Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Поедешь? — спросила она почти робко.

— Поеду, — ответила Даша.

— Собирайся! Едем вместе!

Даша посмотрела вопросительно.

А что мне теперь здесь делать? Не всё ли равно? Я тоже в Ури запишусь и проживу в ущелье… Не беспокойся, не помешаю.

Начали быстро собираться, чтобы поспеть к полуденному поезду. Но не прошло получаса, как явился из Скворешников Алексей Егорыч. Он доложил, что Николай Всеволодович «вдруг» приехали поутру, с ранним поездом, и находятся в Скворешниках, но «в таком виде, что на вопросы не отвечают, прошли по всем комнатам и заперлись на своей половине…».

Сидя в темноте, он смотрел на первые ракеты, взмывавшие в небо из Нонсача, обрызгивая золотом низкие облака далеко над проливом Лонг-Айленд.

— Я помимо их приказания заключил приехать и доложить, — прибавил Алексей Егорыч с очень внуши тельным видом.

В трубке раздавались длинные гудки.

Варвара Петровна пронзительно поглядела на него и не стала расспрашивать. Мигом подали карету. Поехала с Дашей. Пока ехали, часто, говорят, крестилась.



На «своей половине» все двери были отперты, и нигде Николая Всеволодовича не оказалось.

Глухари не пытались остановить Эдди Хендрикса, когда он сполз с дивана на колени, потом поднялся и, чуть не свалив телевизор с подставки, в бешеном остервенении заковылял на кухню.

— Уж не в мезонине ли-с? — осторожно произнес Фомушка.

Карен видела, как этот жирный коротышка зашел за стойку и повернулся спиной к плите, пытаясь дотянуться руками до краников. Она услышала, как вспыхнул газ. Увидела, как запрыгали язычки пламени. С мокрым шипением они из синих стали оранжевыми. Счет шел на секунды. За телом Хендрикса теперь ничего не было видно, но по тошнотворному запаху паленого мяса Карен поняла, что он держит связанные запястья над горелками. Потом он вдруг развернулся и — хотя до него уже, вероятно, дошло, что лента была огнеупорная, — сунул залепленный рот в кольцо голубого огня.

Замечательно, что следом за Варварой Петровной на «свою половину» вошло несколько слуг; а остальные слуги все ждали в зале. Никогда бы они не посмели прежде позволить себе такого нарушения этикета. Варвара Петровна видела и молчала.

Она не слышала телефонного звонка.

Взобрались и в мезонин. Там было три комнаты; но ни в одной никого не нашли.

Слышала лишь негромкий звук, закупоренный в глотке детектива, сдавленный крик, заглушавший все прочие звуки, крик, от которого ее бросило в дрожь, когда Хендрикс с горящими волосами и вылезающими из орбит глазами снова вышел на середину комнаты. Она видела, как Рой-Рой посторонился, уступая ему дорогу, посмеиваясь над его шутовскими ужимками. Натолкнувшись на стул, Эдди плюхнулся на пол.

Снова зазвонил телефон.

— Да уж не туда ли пошли-с? — указал кто-то на дверь в светелку. В самом деле, всегда затворенная дверца в светелку была теперь отперта и стояла настежь. Подыматься приходилось чуть не под крышу по деревянной, длинной, очень узенькой и ужасно крутой лестнице. Там была тоже какая-то комнатка.

Карен мельком взглянула на Доната, по-прежнему тихо сидевшего рядом, прилипнув глазами к экрану.

— Я не пойду туда. С какой стати он полезет туда? — ужасно побледнела Варвара Петровна, озираясь на слуг. Те смотрели на нее и молчали. Даша дрожала.

С трудом поднявшись с дивана, она подбежала к Хендриксу и опустилась возле него на колени, словно желая утешить умирающего. Но она мало что могла сделать. Разве что попытаться подолом сбить пламя с его головы. С того, что осталось от затейливо зачесанных прядей, искристо тлеющих теперь вдоль естественной линии роста волос.

Варвара Петровна бросилась по лесенке; Даша за нею; но едва вошла в светелку, закричала и упала без чувств.

Поняв после третьего звонка, что нужно дотянуться до телефона, прежде чем заработает автоответчик, Карен подползла к камину, обогнув еще дергающееся тело Эдди, и спихнула трубку с рычагов.

— Помогите ради бога, — прорыдала она в микрофон; пятки детектива барабанили по полу в метре от ее уха, непроизвольно отбивая вечернюю зорю. — Тут убийство.

Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: «Никого не винить, я сам». Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасенный про запас. Крепкий шелковый снурок, очевидно заранее припасенный и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Всё означало преднамеренность и сознание до последней минуты.

На том конце провода молчали.

Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство.

— Его убили. Вы слушаете? Тут убийство.

Убитый вдруг сел, вытянувшись в струнку, как человек, проснувшийся от кошмарного сна, потом повалился на бок, протяжно и ужасающе громко испустив газ.

Карен промямлила адрес, умоляя звонившего вызвать полицию, уже зная, что над ней стоит Рой-Рой.

Приложение

Когда по телу Хендрикса прошла последняя судорога и оно застыло в неподвижности, Рой-Рой мягко оттащил Карен от телефона и взял трубку.

Карен успела услышать сигнал отбоя.

* * *

Она сидела на полу, глядя исподлобья, как Донат и Рой-Рой переговариваются знаками при мертвенном сиянии телеэкрана; на стене мельтешили заикающиеся тени их пальцев.

Эти двое еще спорили — Карен нетрудно было догадаться, о чем, — когда Донат, направив пульт на телевизор, положил конец дискуссии. Больше никаких разговоров.

Очевидно, они приняли решение по ее поводу.

Карен в ужасе отпрянула, когда подошел Донат и, пихнув ногой тело детектива, присел рядом с ним на корточки. Она заметила, как в его руках блеснула маленькая бритвочка, и отвернулась, вспомнив о коллекции «фантов» в багажнике «линкольна». Но от звука укрыться она не могла.

Глава девятая. У Тихона

Сделав дело, Донат удалился, глухо посвистывая.

I

Когда Карен повели в гараж, он же поддерживал ее под руку, помогая спуститься по лестнице. При первом же прикосновении его руки, липкой от крови Эдди Хендрикса, у нее подкосились ноги.

Но упасть ей не дали.



Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу у комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович, по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему ровно в половину десятого с утреннею чашкою кофею и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому. На осторожный спрос Алексея Егоровича: «Не будет ли каких приказаний?» — ничего не ответил. По улице шел, смотря в землю, в глубокой задумчивости и лишь мгновениями подымая голову, вдруг выказывал иногда какое-то неопределенное, но сильное беспокойство. На одном перекрестке, еще недалеко от дому, ему пересекла дорогу толпа проходивших мужиков, человек в пятьдесят или более; они шли чинно, почти молча, в нарочном порядке. У лавочки, возле которой с минуту пришлось ему подождать, кто-то сказал, что это «шпигулинские рабочие». Он едва обратил на них внимание. Наконец около половины одиннадцатого дошел он к вратам нашего Спасо-Ефимьевского Богородского монастыря*, на краю города, у реки. Тут только он вдруг как бы что-то вспомнил, остановился, наскоро и тревожно пощупал что-то в своем боковом кармане и — усмехнулся. Войдя в ограду, он спросил у первого попавшегося ему служки: как пройти к проживавшему в монастыре на спокое архиерею Тихону. Служка принялся кланяться и тотчас же повел его. У крылечка, в конце длинного двухэтажного монастырского корпуса, властно и проворно отбил его у служки повстречавшийся с ними толстый и седой монах и повел его длинным узким коридором, тоже всё кланяясь (хотя по толстоте своей не мог наклоняться низко, а только дергал часто и отрывисто головой) и всё приглашая пожаловать, хотя Ставрогин и без того шел за ним. Монах всё предлагал какие-то вопросы и говорил об отце архимандрите; не получая же ответов, становился всё почтительнее. Ставрогин заметил, что его здесь знают, хотя, сколько помнилось ему, он здесь бывал только в детстве. Когда дошли до двери в самом конце коридора, монах отворил ее как бы властною рукой, фамильярно осведомился у подскочившего келейника, можно ль войти, и, даже не выждав ответа, отмахнул совсем дверь и, наклонившись, пропустил мимо себя «дорогого» посетителя: получив же благодарность, быстро скрылся, точно бежал. Николай Всеволодович вступил в небольшую комнату, и почти в ту же минуту в дверях соседней комнаты показался высокий и сухощавый человек, лет пятидесяти пяти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределенною улыбкой и с странным, как бы застенчивым взглядом. Это и был тот самый Тихон, о котором Николай Всеволодович в первый раз услыхал от Шатова и о котором он, с тех пор, успел собрать кое-какие сведения.

Рой-Рой снял с нее колье. Она не могла сказать наверняка ни кто из них повалил ее спиной на капот «вольво», ни чьи руки задрали ей подол. Смех, с которым они обнаружили, что на ней нет нижнего белья, казалось, доносился из другой комнаты.

Онемение, возникшее под ложечкой, медленно распространялось по всему телу. Ее дико затрясло.

Сведения были разнообразны и противуположны, но имели и нечто общее, именно то, что любившие и не любившие Тихона (а таковые были), все о нем как-то умалчивали — нелюбившие, вероятно, от пренебрежения, а приверженцы, и даже горячие, от какой-то скромности, что-то как будто хотели утаить о нем, какую-то его слабость, может быть юродство. Николай Всеволодович узнал, что он уже лет шесть как проживает в монастыре и что приходят к нему и из самого простого народа, и из знатнейших особ; что даже в отдаленном Петербурге есть у него горячие почитатели и преимущественно почитательницы. Зато услышал от одного осанистого нашего «клубного» старичка, и старичка богомольного, что «этот Тихон чуть ли не сумасшедший, по крайней мере совершенно бездарное существо и, без сомнения, выпивает». Прибавлю от себя, забегая вперед, что последнее решительный вздор, а есть одна только закоренелая ревматическая болезнь в ногах и по временам какие-то нервные судороги. Узнал тоже Николай Всеволодович, что проживавший на спокое архиерей, по слабости ли характера или «по непростительной и несвойственной его сану рассеянности», не сумел внушить к себе, в самом монастыре, особливого уважения. Говорили, что отец архимандрит, человек суровый и строгий относительно своих настоятельских обязанностей и, сверх того, известный ученостию, даже питал к нему некоторое будто бы враждебное чувство и, осуждал его (не в глаза, а косвенно) в небрежном житии и чуть ли не в ереси. Монастырская же братия тоже как будто относилась к больному святителю не то чтоб очень небрежно, а, так сказать, фамильярно. Две комнаты, составлявшие келью Тихона, были убраны тоже как-то странно. Рядом с дубоватою старинною мебелью с протертой кожей стояли три-четыре изящные вещицы: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг, столики, этажерки — всё дареное. Был дорогой бухарский ковер, а рядом с ним и циновки. Были гравюры «светского» содержания и из времен мифологических, а тут же, в углу, большой киот с сиявшими золотом и серебром иконами, из которых одна древнейших времен, с мощами. Библиотека тоже, говорили, была составлена слишком уж многоразлично и противуположно: рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные, «а может быть, еще и хуже». После первых приветствий, произнесенных почему-то с явною обоюдною неловкостию, поспешно и даже неразборчиво, Тихон провел гостя в свой кабинет и усадил на диване, перед столом, а сам поместился подле в плетеных креслах. Николай Всеволодович всё еще был в большой рассеянности от какого-то внутреннего подавлявшего его волнения. Похоже было на то, что он решился на что-то чрезвычайное и неоспоримое и в то же время почти для него невозможное. Он с минуту осматривался в кабинете, видимо не замечая рассматриваемого; он думал и, конечно, не знал о чем. Его разбудила тишина, и ему вдруг показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза и даже с какой-то ненужной смешной улыбкой. Это мгновенно возбудило в нем отвращение; он хотел встать и уйти, тем более что Тихон, по мнению его, был решительно пьян. Но тот вдруг поднял глаза и посмотрел на него таким твердым и полным мысли взглядом, а вместе с тем с таким неожиданным и загадочным выражением, что он чуть не вздрогнул. Ему с чего-то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришел, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой причины), и если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его унижения.

В темноте светлел серый круг — единственное глухое окно, выходившее в задний дворик, где обычно играл Нед. Карен сконцентрировалась на нем, словно это была мандала,[56] обладающая силой оберега. Что бы ни случилось, она должна пройти через это ради своего сына.

— Вы меня знаете? — спросил он вдруг отрывисто, — рекомендовался я вам или нет, когда вошел? Я так рассеян…

Две пары рук слаженно блуждали по ее телу, как будто глухарям было не впервой проделывать это сообща.

Сквозь негромкие животные звуки, которые они издавали, Карен услышала шум приближающегося автомобиля. Она узнала внедорожник Джо по характерному пению мотора. Похоже, фары были выключены.

— Вы не рекомендовались, но я имел удовольствие видеть вас однажды, еще года четыре назад, здесь в монастыре… случайно.

Парни продолжали делать свое дело.

Тихон говорил очень неспешно и ровно, голосом мягким, ясно и отчетливо выговаривая слова.

