Остались две претендентки. Я спросила, зачем им деньги. Первая, латиноамериканка по имени Лилия, перечислила целый список желаний, среди которых были как предметы первой необходимости, так и полная ерунда. У нее отросли корни волос, заявила она, почти кончился лосьон для тела и нет туфель, которые подходили бы к подаренному бойфрендом платью. И в самом конце, подумав, добавила, что нечем платить за жилье. Мне нравилось ее имя, но не ответы.
Глаза последней претендентки не были видны за длинной челкой. Когда она периодически смахивала ее с лица, то вместо челки закрывала лоб рукой. Но ее ответ на мой вопрос был простым и в точности соответствовал моим ожиданиям. Если она не внесет плату за жилье, ее выселят. На последнем слове ее голос дрогнул, и она спряталась под воротник водолазки, высунув только нос и глаза. Мне нужен был человек в отчаянном положении, которое заставит его, услышав звонок будильника в три тридцать утра, встать с кровати без лишних размышлений; я знала, что эта девушка меня не подведет. Я велела ей встретиться со мной в пять утра следующего дня на автобусной остановке в Браннане, в квартале от цветочного рынка, и ушла, не спросив ее имени.
Девушка опоздала. Не настолько, чтобы помешать мне завершить букеты вовремя, но достаточно, чтобы заставить меня волноваться. Плана Б у меня не было, и я скорее была готова бросить Бетани у алтаря без букета, чем рисковать увидеться с Грантом. Стоило мне подумать о нем, как все тело начинало ныть, а ребенок – кувыркаться. Но девушка пришла через пятнадцать минут после назначенного времени; она бежала и совсем запыхалась. Оказалось, уснула в автобусе и проехала остановку, но готова работать быстро, чтобы нагнать упущенное время. Я дала ей свою карточку оптовика, пачку денег и список цветов.
Пока она была в здании, я дежурила снаружи, опасаясь, что она сбежит с деньгами. На рынке было множество пожарных выходов; я надеялась, что они закрыты на сигнализацию. Однако через полчаса девушка вышла с охапками цветов и вручила их мне вместе со сдачей, а потом пошла за второй партией. Когда она вернулась, мы погрузили цветы в машину и в тишине вернулись на Потреро-Хилл.
Я застелила комнату внизу толстой малярной пленкой, и мы взялись за работу прямо на полу. В центре комнаты я выставила вазы, купленные за доллар на распродаже; в них уже была вода. Рядом лежали моток ленты и булавки. Я показывала помощнице, как снимать шипы у роз, удалять листья и под углом подрезать стебли. Она взялась подготавливать цветы, а я принялась за аранжировку. Мы работали, пока под тяжестью тела у меня не онемели ноги. Я поднялась наверх, потянулась и достала акацию, которую сорвала в парке. Она стояла на средней полке холодильника, рядом с упаковкой булочек с корицей и пакетом молока. Взяв все три веточки, я отнесла их вниз и протянула девушке булочки.
– Спасибо, – сказала она и взяла две. – Меня зовут Марлена. – Она встряхнула головой и подула; челка разлетелась и упала по обе стороны карих глаз. Я наконец увидела ее лицо целиком. Для своих восемнадцати она выглядела юно. Лицо у нее было круглое, кожа гладкая, без прыщиков. На ней была теплая кофта невообразимого размера, свисавшая почти до колен. В ней она была похожа на заблудившегося ребенка. Когда она доела булочку, челка снова закрыла лоб; она ее не смахнула.
– Виктория, – ответила я и протянула ей высокий ирис из вазы на столе. Она прочла надпись на карточке.
– Повезло вам, – сказала она. – Хозяйка своего дела, да еще и малыш на подходе. Не думаю, что большинство из нас сможет добиться того же, что и вы.
Я не стала рассказывать о месяцах, прожитых в парке, и о страхе, который я чувствовала каждый раз, когда вспоминала, что ворочающаяся масса внутри скоро превратится в ребенка – орущего, голодного, живого.
– Кто-то сможет, кто-то нет, – ответила я. – Как и везде. – Я тоже доела булочку и вернулась к работе. Шли часы, и время от времени Марлена задавала вопрос или делала мне комплимент по поводу букета, но я молчала. Когда мы закончили, она помогла отнести вазы в машину, а я достала деньги.
– Сколько тебе нужно? – спросила я.
Марлена уже приготовила ответ.
– Шестьдесят, – ответила она. – Плата за аренду, внести первого числа. Тогда смогу остаться еще на месяц.
Я отсчитала три двадцатки, задумалась и дала четвертую.
– Восемьдесят, – проговорила я. – Звони по номеру на визитке каждый понедельник. Я скажу, когда будет работа.
– Спасибо, – ответила она. Я могла бы отвезти ее домой – свадьба была всего в нескольких кварталах от общежития, – но меня утомило присутствие другого человека. Я подождала, пока она завернет за угол, села в машину и поехала на пляж.
Свадьба была идеальной. Розы не взорвались; гроздья жимолости не спутались. После церемонии я встала у входа на стоянку и стала вручать всем выходившим гостям по ирису. Мой живот никто не трогал. На прием я не пошла.
Я ничего не сказала Наталье про свой бизнес, поэтому редко выходила из дома и всегда брала трубку первой. «Слушаю», – говорила я вопросительно-утвердительным тоном. Друзья Натальи оставляли ей сообщения, и я приклеивала записки к ее двери. А мои клиенты называли свое имя и объясняли, почему ко мне обратились. Я уточняла, что именно им нужно, расспрашивая по телефону или приглашая на консультацию. Друзья Бетани были обеспеченными, и никто ни разу не поинтересовался о цене. Я брала больше, когда нуждалась в деньгах, и меньше, когда бизнес разросся.
Сидя у телефона и расписывая свой календарь по часам, я сделала еще две коробки. Мне было неприятно, что незнакомые люди будут сидеть за столом и трогать мою голубую коробку; к тому же нужна была картотека, составленная в алфавитном порядке по названиям цветов, как у Гранта. Я напечатала новые фотографии с негативов, наклеила их на простой белый картон и разложила по обувным коробкам, найденным на свалке. Один набор поставила на стол внизу, второй отдала Марлене и приказала выучить наизусть. А голубую коробку отнесла в комнату, где та надежно хранилась за шестью замками.
Я делала букеты для праздника в честь новорожденного в Лос-Алтос-Хиллз, дня рождения годовалого малыша в апартаментах с паркетными полами на Калифорния-авеню и предсвадебной вечеринки в гавани, напротив моей любимой лавки деликатесов. Для трех рождественских праздников и новогодней вечеринки у Бетани и Рэя. И куда бы ни шла, всегда брала с собой серебряное ведерко ирисов с карточками. К январю Марлена заработала на двухмесячную аренду собственной квартиры, а у меня было запланировано шестнадцать свадеб на лето.
На март я заявок не принимала, а те, что были на февраль, вызывали у меня дрожь. В углах голубой комнаты стояли четыре пластиковых контейнера с ясенцем белым
[10], каждый емкостью в галлон. Без света ясенец никогда бы не зацвел; пытаясь отсрочить неизбежное, я не выносила его наружу.
Но, несмотря на мой ужас, ребенок продолжал расти. К концу января мой живот так округлился, что пришлось отодвинуть сиденье машины на максимум. И даже тогда между рулем и животом оставалось меньше дюйма. Когда ребенок выставлял локоть или стопу, это выглядело так, будто он хочет сам вести машину. Я носила мужские вещи, просторные и длинные футболки и кофты и спортивные штаны на резинке, спустив их под самый живот. Иногда меня принимали за толстуху, но чаще я все же становилась добычей для любопытных рук.
