Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мысль. Учитель все более и более, в продолжение всего романа, вырастает в красоте. Начинает с смешного и кончает идеалом красоты вполне. А. Б. блистателен, завистлив, горд, низок и всё. Безо всякого самообладания своей природой и даже без подозрения, что это надо. Он, например, способен понимать великодушие, так сказать эстетически, и чувствовать, но это чувство принимает в себе уже за самое великодушие — и отчаивается, что великодушие не дается ему на даровщинку и без труда. Учитель объясняет ему это.

«Что же мне делать?» — и вслед за этим вопросом решается сделать подвиг — жениться, и пугает этим всех.

Учитель идет к нему и прямо говорит, чтоб он опять отказался (а А. Б. еще и прежде негодует на то, что Учитель не только не удивляется подвигу, но принимает его весьма двусмысленно). Ссора. Удар кулаком по лицу. Она остается несчастною.

(Пустынник и юродивый).

(Одна мысль. А. Б. постоянно (в продолжение романа) всё более и более завидует Учителю. Оскорбился даже про себя тем, что тот отказался от 15000. Красавица начинает кокетничать с Учителем. Свидание. Тут дуэль с другим. А. Б. завидует превосходству Учителя. Откровенное объяснение А. Б. с Учителем, где тот прямо показывает ему, гордецу, что его презирает, но не со злобой, а жалеет. Тут А. Б. решается на подвиг. При прощании бьет Учителя. Тот уезжает, не сказав ни слова.)

А. Б. может застрелиться (?)?

NB. (Вообще много работы над характером А. Б.)

А. Б. учится у Учителя. Плачет на груди его. Никто этого не знает; втайне. Говорит ему (дает знать), чтоб Учитель не смел объявлять их отношений. Ужасно высокомерен с Учителем. Пропажа 2000. Видит ясно, что Учитель отбил у него Красавицу (тут-то 2000). Сознается ему.

И вдруг, из припадка уязвленной гордости, решает так: «И я сделаю подвиг». Женится. Когда же Учитель уезжает — бьет его.

Тот не говорит ни слова.

NB. Губернский город в 7-ми верстах. Большое знакомство в городе.

NB). Красавица живет в городе — город 3 версты.

Приезд Учителя; входит; сидит — говорит о воспитании, спор о воспитании. «Говорите правду». День праздничный. Гости. Между ними и Картузов. Стихи Картузова. Картузов встречается с Учителем; не могут разойтись в дверях; их знакомство. Рад встрече с образованным человеком. (NB. Сочинить все мелкие эпизоды и заинтересовать Учителем).

Управляющий Князя — нигилист; 10 возов. Заседание у нигилистов. Учитель спорит.

Неделя или две у них. В это время — показать всех и всё общество историями. (Губернатор, интриги, пикировки. Учитель успевает выказать себя в загадочном и интереснейшем виде. Подсочинить анекдоты).

Воспитанница над ним смеется. Гроза в доме.

Тошнота.

Какая-нибудь история с Учителем, где он удивительно ведет себя. Обращает внимание Красавицы.

Генерал сватается к Воспитаннице. Отказ.

Генерал или что-нибудь. История с Учителем. Оскорбляет его — А. Б. при Красавице тоже оскорбляет Учителя.

Воспитанница уезжает. Предложение Учителю. (Картузов вмешивается в историю Князя с Воспитанницей в интересах К(арма)зиной). Учитель образумливает Картузова.

Идет история свиданий Учителя и ее, и, наконец — не надо 15000, «потому что люблю».

Учителю меж тем пощечину — по поводу Красавицы (из-за Картузова как-нибудь через польского Графа).

(Князь к этому Графу ревнует). Красавица смеется над Князем. Бесит и Графа, и Князя кокетством с Учителем. Тут-то хлыст. Вызов. (Картузов). 300 рублей. Дуэль — не стреляет.

Красавица почти отдается Учителю. Одно такое мгновение.

Уязвленный завистью и ревностью Князь (к Графу и к Учителю) и считая, что Красавица язвит его за то, что он не делает предложения, — вдруг получает полный афрон, увидав, что та отдается Учителю окончательно. Учитель не берет ее. Иосиф бежит.

Князь бросает ее за то, что та хотела отдаться Учителю. Встреча с Воспитанницей. Идет к Учителю. В предложении Учителю Князь требует полной тайны и взять на себя. Кается и плачет. А на другой день делает подвиг, чтоб взять ту у Учителя.

Учителю отказывают.

При прощании Князь ударил его вдруг, нечаянно, болезненно. Воспитанница бросается к Учителю (она видела удар кулаком). «Уедем — не люблю его». Уезжают. Счастливы.

Князь берет Воспитанницу в жены — из красы.



Картузов — охранитель чести Красавицы. Сам не делает предложения, потому не в меру. Стихи писать можно, потому что слишком ничтожен. Ненавидит Графа и Князя.

Красавица — родственница Губернатора.

У Графа управляющий нигилист и притон нигилистов. Нигилисты делают Учителю предложения.

Князь сердится за то, что его где-то не оценили.

Князь Губернатором обижен. Но Губернатор, как родственник Красавицы, делает увертюры Князю и ухаживает за ним в ожидании с его стороны предложения (Граф по фальшивым деньгам).

Князь прежде (в начале) обижает Учителя и просит у него прощения. С тех пор ненависть.



Варьация. Учитель где-то и как-то влюблен в Воспитанницу и делает предложение. Отказ.

Князь бесчестит и Генералу отказ. (Предложение было сделано и принято давно прежде). Учитель возвращается кончившим курс. В антракте — ошибка, и Учитель приезжает на ошибку.

Красавица. Тошнота. Заинтересовывает(ся) Красавица Учителем (а меж тем сама ждет от Князя предложения). Красавица привозит за собой прихвостнем Графа.

На Учителя вдруг в обществе нападают, тот является в прекрасном тихом облике. Красавица поражена.

Учитель посещает знакомых в городе. Узнает подноготную. (У него мать).

Князь ему предложение.

Учитель и она сходятся. Она смеется.

Разговоры, восстановляет счастье духовное. Роль христианина. Сам Учитель ходит, везде присматривает и прислушивает(ся).

Происшествия в городе. Учитель обращает на себя внимание (герой). Красавица интересуется.

Ссора с Графом. Учитель ведет себя благородно. Красавица отдает (ся). Иосиф.

Князь завидует Учителю. Связи Князя с Учителем еще вначале. Исповедь. Красавица его с носом. Князь делает подвиг. Бьет Учителя.

NB) Князь и его семейство (мать Князя) считают себя благодетелем Учителя. Дело в том, что Князь еще давно Учителя за границей узнал (в одном случае перед ним покраснел, в важном (это подсочинить) и с тех пор возненавидел его и удвоил благодеяния свои).

Он не вполне знает, что ненавидит Учителя, хотя иногда сознает. Он дал несколько промахов: иногда каялся перед Учителем, хотя, впрочем, наблюдая свое свысока и будучи уверен, что свысока не нарушено, вдруг тонким умом своим увидал, что оно нарушено. Тут и возненавидел. Одним словом, между ними давно пикировка (хоть и Учителю и незаметная), и в отношениях между ними легла зависть и ненависть. В Князе же эта зависть, разумеется, из сознания своего ничтожества (а стало быть, он благороден). Но не выдерживает.

NB) У Князя теория выветрившегося поколения и незрелости крупного дворянства. Графу враг. Он очень умен.

NB) С начала романа поставить как бы героем романа и идеалом Князя, и так и вести дело до самого удара кулаком по лицу.

Учитель приезжает в город не как учитель, а свободно: повидать мать — больную, дела по именьишку и толкнуться к невесте (за границей познакомился с княжеским семейством. Мать и сестра объявили ему подноготную). Странный и рассеянный: как приехал, так и начались анекдоты о его странности по городу (подсочинить анекдоты) (что-нибудь про столкновение с Генералом) Одним словом, большое происшествие в городе, в котором замешан и Учитель. Воспитанница отказывает ему и принимает насмешками. Князь свысока протежирует. Учитель сам сталкивается с Наездницей (раздавили, что ли, его — но большое происшествие, через которое романически поставлен). И когда Наездница обратила внимание — Князь делает предложение и везет его сам к Воспитаннице. (Рассказ с объяснением подноготных. H<а> прим<ер>, почему Князь и боялся и презирал Учителя и проч.)

2-я часть у Воспитанницы в городе. Вечерние свидания (воскресшая и странная любовь с Воспитанницей). Между тем страсть Наездницы.

Затем столкновение с Наездницей и громадное происшествие (дуэль, что ли).

3) Князь бросает и Наездницу, и всю историю и делает предложение.

Характеры Князя и Учителя — главное.

Еще варьация (может быть):

Учитель еще до приезда княжеского семейства за год поселился в городе с матерью. Год назад Воспитанница за границей дала ему слово; он ждет ее приезда и Князева. (С Князем у него еще прежде были встречи). В городе между тем он в этот год постепенно много начудасил (дети). Всего трое подкидышей и две взрослые сироты. Когда приехала Воспитанница, то наклеила ему нос. Вместе с ними приезжает из-за границы и Наездница.

NB. Она приезжает немного позже них. Все так и считают Наездницу обязанной словом Князю (только и Князь, и она всё еще куражатся и считают себя свободными; ибо последнего слова между ними не выговорено), а тут вдобавок Наездница приводит с собою и польского графа. Является и капитан Картузов (получивший в городе место).

Комментарии

В седьмом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатаемся роман „Бесы“ с приложением главы „У Тихона“.

Текст романа и план неосуществленного замысла «Зависть» подготовила Н. Ф Буданова; текст главы «У Тихона» — Т. И. Орнатская.

Примечания составили: H. Ф. Буданова (§ 1–4, 7–8); Т. И. Орнатская (реальный комментарий к роману и к главе „У Тихона“), Н. Ф Буданова и Т. И. Орнатская (§ 9-10); Н. Л. Сухачев (§ 13–14), В. А. Туниманов (§ 5–6, 11–12). Редактор тома — В. А. Туниманов. Редакционно-техническая подготовка тома к печати и подбор иллюстраций осуществлены С. А. Ипатовой.



Роман „Бесы“ впервые опубликован в журнале „Русский вестник“ (1871, № 1, 2, 4, 7, 9-11, 1872, № 11, 12) с подписью: Ф. М. Достоевский. Отдельным изданием роман вышел в Петербурге в 1873 г.

1

В апреле 1867 г. Достоевский выехал с женой за границу, где оставался до июля 1871 г. Здесь в 1867–1868 гг. был написан роман „Идиот“. Основная работа над романом „Бесы“ падает на вторую половину указанного периода — 1870–1871 гг.

Роман писался в сложных условиях. Страстно тоскующий по России Достоевский ощущал недовольство западноевропейской жизнью, ее порядками и нравами. Заботы о растущей семье, стесненные материальные обстоятельства, чрезмерная загруженность работой ввиду обязательств, связывавших его с журналами „Заря“ и „Русский вестник“, — все это создавало напряженную для жизни и творчества писателя обстановку.

По письмам и рабочим тетрадям писателя предыстория „Бесов“ рисуется в следующем виде.

К 1869 г., т. е. времени, разделяющему романы „Идиот“ и „Бесы“, относится ряд художественных замыслов писателя, оставшихся незавершенными. Для творческой истории „Бесов“ прежде всего представляют интерес, наряду с эпопеей „Житие великого грешника“ (1869–1870), замыслы повести о капитане Картузове (1869), своеобразном литературном прообразе Лебядкина; наброски произведения, озаглавленного „Смерть поэта“; рассказ о Воспитаннице, а также фрагменты романа о Князе и Ростовщике. Все эти замыслы, причудливо переплетающиеся друг с другом отдельными художественными образами, идеями, сюжетными коллизиями, так или иначе связаны с „Бесами“.

В письмах Достоевского 1869 г. особенно часто упоминаются повесть, обещанная журналу „Заря“ (позднее определится, что это „Вечный муж“), и роман для „Русского вестника“.

С издателем „Русского вестника“ M. H. Катковым Достоевского связывали творческие и денежные обязательства. Обещанный ему роман должен был публиковаться начиная с январской книжки „Русского вестника“ за 1870 г. В то же время Достоевский не оставляет мечты художественно воплотить замысел, носивший на предыдущем этапе название „Атеизм“, а впоследствии трансформировавшийся в „Житие великого грешника“. Писатель видит в его осуществлении главное дело жизни, синтез всего своего творчества. Удрученный обязательствами перед редакторами „Зари“ и „Русского вестника“ Достоевский жалуется племяннице С. А. Ивановой в письме от 29 августа (10 сентября) 1869 г., что „еще ничего не начинал, ни туда ни сюда“. В том же письме он упоминает, что не хочет комкать и портить в спешке для „Русского вестника“ имеющуюся у него заветную идею (речь идет о замысле, получившем несколько позднее название „Житие великого грешника“) и что „надобно, стало быть, натуживаться, чтоб изобретать новые рассказы; это омерзительно“.[307] Последняя реплика свидетельствует, что в первой декаде сентября 1869 г. у Достоевского еще не определился вполне замысел произведения, обещанного „Русскому вестнику“. Осенью 1869 г. писатель был занят спешной работой над „Вечным мужем“, затянувшейся вплоть до начала декабря 1869 г., и поэтому не имел свободного времени для выполнения обязательства, данного Каткову.[308]

Осенью 1869 — в начале 1870 г. Достоевский набрасывает несколько предположительных замыслов для „Русского вестника“. Один из них — план повести „Смерть поэта“ — вскоре осложняется записью о Нечаеве („Нечаев. Кулишов донес на Нечаева“ — IX, 121), связывающей его с будущими „Бесами“.