Машина остановилась у дверей гаража; мотор работал, звучала музыка — пленка с песенками из диснеевских фильмов, которую Джо подарил Неду на последний день рождения. «Я построю дом кирпичный», — задорно проверещали хором три поросенка.

— Я не был в здешнем монастыре четыре года на зад, — даже как-то грубо возразил Николай Всеволодович, — я был здесь только маленьким, когда вас еще тут совсем не было.

Карен попыталась подать голос, но один из парней накрыл ее рот своим. Потом щелкнула дверца автомобиля, из салона мигом вырвался свет и желтой нитью протянулся по полу гаража.

— Может быть, забыли? — осторожно и не настаивая заметил Тихон.

Я ПОСТРОЮ ДОМ КИРПИЧНЫЙ…

— Нет, не забыл; и смешно, если б я не помнил, — как-то не в меру настаивал Ставрогин, — вы, может быть, обо мне только слышали и составили какое-нибудь понятие, а потому и сбились, что видели.

Тихон смолчал. Тут Николай Всеволодович заметил, что по лицу его проходит иногда нервное содрогание, признак давнишнего нервного расслабления.

Дверца захлопнулась.

— Я вижу только, что вы сегодня нездоровы, — сказал он, — и, кажется, лучше, если б я ушел.

Парни замерли. Донат остался с Карен — языка из ее рта он не вынул, зато приставил к животу нож, — Рой-Рой же, застегнув штаны, потрюхал к воротам гаража.

Он даже привстал было с места.

— Да, я чувствую сегодня и вчера сильные боли в ногах и ночью мало спал…

Теперь она узнала голос Джо, сказавшего кому-то в машине, что он только на минутку. Внутри у нее все оборвалось, когда она услышала ответ ребенка.

Тихон остановился. Гость его снова и внезапно впал опять в свою давешнюю неопределенную задумчивость. Молчание продолжалось долго, минуты две.



— Вы наблюдали за мной? — спросил он вдруг тревожно и подозрительно.

— Я на вас смотрел и припоминал черты лица вашей родительницы. При несходстве внешнем много сходства внутреннего, духовного.

Джо сложил все вещи в чемодан, кроме зеленого «защитного» одеяльца, которое он запихал под футболку. Потом вернулся к окну взглянуть, как там мальчик. Ага, на месте, надежно пристегнут к переднему сиденью, бледное личико прижато к стеклу. Джо помахал ему, но мальчик не ответил.

— Никакого сходства, особенно духовного. Даже со-вер-шенно никакого! — затревожился опять, без нужды и не в меру настаивая, сам не зная почему, Николай Всеволодович. — Это вы говорите так… из сострадания к моему положению и вздор, — брякнул он вдруг. — Ба! разве мать моя у вас бывает?

Он посмотрел на часы. Тридцать минут!.. На поездку, которая должна была занять десять. Но не винить же малыша за то, что он покочевряжился. Откуда ему было знать, что все в порядке? Естественно, он испугался. Они благополучно выбрались из дома, но в парке Нед проснулся у него на руках, разревелся и стал вырываться. Джо удалось успокоить его, только когда он сказал, что они едут за одеяльцем. А потом вместе отправятся в большое путешествие.

Познакомившись поближе, они научатся доверять друг другу: все-таки кровные узы что-то да значат. То, что Нед заговорил с ним именно сейчас, в машине — ведь он впервые в жизни услышал голос своего сына, — только подтвердило его теорию. Джо был уверен, что его приезд сделал свое дело. Его вмешательство — назовите это кармой, если угодно, — помогло мальчику обрести голос.

— Бывает.

Оглядев напоследок комнату, Джо выключил свет и еще немного постоял, слушая глухой гул работающего вхолостую мотора и — после короткой паузы на пленке, которую он поставил для Неда, — размашистое вступление к «Однажды во сне» из «Белоснежки». С чемоданом в руке.

— Не знал. Никогда не слыхал от нее. Часто?

Потом прошел по коридору в сторону гостиной.

— Почти ежемесячно, и чаще.

Дверь ее была приоткрыта, и Джо уловил кисло-сладкий запах паленого, который на лестнице стал сильнее.

— Никогда, никогда не слыхал. Не слыхал. А вы, конечно, слышали от нее, что я помешанный, — прибавил он вдруг.

Он резко остановился.

— Нет, не то чтобы как о помешанном. Впрочем, и об этой идее слышал, но от других.

Звук шагов, эхом повторявших его поступь, не затих. Внизу кто-то ходил. Джо услышал, как заскрежетали по гравию ворота гаража, затем — щелчок открывшейся дверцы автомобиля. Он бросился назад в спальню и, выглянув в окно, успел заметить, как на водительское место внедорожника усаживается крепкий, коренастый мужчина.

— Вы, стало быть, очень памятливы, коли могли о таких пустяках припомнить. А о пощечине слышали?

Джо увидел, что мальчик оглянулся.

— Слышал нечто.

В ту же секунду тощий — Донат — вышел из гаража, перекинув через плечо что-то похожее на монтировку.

— То есть всё. Ужасно много у вас времени лишнего. И об дуэли?

Все это время они были здесь — ждали его.

— И о дуэли.

— Вы много очень здесь слышали. Вот где газет не надо. Шатов предупреждал вас обо мне? А?

IV ЭДЖУОТЕР

— Нет. Я, впрочем, знаю господина Шатова, но давно уже не видал его.

— Гм… Что это у вас там за карта? Ба, карта последней войны! Вам-то это зачем?

— Справлялся по ландкарте* с текстом. Интереснейшее описание.

— Покажите; да, это недурное изложение. Странное, однако же, для вас чтение.

Он придвинул к себе книгу и мельком взглянул на нее. Это было одно объемистое и талантливое изложение обстоятельств последней войны*, не столько, впрочем, в военном, сколько в чисто литературном отношении. Повертев книгу, он вдруг нетерпеливо отбросил ее.

— Я решительно не знаю, зачем я пришел сюда? — брезгливо произнес он, смотря прямо в глаза Тихону, будто ожидая от него же ответа.

— Вы тоже как бы нездоровы?

— Да, нездоров.

И вдруг он, впрочем в самых кратких и отрывистых словах, так что иное трудно было и понять, рассказал, что он подвержен, особенно по ночам, некоторого рода галлюцинациям, что он видит иногда или чувствует подле себя какое-то злобное существо, насмешливое и «разумное», «в разных лицах и в разных характерах, но оно одно и то же, а я всегда злюсь…».

Дики и сбивчивы были эти открытия и действительно как бы шли от помешанного. Но при этом Николай Всеволодович говорил с такою странною откровенностью, не виданною в нем никогда, с таким простодушием, совершенно ему несвойственным, что, казалось, в нем вдруг и нечаянно исчез прежний человек совершенно. Он нисколько не постыдился обнаружить тот страх, с которым говорил о своем привидении. Но все это было мгновенно и так же вдруг исчезло, как и явилось.