В последний месяц беременности я старалась как можно реже встречаться с клиентами и привозила цветы задолго до прихода гостей, оставляя ведро с ирисами на видном месте. Среди хорошо одетых женщин мой неряшливый внешний вид был неуместен, и я видела, что вызываю у них неловкость, хоть они и притворялись, что это не так.
Мамаша Марта все чаще наведывалась ко мне под разными предлогами, но не особенно старалась, чтобы они казались достоверными. В первый раз она заявила, что ей показалось, будто Наталья отощала, и потому она принесла ей запеканку с тофу. Мы с Натальей, которая вовсе не отощала, не съели ни кусочка. Тофу был одним из немногих продуктов, которые я не переваривала. Когда Наталья уехала на первые гастроли длиной в месяц – число ее фанатов увеличилось, – я выбросила запеканку прямо в стеклянной форме. Оставшись одна в квартире, я перед уходом стала выглядывать на улицу, и если мамаша Марта сидела на тротуаре внизу, шла в голубую комнату и запиралась на все шесть замков. Я знала, что это Рената рассказала матери о ребенке. Наталье бы не понравились частые визиты мамаши Марты, но Ренате по необъяснимым причинам с первой минуты нашей встречи было небезразлично мое положение – несмотря на то, что она меня уволила. По утрам, составляя букеты на первом этаже, я иногда видела, как она едет в лавку; фургон всегда был нагружен под завязку. Наши взгляды встречались, и она махала мне, а я иногда махала в ответ, но она всегда проезжала мимо, а я всегда оставалась сидеть на полу.
Готовясь к появлению ребенка, я купила самое необходимое для новорожденных: несколько одеял, бутылочку, молочную смесь, пижаму и шапочку. Что еще покупать, я понятия не имела. В тупом оцепенении я брала с полок вещи, не чувствуя ни радости, ни волнения. Родов я не боялась. Женщины рожали с начала времен. Матери и дети умирали; матери и дети выживали. Матери растили детей и бросали их, будь то мальчики или девочки, здоровые или больные. Я подумала обо всех возможных исходах, и ни один не казался привлекательнее остальных.
Двадцать пятого февраля я проснулась оттого, что плавала в воде, и вскоре после этого началась боль.
Наталья все еще была в отъезде, и слава богу. Я думала, что мне придется кусать зубами подушку, чтобы заглушить родовые крики, но в этом не было необходимости. Была суббота, соседние офисы не работали, и наша квартира была пуста. С первой схваткой, накатившей, как волна, я открыла рот и издала низкий рык. Я не узнавала ни собственный голос, ни обжигающую боль в теле. Когда все прошло, я закрыла глаза и представила, как плаваю в глубоком синем море.
Я плавала минуту или две, а потом боль вернулась и была сильнее прежнего. Перекатившись на бок, я почувствовала, что стенки моего живота стали как металл, что они надвигаются на ребенка со всех сторон и выталкивают его. Я хваталась пальцами за меховой ковер и выдергивала клочья мокрой шерсти, а когда боль проходила, в ярости била кулаками по образовавшимся проплешинам.
Запах ясенца и влажной земли как будто звал ребенка, и мне хотелось лишь одного – чтобы он поскорее вышел. Если бы я рожала на холодном бетонном тротуаре, среди машин и шума, было бы лучше. Ребенок сразу бы понял, что в этом мире не бывает мягко и нечего рассчитывать на теплый прием. Я пошла бы на Мишн-стрит, купила бы пончик, и от убийственной дозы шоколадной глазури ребенку бы поплохело, и он решил бы не рождаться. Я сидела бы на стуле из жесткого пластика и чувствовала, как проходит боль; разве могла она не пройти?
Я выползла из голубой комнаты и попыталась встать. Не смогла. Как низовое течение, схватки затягивали меня на глубину. Встав на четвереньки, я подползла к табуретке, стоявшей у барной стойки; свесила шею за металлическую перекладину. Может, она сломается, подумала я с некоторым воодушевлением. Может, голова моя отвалится, покатится по полу – и все на этом кончится. Когда накатила следующая схватка, я открыла рот и закусила металл.
Боль отпустила, и захотелось пить. Опираясь о стену, я доковыляла до ванной, склонилась над раковиной, включила кран и сложила руки, набирая полные пригоршни воды и отправляя в рот. Но мне было мало. Тогда я пустила воду в душе и легла в ванну; тонкий ручеек стекал мне в рот. Я заворочалась, позволяя воде проникнуть под одежду и промочить все тело. Так я лежала, прислонившись головой к стене и чувствуя, что поясница вот-вот сломается под давлением. Потом горячая вода кончилась, и я встала. С одежды капало на пол, я дрожала от холода.
Я вылезла из ванны, склонилась над раковиной и начала ругаться, громко и злобно. Мне казалось, что я возненавижу своего ребенка. Наверняка все матери втайне ненавидят своих детей за то, что те подвергли их родовым мукам, – простить такое просто невозможно. В тот момент я поняла свою мать так хорошо, словно только что познакомилась с ней. Представила, как она одна выходит из больницы и чувствует, что ее тело буквально раскололось надвое. Вот она бросает своего прекрасного запеленатого ребенка, на которого променяла свое некогда прекрасное тело и жизнь, в которой не было боли. Эту боль и эту жертву невозможно простить. Я не заслуживала прощения. Глядя в зеркало, я попыталась представить лицо матери.
Пронизывающая боль следующей схватки заставила меня согнуться пополам и прижаться лбом к металлическому крану с изогнутым носиком. А подняв голову и снова посмотрев в зеркало, я увидела лицо не своей матери, а Элизабет. Ее глаза подернулись поволокой, как во время выжимки винограда; в них были дикость и предвкушение.
Больше всего на свете мне хотелось быть с ней.
5
– Элизабет! – позвала я.
Мой голос был взволнованным, нетерпеливым. Луна над трейлером Перлы взошла рано, и низкий прямоугольный прицеп отбрасывал сумрачную тень на пригорок, где я стояла. Элизабет отозвалась сразу же, бросившись ко мне по границе тени. Она выныривала из темноты и снова скрывалась в ней, пока не очутилась рядом. Лунный свет серебрил седые волосы на ее висках. Ее лицо находилось частично в тени и, казалось, состояло из углов и черточек, объединенных в единое целое большими, тепло-карими глазами.
– Вот, – сказала я. Сердце билось так, что я сама его слышала. Я протянула ей виноградину, сперва протерев ее мокрой футболкой.
Элизабет взяла ягоду и посмотрела на меня. Ее рот то открывался, то закрывался. Она пожевала ягоду один раз, выплюнула косточки, снова пожевала, сглотнула и пожевала в третий раз. Тут ее лицо переменилось. Из него ушло напряжение, и сахар в виноградине точно разгладил ее кожу; она залилась юным румянцем, улыбнулась и без колебания заключила меня в объятия. Гордость за мое великое достижение наэлектризовала воздух вокруг нас, и взаимная радость окружила нас защитным пузырем. Я прижалась к ней – гордая, сияющая, обнимала ее за талию, ступни стояли неподвижно, а сердце выпрыгивало.
Взяв меня за плечи и держа вытянутыми руками, она заглянула мне в глаза.