А. Г. Достоевская писала в своих воспоминаниях, что на возникновение замысла „Бесов“ повлиял рассказ ее брата, И. Г. Сниткина, слушателя московской Петровской земледельческой академии, о политическом брожении в студенческой среде и об И. Иванове, прототипе будущего Шатова.[309] Однако это свидетельство А. Г. Достоевской нуждается в серьезных коррективах, так как И. Г. Сниткин приехал в Дрезден к Достоевским в середине октября 1869 г. (к этому времени относится его рассказ), а убийство И. Иванова произошло почти полтора месяца спустя.[310]

Первые сведения об убийстве нечаевцами И. Иванова появились в „Московских ведомостях“ 27 ноября 1869 г., но только 25 декабря в газете было названо имя С. Г. Нечаева как убийцы Иванова. Сам Достоевский в позднейших письмах относит возникновение замысла „Бесов“ к концу 1869\" г. 9 (21) октября 1870 г. он пишет H. H. Страхову: „Вначале, то есть еще в конце прошлого года, — я смотрел на эту вещь („Бесы“. — Н. Б.) как на вымученную, как на сочиненную, смотрел свысока\". И далее тому же корреспонденту, 2 (14) декабря 1870 г.: „Говоря с полною точностию, повесть (роман, пожалуй), задуманный мною в «Р<усский> вестник», начался еще мною в конце прошлого (69-го) года“ (XXIX, 148, 150). О самом факте убийства студента группой нигилистов (еще без связи с именем Нечаева) Достоевский мог узнать за границей из газет уже в декабре 1869 г., и тогда же у него могла зародиться мысль использовать эту злободневную фабулу для будущего романа. Но попытка практически реализовать эту мысль была, очевидно, сделана Достоевским несколько позднее.

Начальной точкой творческой истории будущих „Бесов“ можно признать недатированный план романа „Зависть“. Его заглавие определено взаимоотношениями двух главных действующих лиц — Князя А. Б. и Учителя („… между ними легла зависть и ненависть“). В блестящем, гордом, мстительном и завистливом Князе, не лишенном, однако, благородства и великодушия, уже проступают черты Ставрогина, а Учитель своей нравственной красотой напоминает Шатова. Известную аналогию можно провести и между матерью А. Б. — знатной барыней — и Варварой Петровной; Воспитанницей и Дарьей Павловной; Красавицей и Лизой Тушиной, перенесенным сюда из планов отдельной повести 1869 г. Картузовым и Лебядкиным. Совпадают также некоторые сюжетные коллизии „Зависти“ и возникших позднее черновых планов к „Бесам“ (личное соперничество между Князем А. Б. и Учителем; сложные отношения Князя с двумя женщинами — Воспитанницей и Красавицей; влюбленный в Красавицу капитан, пишущий нелепые стихи; мотив пощечины и самоубийства героя). В то же время фабула „Зависти“ в какой-то мере воскрешает ряд мотивов неосуществленной более ранней повести „Весенняя любовь“ (1859; см.: III, 443–445; ср. здесь отношения князя, „литератора“ и героини).

В целом план „Зависти“, представляющий собой разработку чисто „романической“, психологической фабулы, еще далек от „Бесов“ как политического памфлета против нечаевщины. Тем не менее записи: „Прокламации. Мелькает Нечаев, убить Учителя (?)“, „Заседание у нигилистов, Учитель спорит“ и некоторые другие — намечают определенную связь фабулы задуманного произведения с газетными известиями о политическом убийстве нечаевцами студента Иванова, имевшем место 21 ноября 1869 г. В февральских (датированных самим писателем) набросках к „Бесам“ мотив политического убийства, лишь намеченный в „Зависти“, получает дальнейшую конкретизацию и разработку. Все это дает возможность увидеть в „Зависти“ первоначальную попытку художественного воплощения еще не вполне сформировавшегося в этот момент замысла „Бесов“.

„Зависть“ по времени, по-видимому, предшествовала заметке „Т. Н. Грановский“, помеченной 22 января (3 февраля) 1870 г., и февральским записям 1870 г., в которых — в соответствии с творческой устремленностью Достоевского — уже отчетливо вырисовываются контуры политического памфлета на западников 40-х гг. и современных нигилистов-нечаевцев. Предположительная датировка „Зависти“ — вторая половина января — первые дни февраля 1870 г.

В первой половине 1870 г. занятый работой над „Бесами“ писатель тем не менее не отказывается от мечты осуществить после завершения романа замысел „Жития великого грешника“ в полном, неурезанном виде.

Систематические упоминания о романе „Бесы“ появляются в письмах Достоевского с февраля 1870 г. Замысел новою романа увлек писателя своей злободневностью и актуальностью. В письме к А. Н. Майкову от 12 (24) февраля 1870 г. Достоевский сближает задуманное им новое произведение об идеологическом убийстве с „Преступлением и наказанием“. „Сел за богатою идею, не про исполнение говорю, а про идею. Одна из тех идей, которые имеют несомненный эффект в публике. Вроде «Преступления и наказания», но еще ближе, еще насущнее к действительности и прямо касаются самого важного современного вопроса. Кончу к осени, не спешу и не тороплюсь. Постараюсь, чтоб осенью же и было напечатано. <…> Только уж слишком горячая тема. Никогда я не работал с таким наслаждением и с такой легкостию» (XXIX1, 107).

В письмах, относящихся к весне 1870 г., и в черновых записях этого периода отчетливо намечена острая „тенденциозность“ будущего романа-„памфлета“: „Теперь же, в настоящее время, я работаю одну вещь в «Русский вестник», кончу скоро. Я туда еще остался значительно должен. <…> (На вещь, которую я теперь пишу в „Русский вестник“, я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь. Надеюсь на успех\", — сообщает Достоевский Страхову 24 марта (5 апреля) 1870 г. И далее в этом же письме: „Нигилисты и западники требуют окончательной плети» (XXIX1, 111–113).

Об открытой тенденциозности задуманного романа, входившей в его замысел, Достоевский упоминает и в других письмах этого времени: „Теперь я работаю в «Русский вестник». Я там задолжал и, отдав «Вечного мужа» в «Зарю», поставил себя там, в «Р<усском> в<естни>ке», в двусмысленное положение. Во что бы то ни было надо туда кончить то, что теперь пишу. Да и обещано мною им твердо, а в литературе я человек честный. То, что пишу, — вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее. (Вот завопят-то про меня нигилисты и западники, что ретроград!) Да черт с ними, а я до последнего слова выскажусь“ (письмо к А. Н. Майкову от 25 марта (6 апреля) 1870 г. — XXIX1, 116).

И через два месяца снова: „Пишу в «Русский вестник» с большим жаром и совершенно не могу угадать — что выйдет из этого? Никогда еще я не брал на себя подобной темы и в таком роде“ (письмо к Н. Н. Страхову от 28 мая (9 июня) 1870 г. — XXIX1, 126).

Однако увлечение Достоевского злободневностью и „тенденциозностью“ замысла, характерное для начального периода работы над „Бесами“, вскоре сменяется творческими сомнениями и тревогой. Надежды к осени закончить роман, развязаться с „Русским вестником“ и вернуться к заветной идее „Жития великого грешника“ не оправдались.[311]

„В настоящую минуту сижу над одной особенной работой, которую предназначаю в «Русский вестник», — жалуется Достоевский С. А. Ивановой 7 (19) мая 1870 г. — <…> Я комкаю листов в 25 то, что должно бы было, по крайней мере, занять 50 листов, — комкаю, чтоб кончить к сроку, и никак не могу сделать иначе, потому что ничего, кроме этого, и написать не могу в настоящую минуту, находясь вне России“ (XXIX1, 122–123)

Стремление преобразовать и углубить первоначальный замысел, найти новые сложные образы и форму изложения романа ощутимо в мартовских и апрельских черновых записях 1870 г. Окончательно оформится она в письмах и черновиках летнего периода и повлечет за собой коренную перестройку проблематики и композиции „Бесов“.

2

Находясь за границей, Достоевский был в курсе русской литературной жизни, внимательно следя за выходившими журналами. В его письмах конца 1860-х — начала 1870-х годов нередки упоминания и развернутые отзывы о новых произведениях Герцена, Тургенева, Писемского, Лескова. Особенно остро реагировал Достоевский на появление в печати произведений на тему, созвучную задуманным „Бесам“. Так, в письме к А. Н. Майкову от 18 (30) января 1871 г. дана интересная оценка антинигилистического романа Лескова „На ножах“, публиковавшегося в „Русском вестнике“ 1870–1871 гг. Действие романа происходит, как и в „Бесах“, в провинциальном городе. По мнению Достоевского, сюжет романа „На ножах“ и изображенные в нем нигилисты не отличаются художественной правдой и достоверностью. Исключение писатель делает лишь для двух образов — нигилистки Ванскок и священника, отца Евангела. „Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит, — замечает писатель. — Нигилисты искажены до бездельничества, — но зато отдельные типы! Какова Ванскок! Ничего и никогда у Гоголя не было типичнее и вернее. Ведь я эту Ванскок видел, слышал сам, ведь я точно осязал ее! Удивительнейшее лицо! Если вымрет нигилизм начала шестидесятых годов — то эта фигура останется на вековечную память. Это гениально! А какой мастер он рисовать наших попиков! Каков отец Евангел!“ (XXIX1, 172).

Основная тема заграничных писем Достоевского — Россия и Европа. С нею связаны размышления писателя о самобытном, отличном от европейского, историческом пути развития России и действенных силах русского общества, о „верхнем слое“ и „почве“, о западниках и славянофилах, о либералах и нигилистах.

Уже ко времени работы над романом „Идиот“, на основе развития „почвеннических» взглядов у Достоевскога складывается своеобразная историко-философская концепция Востока и Запада с ее главной идеей — особой ролью России, призванной объединить славянский мир и нравственно обновить духовно разлагающуюся Европу.

„И вообще, все понятия нравственные и цели русских — выше европейского мира. У нас больше непосредственной и благородной веры в добро как в христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте. Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием <…>) и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера“, — писал Достоевский А. Н. Майкову еще 18 февраля (1 марта) 1868 г. (XXVIII2, 260).

Сквозь призму своей концепции России и „русского пути“ Достоевский преломлял, как показывают его письма, ту литературу, которую он читал в период работы над „Бесами“. Нужно назвать в связи с этим биографический очерк А. Станкевича „Т. Н. Грановский“ (1869), работу Н. Я. Данилевского „Россия и Европа“ (1869), книгу H. H. Страхова „Борьба с Западом в нашей литературе“ (1869–1871), „Литературные и житейские воспоминания“ И. С. Тургенева (1869), главы „Былого и дум“ А. И. Герцена (1869–1870), воспоминания В. И. Кельсиева „Пережитое и передуманное“ (1868) и т. д. — вплоть до журнальных статей о творчестве Толстого, Тургенева, Герцена, Полонского и до газетной хроники. О некоторых из этих источников речь пойдет далее.

Для понимания творческой атмосферы, в которой создавались „Бесы“, необходимо учитывать резко отрицательное отношение Достоевского к современной буржуазной Европе, усилившееся во время его длительного пребывания за границей и обостренное тоской по России. В свете отраженного в его письмах неприятия всего европейского в этот период[312] становятся понятными и враждебные выпады Достоевского по адресу русских западников, с которыми он расходился в понимании путей преобразования русского общества и на которых возлагал ответственность за порождение Нечаевых.

Ко времени работы над „Бесами“ относятся наиболее резкие высказывания Достоевского о Тургеневе и Белинском; отношение к Герцену было более сложным: он был в глазах Достоевского своеобразным „славянофильствующим западником“, разочаровавшимся в Европе и обратившим свои надежды на Россию. Выяснение отношения Достоевского к крупнейшим представителям „поколения 40-х годов“ существенно для понимания идейно-философской концепции и системы образов романа „Бесы“.

В 1867 г. крайне обострились идеологические расхождения между Достоевским и Тургеневым[313] в связи с выходом „Дыма“, в котором западнические симпатии Тургенева были заявлены в речах Потугина. В 1869 г. западническая программа Тургенева получила теоретическое обоснование в „Литературных и житейских воспоминаниях“, полемически направленных против славянофильских теорий. Концепциям самобытного, неевропейского пути исторического развития России Тургенев противопоставил здесь программу широкой европеизации страны, необходимости для нее дальнейшего претворения лучших достижений западной цивилизации.

Некоторые высказывания Тургенева в „Литературных и житейских воспоминаниях“, укреплявшие уже сложившееся у Достоевского представление о нем как об „европейце“-космополите и нигилисте, позднее были ядовито обыграны в записях к „Бесам“ и в самом романе. Приведем примеры. В очерке „По поводу «Отцов и детей»“ Тургенев пишет:

„…вероятно, многие из моих читателей удивятся, если я скажу им, что за

исключением воззрений Базарова на художества, — я разделяю почти все его убеждения“. Далее писатель приводит слова „одной остроумной дамы“, назвавшей его „нигилистом“, и добавляет: „Не берусь возражать; быть может, эта дама и правду сказала“.[314]

Эти признания Тургенева неоднократно пародируются в заметках к „Бесам“ за 1870 г.: „Гр<ановский> соглашается наконец быть нигилистом и говорит: «Я нигилист». <…> Слухи о том, что Тургенев нигилист, и Княгиня еще больше закружилась“. „Великий писатель[315] был у Губернатора, но не поехал к Княгине сперва, чем довел ее до лихорадки. <…> Наконец приехал на вечер к Княгине. Просит прощения у Ст<удента> и заявляет ему, что он всегда был нигилистом“. „Великий поэт: «Я нигилист»“ (XI, 102, 113, 114).

Для Достоевского западники и нигилисты имеют общие, европейские истоки; нигилизм в России — явление чужеродное, не имеющее корней в национальной почве.

Изучение черновых материалов к роману позволяет прийти к выводу, что роль Тургенева в творческой истории романа „Бесы“ была более значительной, чем это обычно считалось до сих пор. Личность Тургенева, его идеология и творчество отразились в „Бесах“ не только в пародийном образе Кармазинова, но и в плане широкой идейной полемики с ним как с видным представителем „поколения 40-х годов“ об исторических судьбах России и Европы.