— Всё это вздор, — быстро и с неловкой досадой проговорил он, спохватившись. — Я схожу к доктору.

— Несомненно сходите, — подтвердил Тихон.

— Вы так говорите утвердительно… Вы видали таких, как я, с такими видениями?

— Видывал, но очень редко. Запомнил лишь одного такого же в моей жизни, из военных офицеров, после потери им своей супруги, незаменимой для него подруги жизни. О другом лишь слышал. Оба были излечены за границей… И давно вы сему подвержены?

— Около году, но всё это вздор. Я схожу к доктору. И все это вздор, вздор ужасный. Это я сам в разных видах, и больше ничего. Так как я прибавил сейчас эту… фразу, то вы, наверно, думаете, что я все еще сомневаюсь и не уверен, что это я, а не в самом деле бес?

Тихон посмотрел вопросительно.

— И… вы видите его действительно? — спросил он, то есть устраняя всякое сомнение в том, что это несомненно фальшивая и болезненная галлюцинация, — видите ли вы в самом деле какой-нибудь образ?

— Странно, что вы об этом настаиваете, тогда как я уже сказал вам, что вижу, — стал опять раздражаться с каждым словом Ставрогин, — разумеется, вижу, вижу так, как вас… а иногда вижу и не уверен, что вижу, хоть и вижу… а иногда не уверен, что я вижу, и не знаю, что правда: я или он… вздор всё это. А вы разве никак не можете предположить, что это в самом деле бес? — прибавил он, засмеявшись и слишком резко переходя в насмешливый тон, — ведь это было бы сообразнее с вашей профессией?

— Вероятнее, что болезнь, хотя…

— Хотя что?

— Беси существуют несомненно, но понимание о них может быть весьма различное.

— Вы оттого опять опустили сейчас глаза, — подхватил Ставрогин с раздражительной насмешкой, — что вам стало стыдно за меня, что я в беса верую, а под видом того что не верую, хитро задаю вам вопрос: есть ли он или нет в самом деле?

Тихон неопределенно улыбнулся.

— И знаете, вам вовсе нейдет опускать глаза: неестественно, смешно и манерно, а чтоб удовлетворить вас за грубость, я вам серьезно и нагло скажу: я верую в беса, верую канонически, в личного, не в аллегорию, и мне ничего не нужно ни от кого выпытывать, вот вам и всё. Вы должны быть ужасно рады…

Он нервно, неестественно засмеялся. Тихон с любопытством смотрел на него мягким и как бы несколько робким взглядом.

— В бога веруете? — брякнул вдруг Ставрогин.

— Верую.

— Ведь сказано, если веруешь и прикажешь горе сдвинуться, то она сдвинется*…впрочем, вздор. Однако я все-таки хочу полюбопытствовать: сдвинете вы гору или нет?

— Бог повелит, и сдвину, — тихо и сдержанно произнес Тихон, начиная опять опускать глаза.

— Ну, это всё равно, что сам бог сдвинет. Нет, вы, вы, в награду за веру в бога?

— Может быть, и не сдвину.

— «Может быть»? Это недурно. Почему же сомневаетесь?

— Не совершенно верую.

— Как? вы не совершенно? не вполне?

— Да… может быть, и не в совершенстве.

— Ну! По крайней мере все-таки веруете, что хоть с божиею-то помощию сдвинете, и это ведь не мало. Это все-таки побольше, чем très peu[305] одного тоже архиепископа, правда под саблей*. Вы, конечно, и христианин?

— Креста твоего, господи, да не постыжуся, — почти прошептал Тихон, каким-то страстным шепотом и склоняя еще более голову. Уголки губ его вдруг задвигались нервно и быстро.

— А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в бога? — засмеялся Ставрогин.

— О, очень можно, сплошь и рядом, — поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся.

— И уверен, что такую веру вы находите все-таки почтеннее, чем полное безверие… О, поп! — захохотал Ставрогин. Тихон опять улыбнулся ему.

— Напротив, полный атеизм почтеннее светского равнодушия, — прибавил он весело и простодушно.

— Ого, вот вы как.

— Совершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совершеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха.

— Однако вы… вы читали Апокалипсис?

— Читал.

— Помните ли вы: «Ангелу Лаодикийской церкви напиши…»?

— Помню. Прелестные слова.

— Прелестные? Странное выражение для архиерея, и вообще вы чудак… Где у вас книга? — как-то странно заторопился и затревожился Ставрогин, ища глазами на столе книгу, — мне хочется вам прочесть… русский перевод есть?

— Я знаю, знаю место, я помню очень, — проговорил Тихон.

— Помните наизусть? Прочтите!..

Он быстро опустил глаза, упер обе ладони в колени и нетерпеливо приготовился слушать. Тихон прочел, припоминая слово в слово: «И ангелу Лаодикийской церкви напиши: сие глаголет Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания божия: знаю твои дела; ни холоден, ни горяч; о если б ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч и не холоден, то изблюю тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател, и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты жалок, и беден, и нищ, и слеп, и наг…»*.

— Довольно, — оборвал Ставрогин, — это для середки, это для равнодушных, так ли? Знаете, я вас очень люблю.

— И я вас, — отозвался вполголоса Тихон. Ставрогин замолк и вдруг впал опять в давешнюю задумчивость. Это происходило точно припадками, уже в третий раз. Да и Тихону сказал он «люблю» тоже чуть не в припадке, по крайней мере неожиданно для себя самого. Прошло более минуты.

— Не сердись, — прошептал Тихон, чуть-чуть дотронувшись пальцем до его локтя и как бы сам робея. Тот вздрогнул и гневно нахмурил брови.

— Почему вы узнали, что я рассердился, — быстро произнес он. Тихон хотел было что-то сказать, но тот вдруг перебил его в необъяснимой тревоге:

— Почему вы именно предположили, что я непременно должен был разозлиться? Да, я был зол, вы правы, и именно за то, что вам сказал «люблю». Вы правы, но вы грубый циник, вы унизительно думаете о природе человеческой. Злобы могло и не быть, будь только другой человек, а не я… Впрочем, дело не о человеке, а обо мне. Все-таки вы чудак и юродивый…

Он раздражался всё больше и больше и, странно, не стеснялся в словах:

— Слушайте, я не люблю шпионов и психологов, по крайней мере таких, которые в мою душу лезут. Я никого не зову в мою душу, я ни в ком не нуждаюсь, я умею сам обойтись. Вы думаете, я вас боюсь? — возвысил он голос и с вызовом приподнял лицо, — вы совершенно убеждены, что я пришел вам открыть одну «страшную» тайну и ждете ее со всем келейным любопытством, к которому вы способны? Ну, так знайте, что я вам ничего не открою, никакой тайны, потому что в вас совсем не нуждаюсь.