– Это оно, – сказала она. – Наконец-то.
Почти неделю мы были в поисках первой спелой ягоды. Из-за внезапного потепления ягоды стали набирать сахар так быстро, что невозможно было оценить спелость тысячи лоз. Элизабет в отчаянии начала гонять меня по винограднику, словно я была ее вторым языком. Неохваченными оставались огромные пространства, но мы с Элизабет разделились и ряд за рядом пробовали, высасывали сердцевину, жевали кожицу и плевались косточками. Элизабет дала мне заостренную палку, и возле каждой лозы я должна была нарисовать О или Х, ее символы солнца или тени, а рядом проставить соотношение сахара и танинов. Я начала от дороги: О 71:5, затем двинулась к трейлерам: Х 68:3, и вверх по холму над винным погребом: О 72:6. Элизабет же пробовала в нескольких акрах от того места, где я, но в конце концов нагнала меня и прошла по моим стопам, дегустируя через ряд или два и сверяя свои результаты с моими.
Ей ни к чему было сомневаться в моих способностях, и теперь она это знала. Она поцеловала меня в лоб, и я качнулась вперед. Впервые за многие месяцы я чувствовала себя нужной и любимой. Сев на пригорок, Элизабет притянула меня к себе. Мы сидели в тишине, наблюдая восход луны.
Все наше внимание было направлено на предстоящий сбор урожая, и мы позабыли о предостережении Гранта. Не было времени думать о Кэтрин и ее угрозах. Но теперь, в окружении спелых ягод, когда сама кровь в наших венах пульсировала от любви друг к другу и виноградникам, слова Гранта снова пришли на ум. Я занервничала.
– Тебе не страшно? – спросила я.
Элизабет сидела тихо, задумавшись. Прежде чем заговорить, повернулась ко мне и убрала челку с глаз, погладив меня по щеке. Потом кивнула и ответила:
– За Кэтрин – да. Но не за виноградник.
– Почему?
– Моя сестра не в себе, – сказала она. – Грант не распространялся, но это было и не нужно. Он сам был в ужасе. Ты поняла бы, если бы видела его лицо – и знала мою мать.
– Почему? – Я не понимала, какое отношение покойная мать Элизабет имеет к нынешнему состоянию Кэтрин или страху на лице Гранта.
– Моя мать была ненормальная, – ответила Элизабет. – Последние несколько лет ее жизни я даже с ней не встречалась. Боялась. Она не помнила меня… или вспоминала только что-то ужасное, что я когда-то сделала, и винила меня в своей болезни. Это был ужас, но все равно нельзя было бросать ее – и бросать Кэтрин с такой ношей.
– А что ты могла сделать?
– Ухаживать за ней. Но сейчас слишком поздно говорить об этом. Она умерла почти десять лет назад. Но я все еще могу позаботиться о сестре, даже если она этого не хочет. Я уже говорила с Грантом, и он считает, что можно попробовать.
– Что? – Я замерла. Мы с Элизабет пробовали виноград по двенадцать часов в день; когда она успела встретиться с Грантом?
– Мы нужны ему, Виктория, и нужны Кэтрин. Их дом почти такой же большой, как у нас, – всем хватит места.
Тут я медленно начала мотать головой, а когда ее слова дошли до моего сознания, замотала быстрее. Волосы разметались и трепали меня по носу. Элизабет хочет, чтобы мы переехали к Кэтрин. Хочет, чтобы я жила и помогала ухаживать за женщиной, которая испоганила мне всю жизнь.
– Нет, – сказала я, вскочила и отбежала в сторону. – Можешь переезжать, но я не поеду.
Когда я посмотрела на нее, она отвернулась, и мои слова так и остались без ответа.
6
Я хотела видеть Элизабет.
Хотела, чтобы она обняла меня, как тогда, на винограднике, и вытерла мое промокшее от пота лицо и плечи бережно, но тщательно, как раны от шипов. А потом завернула в марлю и отнесла завтракать, и велела не лазать больше в кустах.
Но мне негде было ее взять.
А даже если удалось бы каким-то образом с ней связаться, она бы не приехала.
Меня вдруг вырвало в раковину, и я стала ловить ртом воздух. Но времени на вдохи не осталось. Схватки настигли меня, как стена воды, и я была уверена, что утону. Взяв трубку, я позвонила в «Бутон». Подошла Рената. Сквозь свои отчаянные хрипы я все же сумела понять, что она разобрала мои слова. Потом она бросила трубку.
Уже спустя пару минут она была в гостиной. Я уползла на четвереньках в голубую комнату и легла, высунув ноги из полудвери.
– Хорошо, что позвонила, – сказала Рената. Я затащила ноги в комнату и свернулась калачиком на боку. Когда Рената попыталась заглянуть внутрь, я захлопнула дверь перед ее носом.
– Позвони матери, – сказала я. – Пусть приходит и вытаскивает из меня этого ребенка.
– Позвонила уже, – ответила Рената, – и она оказалась рядом. Наверное, специально караулила. У нее нюх на такое. Сейчас будет.
Я закричала и вновь встала на четвереньки.
В следующую минуту мамаша Марта снимала с меня одежду – а я даже не слышала, как она вошла. Ее руки где только меня не трогали, снаружи и внутри, но мне было уже все равно. Главное, чтобы достала ребенка. Что бы она ни собиралась делать, я была готова. Даже если бы она достала нож и разрезала меня пополам, я бы продолжала смотреть.
Она поднесла к моим губам бумажный стаканчик с соломинкой. Я глотнула чего-то холодного и сладкого. Она утерла мне рот салфеткой.
– Пожалуйста, – взмолилась я, – пожалуйста. Делайте что хотите. Только вытащите его.
– Это ты должна, – ответила она. – Только ты можешь его оттуда вытащить.
Голубая комната вспыхнула. Вода не должна гореть, и тем не менее я вдруг стала тонуть и пылать одновременно. Дышать не могла и ничего не видела. Не было ни воздуха, ни выхода.
– Пожалуйста. – У меня сорвался голос.
Потом мамаша Марта очутилась внутри голубой комнаты и встала на колени. Ее глаза оказались на одном уровне с моими, мы коснулись друг друга лбами. Она взяла меня за плечи, и я встала на ноги, точно она одна могла вытащить меня из горящей воды, но мамаша Марта не двигалась с места. Мы прижались к земле; она слушала.
– Ребенок уже выходит, – сказала она. – Это ты привела его сюда. И ты одна можешь довести дело до конца.
Только тогда я поняла, что она пытается мне сказать. И начала плакать. Я рыдала от стыда и чувства вины. На этот раз отступать мне было некуда. Я не могла отвернуться и уйти, не приняв последствия своих поступков. Был лишь один путь, и он лежал через боль.
Наконец мое тело сдалось. Я прекратила сопротивляться, и ребенок медленно и мучительно задвигался по родовому проходу навстречу распростертым объятиям мамаши Марты.
7
Это была девочка. Она родилась в полдень, через шесть часов после того, как отошли воды. Но мне казалось, что прошло шесть дней, а если бы мамаша Марта сказала, что шесть лет, я бы ей поверила. После родов меня окутало чувство безмятежной радости, и улыбка, что я увидела в зеркале через несколько часов, уже не принадлежала сердитому, злому на весь мир ребенку, охапками вырывавшему в канаве чертополох.