К периоду работы над „Бесами“ относятся резко враждебные высказывания Достоевского о Белинском в письмах и заметках к роману.

Написанная несколько ранее этого времени несохранившаяся статья Достоевского о Белинском (1867), очевидно, носила полемический характер. В 1869–1870 гг. Достоевский много размышлял о Белинском и „поколении 40-х годов“ в связи с работой над эпопеей „Житие великого грешника“, одна из частей которой, по замыслу писателя, посвящалась 1840-м годам. Уже после окончания романа „Бесы“ отношение Достоевского к Белинскому, с которым у писателя были связаны дорогие для него воспоминания литературной юности, становится более мягким, о чем свидетельствует „Дневник писателя“ за 1873, 1876 и 1877 гг[316]

Резкие выпады против Белинского в подготовительных материалах к „Бесам“ обычно принадлежат славянофилу Шатову, ведущему полемику с Грановским (С. Т. Верховенским) или Нечаевым (П. Верховенским), и имеют ту же ярко выраженную антизападническую направленность, что и реплики против Грановского или Тургенева.

Возможно, что высказывания о Белинском в записных тетрадях и в тексте романа „Бесы“ полемичны по отношению к той оценке деятельности критика, которую дает Тургенев в „Литературных и житейских воспоминаниях“,

Белинский, по словам Тургенева, „был глубоко убежден в необходимости восприятия Россией всего выработанного Западом — для развития собственных ее сил, собственного ее значения. <…> Принимать результаты западной жизни, применять их к нашей, соображаясь с особенностями породы, истории, климата, — впрочем, относиться и к ним свободно, критически — вот каким образом могли мы, по его понятию, достигнуть наконец самобытности, которою он дорожил гораздо более, чем обыкновенно предполагают\"[317]

В представлении Тургенева Белинский —„центральная натура“ России 1840-х годов, передовой русский деятель, кровно связанный с народом („…он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа.“), чутко уловивший требования эпохи. Для Достоевского конца 1860— начала 1870-х годов Белинский, как и другие представители „поколения 40-х годов“, — это западник и нигилист одновременно, оторванный от родной почвы.

Характерны в этом отношении февральские записи к „Бесам“ „Ш<атов> говорит о помещиках и семинаристах и о том, что Белинский, Грановский — просто ненавидели Россию. (NB. Подробнее и четче об ненависти к России).

Гр<ановский> (ему в ответ). «О, если б вы знали, как они любили Россию».

Ш<атов>: «Себя любили и про себя одних ныли»“ (XI, 75). И далее: „Я теперь понимаю, — утверждает Хроникер, — что говорил Ш<атов> об этой ненависти Белинских и всех наших западников к народу, и если они сами будут отрицать это, то ясно, что они не сознают этого. Это так и было: они думали, что ненавидят любя,[318] и так возвещали об себе. Они не стыдились даже своей крайней брезгливости к народу, когда с ним сталкивались в самом деле практически. (В теории-то они его любили.)“ (XI, 111).

26 февраля (10 марта) 1870 г. Достоевский просит H. H. Страхова выслать ему книгу А. В. Станкевича о Т. Н. Грановском. „Книжонка эта нужна мне как воздух и как можно скорее, как материал необходимейший для моего сочинения, — материал, без которого я ни за что не могу обойтись“ (XXIX1, 111). О книге Станкевича „Т. Н. Грановский“, вышедшей в Москве в 1869 г., Достоевский узнал из подробной рецензии H H. Страхова, опубликованной в июльском номере журнала „Заря“ за 1869 г.

Тимофей Николаевич Грановский (1813–1855), известный русский либеральный историк-западник, друг Герцена, профессор Московского университета, явился основным реальным прототипом одного из ведущих действующих лиц романа, характеристика которого начала слагаться у автора уже на первом этапе работы, — Степана Трофимовича Верховенского. Рецензия Страхова послужила Достоевскому источником на ранней стадии разработки его образа в большей степени, чем сама книга Станкевича, прочтенная Достоевским позднее.[319]

Достоевский широко использует рецензию Страхова, набрасывая в начале февраля н. ст. 1870 г. (еще до того, как он обратился к Страхову с просьбой о присылке книги Станкевича) заметку „Т Н. Грановский“, воссоздающую образ „чистого и идеального западника со всеми красотами“ Указанные здесь черты либерала-идеалиста 40-х годов получат в более поздних черновых записях к „Бесам“ свое дальнейшее раскрытие.

Характеризуя Т. Н. Грановского как родоначальника русского западничества, Страхов отмечает возвышенность и благородство личности историка; свойственное ему тяготение ко всему возвышенному и прекрасному; склонность к меланхолии, своеобразно сочетавшуюся в нем с блестящим остроумием и любовью к каламбуру; неспособность забывать потери и горести, потребность в чувствительных письменных излияниях, горькое сознание бесцельно прожитой жизни и стремлений найти забвение в картах и вине; жалобы на административные преследования и т. д.

Достоевский пародирует эти черты в своей заметке. Достаточно вспомнить следующие ее строки: „Всежизненная беспредметность и нетвердость во взглядах и чувствах, составлявшая прежде страдание, но теперь обратившаяся во вторую природу“; „Жаждет гонений н любит говорить о претерпенных им“; „Лил слезы там-то, тут-то“; „Плачет о всех женах — и поминутно жениться“, „Не могу примириться, вечно тоска“; „Умен и остроумен“ (XI, 65, 66) и др. Достоевский учел и замечание Страхова, что биография Грановского написана А. Станкевичем в духе панегирика. Подобным же образом выдержано жизнеописание героя Достоевского в первой главе романа, озаглавленной: „Вместо введения: несколько подробностей из биографии многочтимого Степана Трофимовича Верховенского“.

Достоевский близок Страхову не только в понимании сущности либерала-идеалиста 40-х годов, но и в оценке общественной деятельности Грановского, в определении исторических заслуг русского западничества, что также существенно для осмысления идейной проблематики „Бесов“ В представлении Страхова Грановский — ярко выраженный тип „чистого» западника с характерной для „людей 40-х годов“ отвлеченностью идей и понятий.

„Это был чистый западник, — замечает Страхов, — т е. западник еще совершенно неопределенный, который одинаково сочувственным взглядом обнимал всю историю Европы, все ее жизненные явления <…> Итак, сочувствие всему прекрасному и великому, где бы и как бы оно ни являлось, есть единственная формула, в которую можно уложить направление Грановского. В этом смысле его нельзя было бы причислить ни к какой определенной партии — и его деятельность следовало бы признать одинаково полезной и плодотворной для всех направлении русской мысли\"[320]

Типичный портрет „чистого“ либерала-идеалиста 40-х годов, по мнению Страхова, нарисован Н. А. Некрасовым в сценах „Медвежья охота“ и поэме „Саша“. Страхов приводит обширные выдержки из этих поэм, сопровождая их пространными комментариями.

Так, процитировав следующие известные строки из „Медвежьей охоты“:



Ты стоял перед отчизною
Честен мыслью, сердцем чист,
Воплощенной укоризною
Либерал-идеалист,—



Страхов заключает: „Эти верхогляды, жившие зря, люди беспутного житья, неспособные ни к какому реальному усилию, немощные и унылые, считали себя, однако же, в праве осыпать укоризнами свое отечество, для которого они были чужие. Так как они были честны мыслью и чисты сердцем <…> то они думали, что могут не только обличить грязь и нечистоту отдельных лиц, но даже поставить себя выше всей своей отчизны и служить для нее



воплощенной укоризною“.[321]



Свои размышления о герое поэмы „Саша“ Страхов заканчивает следующим образом: „Таковы были люди, которых породило у нас чистое западничество, которых оно отрывало от всякого дела и от понимания России.“ Это было очень печальное явление; страдания их были следствием того фальшивого положения, в котором они находились и из которого выйти они не могли, так как у них недоставало ума, чтобы понять это положение, и сердца, чтобы вырваться из него инстинктивным усилием. Не будем судить их строго, но не будем и принимать болезненное явление за что-то очень хорошее Если они прошли, эти либералы-идеалисты, то можно только порадоваться“.

По поводу характеристики Грановского в „Медвежьей охоте“ Страхов пишет: „Повторяем, Грановский есть наилучший тип чистого западничества. Европейничанье хотя и произвело на него неизбежное влияние, но является в самом выгодном свете; отсюда понятно, почему так высоко ценят Грановского наши европофилы“.[322]

Для Страхова, и это существенно, современный нигилизм — порождение и неизбежное следствие западничества, хотя „чистые“ западники и стремятся всеми силами отмежеваться от своих „нечистых“ последователей. Современные западники, пишет Страхов, „стали отстаивать свою исходную точку— поклонение и подражание Западу и вместе отрицать все последствия, порожденные в нашем умственном мире этим поклонением“. На примере отношения демократического журнала „Дело“ (Страхов именует его журналом „настоящих нынешних западников“) к Грановскому критик приходит к выводу, что современные нигилисты отрицают заслуги своих „отцов“ — западников 40-х годов. „Итак, — пишет Страхов, — истые современные западники уже не сочувствуют Грановскому Они, естественно, предпочитают ему Белинского и других, которые повели дальше то же самое дело.<…> — После Белинских, Добролюбовых, Писаревых напрасно нас убеждать, что можно до сих пор стоять на той точке чистого западничества, на которой стоял Грановский. У Грановского теперь не может быть последователей — и если все партии его более или менее хвалили, то в настоящую минуту, как мы видели, он одинаково чужд для всех партий“.[323]

Высказанные Страховым мысли о преемственной связи между западничеством и нигилизмом, об истоках современного нигилизма, являющегося, по мнению критика, закономерным и крайним развитием западничества, отчасти созвучны идейно-философской концепции романа

В февральских записях 1870 г. Достоевский последовательно разрабатывает план задуманного им политического памфлета против нечаевщины. „Нечаевский“ мотив — убийство Шапошникова (Шатова) кружком нигилистов — постепенно обрастает в это время кровью и плотью. Политическая и любовная, нравственно-психологическая линии фабулы конкретизируются; испытываются разные способы установления связи между ними, уточняются характеристики персонажей и мотивы их поступков.

Главные герои многообразных февральских планов и набросков — Грановский (будущий С. Т. Верховенский), его сын (или племянник) Студент (впоследствии Петр Верховенский; в записях он часто именуется по фамилии своего прототипа Нечаевым), Княгиня (Варвара Петровна Ставрогина), Князь (Ставрогин), Шапошников (Шатов), Воспитанница (Дарья Павловна), Красавица (Лиза Тушина) Несколько позднее, но тоже в феврале, появляются Великий писатель (Кармазинов), капитан Картузов (Лебядкин), Хроникер.

Основные сюжетные схемы первоначальных планов таковы. К отцу (или дяде), либералу-идеалисту 40-х годов, живущему в доме своего старинного друга Княгини, приезжает Студент-нигилист, который быстро завоевывает влияние в светском обществе и в то же время тайно организует кружок нигилистов, занимающийся подрывной деятельностью. Об этом узнает Шапошников (Шатов), он собирается донести на нигилистов.

Политическая интрига (убийство Шатова) переплетается с любовной. Князь обесчестил и бросил Воспитанницу, сестру (или невесту) Шатова. Князь и Шатов ненавидят друг друга. Эту вражду ловко использует в своих провокационных целях Студент, чтобы, убив Шатова, грозящего нигилистам разоблачением, свалить вину на Князя. Побочная любовная линия — Князь, Красавица и Студент. Взбалмошная и капризная Красавица, невеста Князя, увлекается Студентом. В различных вариантах остается устойчивым мотив пощечины Шатова Князю или Князя Шатову

В дальнейших февральских записях сюжетная схема, по-прежнему вращаясь вокруг убийства Шатова, несколько видоизменяется. Воспитанница — жена Грановского. Шатов и Князь соперничают из-за нее Шатов узнает о тайной деятельности комитета нигилистов, занимающихся под руководством Студента распространением прокламаций и организацией поджогов. Нигилисты убивают Шатова, опасаясь его разоблачений, а подозрение в убийстве падает на Князя. По другому варианту Шатов — брат жены Грановского, ненавидит Князя и следит за сестрой (XI, 66–68)

В набросках плана, помеченных 16 и 18 февраля, повторяются уже знакомые нам сюжетные схемы политического убийства Шатова кружком нигилистов и любовное соперничество Шатова и Князя. Видоизменяется несколько любовная коллизия Грановский — жених Воспитанницы, которая любит Шатова (по другому варианту — Князя). Студент расстраивает помолвку отца и сеет кругом интриги. Князь женится на Воспитаннице (XI, 88-101).

При всех сюжетных особенностях эти планы объединяет памфлетная направленность замысла. Главные герои памфлета — Грановский и его сын, Нечаев. Образ Князя играет в планах более второстепенную роль. Своеобразие и значительность образ этот начинает приобретать в записях второй половины февраля 1870 г.

Задумав роман как политический памфлет на западников и нигилистов, решая вопросы о причинах и истоках современного нилигизма, о взаимоотношениях представителей различных поколений современного общества („отцов“ и „детей“), Достоевский должен был обратиться к опыту своих литературных предшественников в этой области, в первую очередь к роману Тургенева „Отцы и дети“. Наряду с Тургеневым в черновых записях упоминаются прямо или косвенно имена Чернышевского, Писарева, Салтыкова-Щедрина и отчетливо звучит полемика с ними.