Тихон твердо посмотрел на него:

— Вас поразило, что Агнец любит лучше холодного, чем только лишь теплого, — сказал он, — вы не хотите быть только теплым. Предчувствую, что вас борет намерение чрезвычайное, может быть ужасное. Если так, то, умоляю, не мучьте себя и скажите всё, с чем пришли.

Воскресенье

— А вы наверно знали, что я с чем-то пришел?

— Я… угадал по лицу, — прошептал Тихон, опуская глаза.

1

Николай Всеволодович был несколько бледен, руки его немного дрожали. Несколько секунд он неподвижно и молча смотрел на Тихона, как бы решаясь окончательно. Наконец вынул из бокового кармана своего сюртука какие-то печатные листики и положил на стол.

— Вот листки, назначенные к распространению, — проговорил он несколько обрывающимся голосом. — Если прочтет хоть один человек, то знайте, что я уже их не скрою, а прочтут и все. Так решено. Я в вас совсем не нуждаюсь, потому что я всё решил. Но прочтите… Когда будете читать, ничего не говорите, а как прочтете — скажите всё…

Том Уэлфорд не сдвинулся со своего аванпоста на границе террасы и верхнего газона. С бутылкой бренди в одной руке и сигарой в другой он сидел, развалившись в кресле, и смотрел на навигационные огни торгового судна, взявшего курс на океан. Он провожал глазами расплывчатый профиль корабля, пока тот не миновал неподвижные огни Рая,[57] ненадолго их заслонив, затем — ряд небольших городков на уходящем вкось побережье Коннектикута и, наконец, помигав напоследок красными сигнальными огнями правого борта, с протяжным стоном туманных горнов растворился в ночи.

— Читать ли? — нерешительно спросил Тихон.

Вопреки собственному нетерпению Том потянул еще минуту — вдруг зазвонит телефон, — с угасающей надеждой прислушиваясь, не хлопнет ли, просигналив о возвращении домой, дверца машины под лоджией, потом нащупал мобильник, лежавший рядом на широком деревянном подлокотнике, и нажал кнопку повторного набора номера в Овербеке. Если трубку снова снимет Карен, говорить он не сможет, но хотя бы убедится, что с женой и сыном все в порядке. За прошедшие полчаса он звонил туда уже пятый раз.

— Читайте; я давно спокоен.

— Нет, без очков не разберу, печать тонкая, заграничная.

Том ждал до последнего и дал отбой до того, как Хейнс ответил. Не желая слышать звук его голоса, сохранившегося на автоответчике.

— Вот очки, — подал ему со стола Ставрогин и отклонился на спинку дивана. Тихон углубился в чтение.

II

Потом допил бренди, поглощая его негреющий огонь, и снова наполнил бокал. Он почувствовал, что потеет: под мышками было мокро, как после пробежки.

Делать было нечего — только ждать.

Печать была действительно заграничная — три отпечатанных и сброшюрованных листочка обыкновенной почтовой бумаги малого формата. Должно быть, отпечатано было секретно в какой-нибудь заграничной русской типографии, и листочки с первого взгляда очень походили на прокламацию. В заголовке стояло: «От Ставрогина».

Задумчиво глядя на фотографию, которую он достал из кармана (нельзя было на вечере упускать Карен из виду, даже на минуту), Том пытался убедить себя, что рано или поздно она все равно вернется домой. Куда ей деваться? Пусть дело приняло непредсказуемый оборот: вожжи выскользнули у него из рук, — но, что бы ни случилось, она должна сознавать, что ее с Недом дом — здесь.

Вношу в мою летопись этот документ буквально. Надо полагать, что он уже многим теперь известен. Я позволил себе лишь исправить орфографические ошибки, довольно многочисленные и даже несколько меня удивившие, так как автор все-таки был человеком образованным и даже начитанным (конечно, судя относительно). В слоге же изменений не сделал никаких, несмотря на неправильности и даже неясности. Во всяком случае явно, что автор прежде всего не литератор.

Теперь, когда они снова втроем.

«От Ставрогина.

Наклонившись вперед, Том взял с садового столика тяжелый светильник «Тиффани» и поднес пламя к уголку фотографии. Одно из добавочных разоблачительных творений детектива, она была единственным физическим доказательством того, что Том знал о существовании Хейнса, что подозревал жену в измене и предполагал, что их сын мог быть не просто удовлетворительным результатом ее «непорочного зачатия» от подогретой капли слизи из контейнера со сжатым азотом.

Я, Николай Ставрогин, отставной офицер, в 186— году жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия. У меня было тогда в продолжение некоторого времени три квартиры. В одной из (них) проживал я сам в номерах со столом и прислугою, где находилась тогда и Марья Лебядкина, ныне законная жена моя. Другие же обе квартиры мои я нанял тогда помесячно для интриги: в одной принимал одну любившую меня даму, а в другой ее горничную и некоторое время был очень занят намерением свести их обеих так, чтобы барыня и девка у меня встретились при моих приятелях и при муже. Зная оба характера, ожидал себе от этой глупой шутки большого удовольствия.

Как подчеркивал доктор Голдстон, это не тот бизнес, где выгодно хранить записи. Все остальное, все мерзкое содержимое желтого конверта, который Серафим вручил ему в парке (фотографии, записи, документы, отчеты сыщика), — все материалы, однозначно могущие обеспечить обвинение Хейнса в попытке присвоить себе его семью, — Том уничтожил в тот день в своем кабинете.

Приготовляя исподволь эту встречу, я должен был чаще посещать одну из сих квартир в большом доме в Гороховой, так как сюда приходила та горничная. Тут у меня была одна лишь комната, в четвертом этаже, нанятая от мещан из русских. Сами они помещались рядом в другой, теснее, и до того, что дверь разделявшая

Эта последняя улика — снимок Карен и Хейнса на фоне неба, обжимавшихся в посткоитальной истоме, пока Нед невинно играл у их ног, — все никак не хотела гореть. При трепещущем пламени свечи Том различил на глянцевой фотографии те признаки сходства между Хейнсом и Недом, которые он еще тогда обвел черным маркером и пометил стрелками. Надо сказать, сходство казалось сильнее — игра света, возможно, — но коль скоро теперь донору была возвращена анонимность, Том позволил себе помечтать о том, что наступит время, когда он, взглянув на сына, увидит в нем только уэлфордовские черты.

Об этом он мечтал с тех самых пор, когда впервые увидел новорожденного Неда — этакого Уинстона Черчилля в миниатюре, спящего на руках у матери.

