жениться. Сыграли свадьбу. У новобрачной был таинственный ящик, подарок Зевса, который запретил его открывать. В этом волшебном ящике находились все беды человечества. Поселившись в доме Эпиметея, Пандора принялась вертеться вокруг ящика (на самом деле это был глиняный кувшин), исполненная любопытства, которым ее наделил Гермес.
— Еще бы! Собственноручно отколотили. Понятно, что совестно, хе-хе-хе!
Однажды она, не выдержав, открыла ящик, чтобы узнать, что такого страшного хранится в таком простом вместилище.
— Кто отколотил? Кого? — вдруг всполошился и даже покраснел Лебезятников.
— Да вы-то, Катерину-то Ивановну, с месяц назад, что ли! Я ведь слышал-с, вчера-с… То-то вот они убеждения-то!.. Да и женский вопрос подгулял. Хе-хе-хе!
Что она наделала! На свободу тут же вырвались все человеческие язвы: старость, болезнь, война, голод, нищета, безумие, похоть, ложь.
И Петр Петрович, как бы утешенный, принялся опять щелкать на счетах.
Поняв свою оплошность, она попробовала закрыть волшебный сосуд, но поздно, бедствия уже успели разлететься по свету. Взаперти осталась одна надежда. С того дня, как учит миф о ящике Пандоры, люди живут в страданиях и находят утешение только в надежде.
— Это всё вздор и клевета! — вспыхнул Лебезятников, который постоянно трусил напоминания об этой истории, — и совсем это не так было! Это было другое… Вы не так слышали; сплетня! Я просто тогда защищался. Она сама первая бросилась на меня с когтями… Она мне весь бакенбард выщипала… Всякому человеку позволительно, надеюсь, защищать свою личность. К тому же я никому не позволю с собой насилия… По принципу. Потому это уж почти деспотизм. Что ж мне было: так и стоять перед ней? Я ее только отпихнул.
24.
— Хе-хе-хе! — продолжал злобно подсмеиваться Лужин.
Опять у Рене тик на правом глазу.
— Это вы потому задираете, что сами рассержены и злитесь… А это вздор и совсем, совсем не касается женского вопроса! Вы не так понимаете; я даже думал, что если уж принято, что женщина равна мужчине во всем, даже в силе (что уже утверждают), то, стало быть, и тут должно быть равенство. Конечно, я рассудил потом, что такого вопроса, в сущности, быть не должно, потому что драки и быть не должно, и что случаи драки в будущем обществе немыслимы… и что странно, конечно, искать равенства в драке. Я не так глуп… хотя драка, впрочем, и есть… то есть после не будет, а теперь-то вот еще есть… тьфу! черт! С вами собьешься! Я не потому не пойду на поминки, что была эта неприятность. Я просто по принципу не пойду, чтобы не участвовать в гнусном предрассудке поминок, вот что! Впрочем, оно и можно бы было пойти, так только, чтобы посмеяться… Но жаль, что попов не будет. А то бы непременно пошел.
Большинство учеников в лицейском дворе играют в мяч или сидят в смартфонах. Учитель истории замечает, что некоторые смотрят на него. Директор наблюдает сразу за всеми, забрасывая себе в рот шоколадки. Рене трудно не сравнить его с фермером, оценивающим на глазок свое стадо.
— То есть сесть за чужую хлеб-соль и тут же наплевать на нее, равномерно и на тех, которые вас пригласили. Так, что ли?
Сначала с них будут состригать шерсть. Когда это станет нерентабельно, их отправят на бойню, чтобы они появились на прилавках в виде окороков и грудинки.
А пока что стадо надо содержать в покое, так нежнее будет мясо. Стаду ни к чему подозрения о том, что превосходит его воображение.