Отталкивание от проблематики романа „Отцы и дети“ особенно заметно на ранней стадии работы писателя над „Бесами“. Поколение „отцов“ представляет в романе Грановский, либерал-идеалист 1840-х годов, современник и единомышленник Белинского, Герцена и Тургенева, поколение „детей“ — сын Грановского — Студент-нигилист (он же Нечаев). В февральских записях 1870 г. уже подробно обрисовывается конфликт между отцом и сыном, причем Достоевский в каком то мере использует сюжетно-композиционную схему тургеневского романа (приезд нигилиста в дворянское имение, его общение и споры с местными „аристократишками“, поездка в губернский город и даже роман со светской женщиной (Красавицей)).

Подобно автору „Отцов и детей“, Достоевский стремится раскрыть своих героев прежде всего в идейных спорах и полемике; поэтому целые сцены написаны в виде диалогов, рисующих идеологические столкновения неославянофила, „почвенника“ Шатова с западником Грановским и нигилистом Студентом. О Шатове и его убеждениях говорится: „Ш<апошников>[324] — тип коренника. Его убеждения: славянофилы — барская затея. Нигилисты — дети помещиков. Никто не знает себя на Руси. Просмотрели Россию. Особенность свою познать не можем и к Западу самостоятельно отнестись не умеем. <…> Западников бранит“ (XI, 66). В ряде сцен Достоевский изображает споры отца с сыном.

Приведем некоторые примеры из февральских записей, свидетельствующие о сознательной ориентации Достоевского на роман „Отцы и дети“.

„Является Ст<удент> (для фальш<ивых> бумажек, прокламаций и троек). Обрадовал Ш<апошникова>. Смущает отца нигилизмом, насмешками, противоречиями. Прост, прям. Перестроить мир. <…> Ст<удент> в городе и в обществе (Базаров)“ (XI, 66–67).

Достоевский неоднократно возвращается в черновиках к сцене обеда у Княгини, во время которого должен обнаружиться нигилизм Студента: „Княгиня слыхала о нигилистах и видала (Писарев), но ей хотелось Базарова, и не для того, чтобы спорить или обращать того, а для того, чтоб из его же уст послушать его суждений (об искусстве, о дружбе) и поглядеть, как он будет ломаться à la Базаров“ (XI, 71).

В этой и последующих сценах, в идеологических спорах с отцом и Шатовым, вырисовываются нравственно-психологический облик Студента и его общественно-политическое credo Подобно тому как Грановский был в представлении Страхова и Достоевского „чистым“ западником по сравнению с своими последователями, так и Базаров по сравнению с Студентом — своеобразный „чистый“ нигилист, отвлеченный теоретик. Студент же обращает нигилистическую теорию 1860-х годов в беспощадную практику всеобщего разрушения и уничтожения.

„С этого (с разрушения), естественно, всякое дело должно начаться, — заявляет Студент, — я это знаю, а потому и начинаю. До конца мне дела нет, а знаю, что начинать нужно с этого, а прочее всё болтовня, и только растлевает и время берёт. <…> Чем скорее — тем лучше <…> (Прежде всего бога, родственность, семейство и проч.) Нужно всё разрушить, чтоб поставить новое здание, а подпирать подпорками старое здание — одно безобразие“ (XI, 78; ср. также с. 103–105)

Студент освобождает себя, как от ненужного хлама, не только от нравственных принципов и критериев, но также от всяких норм внешнего приличия. Он бессердечен, развязен, нагл и цинически груб в обращении с окружающими, не исключая отца.

„Ст<удент> неглуп, — разъясняет Хроникер, — но мешают ему, главное, презрение и высокомерие нигилистическое к людям. Знать действительности он не хочет. <…> Вопроса же о благородстве и подлости он и не ставит, как прочие нигилисты. Не до того ему и не до тонкостей. Дескать, надо действовать, и не понимая, что и деятель должен прежде всего, по крайней мере, хоть осмотреться“ (XI, 97–98).

Достоевский наделяет своего нигилиста также чертами хлестаковщины, благодаря чему образ снижается, предстает в пародийном плане. Особенно упорен писатель в намерении изобразить первоначальное „хлестаковское“ появление Студента. Приведем летние записи 1870 г.: „…№. Приезд сына Ст<епана> Т<рофимови>ча (вроде Хлестакова — какие-нибудь гадкие, мелкие и смешные истории в городе)“ (XI, 200) или: „Между тем в городе, вроде Хлестакова, сын Ст<епана> Т<рофимови>ча. Мизерно, пошло и гадко. <…> Он расстраивает брак Ст<епана> Т<рофимови>ча, способствует клевете, маленькие комические скандальчики <…> всё по-прежнему, только выход хлестаковский“ (XI, 202). Это первоначальное „хлестаковское“ появление Петра Верховенского Достоевский сохранил и в окончательной редакции романа (см. сцену „конклава“ в гостиной у Варвары Петровны (ч. 1, гл. 5, „Премудрый змий“)

Итак, Студент ранних набросков к „Бесам“ — это нигилист самой грубой формации, из-под вульгарной маски которого проглядывают резко заостренные и окарикатуренные черты базаровщины.

Как известно, в 1862 г. Достоевский высоко оценил тургеневского героя, тонко уловив в нем высокое трагическое начало. Его характеристика Базарова в не дошедшем до нас письме к Тургеневу была сочувственно принята автором, а в „Зимних заметках о летних впечатлениях“ (1863) Достоевский вспомнил „беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца), несмотря на весь его нигилизм“ (см.: V, 59), противопоставив его как „нетипичного“ нигилиста „рядовым“ нигилистам круга „Современника“ и „Русского слова“.

Высказывания Достоевского о Базарове в период работы над „Бесами“ имеют определенную и характерную направленность. Достоевский ставит вопрос, насколько Базаров как тип нигилиста имеет реальное соответствие в современных представителях этого типа.

Интересно в этом отношении следующее рассуждение: „Базаров написан человеком сороковых годов и без ломания, а стало быть, без нарушения правды человек сороковых годов не мог написать Базарова.

— Чем же он изломан?

— На пьедестал поставлен, тем и изломан“ (XI, 72).

Иными словами: „человек сороковых годов“, т. е. Тургенев, идеализировал в Базарове тип нигилиста. Базаров окружен тем романтическим ореолом, который ассоциируется у Степана Трофимовича Верховенскго с Байроном, тогда как в резкости, грубости и ломании теперешних Базаровых проглядывает Ноздрев (ср.: XI, 192).

В результате Петр Верховенский предстает перед нами на страницах романа как своего рода сниженный и опошленный Базаров, лишенный его ума и „великого сердца“, но в то же время с непомерно раздутой „базаровщиной“.

Проблема столкновения поколений начинает играть ведущую роль уже в февральских записях 1870 г

Намечая в разных планах сюжетный мотив убийства в политических целях, Достоевский тут же задумывается над той ролью, которую будет играть в романе Грановский: „Но при чем же Гр<ано>вский в этой истории? Он для встречи двух поколений всё одних и тех же западников, чистых, и нигилистов, а Ш<атов> новый человек“ (XI, 68)

Позднее, уже летом 1870 г., Достоевский следующим образом определит место Степана Трофимовича в идейно-философской концепции романа: „Без подробностей — сущность Степана Трофимовича в том, что он хоть и пошел на соглашение сначала с новыми идеями, но порвал в негодовании (пошел с котомкой) и один не поддался новым идеям и остался верен старому идеальному сумбуру (Европе, „Вестник Европы“, Корш). В Степане Трофимовиче выразить невозможность поворота назад к Белинскому и оставаться с одним европейничанием. «Прими все последствия, ибо неестественный для русского европеизм ведет к тому» — он же не понимает и хнычет\" (XI, 176).

Эта характеристика Степана Трофимовича близка к страховским оценкам Грановского как „чистого“ западника, не способного на компромиссы с „нечистыми“ последователями. Не только идейная рознь и взаимное непонимание, но и духовная преемственность, существующие между западниками „чистыми“ (т. е. поколением либералов-идеалистов 1840-х годов) и „нечистыми“ (т. е. современными Нечаевыми), моральная ответственность первых за грехи последних; западничество с характерным для него отрывом от русской „почвы“, народа, от коренных русских верований и традиций как причина появления нигилизма — таков комплекс „почвеннических“ идей, при помощи которых Достоевский своеобразно переосмысляет тургеневскую концепцию „отцов и детей“.

Следует отметить, что основное ядро концепции Достоевского, сложившейся в общих чертах на раннем этапе творческой истории романа, сохранилось в неизменном виде и далее, хотя связь с тургеневскими „Отцами и детьми“, ощутимая в февральских записях, постепенно ослабевает в ходе позднейшей творческой работы над романом.

Проблема поколений раскрывается в „Бесах“ прежде всего в исполненных острого драматизма отношениях отца и сына Верховенских, хотя к поколению „отцов“ принадлежат также Кармазинов и фон Лембке, а к поколению „детей“ — Николай Ставрогин и члены кружка нигилистов.

Идейно-философскую концепцию, положенную в основу „Бесов“, Достоевский разъяснял и комментировал несколько раз в письмах 1870–1873 гг. В письме от 10 февраля 1873 г., посланном наследнику А. А. Романову с отдельным изданием „Бесов“, Достоевский уже после выхода романа следующим образом определит общую его идейную направленность: „Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны. <…> Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. <…> А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем“ (XXIX1, 260).

Итак, Грановские и Белинские, т. е. русские западники 1840-х годов (в их числе, конечно, и Тургенев), — прямые отцы современных Нечаевых. В этом высказывании Достоевского содержится и определенный намек на роман Тургенева (в центре „Бесов“ — проблема „отцов и детей“), и полемика с его автором как представителем „поколения 1840-х годов“.

Среди разнообразных литературно-публицистических источников, привлекавших внимание Достоевского в период работы над „Бесами“ и существенных для понимания концепции романа и образа Петра Верховенского, следует рассмотреть некоторые произведения Герцена, рисующие его конфликт с русской „молодой эмиграцией“ Женевы конца 1860-х годов, который особенно обострился с выходом в свет брошюры А. А. Серно-Соловьевича „Наши домашние дела“ (1868).[325] Речь идет о статье Герцена „Еще раз Базаров“ (1869) и главе о молодой эмиграции из „Былого и дум“ (1870).[326]

Как известно, Герцен болезненно переживал свои разногласия с представителями русской революционной эмиграции и стремился найти пути для взаимопонимания и примирения с ними, ибо видел в них „своих“ — союзников в общей борьбе с самодержавием.

Характерно, что конфликт с „молодой эмиграцией“ Женевы Герцен неизменно воспринимал через призму романа Тургенева „Отцы и дети“. В конце 1860-х годов образ Базарова, сниженный до „базаровщины“, становится для Герцена синонимом всего того отрицательного, что он видел в молодых русских революционерах новой для него формации. В ряде писем Герцена 1868–1869 гг. последние неизменно именуются Базаровыми.

В статье „Еще раз Базаров“, навеянной чтением статьи Писарева „Базаров“, Герцена привлекает не столько подлинный тургеневский герой, сколько Базаров в интерпретации Писарева.[327] Герцен выделяет и утрирует в писаревской характеристике Базарова прежде всего такие черты „базаровщины“, как черствость, эгоизм, беспричинные резкость и грубость, повышенное самолюбие и самомнение, непризнание заслуг своих предшественников, поверхностное образование и т. д.

Комментаторы Герцена справедливо отметили, что писаревский Базаров, как предельное воплощение нигилизма, явился для Герцена лишь поводом для острой полемики с конкретными представителями „молодой эмиграции“.[328]

Особенно резкие возражения у Герцена вызвали суждения Писарева о генеалогии Базаровых и их отношении к своим „литературным отцам“ — Онегину, Печорину, Рудину, Бельтову — так называемым „лишним людям“, общественную бесполезность которых Герцен — в отличие от Писарева — отрицал.

Характеризуя в „Былом и думах“ молодую революционную эмиграцию, Герцен снова выделяет в ее представителях черты „базаровщины“. Наиболее „свирепых“ и „шершавых“ из них Герцен называет „Собакевичами и Ноздревыми нигилизма“, а также „дантистами нигилизма и

базаровской беспардонной вольницы\".[329] Попутно он подчеркивает, как и в статье „Еще раз Базаров“, что в его словах „нет ни малейшего желания бросить камень ни в молодое поколение, ни в нигилизм <…> Наши Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения их, а представляют их чересчурную крайность. <…> Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что и они выражают временный тип, очень определенно вышедший, очень часто повторявшийся, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя“.[330]

Крайние, уродливые формы нигилизма, поясняет Герцен, являются своеобразным выражением протеста молодого поколения против старого, узкого, давящего мира. „Отрешенная от обыкновенных форм общежительства“ молодая личность как бы заявляет представителям старшего поколения: „Вы лицемеры — мы будем циниками; вы были нравственны на словах — мы будем на словах злодеями; вы были учтивы с высшими и грубы с низшими — мы будем грубы со всеми; вы кланяетесь, не уважая, — мы будем толкаться, не извиняясь; у вас чувство достоинства было в одном приличии и внешней чести — мы за честь себе поставим попрание всех приличий и презрение всех points d\'honneur\'ов.[331]

Герценовский портрет „базароида“ в „Былом и думах“ имеет разительное сходство с Петром Верховенским, которого без преувеличения можно отнести к „Собакевичам нигилизма“, к „дантистам нигилизма“ и представителям „базаровской беспардонной вольницы“. Это сходство не случайно. Конфликт между „отцами“ и „детьми“ русской эмиграции конца 1860-х годов, резкие отзывы Герцена о ее молодых представителях — все это могло дать Достоевскому богатый материал для его романа, тем более что он был в курсе этого конфликта. Он читал, в частности, упоминавшуюся выше главу о „молодой эмиграции“ из „Былого и дум“, которая впервые была опубликована в „Сборнике посмертных произведений Герцена“ (Женева, 1870) На этот счет есть прямое указание в самом тексте „Бесов“. В главе „Петр Степанович в хлопотах“ (ч 2, гл. 6) вскользь говорится об уплывшем на Маркизские острова кадете, „о котором упоминает с таким веселым юмором Герцен в одном из своих сочинений“ (см выше, с. 326). Достоевский имеет в виду рассказ Герцена о П. А. Бахметьеве в главе „Былого и дум“ о „молодой эмиграции“. По всей вероятности, Достоевский был знаком и со статьей „Еще раз Базаров“, напечатанной в „Полярной звезде на 1869 год“, так как регулярно читал за границей издания Вольной русской печати.