всегда стояла отворенною, чего я и хотел. Муж у кого-то был в конторе и уходил с утра до ночи. Жена, баба лет сорока, что-то разрезывала и сшивала из старого в новое и тоже нередко уходила из дому относить, что нашила. Я оставался один с их дочерью, думаю, лет четырнадцати, совсем ребенком на вид. Ее звали Матрешей. Мать ее любила, но часто била и по их привычке ужасно кричала на нее по-бабьи. Эта девочка мне прислуживала и убирала у меня за ширмами. Объявляю, что я забыл нумер дома. Теперь, по справке, знаю, что старый дом сломан, перепродан и на месте двух или трех прежних домов стоит один новый, очень большой. Забыл тоже имя моих мещан (а может быть, и тогда не знал). Помню, что мещанку звали Степанидой, кажется, Михайловной. Его не помню. Чьи они, откуда и куда теперь делись — совсем не знаю. Полагаю, что если очень начать их искать и делать возможные справки в петербургской полиции, то найти следы можно. Квартира была на дворе, в углу. Всё произошло в июне. Дом был светло-голубого цвета.

Теперь он жалел о своем звонке в Овербек. Услышал мало чего — и услышал слишком много. Крик Карен о помощи все еще звенел в его ушах. Преследовала неистовая барабанная дробь пяток ее любовника по полу — так близко от трубки… должно быть, он умер у нее на руках. Том не был уверен, легче ли ему будет выказать сочувствие жене, зная, через что ей пришлось пройти.

Однажды у меня со стола пропал перочинный ножик, который мне вовсе был не нужен и валялся так. Я сказал хозяйке, никак не думая о том, что она высечет дочь. Но та только что кричала на ребенка (я жил просто, и они со мной не церемонились) за пропажу какой-то тряпки, подозревая, что та ее стащила, и даже отодрала за волосы. Когда же эта самая тряпка нашлась под скатертью, девочка не захотела сказать ни слова в попрек и смотрела молча. Я это заметил и тут же в первый раз хорошо заметил лицо ребенка, а до тех пор оно лишь мелькало. Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень много детского и тихого, чрезвычайно тихого. Матери не понравилось, что дочь не попрекнула за битье даром, и она замахнулась на нее кулаком, но не ударила; тут как раз подоспел мой ножик. В самом деле, кроме нас троих, никого не было, а ко мне за ширмы входила только девочка. Баба остервенилась, потому что в первый раз прибила несправедливо, бросилась к венику, нарвала из него прутьев и высекла ребенка до рубцов, на моих глазах. Матреша от розог не кричала, но как-то странно всхлипывала при каждом ударе. И потом очень всхлипывала, целый час.

Никто не предполагал, что она там будет.

Но прежде того было вот что: в ту самую минуту, когда хозяйка бросилась к венику, чтобы надергать розог, я нашел ножик на моей кровати, куда он как-нибудь упал

Никаких свидетелей. Они же договаривались.

со стола. Мне тотчас пришло в голову не объявлять, для того чтоб ее высекли. Решился я мгновенно; в такие минуты у меня всегда прерывается дыхание. Но я намерен рассказать всё в более твердых словах, чтоб уж ничего более не оставалось скрытого.

Когда пламя наконец занялось, Том бросил горящий снимок в пепельницу и стал смотреть, как огонь лижет черты Хейнса, зачерняя, искажая и облупливая его лицо, пока фотография не скрутилась в свиток и не сгорела дотла. А вдруг Неда тоже заставили на это смотреть? Расшвыряв пепел сигарой, Том поднялся, прошел вдоль парапета до того места, где скала отвесно нависала над водой, и сбросил вниз еще тлеющее содержимое пепельницы.

Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасности жизни. Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Сознаюсь, что часто я сам искал его, потому что оно для меня сильнее всех в этом роде. Когда я получал пощечины (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит всё, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому, даже намеком, и скрывал как стыд и позор. Но когда меня раз больно били в кабаке в Петербурге и таскали за волосы, я не чувствовал этого ощущения, а только неимоверный гнев, не быв пьян, и лишь дрался. Но если бы схватил меня за волосы и нагнул за границей тот француз, виконт, который ударил меня по щеке и которому я отстрелил за это нижнюю челюсть, то я бы почувствовал упоение и, может быть, не чувствовал бы и гнева. Так мне тогда показалось.

Наверняка Карен пыталась его защитить. Она сообщила адрес, умоляла вызвать полицию. «Передайте им, что я на Уитли, 1154». Не мы. Ни слова о Неде. Где он был, когда все это случилось? Спал в машине?

Всё это для того, чтобы всякий знал, что никогда это чувство не покоряло меня всего совершенно, а всегда оставалось сознание, самое полное (да на сознании-то всё и основывалось!). И хотя овладевало мною до безрассудства, но никогда до забвения себя. Доходя во мне до совершенного огня, я в то же время мог совсем одолеть его, даже остановить в верхней точке; только сам никогда не хотел останавливать. Я убежден, что мог бы прожить целую жизнь как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарен и которое всегда вызывал. Предаваясь до шестнадцати лет, с необыкновенною неумеренностью, пороку, в котором исповедовался Жан-Жак Руссо*,

Или где-то еще?

я прекратил в ту же минуту, как положил захотеть, на семнадцатом году. Я всегда господин себе, когда захочу. Итак, пусть известно, что я ни средой, ни болезнями безответственности в преступлениях моих искать не хочу.

Длинный хвост дыма от фейерверка потянулся в открытое море, напитав влажный воздух легким запахом кордита.[58] Том с минуту постоял, глядя на огни Нонсача за бухтой: его патрицианский взгляд привлекла россыпь серебристых отблесков совсем близко от берега, которые словно бултыхались и мерцали в четком танцевальном ритме.

Когда кончилась экзекуция, я положил ножик в жилетный карман и, выйдя, выбросил на улицу, далеко от дому, так, чтобы никто никогда не узнал. Потом я выждал два дня. Девочка, поплакав, стала еще молчаливее; на меня же, я убежден, не имела злобного чувства. Впрочем, наверно, был некоторый стыд за то, что ее наказали в таком виде при мне, она не кричала, а только всхлипывала под ударами, конечно потому, что тут стоял я и всё видел. Но и в стыде этом она, как ребенок, винила, наверно, одну себя. До сих пор она, может быть, только боялась меня, но не лично, а как постояльца, человека чужого, и, кажется, была очень робка.

Сзади донесся глухой звук шагов.

Вот тогда-то в эти два дня я и задал себе раз вопрос, могу ли я бросить и уйти от замышленного намерения, и я тотчас почувствовал, что могу, могу во всякое время и сию минуту. Я около того времени хотел убить себя от болезни равнодушия; впрочем, не знаю от чего. В эти же два-три дня (так как непременно надо было выждать, чтобы девочка всё забыла) я, вероятно чтоб отвлечь себя от беспрерывной мечты или только на смех, сделал в номерах кражу. Это была единственная кража в моей жизни.