— Совсем не наплевать, а протестовать. Я с полезною целью. Я могу косвенно способствовать развитию и пропаганде. Всякий человек обязан развивать и пропагандировать и, может быть, чем резче, тем лучше. Я могу закинуть идею, зерно… Из этого зерна вырастет факт. Чем я их обижаю? Сперва обидятся, а потом сами увидят, что я им пользу принес. Вон у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что не хочет жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче. По-моему, всё это вздор, и совсем не нужно мягче, напротив, напротив, тут-то и протестовать. Вон Варенц семь лет с мужем прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу в письме: «Я сознала, что с вами не могу быть счастлива. Никогда не прощу вам, что вы меня обманывали, скрыв от меня, что существует другое устройство общества, посредством коммун. Я недавно всё это узнала от одного великодушного человека, которому и отдалась, и вместе с ним завожу коммуну. Говорю прямо, потому что считаю бесчестным вас обманывать. Оставайтесь как вам угодно. Не надейтесь вернуть меня, вы слишком опоздали. Желаю быть счастливым». Вот как пишутся подобного рода письма!
Все бунтари – панки, рокеры, готы, анархисты, коммунисты, скинхеды – образумлены и смирно торгуют музыкой и одеждой.
— А эта Теребьева, ведь это та самая, про которую вы тогда говорили, что в третьем гражданском браке состоит?
Перед началом урока Рене заглядывает в энциклопедию, чтобы уточнить, какая цивилизация, знакомая с астрономией, существовала ранее 300 года до нашей эры.
— Всего только во втором, если судить по-настоящему! Да хоть бы и в четвертом, хоть бы в пятнадцатом, всё это вздор! И если я когда сожалел, что у меня отец и мать умерли, то уж, конечно, теперь. Я несколько раз мечтал даже о том, что если б они еще были живы, как бы я их огрел протестом! Нарочно подвел бы так… Это что, какой-нибудь там «отрезанный ломоть», тьфу! Я бы им показал! Я бы их удивил! Право, жаль, что нет никого!
— Чтоб удивить-то? Хе-хе! Ну, это пускай будет как вам угодно, — перебил Петр Петрович, — а вот что скажите-ка: ведь вы знаете эту дочь покойника-то, щупленькая такая! Ведь это правда совершенная, что про нее говорят, а?
Сперва он думает о шумерах, но декорации не те. Жара, мелкий белый песок, кокосовые пальмы, бирюзовая вода, дельфины – это все скорее Карибы, Индийский океан, острова Тихого океана.
— Что ж такое? По-моему, то есть по моему личному убеждению, это самое нормальное состояние женщины и есть. Почему же нет? То есть distinguons.
[11] В нынешнем обществе оно, конечно, не совсем нормально, потому что вынужденное, а в будущем совершенно нормально, потому что свободное. Да и теперь она имела право: она страдала, а это был ее фонд, так сказать капитал, которым она имела полное право располагать. Разумеется, в будущем обществе фондов не надо будет; но ее роль будет обозначена в другом значении, обусловлена стройно и рационально. Что же касается до Софьи Семеновны лично, то в настоящее время я смотрю на ее действия как на энергический и олицетворенный протест против устройства общества и глубоко уважаю ее за это; даже радуюсь на нее глядя!
Какие еще были достаточно развитые древние цивилизации? Египтян и евреев не предлагать: у них не было таких пляжей. Геб очень загорелый, но голубоглазый, а значит, не африканец, не китаец, не полинезиец, не австралийский абориген, а вполне узнаваемый человек европейской расы.
— А мне же рассказывали, что вы-то и выжили ее отсюда из нумеров!
К тому же он обмолвился о своем «острове». Египет, Шумер, Иудея, Индия были материковыми цивилизациями.
Лебезятников даже рассвирепел.
Он вспоминает разговор с Элоди.
Смотри, кончишь, как твой отец.
— Это другая сплетня! — завопил он. — Совсем, совсем не так дело было! Вот уж это-то не так! Это всё Катерина Ивановна тогда наврала, потому что ничего не поняла! И совсем я не подбивался к Софье Семеновне! Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить в ней протест… Мне только протест и был нужен, да и сама по себе Софья Семеновна уже не могла оставаться здесь в нумерах!
После работы он решает навестить отца. Учреждение, где он живет, специализируется на проблемах памяти, деменции, старческого слабоумия. Девиз клиники Papillons – «Память – это всё» – вместе с эмблемой, треснутым черепом, из которого вылетают бабочки, только теперь приобретает для Рене смысл. Он опасливо ежится.
— В коммуну, что ль, звали?