И в образе Петра Верховенского Достоевский не столько повторил черты тургеневского Базарова, сколько дал свою интерпретацию эпигонов этого персонажа, в которых „базаровщина“ получила уродливо однобокое развитие (ср. с образом герценовского „базароида“). Вот почему для понимания той концепции поколений, которая дана в „Бесах“ (идейная рознь и идейная преемственность между поколением западников 40-х н нигилистами 60-х годов), представляют несомненный интерес— в широком идеологическом плане — те исполненные острого драматизма отношения, которые сложились в конце 60-х годов между видным западником 40-х годов и признанным вождем нигилистов Герценом, с одной стороны, и молодой русской революционной эмиграцией с другой; отношения, которые сам Герцен во многом воспринял через призму романа „Отцы и дети“.[332]

3

С февраля до конца весны 1870 г. главным стержнем романа, объединяющим пестрые внешние события, продолжает оставаться памфлет на либералов-западников и современных Нечаевых. Достоевский развивает и углубляет его путем тщательной разработки диалогических сцен, изображающих идейные споры Грановского, Князя, Шатова, Студента-нигилиста на политические и религиозно-философские темы. Памфлет оживляется занимательным и запутанным сюжетом с множеством действующих лиц, происшествий, скандалов, политических и любовных интриг (неудавшаяся помолвка или женитьба Грановского, сопровождаемая сплетнями и анонимными письмами; сложные отношения Князя с Воспитанницей и Красавицей и его любовное соперничество на этой почве с Грановским и Шатовым; подпольная деятельность Студента, прокламации, поджоги, убийство Шатова и т. д.).

Однако уже со второй половины февраля 1870 г. форма политического памфлета перестает удовлетворять писателя. Об этом свидетельствуют некоторые черновые записи.

Фигура Хроникера-рассказчика, своеобразного летописца необычайных губернских происшествий, появляется уже в февральских записях („Систему же я принял ХРОНИКИ“ — XI, 92). Писатель, однако, долго не может найти героя, который явился бы сюжетным центром повествования. Сначала подобная роль предназначалась Грановскому с его историей неудавшейся помолвки или женитьбы (см., например, запись от 18 февраля н. ст. 1870 г.: „Роман имеет вид поэмы о том, как хотел жениться и не женился Гр<ановский>“ — XI, 92)..

Во второй половине февраля Достоевский делает попытку поставить в центре романа Студента (см. записи: „СТ<УДЕНТ> В ФОРМЕ «ГЕРОЯ НАШЕГО ВРЕМЕНИ»“ и „…потом всё связать с сыном и с отношениями Гр<ановско>го к сыну (всё от него — как от «Героя н<ашего> времени»)“) (XI, 115). Как показывают эти записи, Достоевский ориентируется на форму „Героя нашего времени“, где история главного персонажа связывает ряд новелл в единое органическое целое. Вскоре Достоевский, однако, отказывается от этого намерения, справедливо усомнившись в способности своего хлестаковствующего нигилиста занять в романе место, подобное тому, которое занимает Печорин.

Во второй половине февраля 1870 г. писатель приходит к решению ввести в роман „истинно русского“ героя, человека „почвы“, которого можно было бы противопоставить космополитам-западникам, „чистым“ и „нечистым“, т. е. нигилистам. Реальным прототипом такого героя становится крестьянин-старообрядец Константин Ефимович Голубов. О нем Достоевский писал А. Н. Майкову еще в декабре 1868 г.: „А знаете ли, кто новые русские люди? Вот тот мужик, бывший раскольник <…>, о котором напечатана статья с выписками в июньском[333] номере «Русского вестника». Это не тип грядущего русского человека, но, уж конечно, один из грядущих русских людей\" (XXVIII2, 328)

Личность К. Е. Голубова и особенно его идеи, сыгравшие заметную роль в творческой истории „Бесов“, заслуживают специального внимания. В период приблизительно со второй половины февраля до 10 апреля н ст. 1870 г. Голубое даже фигурирует в черновых записях к „Бесам“ как самостоятельный персонаж — тот „новый человек“, религиозно-нравственные идеи которого оказывают большое влияние на Шатова и Князя. Достоевский нигде не дает развернутой характеристики этого персонажа, и относящиеся к Голубову записи являются в основном изложением его учения. Запись от 26 февраля н. ст. 1870 г. намечает даже определенные взаимоотношения между Голубовым и Нечаевым: „Нечаев. Приехал тоже устроить дело с Голубовым насчет тайной вольной старообрядческой типографии“ (XI, 113). В данном случае Достоевский намекает на реальные сношения „лондонских пропагандистов“ со старообрядцами. Как известно, Н. П. Огарев и другие представители лондонской революционной эмиграции поддерживали старообрядцев, так как видели в них своеобразную оппозицию официальному православию и русскому самодержавию. Позднее, когда Достоевский отказался от намерения ввести Голубова в роман в качестве самостоятельного персонажа, выразителями идей Голубова становятся в значительной мере Шатов[334] и особенно Князь.

В 1860-е гг. К. Е. Голубов издавал в Пруссии, в Иоганнесбурге, под руководством своего учителя инока Павла (прозванного Прусским; 1821–1895) русские старообрядческие книги и журнал „Истина“, в котором публиковались в основном сочинения самого Голубова. В 1868 г. Павел Прусский и Голубое вернулись в Россию, присоединившись к официальной православной церкви.

Голубов, не получивший систематического образования, был своеобразным философом-самоучкой. С его учением Достоевского познакомила статья Н. Субботина „Русская старообрядческая литература“, опубликованная в июльской и августовской книжках „Русского вестника“ 1868 г.

Учение Голубова о нравственных обязанностях человека изложено в его статьях „Живот мира“, „Истинное благо“, „Плод жизни“, „Образованность“ и в переписке с Н. П. Огаревым („Частные письма об общем вопросе“).

Сущность нравственных обязанностей человека, согласно Голубову, состоит в „самоуправлении“, или „самостеснении“, как разумном проявлении правильно понимаемой свободы. „Самостеснение“, по мысли Голубова, удерживает человека от свойственного ему стремления к крайностям в различных областях умственной, нравственной и общественной жизни (безверие, суеверие, разврат, аскетизм, деспотизм и т. д.) „Свобода истинная без умеренности не бывает. Несамостеснительная свобода есть бесчиние, а не свобода“, — утверждает Голубов. В этом „самостеснении“, т. е. в сознательном, разумном ограничении своей личной свободы, человек должен руководствоваться, по мнению Голубова, знанием и опытом православия, в то время как западные вероучения располагают человека к увлечениям крайностями. „Правоверие разъясняет, — пишет Голубов, — что мое благо заключено в иных благе (это не общинновладение нелепое), что если я раб, должен работать господину, как себе; если я господин, должен заботиться о рабе, как о себе. Оно всех объединяет смирением и любовью\".[335] „Истинное благо, — рассуждает далее Голубов, — заключено в нашей совести: царство божие внутри нас есть <…>. Без сознания о присущий <…> (внутри нас) истинного блага мы нигде в окрестности нас не сыщем его, но только ложные блага“.[336]

Особенный интерес представляют „Частные письма об общем вопросе“, в которых Голубов полемизирует с „многоуважаемым“, „сердечно-любимым Николаем Платоновичем“ (Огаревым) по вопросам общественно-политического и религиозно-философского характера. Огарев лично переписывался с Голубовым и знакомил его с современными философскими и социальными учениями.

Основная тема полемики между Голубовым и Огаревым причины общественного неравенства и пути его уничтожения. В противоположность своему оппоненту Голубов отрицает как социальные причины неравенства, так и радикальные пути его устранения. Истоки „зла всемирного“ Голубов видит в „злонравственности“ и „безмерной разъединенности людей“. Свободе „внешней“, „материальной“, он противопоставляет свободу „внутреннюю“ и полагает, что „от нравственности все благополучие зависит“, сама же нравственность-„от правопонимания (от правоверия) “, т. е. православия.[337] „Правоверие“ с его „уничтожением пристрастий и самостеснительным свободным воздержанием“ — вот, по Голубову, путь к достижению общественного благосостояния.

Огарев в ответном письме оспаривает мысль, будто народное благополучие, экономическое и социальное, зависит от доброй нравственности, а нравственность — от православия. Он утверждает, что „общественное развитие не может идти от религиозного начала к осуществлению социального экономического содержания“ и что „социальный вопрос, лишенный философского справедливого понимания, не только не пойдет в ход, а убьет сам себя“.[338]

Диалог православного мыслителя Голубова с „умным оппонентом“ — атеистом и социалистом Огаревым — явился одним из источников романа, сыграв существенную роль в становлении и генезисе образа Ставрогина.

Во второй половине февраля 1870 г начинает заметно преображаться — под влиянием религиозно-нравственных идей Голубова — прежде безликий Князь. Достоевский делает попытку превратить его в „нового человека“, остро ощутившего свою оторванность от „почвы“, народа и желающего преодолеть ее путем упорного труда. В одной из записей этого времени Князь и Воспитанница предстают как „новые люди, выдержавшие искушение и решающиеся начать новую, обновленную жизнь“ (XI, 98).

Именно поисками героя, который смог бы противопоставить нигилистам свою позитивную программу, продиктована и последующая запись, в которой содержится переоценка всех персонажей романа: „Очертить завтра все лица, т. е. Князь и Воспитанница, — скромный идеал и настоящие хорошие люди. Гр<ановски)й не настоящий идеал, отживший, самосбивающийся, гордящийся, карикатурный. Ш<атов> беспокойный, продукт книги, столкнувшийся с действительностью, уверовавший страстно и не знающий, что делать. Много красоты. И т. д., всякому свой эпитет, а главное — о Князе. Крупные две-три черты. И, уж конечно, он не идеал, ибо ревнив, упрям, горд и настойчив, молчалив и болезнен, т. е. грустен (трагичен, много сомнений). <…> презирает атеистов до озлобления, верит озлобленно. В мужики и в раскольники хочет идти. Управляет имениями <…> В объяснении с Ш<атовым> он совершенно объясняет свой взгляд на вещи и людей: буду простым, честным и новым человеком (?). Ужасает Ш<атова> пылкостью и затаенным огнем души и затаенными язвами, от долгого дикого и угрюмого молчания. Может на всё решиться — такие люди у нас есть. <…> Он в высшей степени гражданин. (Он вовсе не хочет быть только простым и добрым семьянином) “ (XI, 99-101).

Своим сложным психологическим обликом Князь процитированной записи напоминает Идиота черновых редакций и отчасти позднего Ставрогина. В характеристике Князя снова повторяются черты, необходимые, по мнению Достоевского, для „нового человека“ (стремление сблизиться с „почвой“, народом, выразившееся в фразе: „В мужики и в раскольники хочет идти“, желание трудиться).

Одновременно Достоевский остро ощущает недостаток подлинного трагизма в задуманном им романе. Характерна в этом отношении запись второй половины февраля 1870 г.: „Где же трагизм?“, за которой следует перечень трагических моментов и ситуаций в романе: „КНЯЗЬ ВЛЮБЛЕН БЕЗНАДЕЖНО И ОТЧАЯННО (до преступления) (здесь трагизм, и в том трагизм, что новые люди). Воспитанница влюблена в Ш<атова>, который женат (<…> лицо трагическое и высокохристианское). Князь ненавидит всё и всех и под конец сходится с Нечаев<ым> чтоб убить Ш<атова>“ (XI, 115–116).

В дальнейших записях Достоевский стремится раскрыть трагизм Князя как „нового человека“. Трагизм этот, по мысли писателя, заключается прежде всего в духовных сомнениях и исканиях Князя, испытавшего на себе воздействие идей Нечаева и Голубова. Князь отказывается от наследства и готовится „идти в бедность, в труд“. „Ищет правду; нашел правду в идеале России и христианства. <…> Христианское смирение и самоосуждение“ (XI, 116).

В последующих записях уже отчетливо вырисовывается ведущая роль Голубова в духовном перерождении Князя. Согласно одной из записей, относящейся, по-видимому, к концу февраля 1870 г., Князь приезжает из-за границы, исполненный глубоких нравственных исканий. Его программа: „Быть новыми людьми, начать переработку в самих себя. «Я не гений, но я, однако же, выдумал новую вещь, которую никто, кроме меня, на Руси не выдумывал: самоисправление»“ (XI, 117).[339]

В последних февральских записях 1870 г. образ Князя неожиданно меняется, как будто писатель задался целью сделать своего героя еще более загадочным и сложным. Теперь Князь приобретает черты скептика, сладострастника, Дон-Жуана и „изящного Ноздрева“, делающего „ужасно много штук, и благородных, и пакостных“. Однако этот внешне пустой и легкомысленный человек, занятый, как думают, „одною игрою жизнию“, неожиданно оказывается „глубже всех“: „он-то вдруг и застреливается, между делом слушает Голубова (один раз)“ (XI, 119) Чтобы раскрыть сложную борьбу идей, происходящую в душе Князя, Достоевский ставит его между Голубовым и Нечаевым, показывает его тяготение к тому и другому. Характерны в этом отношении черновые варианты, намечающие возможные взаимоотношения между Князем и Нечаевым:

1) Нечаев втягивает Князя в убийство и делает его убийцей Шатова;

2) Князь сильнее Нечаева и разоблачает его,

3) Князь готов уже стать убийцей Шатова под влиянием Нечаева, но убийство случайно совершается без него. Князь поражен, раскаивается и доносит на себя (XI, 124).