Мамаша Марта заявила, что у меня были идеальные роды и идеальный ребенок, и сказала, что я стану идеальной матерью. Она искупала малышку, пока Рената ходила в магазин за подгузниками, а потом впервые дала мне в руки тепленький сверток. Я думала, что девочка спит, но это было не так. Ее глаза были открыты, и она внимательно разглядывала мое усталое лицо, короткие волосы и бледную кожу. Потом она криво улыбнулась, и в этой бессловесной улыбке я увидела благодарность, облегчение и полное доверие. И мне отчаянно захотелось не разочаровать ее.
Мамаша Марта приподняла мне рубашку, сжала рукой грудь и приложила личико ребенка к моему сморщившемуся соску. Малышка открыла рот и начала сосать.
– Идеально, – снова повторила Марта.
А она и была идеальной. Я поняла это, как только она вышла из моего тела, белая, мокрая и кричащая. У моей дочери не просто было десять пальцев на ногах и руках, бьющееся сердце и легкие, вдыхающие и выдыхающие кислород, – вдобавок ко всему она умела кричать. Она знала, как заставить людей ее слушать. Умела тянуться и хватать. Знала, что ей необходимо для выживания. Я не понимала, как такое совершенство могло вырасти в моем несовершенном теле, но, когда смотрела на нее, с изумлением осознавала, что каким-то образом это произошло.
– А имя ей уже придумала? – спросила Рената, вернувшись из магазина.
– Нет, – ответила я, поглаживая бархатное ушко дочери, которая продолжала сосать грудь. Я об имени даже не задумывалась. – Еще не знаю.
Но я знала, что обязательно найду ей имя. И оставлю ее, и буду воспитывать и любить, даже если ей самой придется учить меня всему. Обнимая свою дочь, которой было всего несколько часов от роду, я чувствовала, что все в этом мире, что раньше казалось недостижимым, теперь находилось буквально на расстоянии вытянутой руки.
Это чувство длилось ровно неделю.
Мамаша Марта осталась со мной почти до полуночи, а наутро вернулась рано. За восемь часов, что я провела с дочерью наедине, я слушала ее дыхание, считала пульс и смотрела, как пальцы вытягиваются и сжимаются в кулачки. Я нюхала ее кожу, слюну и маслянистый белый крем, излишки которого скопились в сгибах ее ручек и ножек, незамеченные матушкой Рубиной. Я массировала каждый дюйм ее тела, и мои пальцы стали скользкими, покрывшись жирной пленкой.
Мамаша Марта сказала, что в первую ночь малышка проспит шесть или более часов, устав после родов. Это первый дар, который ребенок преподносит матери, сказала она перед тем, как уйти. Но не последний. Прими его и постарайся уснуть. Я пыталась, но ум не уставал изумляться существованию этого ребенка, которого всего день тому назад еще не было на свете, который появился из моего собственного тела. Глядя, как моя дочь спит, я понимала, что ей ничего не грозит и она это знает. Адреналин хлынул в голову при мысли о таком простом достижении. Когда наутро мамаша Марта повернула ключ в замке, я все еще ни на секунду не сомкнула глаз.
Марта затащила на второй этаж огромную акушерскую сумку и открыла ее у двери в голубую комнату. Малышка проснулась и пила молоко. Когда она оторвалась от моей груди, Марта послушала ей сердце и положила ее в полотняный слинг с металлической пружиной, который служил еще и весами. Увидев, сколько веса набрала малышка за первые двадцать четыре часа, акушерка присвистнула от удивления. Малышка захныкала и принялась разевать рот. Мамаша Марта приложила ее к моей второй груди и указательным пальцем проверила, хорошо ли та сосет.
– Ешь, ешь, большая девочка, – проговорила она.
Мы смотрели, как она сосет с закрытыми глазами; ее виски пульсировали в такт. Никогда в жизни не подумала бы, что когда-нибудь буду кормить ребенка грудью. Но мамаша Марта настояла, что так лучше для нас обеих: ребенок будет быстро крепнуть, между нами наладится связь, а мое тело скорее вернется в норму. Марта гордилась мной и повторяла мне это два-три раза в час. Не все матери терпеливы и самоотверженны, говорила она, но она знала, что я такая. Я ее не разочаровала.
Я тоже гордилась собой. Гордилась, что мое тело производит все, что нужно ребенку, что я способна вытерпеть хватку ее челюстей и чувство перетекания жидкости из глубин моего тела в глубины тела дочери. Она пила молоко больше часа, но я была не против. Кормление давало мне время изучить ее лицо, запомнить, как выглядят ее короткие прямые ресницы, открытый лоб, белые пятнышки, как от булавочных уколов, на носу и щеках. Когда ее глаза под дрожащими веками открывались, я смотрела в ее темно-серые глаза, выискивая в них карие или голубые крапинки. Я думала о том, на кого она будет похожа, не пойдет ли в родственников по материнской или отцовской линии, которых я никогда не видела. Пока ее лицо не вызывало никаких ассоциаций.
Мамаша Марта делала яичницу-болтунью, одновременно читая мне вслух книгу по уходу за новорожденными. Потом скармливала мне маленькие кусочки, попутно спрашивая о прочитанном. Я впитывала каждое слово и воспроизводила текст наизусть. Когда ребенок засыпал, Марта откладывала книгу и переставала читать, хоть я и просила ее продолжать.
– Спи, Виктория, – отвечала она, закрывая книгу. – Это самое важное. Послеродовые гормоны действуют как наркотик, искажающий реальность, если не разбавить их хорошей дозой сна. – Она вытянула руки, чтобы я отдала ей малышку. Хотя сон уже увлекал меня в свои глубины, мне не хотелось отдавать дочь. Я знала, что расставания бывают окончательными, и боялась этого. Удовольствие, которое мне приносили касания малышки, было незнакомым и зыбким: я боялась, что, когда ее отдадут мне обратно, эти прикосновения станут неприятны.
Но мамаша Марта не понимала причины одолевавших меня сомнений. Она потянулась, забрала ребенка, и не успела я сказать «нет», как меня сморил сон.
Мамаша Марта была не единственной, кто пришел ко мне в ту первую неделю. Через день после рождения малышки Рената купила перину и колыбель и в два захода отнесла их наверх. Каждый день после обеда она приходила и приносила обед нам обеим. Я лежала на новой перине с полуоткрытой дверью и ела лапшу или сэндвичи прямо руками, а малышка спала, прижавшись щекой к моей груди. Рената восседала на барном табурете. Разговаривали мы редко; ни ей, ни мне не было легко общаться, когда я лежала полуголая, но шли дни, и наше молчание стало более комфортным. Малышка ела, спала, снова ела. Пока она лежала, вытянувшись вдоль моего тела, все было хорошо.
Во вторник, когда мы с Ренатой, как обычно, ели в тишине, пришла Марлена. Я перестала отвечать на звонки, а на завтра у нас был запланирован юбилей. Рената впустила Марлену, и та пришла в восторг, увидев малышку. Она взяла ее на руки и стала баюкать и укачивать так умело, будто занималась этим всю жизнь, отчего Рената удивленно вскинула брови и покачала головой. Я попросила Ренату взять из моего рюкзака деньги и отдать Марлене; придется ей самой заняться цветами для юбилея.
– Нет, – сказала Рената. – Пусть с тобой побудет. А я все сделаю. – Она взяла деньги и мой календарь, в котором я уже составила список цветов и записала адрес ресторана. Рената пробежала календарь глазами. На следующие тридцать дней у меня ничего не было.
– Вернусь завтра с обедом и покажу тебе букеты, – сказала она. – Скажешь, годятся или нет.