Строители, возведшие это здание, явно не обладали избытком архитектурного воображения: бетонные стены, застекленные балконы, линолеум. В холле пусто (дефицит персонала), в дверях никакой охраны. По пути к отцовской комнате Рене не встречает ни души.
— Вы всё смеетесь и очень неудачно, позвольте вам это заметить. Вы ничего не понимаете! В коммуне таких ролей нет. Коммуна и устраивается для того, чтобы таких ролей не было. В коммуне эта роль изменит всю теперешнюю свою сущность, и что здесь глупо, то там станет умно, что здесь, при теперешних обстоятельствах, неестественно, то там станет совершенно естественно. Всё зависит, в какой обстановке и в какой среде человек. Всё от среды, а сам человек есть ничто. А с Софьей Семеновной я в ладах и теперь, что может вам послужить доказательством, что никогда она не считала меня своим врагом и обидчиком. Да! Я соблазняю ее теперь в коммуну, но только совсем, совсем на других основаниях! Чего вам смешно? Мы хотим завести свою коммуну, особенную, но только на более широких основаниях, чем прежние. Мы пошли дальше в своих убеждениях. Мы больше отрицаем! Если бы встал из гроба Добролюбов, я бы с ним поспорил. А уж Белинского закатал бы! А покамест я продолжаю развивать Софью Семеновну. Это прекрасная, прекрасная натура!
На белых дверях в коридоре нет номеров, вместо них имена и фамилии. Он находит табличку «Эмиль Толедано».
— Ну, а прекрасною-то натурой и пользуетесь, а? Хе-хе!
Он стучится, не слышит ответа, открывает дверь.
— Нет, нет! О нет! Напротив!
— Ну, уж и напротив! Хе-хе-хе! Эк сказал!
Отец смотрит телевизор, идет документальный фильм о крупных мировых заговорах. Это один из каналов, беспрерывно показывающих сюжеты о всяческой конспирации, тайнах иллюминатов, масонов, капиталистов, Ордена розы и креста, инопланетян. Эмиль не отрывается от экрана, и Рене приходит к выводу, что отец, всегда сомневавшийся в честности официальной пропаганды, теперь зашел в своей паранойе слишком далеко.
— Да поверьте же! Да из-за каких причин я бы стал скрывать перед вами, скажите пожалуйста? Напротив, мне даже самому это странно: со мной она как-то усиленно, как-то боязливо целомудренна и стыдлива!
– Папа?
— И вы, разумеется, развиваете… хе-хе! доказываете ей, что все эти стыдливости вздор?..
Тот даже не поворачивается на зов.
– Вы кто? Почему вы называете меня папой?
– Это я, папа, твой сын Рене.
— Совсем нет! Совсем нет! О, как вы грубо, как даже глупо — простите меня — понимаете слово: развитие! Н-ничего-то вы не понимаете! О боже, как вы еще… не готовы! Мы ищем свободы женщины, а у вас одно на уме… Обходя совершенно вопрос о целомудрии и о женской стыдливости, как о вещах самих по себе бесполезных и даже предрассудочных, я вполне, вполне допускаю ее целомудренность со мною, потому что в этом — вся ее воля, всё ее право. Разумеется, если б она мне сама сказала: «Я хочу тебя иметь», то я бы почел себя в большой удаче, потому что девушка мне очень нравится; но теперь, теперь по крайней мере, уж конечно, никто и никогда не обращался с ней более вежливо и учтиво, чем я, более с уважением к ее достоинству… я жду и надеюсь — и только!
Ему снова приходит мысль, что не знать, не помнить, не узнавать может быть отчасти сознательным выбором.
— А вы подарите-ка ей лучше что-нибудь. Бьюсь об заклад, что об этом-то вот вы и не подумали.
В комнату заглядывает молодой врач, с виду студент.
— Н-ничего-то вы не понимаете, я вам сказал! Оно конечно, таково ее положение, но тут другой вопрос! совсем другой! Вы просто ее презираете. Видя факт, который по ошибке считаете достойным презрения, вы уже отказываете человеческому существу в гуманном на него взгляде. Вы еще не знаете, какая это натура! Мне только очень досадно, что она в последнее время как-то совсем перестала читать и уже не берет у меня больше книг. А прежде брала. Жаль тоже, что при всей своей энергии и решимости протестовать, — которую она уже раз доказала, — у ней всё еще как будто мало самостоятельности, так сказать, независимости, мало отрицания, чтобы совершенно оторваться от иных предрассудков и… глупостей. Несмотря на то, она отлично понимает иные вопросы. Она великолепно, например, поняла вопрос о целовании рук, то есть что мужчина оскорбляет женщину неравенством, если целует у ней руку.