В дальнейшем Достоевский снова возвращается к варианту образа Князя, осознавшего под влиянием Голубова свою оторванность от народа и стремящегося к духовному возрождению: „Вообще он (Князь. — Ред.) убеждается, что быть честным и особенно новым человеком не так легко, что тут мало одного энтузиазма, что и объявляет Воспитаннице, когда предписывает ей под конец условия. «Я новым человеком не буду, я слишком неоригинален, — говорит он, — но я нашел наконец несколько драгоценных идей и держусь их. Но прежде всякого возрождения и воскресения — самообладание…» <…>. «Я, — говорит он, — прежде судил нигилизм и был врагом его ожесточенным, а теперь вижу, что и всех виноватее и всех хуже мы, баре, оторванные от почвы, и потому мы, мы прежде всех переродиться должны; мы главная гниль, на нас главное проклятие и из нас всё произошло»“ (XI, 126).

В мартовских записях, датированных самим писателем, образ Князя продолжает усложняться и варьироваться, о чем свидетельствуют заголовки: „Окончательное“, „Последний образ Князя“.

Характерная особенность этих записей — постепенное усиление трагического звучания образа Князя, оказавшегося неспособным к подлинному нравственному возрождению. Именно в этом направлении идут творческие искания Достоевского, ощутившего отсутствие в романе подлинно трагического героя.

В записи от 7 марта н. ст. 1870 г. Князь рисуется как „развратнейший человек и высокомерный аристократ“, враг освобождения крестьян. Он, подобно Раскольникову, человек идеи, которая, „уже раз поселившись в натуре“, требует „и немедленного приложения к делу“. Далее повторяются уже известные из предыдущих набросков черты характеристики Князя (он возвращается в город с твердым намерением стать „новым человеком“, собирается отказаться от наследства и жениться на Воспитаннице, „ищет укрепиться в убеждениях“ у Шатова, Голубова и Нечаева, наконец, „укрепляется в идеях Голубова“, суть которых —„смирение и самообладание и что бог и царство небесное внутри нас, в самообладании, и свобода тут же“ и т. д. (XI, 130–131). В итоге (см. „Окончательное“) оказывается, что Князь не имеет „особенных идей“. Он осознал свою оторванность от почвы и хочет стать новым человеком. „Льнет к Голубову“. Неожиданно застреливается. В предсмертном письме следующим образом мотивирует самоубийство: „Я открыл глаза и слишком много увидел и — не вынес, что мы без почвы“ (XI, 132)

В приведенной записи уже отчетливо поставлена проблема веры- безверия Князя, придающая трагическую двойственность его духовному строю Неспособность к полной вере вследствие оторванности от народа, от его коренных верований и преданий обусловливает, по мысли Достоевского трагическую гибель героя. „— Да я ведь в бога не верю, — говорит он Ш<атов> объясняет ему, что космополит и не может верить в бога — Быть на почве, быть с своим народом — значит веровать, что через этот-то именно народ и спасется всё человечество, и окончательная идея будет внесена в мир, и царство небесное в нем“ (XI, 132).

В наброске, озаглавленном „Последний образ Князя“ и помеченном 11 марта, в основном повторяется — в более сжатой форме — предыдущая характеристика Князя. Достоевский снова подчеркивает духовную раздвоенность Князя, мечущегося между верой и безверием, неспособного преодолеть разрыв с „почвой“. В результате — трагический финал Князя. Он „объявляет условия“ Воспитаннице. „Они состоят в том, что отныне он русский человек и что надо верить даже в то, что сказано им у Голубова (что Россия и русская мысль спасет человечество)“. Воспитаннице говорит: „«Мы пойдем одни», Голубову: «Не верю» — доносит и застреливается“ (XI, 133–134).

Обобщенная характеристика Князя набросана 15 марта 1870 г. Это, как и прежде, интеллигент, утративший кровные связи с „почвой“, русским народом, остро осознавший свою трагическую изолированность, но неспособный к духовному возрождению. „Князь — человек, которому становится скучно. Плод века русского. Он свысока и умеет быть сам по себе, т. е. уклониться и от бар, и от западников, и от нигилистов, и от Голубова (но вопрос остается для него — что же он сам такое? Ответ на него: ничто). У него много ума, чтоб сознаться, что он и в самом деле не русский. Он отделывается мыслью, что не находит надобности быть русским, но когда ему доказывают нелепость того, что он сказал, он уклоняется в фразу — что он сам по себе. Так как он вне всяких партий, то может совершенно беспристрастно всё разглядеть и всех выслушать (оставаясь сам свысока). Он приглядывается очень к Нечаеву и к Голубову и судит Гр<ановско>го. Но он натура высокая, и быть ничем — его не удовлетворяет и мучит. Сам в себе не находит никаких оснований, и ему скучно“ (XI, 134). Характеристика заканчивается фразой: „Мысль же автора: выставить человека, который сознал, что ему недостает почвы“ (XI, 135).

Запись от 29 марта (10 апреля) 1870 г. намечает существенное изменение образа Князя и его роли в общей структуре романа, приближая их к окончательной завершающей формации. Трижды повторенная запись: „Голубова не надо“, „Без Голубова“ и снова: „Голубова не надо“ — как бы кладет начало новому повороту в творческой истории „Бесов“.

Положительный герой типа Голубова в центре романа, лишенный трагических противоречий, уже не удовлетворяет Достоевского. На передний план выдвигается излюбленный герой писателя — идеолог, бунтарь и индивидуалист, человек сложной душевной организации и трагической судьбы. Князь перестает быть послушным учеником Голубова. способным лишь усваивать с энтузиазмом идеи своего учителя, но сам становится на недосягаемую для других персонажей интеллектуальную высоту, поражая Шатова мощью и грандиозностью своих философских построений. „Выходит так, что главный герой романа Князь. Он с Ш<атовым> сходится, воспламеняет его до энтузиазма, а сам не верит. Ко всему приглядывается и остается равнодушен даже к убийству Ш<атова>, о котором знает. NB Остается задачей: действительно ли он серьезно говорил с Ш<атовым> и сам воспламенялся. Ш<атов> подбивал его действовать. Князь слушал скептически и говорит: «Я не верую. Я только так». Написал даже об этом Ш<атову> письмо“ (XI, 135).

Из этой характеристики Князя к позднему Ставрогину перейдут некоторые психологические черты и биографические детали (насилие над девочкой, предложение Воспитаннице „записаться“ в граждане кантона Ури, самоубийство и предсмертное письмо).

Новая характеристика Князя заканчивается следующим обобщением: „ИТАК, ВЕСЬ ПАФОС РОМАНА В КНЯЗЕ, он герой. Всё остальное движется около него, как калейдоскоп. Он заменяет Голубова. Безмерной высоты“ (XI, 136).

В майских записях 1870 г. образ Князя не претерпевает значительных изменений и вырисовывается в соответствии с творческим замыслом писателя, определившемся 29 марта (10 апреля) 1870 г.

В разделе, озаглавленном „Общий план романа“, Достоевский намечает специальную главу „Анализ“. Здесь Хроникер должен сделать „по смерти Князя“ разбор его загадочного характера, „говоря, что это был человек сильный, хищный, запутавшийся в убеждениях и из гордости бесконечной желавший и могший убедиться только в том, что вполне ясно <…> Любопытно, что он так глубоко мог понять сущность Руси, когда объяснял ее и воспламенял этим Ш<атова>, но еще любопытнее и непонятнее то, что он, стало быть, ничему этому не верил“ (XI, 149). Загадочное поведение Князя и его неожиданную смерть Хроникер отказывается объяснить сумасшествием и утверждает, что видит в поведении Князя „сильнейшую логическую последовательность (т. е. оторванность от почвы, некуда деться, скучно, думал воскресить себя любовью, впрочем не очень, даже к Нечаеву приглядывался и застрелился)“. „А над Ш<атовым>,— добавляет Хроникер, — может, сквозь слезы кровавые смеялся, когда поджигал и воспламенял его развитием всеславянского учения“ (XI, 151–152).

Так творческие искания Достоевского весной 1870 г. подготовили совершившийся летом 1870 г. коренной перелом в творческой истории романа, в результате которого политический памфлет соединился с романом-трагедией, а центральным персонажем „Бесов“ стал Ставрогин.

4

По первоначальному обязательству Достоевский должен был представить Каткову значительную часть романа уже в июне 1870 г. с тем, чтобы с осени этого года уже можно было начать его печатать. В дальнейшем сроки, связанные с завершением работы над романом, постепенно отодвигаются. В письме к С. А. Ивановой от 2 (14) июля 1870 г. Достоевский предполагает закончить и выслать первую часть „Бесов“ в конце августа — сентябре 1870 г.; вторую — к декабрю этого же года и третью — в феврале 1871 г. Начало публикации романа теперь уже переносится на январь 1871 г.

Однако в процессе работы Достоевский ощущал все более и более возраставшие трудности, на которые он неоднократно жаловался друзьям в письмах второй половины 1870 г. По собственному признанию писателя, никогда никакая вещь не стоила ему большего труда. Особенно тяжело давалась первая часть романа, которую Достоевский много раз переделывал вплоть до осени 1870 г. „Весь год я только рвал и переиначивал, — сообщает он H. H. Страхову 2 (14) декабря 1870 г. — Я исписал такие груды бумаги, что потерял даже систему для справок с записанным. Не менее 10 раз я изменял весь план и писал всю первую часть снова.[340] Два-три месяца назад я был в отчаянии. Наконец всё создалось разом и уже не может быть изменено, но будет 30 или 35 листов“ (XXIX1, 151).

Из писем Достоевского выясняются время и сущность перелома, наступившего в творческой истории „Бесов“ летом 1870 г. и приведшего к коренной переделке романа.

В письме к племяннице С. А. Ивановой от 17 (29) августа 1870 г вопрос этот освещен следующим образом: „Роман, который я писал, был большой, очень оригинальный, но мысль несколько нового для меня разряда, нужно было очень много самонадеянности, чтоб с ней справиться. Но я не справился и лопнул. Работа шла вяло, я чувствовал, что есть капитальный недостаток в целом, но какой именно — не мог угадать. В июле <…> я заболел целым рядом припадков падучей (каждую неделю). Они до того меня расстроили, что уже и думать о работе я не мог целый месяц, да и опасно было. И вот две недели назад, принявшись опять за работу, я вдруг разом увидал, в чем у меня хромало и в чем у меня ошибка, при этом сам собою, по вдохновению, представился в полной стройности новый план романа. Всё надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул всё написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1-й страницы. Вся работа всего года уничтожена“ (XXIX1, 136).

Через месяц, 19 сентября (1 октября) 1870 г., Достоевский пишет M. H. Каткову: „Я работал всё лето из всех сил и опять, оказывается, обманул Вас, то есть не прислал до сих пор ничего. Но мне всё не удавалось. У меня до 15 печатных листов было написано, но я два раза переменял план (не мысль, а план) и два раза садился за перекройку и переделку сначала. Но теперь всё установилось. Для меня этот роман слишком многое составляет. Он будет в 30 листов и в трех больших частях. Через две недели по получении этого письма редакция «Русского вестника» получит два первые эпизода 1-й части, то есть половину ее, а к 15 ноября и всю 1-ю часть (от 10 до 12 листов). Затем уже доставка не замедлит. Из написанных 15 листов наверно двенадцать войдут в новую редакцию романа. <…> Таким образом, ранее января будущего года нельзя начать печатать“ (XXIX1, 139–140).

Дополнительные сведения о переломе в творческой истории „Бесов“ содержит письмо к Каткову от 8 (20) октября 1870 г. Писатель разъясняет здесь замысел „Бесов“ и сообщает, что „одним из числа крупнейших происшествий“ романа является „известное в Москве убийство Нечаевым Иванова“, хотя „ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства“ он не знает, „кроме как из газет“. Далее Достоевский предостерегает от попыток отождествлять Петра Верховенского с реальным Нечаевым, „…мой Петр Верховенский, — замечает писатель, — может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству\". Чрезвычайно интересна в этом письме авторская характеристика образов Петра Верховенского и Ставрогина, дающая ключ к пониманию сущности совершившейся летом 1870 г. переработки романа. Достоевский объясняет, почему Петр Верховенский не стал главным героем романа. „Без сомнения, — замечает он, — небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому, несмотря на то, что все это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа. Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества). <…> Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. <…> Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуждениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо. <…> Но не всё будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеалом такого лица беру Тихона Задонского. Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа“ (XXIX1, 141–142).

В письме к H. H. Страхову от 9 (21) октября 1870 г. Достоевский уже прямо связывает коренную переработку романа с изменившейся ролью Ставрогина. „Потом летом опять перемена: выступило еще новое лицо, с претензией на настоящего героя романа, так что прежний герой (лицо любопытное, но действительно не стоящее имени героя) стал на второй план. Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку. И вот теперь, как уже отправил в редакцию «Р<усского> вестника» начало начала, — я вдруг испугался: боюсь, что не по силам взял тему <…> А между тем я ведь ввел героя не с бух-да-барах. Я предварительно записал всю его роль в программе романа (у меня программа в несколько печатных листов), и вся записалась одними сценами, то есть действием, а не рассуждениями. И потому думаю, что выйдет лицо и даже, может быть, новое; надеюсь, но боюсь“ (ХХ1Х1 148–149).