Повернувшись к Марлене, она неуклюже пожала ей руку, просунув ее под спящий комочек.
– Рената, – представилась она. – Оставайся с ней как можно дольше, а завтра приходи опять. Я тебе заплачу столько, сколько она обычно платит.
– Мне что, просто держать малышку? – спросила Марлена.
Рената кивнула.
– Ладно, – ответила она. – Спасибо. – Марлена начала медленно вращаться, и малышка довольно вздохнула, не просыпаясь.
– Спасибо, – сказала я вслед Ренате. – Мне надо поспать.
Я толком не спала уже несколько дней – всегда была начеку, даже во сне следила, где малышка, не нужно ли ей чего. Видимо, материнского инстинкта я все же не лишена, подумала я, вспомнив, что говорила Рената, когда мы с ней ехали на первый совместный ужин.
Рената подошла к перине, где я лежала, высунув руку из игрушечной двери в гостиную. Она встала надо мной, точно раздумывая, как бы меня обнять, но, ничего не придумав, лишь легонько коснулась меня большим пальцем ноги. Я сжала ее ногу, и она улыбнулась.
– До завтра, – проговорила она.
– Хорошо.
Шаги Ренаты донеслись с лестницы. Лязгнула металлическая дверь.
– Как назвали? – спросила Марлена, поцеловав спящего ребенка в лоб. Она села на один из табуретов, но малышка зашевелилась. Тогда Марлена снова встала и начала ходить по комнате, медленно покачиваясь.
– Пока никак, – ответила я. – Я еще думаю.
Вообще-то, я пока даже не думала, но знала, что пора начинать. Хотя я не делала ничего, только кормила ребенка, меняла подгузники и пеленала, у меня почему-то не было сил, ни умственных, ни физических, на что-либо еще. Марлена пошла на кухню; малышка заерзала и уткнулась ей в грудь, прижавшись к плечу розовой щечкой. Марлена начала что-то готовить одной рукой. Как естественно у нее это получалось. Я готовить совсем не умела, а уж с ребенком в одной руке и подавно.
– Где научилась? – спросила я.
– Готовить?
Я кивнула.
– И с детьми обращаться.
– В одной из приемных семей был домашний детский сад. Мать не прогоняла меня, потому что я училась дома и помогала с малышами. Мне нравилось. Все лучше, чем школа.
– Ты училась дома? – удивилась я и сразу вспомнила список Элизабет на холодильнике; бессознательно взглянула на часы.
– Да, – ответила Марлена. – Последние несколько лет. Я так отстала от программы, что власти округа решили, что это поможет мне нагнать, но в результате я отстала еще больше. В восемнадцать забросила учебу и переехала в общежитие.
– Я тоже училась дома, – сказала я. Час дня. Элизабет в это время всегда вытирала и убирала в шкаф последнюю тарелку и спрашивала у меня таблицу умножения на восемь, а может, на девять.
Кастрюля на плите закипела, и Марлена посолила воду. Я удивлялась, как она умудрилась найти еду в наших вечно пустых шкафах. Малышка стала просыпаться, и она переложила ее на другое плечо таким образом, чтобы видно было кастрюлю, и прошептала что-то тихо – стихотворение, а может, молитву, я не разобрала. Малышка закрыла глаза.
– Сидеть с детьми у тебя лучше получается, чем букеты делать, – сказала я.
– Я только учусь, – ответила Марлена; кажется, мои слова ее не обидели.
– Да, – ответила я, наблюдая за ней, – я тоже. Марлена резала овощи, и головка младенца покачивалась в такт движениям ее руки.
– Вы бы поспали, – сказала она, – пока малышка спит. Скоро проголодается, и уже не сможете.
Я кивнула:
– Ладно. Разбуди, если что-нибудь будет нужно.
– Не волнуйтесь. – Марлена повернулась к плите.
Я закрыла полудверь и стала ждать, когда придет сон. Тихая колыбельная Марлены проникла сквозь щель между дверью и полом; ее мелодия была мне знакома. Уплывая за грань бодрствования, я попыталась вспомнить, пели ли мне эту песню в детстве; пела ли ее та, что не любила меня и намеревалась бросить.
В субботу утром, через неделю после рождения ребенка, пришла мамаша Марта и приступила к своим обычным делам. Она задала мне сто вопросов про кровотечения, послеродовые боли и аппетит. Проверила, ужинала ли я вчера, послушала сердцебиение малышки и взвесила ее в полотняном слинге.
– Восемь унций, – провозгласила она. – Прекрасно. – Она распеленала малышку и сменила подгузник.
И в этот момент пуповина, которую я никогда не трогала и на которую старалась даже не смотреть, вдруг отвалилась.
– Поздравляю, ангел мой, – прошептала мамаша Марта, склонившись над спящим лицом моей малышки. Та выгнула спину и потянулась, не открывая глаз.
Марта почистила ей пупок чем-то из баночки без этикетки. Затем крепко запеленала и отдала мне.
– Инфекций нет, ест, спит нормально, набирает вес, – отчиталась она. – Тебе кто-нибудь помогает?
– Рената принесла еду, – ответила я. – И Марлена была здесь последние пару дней.
– Хорошо. – Марта принялась ходить по комнате и собирать свои книги, одеяла, полотенца, бутылочки и тюбики.
– Вы уходите? – удивленно спросила я. Успела привыкнуть, что она сидит со мной почти все утро.
– Я тебе больше не нужна, Виктория, – проговорила она, села рядом на диван и обняла меня за плечи. Она притянула меня к себе так, что я уткнулась лицом ей в грудь. – Посмотри на себя. Ты стала мамой. Поверь, есть женщины, которым я сейчас нужна гораздо больше, чем тебе.
Я кивнула и не стала возражать.
Она встала и в последний раз обошла маленькую квартиру. Ее взгляд упал на коробку молочной смеси для искусственного вскармливания, которую я купила еще до рождения ребенка.
– Отдам нуждающимся, – проговорила она и сунула коробку в и без того набитую до отказа сумку. – Тебе это все равно ни к чему. Вернусь в следующую субботу, а потом каждую субботу буду приходить и взвешивать ребенка. Позвони, если что-нибудь будет нужно.
Я снова кивнула; акушерка медленно спустилась по лестнице. Своего телефона она мне не оставила.
Ты стала матерью, повторила я ее слова. Я надеялась, что они придадут мне сил, но вместо этого ощутила знакомую дрожь. Та началась внизу живота и, набирая силу, подкатилась к пустому месту, где раньше был ребенок.
Паника.
Я глубоко задышала, приказывая ей уйти.
8
Я пожалела о своем ультиматуме.
Выбирай: или я, или твоя сестра, потребовала я. Элизабет не побежала вслед за мной, тем самым четко обозначив свой выбор.
Всю ночь и почти все утро я плела паутину. Мое желание было простым: остаться с Элизабет, и чтобы мы были только вдвоем. Но я не знала, как ее убедить. Пресмыкаться и умолять было бесполезно. Помню, когда я стала просить ее дать попробовать сырое тесто для пирожных, она изумленно взглянула на меня и сказала: ты что же, совсем меня не знаешь? Прятаться тоже было бессмысленно: Элизабет меня бы нашла. Можно было бы привязать себя к кровати и заявить, что не двинусь с места, но в таком случае она бы просто отвязала меня и отнесла на руках.