Том резко развернулся.

В этих номерах гнездилось много людей. Между прочим, и жил один чиновник, с семейством, в двух меблированных комнатках; лет сорока, не совсем глупый и имевший приличный вид, но бедный. Я с ним не сходился, и компании, которая там окружала меня, он боялся. Он только что получил жалование, тридцать пять рублей. Главное натолкнуло меня, что мне в самом деле в ту минуту нужны были деньги (хотя я через четыре дня и получил с почты), так что я крал как будто из нужды, а не из шутки. Сделано было нагло и явственно: я просто вошел в его номер, когда жена, дети и он обедали в другой каморке. Тут на стуле у самой двери лежал сложенный вицмундир. У меня вдруг блеснула эта мысль еще в коридоре. Я запустил руку в карман и вытащил портмоне. Но чиновник услышал шорох и выглянул из каморки. Он, кажется, даже видел по крайней мере что-нибудь, но так как не всё, то, конечно, и не поверил глазам. Я сказал, что, проходя коридором, зашел взглянуть,

— Кого там черт…

который час на его стенных. „Стоят-с“, — отвечал он, я и вышел.

В темноте он не сразу узнал мужчину, перемахнувшего через низкую балюстраду в дальнем конце террасы.

Тогда я много пил, и в номерах у меня была целая ватага, в том числе и Лебядкин. Портмоне я выбросил с мелкими деньгами, а бумажки оставил. Было тридцать два рубля, три красных и две желтых. Я тотчас же разменял красную и послал за шампанским; потом еще послал красную, а затем и третью. Часа через четыре, и уже вечером, чиновник выждал меня в коридоре.

— Ну, как жизнь, герой? — спросил Виктор Серафим, прогулочным шагом выходя из мрака.

— Что вы здесь делаете, черт подери? — Не глядя на гостя, Том вернулся к столу, поставил на место пепельницу и взял бокал с бренди. — Или вы полагаете, что можете заявляться ко мне домой, когда вздумается? Вы в своем уме?

— Вы, Николай Всеволодович, когда давеча заходи ли, не сронили ли нечаянно со стула вицмундир… у двери лежал?

Он тяжело опустился в кресло.

— Нет, не помню. А у вас лежал вицмундир?

Виктор с улыбкой вынул руки из карманов пиджака.

— Да, лежал-с.

— Это что, приглашение?

— На полу?

— Сначала на стуле, а потом на полу.

Не дожидаясь ответа, он обошел кресло Тома и уселся перед ним на низкий парапет спиной к воде.

— Что ж, вы его подняли?

— Прямо не знаю, Том, иногда… Клянусь, за сегодняшний вечер вы второй раз говорите мне, что я не имею права где-то находиться.

— Вы прекрасно меня поняли.

— Поднял.

Виктор пожал плечами.

— Ну, так чего же вам еще?

— Судя по вашему виду, компания вам вряд ли помешает. Ждать вестей о своих любимых — дело тоскливое.

— Да коли так, так и ничего-с…

— Где они?

Он договорить не посмел, да и в номерах не посмел никому сказать, — до того бывают робки эти люди. Впрочем, в номерах все меня боялись ужасно и почитали. Я потом любил с ним встречаться глазами, раза два в коридоре. Скоро наскучило.

— Можете о них не беспокоиться.

— Я ждал звонка.

Как только кончились три дня, я воротился в Гороховую. Мать куда-то собиралась с узлом; мещанина, разумеется, не было. Остались я и Матреша. Окна были отперты. В доме всё жили мастеровые, и целый день изо всех этажей слышался стук молотков или песни. Мы пробыли уже с час. Матреша сидела в своей каморке, на скамеечке, ко мне спиной, и что-то копалась с иголкой. Наконец вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало. Я вынул часы и посмотрел, который час, было два. У меня начинало биться сердце. Но тут я вдруг опять спросил себя: могу ли остановить? и тотчас же ответил себе, что могу. Я встал и начал к ней подкрадываться. У них на окнах стояло много герани, и солнце ужасно ярко светило. Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял ее руку и тихо поцеловал, принагнул ее опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал у ней руку, вдруг рассмешило ее, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой

— Это не те новости, которые вы хотели бы услышать по телефону. Мы должны учитывать фактор безопасности.

— Что-то вас не слишком волновал этот треклятый фактор, когда вы заявились к нашим соседям. Моя жена не такая дура. Если она видела нас вместе или кого-нибудь угораздило ляпнуть ей, что я разговаривал с каким-то типом, который, судя по его костюму, сбился с дороги, направляясь в развлекательный клуб на Мотт-стрит…

раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но все-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв ее к себе на колени, целовал ей лицо и ноги. Когда я поцеловал ноги, она вся отдернулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Всё лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то всё шептал ей. Наконец вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение. Я чуть не встал и не ушел — так это было мне неприятно в таком крошечном ребенке — от жалости. Но я преодолел внезапное чувство моего страха и остался.

Виктор хохотнул, устремив на Тома поверх очков сверкающий взгляд.

Когда всё кончилось, она была смущена. Я не пробовал ее разуверять и уже не ласкал ее. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо ее мне показалось вдруг глупым. Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею всё более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол лицом к стене неподвижно. Я боялся, что она опять испугается, как давеча, и молча ушел из дому.

— Между прочим, это был званый вечер, не так ли?

— Где Карен с Недом?

Полагаю, что всё случившееся должно было ей представиться окончательно как беспредельное безобразие, со смертным ужасом. Несмотря на русские ругательства, которые она должна была слышать с пеленок, и всякие странные разговоры, я имею полное убеждение, что она еще ничего не понимала. Наверное ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное преступление и в нем смертельно виновата, — „бога убила“.

— Я очень дорого заплатил за тот бокал теплого шампанского — тот, что вы мне преподнесли. — Он прокашлялся. — Зато посмотрел на всех этих людей, потолкался среди знаменитостей. Признаться, Том, я несколько разочарован тем, что вы так и не представили меня ни одному из ваших друзей. Там, где я жил, когда по соседству появляется новое лицо…

В ту ночь я имел ту драку в кабаке, о которой мельком упоминал. Но я проснулся у себя в номерах наутро, меня привез Лебядкин. Первая мысль по пробуждении была о том: сказала она или нет; это была минута настоящего страха, хоть и не очень еще сильного. Я был очень весел в то утро и ужасно ко всем добр, и вся ватага была мною очень довольна. Но я бросил их всех и пошел в Гороховую. Я встретился с нею еще внизу, в сенях. Она шла из лавочки, куда ее посылали за цикорием. Увидев меня, она стрельнула в ужасном страхе вверх по лестнице. Когда я вошел, мать уже хлестнула ее два раза по щеке за то, что вбежала в квартиру „сломя голову“, чем и прикрылась настоящая причина ее испуга. Итак, всё пока было

— Как-нибудь в другой раз, — оборвал его Том. — Я жду, когда вы мне расскажете, что произошло.