Итак, приблизительно в начале августа 1870 г. после припадков, продолжавшихся почти весь июль, когда Достоевский не мог работать, он отказался от первоначального плана романа, по которому уже было написано около 15 печ. листов связного текста[341] и пришел к намерению радикально“ переделать роман в соответствии с „новой идеей“ Это решение вероятно, совпало с тем моментом, когда Достоевский в связи с затянувшейся работой над „Бесами“ был вынужден отказаться от мечты осуществить в ближайшее время эпопею „Житие великого грешника“ (ср. августовское письмо к В. В. Кашпиреву 1870 г.). Очевидно, именно теперь Достоевский решил перенести в „Бесы“ некоторые образы, ситуации, религиозно-нравственные идеи „Жития“ и тем самым придать роману большую философскую глубину. Из „Жития великого грешника“ в „Бесы“ переходят образы архиерея Тихона и Хромоножки (разумеется, в творчески преображенном варианте), призванных свершить над героем, оторвавшимся от национальной почвы, суд высшей, народной этики, неотделимой, по мнению писателя, от религиозных представлений о добре и зле. Очевидно, летом 1870 г. Достоевский окончательно решает ввести в роман главу о неудавшемся покаянии Ставрогина у Тихона, сделав ее сюжетно-композиционным и идейно-философским центром романа.[342] Так можно понять слова писателя о новом плане (композиции) романа, представившемся ему после июльских припадков „в полной ясности“ (см. цитировавшееся выше письмо к С. А. Ивановой от 17 (29) августа 1870 г.).

В связи с окончательно определившимся творческим замыслом изобразить предельное нравственное падение героя и его мучительную попытку найти в себе силы к духовному возрождению („падение“ и восстание\") образ Ставрогина усложняется и обогащается чертами противоречивого психологического облика Великого грешника.

В представлении Достоевского Ставрогин одновременно трагический герой и типическое русское лицо, характерное для „известного слоя общества“, т. е. той части русской интеллигенции, которая утратила связи с народной религиозно-нравственной традицией.

Очевидно, что предпосылки нового этапа творческой истории романа „Бесы“, окончательно определившегося в начале августа 1870 г., следует искать в июньских записях к роману, так как в июле Достоевский, по собственному признанию, почти не работал из-за эпилептических припадков. Характерно, что именно в июньских набросках Ставрогин (Князь) действительно „записан сценами“, изображающими его диалоги с Шатовым и Тихоном.

Князь предстает здесь как идеолог своеобразной концепции русского народа —„богоносца“, призванного нравственно обновить больное европейское человечество. Наиболее законченное обоснование религиозно-нравственные идеи Князя получили в „Фантастических страницах“, непосредственно ведущих к таким основополагающим для понимания идейно-философской проблематики „Бесов“ главам второй части романа, как „Ночь“ и „Ночь, продолжение“, где впервые раскрывается сокровенная сущность духовного мира Ставрогина с его предельной раздвоенностью и равновеликим тяготением к вере и безверию, к добру и злу.

В наброске, озаглавленном „Фантастическая страница (Для 2-й и 3-й части)\" и помеченном 23 июня 1870 г., дана следующая характеристика Князя, как бы предваряющая и поясняющая его дальнейшие религиозно-философские диалоги с Шатовым: „Князь ищет подвига, дела действительного, заявления русской силы о себе миру. Идея его — православие настоящее, деятельное (ибо кто нынче верует). Нравственная сила прежде экономической. (NB. Не верит в бога и имеет в уме подвиг у Тихона) “ „ВООБЩЕ ИМЕТЬ В ВИДУ, что Князь обворожителен, как демон, и ужасные страсти борются с подвигом. При этом неверие и мука — от веры. Подвиг осиливает, вера берет верх, но и бесы веруют и трепещут. «Поздно», — говорит Князь и бежит в Ури, а потом повесился“ (XI, 173–175).

„ГЛАВНАЯ МЫСЛЬ КНЯЗЯ, КОТОРОЮ БЫЛ ПОРАЖЕН ШАТОВ И ВПОЛНЕ СТРАСТНО УСВОИЛ ЕЕ, — СЛЕДУЮЩАЯ: ДЕЛО НЕ В ПРОМЫШЛЕННОСТИ, А В НРАВСТВЕННОСТИ, не в экономическом, а в нравственном возрождении России“. „Нравственность и вера одно…“. Православие, сохранившее христианство в его чистом, неискаженном виде, „заключает в себе разрешение всех вопросов, нравственных и социальных“ („Если б представить, что все Христы, то мог ли быть пауперизм?“). Итак, „главная сущность вопроса: христианство спасет мир и одно только может спасти <…> Далее: христианство только в России есть, в форме православия <…> Итак, Россия спасет и обновит мир православием <…> Если будет веровать“ (XI, 196, 188, 180, 182, 185)

Таким образом, согласно концепции Князя, русский народ силен православием. Это та „русская идея“ нравственного возрождения и обновления человечества, которую Россия несет миру. Если с дальнейшим развитием цивилизации народ не сумеет сохранить веру, стало быть, его сила временная, и Россия со временем духовно начнёт разлагался подобно Западу. Главный вопрос для России: „можно ли веровать, быв цивилизованным, т. е. европейцем\'“ „В этом всё, весь узел жизни для русского народа и все его назначение впереди“ (XI, 178, 179).

В идее нравственного обновления мира „русской мыслью“, отражающей важную сторону общественно-философских взглядов самого Достоевского (см. „Дневник писателя“ за 1876, 1877, 1880 и 1881 гг.), сказалась мечта писателя о наступлении на земле „золотого века“, царства истинного человеческого братства, справедливости и любви. В православии, исповедующем, по мнению писателя, в отличие от римской церкви „неискаженного“, „истинного“ Христа, т. е. Христа нравственно свободного, не прельстившегося земной властью и могуществом, Достоевский видит воплощение высшей общечеловеческой этики добра и правды, а в самом Христе — идеал эстетически и нравственно совершенной личности, сознательно и бескорыстно отдавшей свою жизнь на служение людям.[343] Подобное же содержание, как известно, вкладывали в образ Христа уже некоторые петрашевцы,[344] позднее — и народники, а в романе — Кириллов.

Путь к достижению гармонического общества Достоевский видел в нравственном обновлении и возрождении людей в духе высоких христианских идей — мысль, получившая художественное обоснование уже в „Идиоте“.

Спор между Князем и Шатовым вращается вокруг вопроса о том, может ли основываться высокая, подлинно человечная нравственность на каких-либо иных принципах, помимо христианских, в том числе научных.

Если доказать, что возможна высокая внехристианская нравственность, то тем самым в значительной степени обесценивается „русская идея“ духовного обновления Запада православием. На доказательство невозможности и несостоятельности „научной“ нравственности направлена вся аргументация Князя. Князь не верит в способность науки выработать строгие нравственные основания и критерии („…все нравственные начала в человеке, оставленном на одни свои силы, условны“ — см. XI, 181).[345] В доказательство „условности“ нравственных принципов, выдвигаемых наукой, князь ссылается на теорию реакционного буржуазного экономиста Т. Р. Мальтуса (1766–1834), автора „Опыта о народонаселении“. Князь указывает, что, следуя по пути Мальтуса, при росте населения и недостатке пищи наука может дойти до „сожжения младенцев“.[346] Доказав таким образом „нравственную несостоятельность“ науки, Князь и Шатов приходят к выводу, что православие заключает в себе разрешение социальных и нравственных вопросов.

В результате спора обнаруживается, что сам Князь, создатель концепции „народа-богоносца“, истинность которой он так страстно доказывал Шатову, в бога не верует в силу своей предельной духовной раздвоенности, полной утраты им нравственных принципов и критериев, смешению добра и зла, что явилось, по мысли писателя, следствием разрыва этого европействующего „барича“ с русской народной этической „правдой“.

Причины духовной гибели Ставрогина Достоевский осмысливает при помощи апокалиптического текста „И Ангелу Лаодикийской церкви напиши…“. Трагедия Ставрогина состоит в том, что он „не холоден“ и „не горяч“, а только „тепл“, а потому не имеет достаточной воли к духовному возрождению, которое по существу не закрыто для него. В разъяснении Тихона (см. главу „У Тихона“) „совершенный атеист“, т. е. „холодный“, „стоит на предпоследней, верхней ступени до совершеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха“ (XI, 10). Важны для понимания Ставрогина и последующие строки из приведенного выше апокалиптического текста: „Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды»; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг“,[347] подчеркивающий идею духовного бессилия Ставрогина при его кажущемся всесилии.

Среди печатных и устных источников, которые широко использует Достоевский при изображении идейно-философских диалогов Ставрогина и Шатова (см. заметки, озаглавленные „Фантастические страницы“), следует назвать „Былое и думы“ Герцена, книгу Н. Я. Данилевского „Россия и Европа“ (о ней подробнее см. на с. 752), сочинения упоминавшегося выше философа-самоучки К. Е. Голубова, Евангелие и Апокалипсис, писатель припоминает также свои давние споры 40-х гг. с Белинским и в кругу петрашевцев. Все эти разнородные материалы в горниле мысли Ставрогина преобразуются в единый мощный сплав.

Упоминание имени Герцена как идеолога построения справедливого общества на научных началах[348] позволяет связать „Фантастические страницы“ с полемикой В. С. Печерина и Герцена начала 1850-х годов, на которую Достоевский откликнулся уже ранее в „Идиоте“.

В. С. Печерин (1807–1885) — человек яркой индивидуальности и драматической судьбы. В середине 1830-х гг. этот прогрессивно настроенный преподаватель Московского университета, не вынеся гнетущей обстановки николаевской реакции, уезжает в Европу, где после недолгого увлечения теориями утопического социализма становится католическим монахом.

В 1853 г. Печерина навещает Герцен в монастыре в Клапаме близ Лондона, и между ними завязываются знакомство и переписка, о которых Герцен позднее расскажет в „Былом и думах“ (см. гл. 6, ч. VII, „Pater V. Petcherine“).[349]

В переписке Печерина и Герцена нашел отражение их спор о роли „материальной цивилизации“ и науки в деле переустройства русского общества.

„Невежество, одно невежество — причина пауперизма и рабства, — замечает Герцен. — Массы были оставлены своими воспитателями в животном состоянии. Наука, одна наука может теперь поправить это и дать им кусок хлеба и кров. Не пропагандой, а химией, а механикой, технологией, железными дорогами она может поправить мозг, который веками сжимали физически и нравственно“.[350]

В ответном письме Печерин рисует мрачные перспективы „тиранства материальной цивилизации“, от которого некуда будет спрятаться людям „молчания и молитвы“. Только религия, по мнению Печерина, способна нравственно обновить человечество.[351]

„Наука не есть учение или доктрина, и потому она не может сделаться ни правительством, ни указом, ни гонением, — возражает Герцен своему оппоненту— <…> И чего же бояться? Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас, для того чтоб не беспокоить лирическую негу, молотить хлеб“.[352]

Полемический отклик в „Идиоте“ на основную проблему спора Печерина с Герценом получает дальнейшее обоснование и развитие в записях к „Бесам“ и в самом тексте романа (см. ч. II, гл. 1). Тема полемики Печерина с Герценом ассоциируется у Степана Трофимовича Верховенского с неприемлемой для него антитезой „материальная цивилизация“ —„духовная культура“. Мысль Герцена о „телегах, подвозящих хлеб человечеству“, в высказывании Степана Трофимовича намеренно пародийно соединяется с утилитарным нигилистическим отрицанием искусства („Эти телеги или как там: «стук телег, подвозящих хлеб человечеству», полезнее Сикстинской Мадонны, или как у них там…“ — см. с. 206), хотя Герцен, как известно, был высоким его ценителем и знатоком.

Сомнения автора „Бесов“ в способности одной науки обосновать новую нравственность и перестроить общество на новых началах, восходящие еще к 1840-м годам,[353] получат сложное религиозно-философское преломление в „Дневнике писателя“, в „Подростке“ и „Братьях Карамазовых“. На эту тему будут беседовать Версилов и Аркадий в „Подростке“, она отразится в поэме о Великом инквизиторе (мысль „обратить камни в хлебы“, т. е. накормить людей).[354]

Летом и осенью 1870 г. Достоевский принимается за новую редакцию первой части романа, частично используя материалы забракованной первоначальной редакции. Наряду с созданием новых подготовительных набросков (планы сюжета, характеристики, диалоги и др.,) идет оформление связного текста глав первой части „Бесов“. В это время в общих чертах уже определилась композиция романа и его объем.

Если июньские записи посвящены в основном разработке нового образа Князя и его философских диалогов с Шатовым, то начиная с августа творческие усилия Достоевского поглощены главным образом сюжетными планами глав первой части романа („Чужие грехи“, „Хромоножка“, „Премудрый змий“).

Большое количество действующих лиц, запутанные сюжетные интриги и ситуации, т. е. все то, что, по замыслу писателя, должно было увеличить занимательность романа („…а занимательность я, до того дошел, что ставлю выше художественности“ — XXIX1, 143), — чрезвычайно затруднило работу Достоевского над первой частью „Бесов“.

В августовских планах много раз варьируется тема неудавшейся помолвки Степана Трофимовича с последовавшими за ней событиями и интригами (см. записи от 12–16, 18, 19, 21 и 22 августа 1870 г.). Долго не могут определиться взаимоотношения между Князем, Шатовым и Красавицей, Воспитанницей. В августовских планах появляется мотив тайного брака Князя с Хромоножкой, что придает сюжету еще большую запутанность и усложняет взаимоотношения главных персонажей. Неоднократно разрабатывается сцена встречи Варвары Петровны с Хромоножкой в соборе и последующего знакомства. Введение в роман Хромоножки усиливает трагическую тональность романа с его финальными убийствами и самоубийствами.