* Этот вопрос был у нас дебатирован, и я тотчас же ей передал. Об ассоциациях рабочих во Франции она тоже слушала внимательно.
* Теперь я толкую ей вопрос свободного входа в комнаты в будущем обществе.
*
– Вы его сын, я правильно понимаю? Приятно познакомиться. Им занимаюсь я, – сообщает он Рене с сердечным видом.
Они жмут друг другу руки. Заранее зная ответ, Рене все же не удерживается от вопроса:
— Это еще что такое?
– Его болезнь излечима?
— Дебатирован был в последнее время вопрос: имеет ли право член коммуны входить к другому члену в комнату, к мужчине или женщине, во всякое время… ну и решено, что имеет…
– Для нынешней медицины – нет.
– Его состояние может улучшиться?
— Ну а как тот или та заняты в ту минуту необходимыми потребностями, хе-хе!
– Знаете, как работает память? Запоминается то, что связано с эмоциями. Ваш отец больше не испытывает эмоций, ему ни до чего нет дела. Все для него серо, пресно, размыто. Мир его сознания однообразен, в нем все одинаковое. Отсюда безразличие.
Андрей Семенович даже рассердился.
– Кажется, эти передачи про заговоры – исключение.
– Действительно, это, похоже, его увлекает.
— А вы всё об этом, об этих проклятых «потребностях»! — вскричал он с ненавистью, — тьфу, как я злюсь и досадую, что, излагая систему, упомянул вам тогда преждевременно об этих проклятых потребностях! Черт возьми! Это камень преткновения для всех вам подобных, а пуще всего — поднимают на зубок, прежде чем узнают, в чем дело! И точно ведь правы! Точно ведь гордятся чем-то! Тьфу! Я несколько раз утверждал, что весь этот вопрос возможно излагать новичкам не иначе как в самом конце, когда уж он убежден в системе, когда уже развит и направлен человек. Да и что, скажите пожалуйста, что вы находите такого постыдного и презренного хоть бы в помойных ямах? Я первый, я, готов вычистить какие хотите помойные, ямы! Тут даже нет никакого самопожертвования! Тут просто работа, благородная, полезная обществу деятельность, которая стоит всякой другой, и уже гораздо выше, например, деятельности какого-нибудь Рафаэля или Пушкина, потому что полезнее!
*
– Мой отец преподавал историю.
— И благороднее, благороднее, — хе-хе-хе!
– Я этого не знал.
— Что такое «благороднее»? Я не понимаю таких выражений в смысле определения человеческой деятельности. «Благороднее», «великодушнее» — всё это вздор, нелепости, старые предрассудочные слова, которые я отрицаю! Всё, что полезно человечеству, то и благородно! Я понимаю только одно слово: полезное!
* Хихикайте как вам угодно, а это так!
– В молодости он вроде бы был хиппи, бунтовал против общества. Его бунт состоял в основном в употреблении марихуаны и в слушании рок-музыки, без всяких уличных боев со спецназом.
Петр Петрович очень смеялся. Он уже кончил считать и припрятал деньги. Впрочем, часть их зачем-то всё еще оставалась на столе. Этот «вопрос о помойных ямах» служил уже несколько раз, несмотря на всю свою пошлость, поводом к разрыву и несогласию между Петром Петровичем и молодым его другом. Вся глупость состояла в том, что Андрей Семенович действительно сердился. Лужин же отводил на этом душу, а в настоящую минуту ему особенно хотелось позлить Лебезятникова.
— Это вы от вчерашней вашей неудачи так злы и привязываетесь, — прорвался наконец Лебезятников, который, вообще говоря, несмотря на всю свою «независимость» и на все «протесты», как-то не смел оппонировать Петру Петровичу и вообще всё еще наблюдал перед ним какую-то привычную, с прежних лет, почтительность.
– Это любопытно: марихуана ослабляет память.