Был только один выход, и он состоял в том, чтобы настроить Элизабет против сестры. Тогда она поймет, какая Кэтрин на самом деле: полная ненависти эгоистка, недостойная ее заботы.
И тут вдруг в моей голове составился ясный план. Сердце забилось так громко, что я чуть не оглохла, лежа неподвижно и разглядывая свою идею с разных углов, выискивая изъяны. Изъянов не было. Конечно, Кэтрин расстроила мое удочерение, но сама дала мне в руки оружие, применив которое я смогу остаться с Элизабет, и никто больше нам не помешает. Я выиграю битву, которую Кэтрин, сама того не зная, начала, и она даже не поймет, что происходит.
Я медленно встала, сняла ночную рубашку и надела джинсы и футболку. В ванной умылась холодной водой с мылом, яростно оттирая щеки; ногти царапали белое мыло, оставляя на нем бороздки. Взглянув на себя в зеркало, я стала искать на лице признаки страха, волнения, сомнения в том, что собиралась совершить. Но мои глаза были пусты, а подбородок неподвижен и решителен. Есть лишь один способ получить то, что я хочу. Нельзя упускать такую возможность.
На кухне Элизабет мыла посуду. На столе стояла тарелка с холодной овсянкой.
– Рабочие уже приехали, – сказала она и кивнула в сторону пригорка, где мы стояли вчера вечером. – Завтракай и надевай ботинки, а то останешься дома.
– Я не пойду, – ответила я. Элизабет опустила лопатки, и в этом движении было больше разочарования, чем удивления.
Я открыла кладовую и взяла с крючка пустой мешок.
На крыльце было тепло, невзирая на ранний час. Я медленно зашагала по дороге в сторону шоссе. Элизабет за мной не пошла. Я пожалела, что сегодня так жарко, пожалела, что не взяла еды. Буду сидеть в канаве напротив цветочной фермы и ждать, потная и голодная. Но не уйду. Буду сидеть, пока не уедет Грант, даже если придется всю ночь просидеть у дороги. Но рано или поздно его фургон промчится сквозь открытые ворота, и тогда в дом сможет зайти кто угодно.
И когда это произойдет, я зайду и возьму то, что мне нужно.
9
В субботу Рената не пришла. Не пришла и Марлена. Я просидела в голубой комнате, как мне показалось, весь день, кормила ребенка и спала, но когда полный мочевой пузырь и пустой желудок выгнали меня наружу, было всего десять утра.
Встав у барного табурета, я стала раздумывать, что сделать сначала: принять душ или приготовить еду? Малышка спала в голубой комнате, а я проголодалась, но запах собственного тела – кислого молока вперемешку с абрикосовым маслом – отбивал аппетит напрочь. Я решила помыться.
По привычке я закрыла дверь ванной на замок, разделась и встала под горячую воду. Глаза сами закрылись, и я виновато окунулась в краткий миг одиночества. Но, взяв кусок мыла, услышала пронзительный крик. Из-за запертой двери он казался тише, но все равно резал уши. Я вздохнула и продолжала намыливаться. Всего одна минута, подумала я. Приму душ очень быстро и вернусь. Подожди.
Но малышка не могла ждать. Ее крик набирал громкость и частоту, а потом сменился тихими отчаянными всхлипами. Я с бешеной скоростью намылила голову, позволяя воде затечь в уши и приглушить звук. Бесполезно. У меня возникло странное чувство, что, даже если я сейчас спущусь по лестнице, выйду на улицу и пройду полгорода, ее крик все равно никуда не денется; что я слышу его на гораздо более глубинном уровне, чем звуковые колебания. Я была ей нужна, необходима, как пища голодному человеку, и ее голод распространился и на меня.
Не в силах больше терпеть плач, я выпрыгнула из душа. Мыльная пена липла к волосам и белыми реками стекала вниз по ногам. Я побежала в голубую комнату и взяла на руки малышку, которая вся побагровела от крика. Приложила ее к намыленной груди. Она открыла рот и стала хватать воздух, давиться и причмокивать, повторяя все это два-три раза, прежде чем наконец успокоилась и взяла грудь. Вода в душе лилась в пустую керамическую ванну и уходила в сток.
Я сползла по стене и села в лужу, образовавшуюся у ног. Если бы у меня было чистое полотенце, я бы взяла его и вытерлась, но чистых полотенец не было, и не будет еще долгое время. Я не Марлена. Я не умела носить ребенка и мешок с грязным бельем через всю улицу и бросать четвертаки в гудящие стиральные автоматы, когда к моей груди прижат голодный рот. Я пожалела, что не подумала о том, как буду стирать, до рождения ребенка.
Я о многом не подумала, но теперь было поздно. Надо было купить подгузники, продукты, одежду для ребенка. Собрать меню из всех ресторанов на улице и запомнить наизусть телефоны доставки на дом. Найти ясли или няню или и то и другое. Купить книги об уходе за новорожденными и прочесть их от корки до корки. Выбрать имя.
Я не могла делать все это сейчас.
Поэтому нам с малышкой пришлось вытираться грязными полотенцами, спать на грязном белье и ходить в грязной одежде.
Мысль о том, что придется заняться чем-либо, кроме кормления и еды, была слишком невыносима, и я ее отбросила.
Мы пережили понедельник, вторник и среду одни, если не считать Ренату, которая пришла один раз и принесла еду. Весной заказов было много, а Рената так и не нашла мне замену. Позвонила Марлена и сказала, что уезжает на месяц к родственникам в южную Калифорнию. Вернется к апрелю и займется запланированными заказами. После этого телефон больше не звонил.
Во вторник малышка целый день ела. Проснулась для первого кормления чуть позже шести утра и с тех пор сосала без остановки, засыпая на груди каждые полчаса. Стоило мне попытаться оторвать ее от груди, как она просыпалась с оглушительным воплем. Она могла спать, лишь прижавшись лицом к моей коже, а когда я пыталась ее опустить, даже если мне казалось, что она спит крепко, она начинала плакать и требовать еще молока.
Забыв о собственном голоде, я все утро слушала звуки весны, проникавшие в квартиру сквозь открытое окно. Пение птиц, скрип тормозов, гул самолета, школьный звонок. Пока малышка спала, я гладила ее мягкое плечико и уверяла себя, что голод – невеликая жертва ради такого красивого ребенка.
Но день близился к полудню, и голод перекочевал из моего желудка в мозг. У меня начались галлюцинации, но не визуальные, а обонятельные: мне казалось, что на плите булькает соус и печется что-то шоколадное.
К середине дня я убедила себя в том, что на кухне меня ждет обед из нескольких блюд. Я вылезла из голубой комнаты с малышкой, приклеенной к груди. Увидев, что плита выключена, на горелках ничего не стоит и духовка холодная, я чуть не зарыдала. Положив малышку на кухонный стол, я рассеянно гладила ее, одновременно ища, что бы поесть. В глубине шкафа нашла две банки с супом. Малышка захныкала и начала плакать. Этот звук заставил мышцы моей руки ослабнуть, и я не смогла повернуть консервный нож. Сдавшись на полпути, я отогнула крышку ложкой и стала пить холодный суп, даже не останавливаясь, чтобы вздохнуть. Осушив банку до дна, я швырнула ее в раковину. Услышав резкий звук, малышка вздрогнула и прекратила плакать; паузы хватило, чтобы я успела прижать ее к груди. Потом я отнесла ее в голубую комнату; голод я так и не утолила.