Существенное внимание уделяет писатель сатирическому изображению жизни губернского города с его руководителями и обывателями (см. записи „Большие идеи“ от 12 сентября 1870 г.). В это время уже определяются в общих чертах образы фон Лембке и его либеральничающей супруги: „…лицо Губернаторши. Губернаторша принадлежит к злокачественному разряду партии «Вести». Консерваторша, принцип крупного землевладения. Из тех именно консерваторов, которые не прочь связаться с нигилистами, чтоб произвести бурду. <…> Настраивает на подобные же действия мужа. <…> Губернатор фон Лембке глуп, как бабий пуп. Нечаев сходится с Губернаторшей и с ее идеями, Губернаторша рада, что он ей поддакивает, и пропускает ему нигилизм сознательно, а в другое из его нигилизма и сама верит. Некоторые, например Липутин, думают, что Нечаев притворяется из политики, поддакивая Губернаторше. Но, к удивлению Липутина и всех (Князь угадал это заране и наблюдал), Нечаев искренно сочувствует консерваторам именно по принципу за их цинический нигилизм ко всему, что доселе считалось прекрасным и доблестным, т. е. за их презрение к общему интересу, народу, отечеству и ко всему, что не касается прямо их барских выгод\" (XI, 234–235). В некоторых набросках Достоевский характеризует „развлечения“ представителей губернского общества („Поездка к Тихону н оскорбление его. Поездка к Ивану Яковлевичу“ — XI, 234).

Очевидно, летом 1870 г. Достоевский вводит в роман Инженера (Кириллов). Осенью определяется „РОЛЬ ИНЖЕНЕРА ФАКТИЧЕСКАЯ“ („ИНЖЕНЕР вызвался себя застрелить для общего дела“ — XI, 241), хотя среди набросков мы не находим характеристик этого идейного самоубийцы.

В летних и осенних характеристиках Ставрогина неизменно повторяются три взаимосвязанных мотива: преступление над девочкой, неудавшееся раскаяние у Тихона и самоубийство Ставрогина. В ряде набросков разрабатывается сцена свидания Ставрогина с Тихоном.

В одной из августовских записей читаем:

„Итог. Ставрогин как характер: все благородные порывы до чудовищной крайности (Тихон) и все страсти (при скуке непременно). Бросается и на Воспитанницу, и на Красавицу. Объясняет Воспитаннице секрет, но до самого крайнего момента, даже в письме со станции, не говорит о девочке. <…> Требует Воспитанницу к себе с эгоизмом, презирая и не веруя в помощь человека. Наслаждается глумлением над Красавицей, Ст<епаном> Т<рофимови>чем, братом Хромоножки, над матерью и даже над Тихоном. Красавицу он действительно не любил и презирал, но когда она отдалась, вспыхнул страстью вдруг (обманчивой и минутной, но бесконечной) и совершил преступление. Потом разочаровался. Он улизнул от наказания, но сам повесился. <…> В письме со станции не зовет Воспитанницу, а только объясняет про Ури. <…> Гордость его в том, что не побоюсь, например, объявления о Хромоножке, и боится. Сознает, что не готов для подвига и что никогда не будет готов“ (XI, 208–209).

Обобщающую характеристику Ставрогина Достоевский набрасывает 1 ноября 1870 г.: „Приехал же Nicolas действительно в ужасном и загадочном состоянии духа. В нем боролись две идеи: 1) Лиза — овладеть ею — идея жестокая и хищная. 2) Подвиг, восстание на зло, великодушная идея победить. Он потому сходится сначала с Шатовым, потом с Тихоном. Хочет и исповедовать себя перед всеми, и наказать себя стыдом Хромоножки. <…> Обновление и воскресение для него заперто единственно потому, что он оторван от почвы, следственно не верует и не признает народной нравственности. Подвиги веры, например, для него ложь. Отвлеченное же понятие об общечеловеческой, гуманной совести на деле несостоятельно. Это выставить. Он вдруг падает, хотя, например, распоряжение насчет Ури уже сделано…“ (XI, 239).

7 (19) октября 1870 г. Достоевский высылает в Москву начало первой части романа. В сопроводительном письме в редакцию „Русского вестника“ он сообщает: „Здесь, в высылаемом, заключается половина первой части. Всех частей — три. Каждая часть имеет четыре деления (которые обозначены у меня римскими цифрами и заголовком). Каждое деление дробится далее на главы. (Всего высылаю теперь 62 полулистка почтовой бумаги малого формата.) III и IV отделы первой части будут высланы мною в редакцию «Русского вестника» в ноябре нынешнего 1870 г “ (XXIX2, 140).

Отправив начало „Бесов“ в редакцию, Достоевский с октября по декабрь работает над последними главами первой части. Очень долго не может окончательно определиться сюжетный план пятой главы („Премудрый змий“). В декабре Достоевский еще предполагал закончить первую часть „Бесов“ сценой именин и ареста Степана Трофимовича, о чем свидетельствуют записи: „ПЕРВАЯ ЧАСТЬ КОНЧАЕТСЯ АРЕСТОМ СТ<ЕПАНА> ТРОФИМОВИЧА. 25 декабря (1870)“ и „27 декабря (1870). <…> Не кончить ли после стихов арестом 1-ю часть? NB. ДЕРЖАТЬСЯ ЗДЕСЬ, НЕ УНИЧТОЖИТЬ ЛИ СОВСЕМ АРЕСТ?“ (XI, 258, 260) Известные трудности вызывает у Достоевского избранная им форма повествования. „Главное — особый тон рассказа, и все спасено, — записывает он 27 декабря 1870 г — <…> Нечаев начинает с сплетен и обыденностей, a Князь раскрывается постепенно в действии и без всяких объяснений. Про одного Степана Трофимовича всегда с объяснениями, точно он герой» (XI, 261).

5

Деятельность тайного общества „Народная расправа“, убийство пятью членами этой организации — С. Г. Нечаевым, П. Г. Успенским, А. К. Кузнецовым, И. Г. Прыжовым, H. H. Николаевым — слушателя Петровской земледельческой академии И. И. Иванова, процесс над большой группой революционеров, проходивший в 1871 г. в Петербурге и широко освещавшийся в русской и зарубежной печати, — вот тот главный по значимости реальный пласт, который лег в основу самого злободневного и тенденциозного романа Достоевского. Внимание писателя привлекли обстоятельства убийства, идеологические и организационные принципы общества, пропагандистская литература, фигуры соучастников преступления и более всего, естественно, личность руководителя и вдохновителя „Народной расправы“ — С. Г. Нечаева.

С. Г. Нечаев (1847–1882) родился в семье мещанина в селе Иваново-Вознесенском Владимирской губернии. В 14 лет он служил рассыльным в конторе фабрики Горелина. В 1866 г. переселился в Петербург, где сдал учительский экзамен, получив место в Андреевском училище. Затем (в 1867 г.) Нечаев преподавал в Сергиевском приходском училище, а с осени 1868 г. состоял вольнослушателем в Петербургском университете, где примкнул к радикальному кругу студенчества, принимал активное участие в студенческих беспорядках, имевших место весной 1869 г. Окружив себя ореолом мученика, он бежал в Швейцарию. Там состоялась его встреча с М. А. Бакуниным и Н. П. Огаревым, сыгравшая огромную роль в будущей деятельности Нечаева. Ему удалось завоевать симпатии Бакунина и Огарева, увлеченных энергией и энтузиазмом молодого революционера. Бакунин попытался через посредство Нечаева организовать в России революционное общество, которое воплотило бы его анархистскую программу и идеалы. Нечаев вернулся в Россию в сентябре с выданным ему Бакуниным мандатом мифического „Русского отдела всемирного революционного союза“.[355] Максимально используя предоставленные Бакуниным полномочия, афишируя свои мнимые тесные связи с вождями русской эмиграции в Женеве (в том числе с Герценом, которого он вообще не знал), Нечаев организовал в Москве несколько пятерок преимущественно из студентов Петровской земледельческой академии. Свою организацию он назвал „Народной расправой“. Диктаторские приемы Нечаева вызвали внутри общества серьезные трения, которые привели к столкновению Нечаева с Ивановым. Убийство последнего по указанию Нечаева положило конец деятельности „Народной расправы“. Сам Нечаев бежал за границу, откуда наблюдал за процессом над бывшими своими товарищами. Выданный в 1872 г. царскому правительству швейцарскими властями, он был привезен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость. 8 января 1873 г. Московский окружной суд приговорил Нечаева к лишению всех прав состояния, каторжным работам в рудниках на 20 лет и вечному поселению в Сибири. Над Нечаевым был совершен обряд публичной казни, после чего его заточили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

Бакунин писал Огареву 2 ноября 1872 г., узнав о выдаче Нечаева царскому правительству, что Нечаев „на этот раз вызовет из глубины своего существа, запутавшегося, загрязнившегося, но далеко не пошлого, всю свою первобытную энергию и доблесть. Он погибнет героем, и на этот раз ничему и никому не изменит. Такова моя вера“.[356] Действительно, Нечаев и в крепости не прекратил своей деятельности. Он сумел распропагандировать команду Алексеевского равелина и подготовить побег, который, однако, не удался. После раскрытия планов побега Нечаева совершенно изолировали и установили для него необычайно жестокий тюремный режим, быстро подорвавший его здоровье. Умер Нечаев 21 ноября 1882 г. от общей водянки, осложненной цинготной болезнью

Письма Бакунина говорят и об имевшихся между Бакуниным и Нечаевым разногласиях. Бакунин, после того как деятельность Нечаева приобрела скандальную огласку, предлагал последнему обратить внимание на нравственную сторону дела: „Общий братский контроль всех над каждым, контроль отнюдь не привязчивый, не мелочный, а главное не злостный, должен заменить вашу систему иезуитского контролирования и должен сделаться нравственным воспитанием и опорою для нравственной силы каждого члена; основанием взаимной братской веры, на которой зиждется вся внутренняя, а потому и внешняя сила общества“.[357] Однако Бакунин в значительной степени ответствен за нечаевские действия в России. „Мандат, данный Бакуниным, а также рекомендации к Любеку Каравелову в Бухарест, много послужили Нечаеву. В Москве в особенности этот мандат произвел впечатление на Успенского и других“, — свидетельствует З. Ралли.[358] Бакунин прекрасно отдавал себе в этом отчет. Уже разуверившись в Нечаеве, он настойчиво пытался вытащить его из „грязи“ и, лишь исчерпав все возможности, отрекся от непокорного „ученика“.

Программа общества „Народная расправа“, принципы и структура организации нашли наиболее яркое воплощение в „Катехизисе революционера“. В „Катехизисе“ несомненно ощутимы идеи прокламаций и брошюр Бакунина. „Наше дело — страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение“, — провозглашалось в „Катехизисе“ в полном согласии с идеями Бакунина.[359] Вслед за Бакуниным „Катехизис“ особенно рассчитывал на романтизированного, легендарного русского разбойника: „…сближаясь с народом, — говорится здесь, — мы прежде всего должны соединиться с теми элементами народной жизни, которые со времени основания московской государственной силы не переставали протестовать не на словах, а на деле против всего, что прямо или косвенно связано с государством <…> соединимся с диким разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России“.[360]

В двух важнейших разделах „Катехизиса“ сформулирована суть явления, получившего у современников и последующих поколений собирательное наименование „нечаевщины“: „Отношение революционера к товарищам по революции“ и „Отношения революционера к обществу“. Ратуя за „солидарность“ и „единодушие“ в среде революционеров, „Катехизис“ совмещал эти положения с неравенством и иерархическим устройством организации, с подразделением революционеров на несколько разрядов: „У каждого товарища должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьего разрядов, т. е. не совсем посвященных. На них он должен смотреть как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение. Он должен экономически тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу“.[361] „Польза революционного дела“, а не „личные чувства“, утверждал „Катехизис“, должна стать единственной мерой в отношении революционера к своим товарищам. Именно эти утилитарные и ригористические пункты „Катехизиса“ дали „право“ Нечаеву и его сообщникам расправиться с непокорным и сомневающимся Ивановым. Теми же соображениями „пользы дела“ оправдывалась в „Катехизисе“ возможность и допустимость для революционера в необходимых случаях пользоваться иезуитской тактикой, освящавшей все средства: „Революционер должен проникнуть всюду, во все низшие и средние сословия, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в III отделение и даже в Зимний дворец“.[362] „Поганое общество“, подлежащее беспощадному разрушению, подразделялось „Катехизисом“ на шесть категорий. К первой категории были отнесены люди, „особенно вредные для революционной организации“ и потому осужденные на уничтожение в первую очередь; ко второй — те, которым „даруют только временно жизнь, чтобы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта“; к третьей —„множество высокопоставленных скотов или личностей <…> пользующихся по положению богатством, связями, влиянием, силой“: их предлагалось всячески опутывать и эксплуатировать, „сделать <…> своими рабами“; к четвертой — „государственные честолюбцы и либералы“, причем предписывалось „скомпрометировать их донельзя <…> и их руками мутить государство“; к пятой — доктринеры, конспираторы, революционеры, „праздно глаголящие“, которых необходимо толкать на „практические“ дела, в результате чего последует „бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих“. К шестой категории причислялись женщины, в свою очередь подразделявшиеся на три разряда: первый соответствовал третьей и четвертой категориям мужчин; второй — пятой мужской категории, а женщины третьего разряда квалифицировались как „совсем наши“ и предлагалось смотреть на них „как на драгоценные сокровища наши, без помощи которых нам обойтись невозможно“.[363]

Такова в основных чертах теоретическая программа созданного Нечаевым общества. Бессмысленное и аморальное убийство Иванова, совершенное в согласии с тезисами „Катехизиса“, наглядно продемонстрировало ее вред и опасность для революционного движения.

Авантюристические методы организации и система Нечаева, его диктаторские приемы вызывали в среде революционной молодежи скептическую, а порой и отрицательную реакцию еще до убийства Иванова: показательны в этом отношении позиция М. Ф. Негрескула, непримиримо резко относившегося к самому Нечаеву и его деятельности, и В. А. Черкезова, автора аналогичного по духу письма, зачитывавшегося на процессе 1871 г. Убийство Иванова и все обстоятельства, с ним связанные, публикация в прессе расшифрованного „Катехизиса“ способствовали почти единодушному осуждению и резкой критике деятельности Нечаева и его общества радикальной и революционной интеллигенцией России. Н. К. Михайловский, Г. А. Лопатин, В. И. Засулич, А. И. Герцен и многие другие оставили недвусмысленно ясные отрицательные оценки „нечаевщины“.