спокойно. Она куда-то забилась и не входила всё время, пока я был. Я пробыл с час и ушел.

К вечеру я опять почувствовал страх, но уже несравненно сильнее. Конечно, я мог отпереться, но меня могли и уличить. Мне мерещилась каторга. Я никогда не чувствовал страху и, кроме этого случая в моей жизни, ни прежде, ни после ничего не боялся. И уж особенно Сибири, хотя и мог быть сослан не однажды. Но в этот раз я был испуган и действительно чувствовал страх, не знаю почему, в первый раз в жизни, — ощущение очень мучительное. Кроме того, вечером, у меня в номерах, я возненавидел ее до того, что решился убить. Главная ненависть моя была при воспоминании об ее улыбке. Во мне рождалось презрение с непомерною гадливостью за то, как она бросилась после всего в угол и закрылась руками, меня взяло неизъяснимое бешенство, затем последовал озноб; когда же под утро стал наступать жар, меня опять одолел страх, но уже такой сильный, что я никакого мучения не знал сильней. Но я уже не ненавидел более девочку; по крайней мере до такого пароксизма, как с вечера, не доходило. Я заметил, что сильный страх совершенно прогоняет ненависть и чувство мщения.

— Знаете, с кем я там пообщался? С Мэнди Пэтинкином.[59] Кинозвезда! Когда нужно играть хулиганов, то что ни говори, а ему нет равных. Когда-нибудь они сделают фильм о моей жизни… Я сказал ему, чем я занимаюсь. Он решил, что все это параша. Сказал, что не может представить меня в роли ростовщика. Что я кажусь ему слишком мягким, слишком респектабельным, больше похожим на адвоката или, может, бухгалтера из ваших. Все мы плаваем в одних водах, сказал я. Он засмеялся, но все-таки не поверил… Я рассказал ему о нас, Том.

— Что?!

Проснулся я около полудня, здоровый, и даже удивился некоторым из вчерашних ощущений. Я, однако же, был в дурном расположении духа и опять-таки принужден был пойти в Гороховую, несмотря на всё отвращение. Помню, что мне ужасно хотелось бы в ту минуту иметь с кем-нибудь ссору, но только сериозную. Но, придя на Гороховую, я вдруг нашел у себя в комнате Нину Савельевну, ту горничную, которая уже с час ожидала меня. Эту девушку я совсем не любил, так что она пришла сама немного в страхе, не рассержусь ли я за незваный визит. Но я вдруг ей очень обрадовался. Она была недурна, но скромна и с манерами, которые любит мещанство, так что моя баба-хозяйка давно уже очень мне хвалила ее. Я застал их обеих за кофеем, а хозяйку в чрезвычайном удовольствии от приятной беседы. В углу их каморки я заметил Матрешу. Она стояла и смотрела на мать и на гостью неподвижно. Когда я вошел, она не спряталась, как тогда, и не убежала. Мне только показалось, что она очень похудела и что у ней жар. Я приласкал Нину и запер дверь к хозяйке, чего давно не делал, так что Нина ушла совершенно обрадованная. Я ее сам вывел и два дня не возвращался в Гороховую. Мне уже надоело.

— Не называя имен. Просто сказал: мистер Пэтинкин, оглянитесь вокруг. Вы бы поверили, что в этом зале присутствует некий господин — между прочим, один из самых уважаемых людей в обществе, который нанял меня, чтобы я примочил дружка его жены? Мероприятие намечено на сегодняшний вечер. Можете его вычислить? То-то же. А теперь загляните в мои глаза и скажите, что вы там видите.

Виктор снял очки и закусил зубами одну дужку. Он улыбался Тому.

— Это вы мне?

— Видели бы вы его физиономию! Я попросил у него автограф для одного из моих сыновей. Пэтинкин оказался весьма любезен, но, как вы, наверное, догадались, этот король злодеев не замедлил удалиться от греха подальше.

— Вы и впрямь спятили.

— Буду с вами честен, Том. Все прошло не совсем по плану. Ваша жена была у Хейнса. Похоже, они все-таки надумали смыться. Мы были вынуждены импровизировать, но я пришел сказать вам, что ситуация находится под контролем… постоянно.

— Что с моей женой и ребенком? — спросил Том. — Где они были, когда это происходило?

— В полной безопасности. Она знает, что случилось, но в доме ее не было, она ничего не видела, мальчик тоже. Вероятно, сейчас она уже на пути сюда.

Том на минуту задумался. Виктор лжет. И причина у него, возможно, не одна.

— Она поедет в полицию.

Виктор снова улыбнулся.

— Вы же умный человек, Том.

— Почему вы не дождались, когда он будет один?

— Чтобы дать им сбежать? — Виктор вскинул брови. — Вы этого хотели?

— Все, что от вас требовалось, это висеть у них на хвосте. И что с этим парнем, с детективом? Что было сделано, чтобы все выглядело как несчастный случай, черт вас возьми?

— Как-то рискованно, когда рядом ваш сын. Мы узнали, что Хейнс собирается захватить ребенка, так что пришлось менять тактику. Главное — мы его остановили, сцапали этого пизденыша. Ваша жена уверена, что он просто хотел «подстраховаться». Она, естественно, расстроена, но ничего, переживет, а вы из этого выйдете, благоухая розами.

— Черт, все наперекосяк! Вы распустили своих тупых скотов, и они провалили дело.

Виктор покачал головой.

— А я-то думал, вы оцените то, чего мы сегодня добились. Отлично сработано! Должен сказать вам, партнер, как бизнесмен бизнесмену: я рассчитывал…

Снизу, от подножия скалы, донесся внезапный гул прибоя: волна, поднятая давно прошедшим сухогрузом, разбилась о берег и покатилась назад, прорываясь сквозь пробоины в каменной кладке старой разрушенной стенки набережной. Виктор помолчал, ожидая, когда стихнет рев, словно это были аплодисменты.

— Я рассчитывал на более щедрую благодарность с вашей стороны за то, что вам возвращают сына целым и невредимым. — Он подышал на стекла очков и потер их о рукав пиджака. — Какой все-таки у вас чудесный ребенок, Том! Должно быть, вы очень им гордитесь.

Виктор посмотрел линзы на свет в окнах дома и надел очки.