— А вы лучше вот что скажите-ка, — высокомерно и с досадой прервал Петр Петрович, — вы можете ли-с… или лучше сказать: действительно ли и на столько ли вы коротки с вышеупомянутою молодою особой, чтобы попросить ее теперь же, на минуту, сюда, в эту комнату? Кажется, они все уж там воротились, с кладбища-то… Я слышу, поднялась ходьба… Мне бы надо ее повидать-с, особу-то-с.
– Однажды, в день смерти моей матери, он переборщил и «заторчал» гораздо серьезнее обычного. Он бредил, твердил, что угодил в другое измерение. Очутился в зазеркалье. После этого он уже не стал прежним. Видимо, у него в мозгу что-то стряслось, словно скала рухнула. Он перестал узнавать людей. Вышло так, что он как раз собирался на пенсию. Дотянул кое-как до конца учебного года под прикрытием коллег и руководства, после чего попал сюда.
— Да вам зачем? — с удивлением спросил Лебезятников.
– Понятно. Иногда наркотики вызывают такое вот резкое крушение памяти.
На ночном столике, рядом со стаканом, лежат цветные таблетки. Рене указывает на них врачу:
– Это что?
— А так-с, надо-с. Сегодня-завтра я отсюда съеду, а потому желал бы ей сообщить… Впрочем, будьте, пожалуй, и здесь, во время объяснения. Тем даже лучше. А то вы, пожалуй, и бог знает что подумаете.
– Снотворное.
– Какое?
— Я ровно ничего не подумаю… Я только так спросил, и если у вас есть дело, то нет ничего легче, как ее вызвать. Сейчас схожу. А сам, будьте уверены, вам мешать не стану.
– Бензодиазипин, способствует также расслаблению, без него он был бы гораздо более нервным и агрессивным. Знаете, иногда от таких передач у него бывают вспышки гнева: он принимается обличать банки, выборных деятелей, вообще общество потребления. В такие моменты он даже может причинить вред себе и остальным.
Рене жалеет, что плохо знает химию и не понимает, каким образом бензодиазипин превращает людей, когда-то ходивших в атаку на общество, в баранов, галлюцинирующих от документальных подделок. Он огорченно качает головой:
Действительно, минут через пять Лебезятников возвратился с Сонечкой. Та вошла в чрезвычайном удивлении и, по обыкновению своему, робея. Она всегда робела в подобных случаях и очень боялась новых лиц и новых знакомств, боялась и прежде, еще с детства, а теперь тем более… Петр Петрович встретил ее «ласково и вежливо», впрочем, с некоторым оттенком какой-то веселой фамильярности, приличной, впрочем, по мнению Петра Петровича, такому почтенному и солидному человеку, как он, в отношении такого юного и в некотором смысле интересного существа. Он поспешил ее «ободрить» и посадил за стол напротив себя. Соня села, посмотрела кругом — на Лебезятникова, на деньги, лежавшие на столе, и потом вдруг опять на Петра Петровича, и уже не отрывала более от него глаз, точно приковалась к нему. Лебезятников направился было к двери. Петр Петрович встал, знаком пригласил Соню сидеть и остановил Лебезятникова в дверях.
– Значит, ему можно как-то помочь?
— Этот Раскольников там? Пришел он? — спросил он его шепотом.
– Надо вызывать у него эмоции, только мы не знаем, как это делать.
— Раскольников? Там. А что? Да, там… Сейчас только вошел, я видел… А что?
Рене поневоле начинает придумывать варианты.
— Ну, так я вас особенно попрошу остаться здесь, с нами, и не оставлять меня наедине с этой… девицей. Дело пустяшное, а выведут бог знает что. Я не хочу, чтобы Раскольников там передал… Понимаете, про что я говорю?
Приключения, опасности, секс, рок-н-ролл – вот что ему нужно. В этой клинике не выписывают таких рецептов?
— А, понимаю, понимаю! — вдруг догадался Лебезятников. — Да, вы имеете право… Оно, конечно, по моему личному убеждению, вы далеко хватаете в ваших опасениях, но… вы все-таки имеете право. Извольте, я остаюсь. Я стану здесь у окна и не буду вам мешать… По-моему, вы имеете право…