Пятница началась так же, как четверг, только теперь я уже сутки не спала и была так же голодна, как мой неспособный насытиться ребенок. Она пила молоко, а я ела орешки в кровати. Мамаша Марта предупреждала, что малышка будет расти и расти, и я успокаивала себя мыслью, что так нужно. Наверняка это скоро кончится. Она и так уже выпила меня почти до дна, подумала я, просовывая палец под складку, которая когда-то была моей грудью.
В полдень я оторвала малышку от груди и увидела на ее губах кровь. Мои соски высохли и потрескались от постоянного сосания. Она сосала не только молоко, но и мою кровь; неудивительно, что я была без сил. Вскоре от меня вообще ничего не останется. Я аккуратно положила ее на кровать, взмолившись, чтобы хоть на этот раз она не проснулась. В морозилке осталась замороженная еда, приготовленная Марленой.
Но малышка проснулась, как только я ее отпустила, и потянулась подбородком к моему израненному соску. Я вздохнула. Не может быть, чтобы она еще не наелась; но я все равно взяла ее на руки и дала попытаться высосать хоть что-то из моей сдувшейся груди.
Она причмокнула всего два раза, после чего снова уснула с раскрытым ртом. Однако, как только я попыталась положить ее на кровать, проснулась тут же, заворковала, причмокнула и выпятила губы.
Тогда я приложила ее к груди с силой.
– Если хочешь есть – ешь, – раздраженно проговорила я. – Только не засыпай у груди.
Малышка поморщилась и присосалась. Я вздохнула, пожалев, что схватила ее так раздраженно.
– Молодец, большая девочка, – как попугай повторила я слова мамаши Марты. Но в моих устах они звучали неестественно, вымученно. Я погладила малышку по головке; над ее ухом торчал пушистый черный хохолок.
Когда она опять уснула, я медленно поднялась и понесла ее к колыбели. Должно же ей быть уютно в ограниченном, мягком пространстве, подумала я, опуская ее вниз буквально по миллиметру. Мне удалось положить ее, но едва я отпустила руки, как она снова заплакала.
Тогда я встала над ней и стала слушать ее плач. Я должна была поесть. С каждым голодным часом реальность все больше ускользала от меня, но слушать ее вой было просто невыносимо. У хорошей матери дети не плачут. Хорошая мать ставит интересы детей прежде собственных, а больше всего на свете мне хотелось быть хорошей матерью. Если я хоть раз сделаю все правильно, то я смогу компенсировать все зло, что причинила людям.
И вот я снова взяла малышку на руки и стала ходить с ней по комнате. Моим соскам нужен был отдых. Я баюкала ее, напевала и качала, как Марлена, но малышка не успокаивалась. Ворочая головой из стороны в сторону, она принялась сосать прохладный воздух, нащупывая сосок. Я села на диван и прижала к ее щеке мягкую круглую подушку. Но ее было не так легко обмануть. Она заревела в голос, заглатывая воздух, давясь и вытягивая над головой свои короткие ручки. Да не может быть, чтобы она хотела есть, подумала я, куда ей столько? Лицо малышки стало красным, как кровь, все еще сочащаяся из моего соска. Я подошла к колыбели и опустила ее на матрас.
На кухне я замолотила кулаками по столу, выложенному плиткой. Это я голодна, а не ребенок. Мне нужно было позаботиться о себе. Пусть подождет всего час, пока я не наемся, а мои соски не отдохнут. Хотя она лежала на другом краю комнаты, я видела ее лицо, ставшее фиолетовым от натуги. Ей нужна была я; она не понимала, что мое тело ей не принадлежит.
Я вышла из комнаты, подальше от шума, и встала у окна в спальне Натальи. Я больше не могла дать этому ребенку грудь после того, как кормила ее тридцать шесть часов без перерыва. Я была уверена, что она выпила все мое молоко и принялась сосать уже что-то совсем другое, куда более ценное, жидкость, без которой сердце и нервная система работать не смогут. И она не остановится, пока не сожрет меня всю, не высосет всю жидкость, помыслы и эмоции из моего тела. Я стану пустой раковиной, неспособной думать, а она все равно не насытится.
Нет, решила я, я не могу ей этого позволить. Мамаша Марта придет только завтра, и не похоже, что Рената явится сегодня. Я должна пойти в магазин, купить молочную смесь и кормить ее искусственно, пока соски не заживут. Пусть остается в колыбельке, а я быстро сбегаю на рынок и обратно. Тащить ее с собой в магазин слишком рискованно. Кто-нибудь может услышать ее голодный несчастный плач и понять, что я никчемная мать. И отнять ее у меня.
Схватив кошелек, я бросилась вниз по лестнице, пока не успела передумать. Побежала вверх по улице и спустилась с холма, не замечая ни машин, ни пешеходов. Я всех обгоняла. Мое тело, все еще не оправившееся от родов, словно раскалывалось надвое. Между ног горел огонь, распространяясь вверх по позвоночнику до самого затылка, но я все бежала. Вернусь, а малышка ничего не заметит, успокаивала я себя. Покормлю ее из бутылочки, и наконец, через столько дней, она наестся досыта.
На оживленном перекрестке Семнадцатой улицы и Потреро горел красный свет. Я остановилась и стала ждать. Сбивчиво дыша, я смотрела на машины и пешеходов, которые спешили во всех направлениях. Водитель засигналил и выругался, мальчик на оранжевом мопеде пел что-то громко и весело, собака на коротком поводке рычала на обнаглевшего голубя. Я слышала все это, но не слышала крика своей дочери. И хотя я отошла от нашей квартиры на несколько кварталов, меня это удивило. Расстаться с ней оказалось так просто, и, к моему потрясению, у меня возникло чувство, будто ее вовсе не существовало.
Сердце вернулось к нормальному ритму. Я стояла и смотрела, как на светофоре загорается зеленый, потом красный, потом снова зеленый. Мир продолжал работать по правилам, не замечая криков ребенка в шести кварталах отсюда, – ребенка, которого я родила, но чьи крики больше не слышала. Как и неделю назад, и две недели до того, наш район стоял на месте, словно ничего не изменилось с тех пор. Тот факт, что моя жизнь перевернулась вверх дном, был всем абсолютно безразличен, и вдали от источника волнений моя паника вдруг показалась необоснованной. С малышкой все в порядке. Она сыта и может подождать.
Когда в следующий раз загорелся зеленый, я пересекла улицу и медленно пошла по направлению к рынку. Там купила шесть упаковок молочной смеси, орехи и сухофрукты, полгаллона апельсинового сока и бутерброд с индейкой в кулинарии. Возвращаясь домой, я глотала изюм и миндаль горстями. Груди наполнились молоком и стали подтекать. Покормлю ее в последний раз, подумала я, и дистанция между нами, созданная мной, вновь наполнилась нежностью.
Я вошла в дом и поднялась по лестнице. В квартире было тихо, она выглядела нежилой, и в какую-то секунду мне даже показалось, будто я возвращаюсь после доставки цветов, чтобы вздремнуть в одиночестве. Я ступала по ковру бесшумно, но все равно разбудила ее; она словно почувствовала мое присутствие. И закричала.
Я достала ее из колыбели, и мы сели на диван. Малышка попыталась ухватить грудь через тонкую мокрую ткань моей футболки. Я задрала футболку, и она тут же присосалась. Морщинистые ручки сомкнулись вокруг вытянутого пальца моей руки, словно один сосок был недостаточным доказательством моего возвращения. Я кормила ее и ела бутерброд с индейкой. Кусочек индейки упал ей на висок и стал двигаться в такт ее лихорадочному сосанию. Я наклонилась, съела индейку прямо с ее лица и поцеловала ее. Она открыла глаза и посмотрела на меня. Я ждала увидеть гнев или страх, но в глазах ее было лишь облегчение.
Больше не оставлю ее никогда.
10
Когда я вернулась к Элизабет, было темно.
В окнах наверху горел тусклый свет, и я представила ее за моим столом с толстыми учебниками; она ждала. Я никогда не пропускала ужин, наверняка она волновалась. Спрятав тяжелый мешок под крыльцо черного хода, я зашла в дом. Дверь с москитной сеткой скрипнула.
– Виктория? – позвала Элизабет со второго этажа.
– Да, – ответила я, – я дома.
11
Мамаша Марта вернулась в субботу, как и обещала. Села на пол у входа в голубую комнату. Я отвернулась. Меня терзали тяжелые мысли о том, что я сделала, и я была уверена, что Марта обо всем догадается. Женщина, которая едет на роды еще до того, как ей позвонили, наверняка чувствует, когда ребенок в опасности. Я ждала, когда же она предъявит обвинения.
– Дай мне ребенка, Виктория, – сказала она, подтвердив мои страхи. – Давай же.
Я просунула мизинец между грудью и деснами малышки, как учила Марта. Давление ослабло. Я вытерла ей рот большим пальцем, пытаясь стереть засохшую кровь с верхней губы, но мои старания не увенчались успехом. Я подала ей сверток через плечо, не оборачиваясь.
Мамаша Марта ахнула.
– Какая большая девочка, – заворковала она. – Как я по тебе соскучилась. – Я думала, она сейчас встанет, уйдет и заберет мою дочь, но вместо этого лишь услышала звук пружины весов. – Двенадцать унций! – восторженно объявила акушерка. – Ты мамочку всю выпила?
– Именно так, – пробормотала я. Слова впитались в стены, никто их не услышал.
– Вылезай, Виктория, – велела мамаша Марта. – Давай помассирую тебе ноги или сделаю бутерброд с расплавленным сыром. Если так возиться с ребенком, никаких сил не останется.
Я не пошевелилась. Я не заслуживала ее похвал.
Марта протянула руку и принялась гладить меня по лбу.
– Выходи, или я сама туда залезу, – пригрозила она. – Знаешь же.
Я знала. Смесь для искусственного вскармливания по-прежнему стояла у меня в ногах, в пакете, – улика преступления. Я запихнула ее подальше в угол, перевернулась и выползла ногами вперед. Сев на диван, стала ждать, когда мамаша Марта догадается. Но та вообще не смотрела на мое лицо. Она подняла мне рубашку и стала втирать какой-то крем из лавандового тюбика в мои потрескавшиеся соски. Крем был прохладный и смягчил жгучую боль.
– Оставь себе, – сказала она и вложила тюбик мне в ладонь. Потом повернула мое лицо к свету и посмотрела в виноватые, бегающие глаза. – Поспать удается? – спросила она.
Я вспомнила, что было вчера ночью. После того как я доела бутерброд, мы с малышкой пошли в голубую комнату, где она опять присосалась ко мне и закрыла глаза. Она сосала, глотала и засыпала, наладив изнурительную последовательность, и я позволяла ей все, смирившись с болью как с наказанием. Сама я не сомкнула глаз ни разу.
– Да, – соврала я. – Хорошо.
– Вот и славно, – ответила она. – Дочка у тебя очень крепенькая. Я так тобой горжусь.
Я выглянула в окно и не ответила.
– Ты голодная? – спросила Марта. – Тебе помогают? Хочешь, приготовлю что-нибудь?
Я умирала с голоду, но слышать похвалу за похвалой было невыносимо. Я покачала головой. Тогда акушерка отдала мне ребенка и убрала весы.
– Ну ладно, – проговорила она. Она смотрела на меня пристально, словно выискивая какие-то подсказки, и я отвернулась. Не хотела, чтобы она поняла.
Она встала и пошла, а я вдруг вскочила и побежала за ней. Мне вдруг стало не страшно, что она посмотрит на меня и увидит, что я наделала. Гораздо страшнее было то, что она уйдет, так ничего и не узнав, не поняв, что я натворила, и не запретив мне сделать это еще раз. Но акушерка лишь улыбалась и, прежде чем уйти, поцеловала меня в щеку.
Мне захотелось ей рассказать, выложить все и молить о прощении, но я не знала как.
– Мне тяжело, – выпалила я единственное, что пришло в голову. Мой шепот уткнулся ей в спину, когда она спускалась по лестнице. Эти слова ничего не объясняли.
– Знаю, милая, – проговорила она. – Но у тебя все получается. В тебе это есть, ты можешь быть матерью, и очень хорошей. – Она продолжала спускаться.
Нет, не могу, подумала я, разозлившись. Мне хотелось крикнуть ей вслед, что я никогда никого не любила, спросить, как женщина, неспособная любить, может стать матерью, тем более хорошей. Но я знала, что это неправда. Я любила, и не раз. Я просто не понимала, что это любовь, пока не сделала все, что в моих силах, чтобы ее уничтожить.
На нижней ступени Марта остановилась и обернулась. Она вдруг показалась мне маленькой невежественной женщиной, и мое доверие к ней испарилось. Просто старуха, которая лезет не в свое дело, подумала я. Внутри кто-то щелкнул переключателем, и злой ребенок вернулся. Теперь мне хотелось только, чтобы она ушла.
– Как назвала? – спросила она, задрав вверх голову. – Есть у нашей большой девочки уже имя?
Я покачала головой:
– Нет.
– Потом само придумается, – проговорила она.
– Нет, – резко отчеканила я, – не придумается.
Но мамаша Марта уже ушла.
После ее ухода я положила дочь в колыбель, и та чудом проспала спокойно почти все утро. Сама же я долго стояла под горячим душем. Меня наполняло почти физическое отчаяние – оно было как беспрестанное покалывание, – и я натирала тело губкой, словно раздражение было внешним и его можно было смыть вместе с водой. Когда я вышла из душа, кожа стала розовой, а местами расцарапалась и побагровела. Отчаяние ушло на глубину, туда, где его было хуже слышно. Я притворилась, что после душа чувствую себя обновленной, не обращая внимания на глухой непрерывный зуд. Надев свободные брюки и кофту с длинными рукавами, натерла кремом из лавандового тюбика содранную кожу на руках и ногах.
Потом я налила себе стакан апельсинового сока, села на пол и заглянула в плетеную колыбель. Когда малышка проснется, я ее покормлю, а когда наестся, мы пойдем гулять. Я отнесу колыбельку вниз, на улицу, и свежий воздух пойдет на пользу нам обеим. Может, я даже отнесу ее в Маккинли-сквер и поучу там языку цветов. Она мне не ответит, конечно, но все поймет. Когда ее глаза были открыты, мне казалось, что она понимает все, что я говорю, и то, что остается невысказанным. В ее глазах были глубина и загадка, точно они по-прежнему хранили связь с тем местом, откуда она появилась.
Чем дольше малышка спала, тем слабее становилось отчаяние, и мне почти удалось поверить, что я вырвалась из его тисков. Я поверила, что моя короткая отлучка в магазин не нанесла серьезного вреда и я, как не уставала повторять мамаша Марта, действительно справляюсь с задачей. Наивно думать, что у меня получится сразу изменить образ жизни, налаженный за девятнадцать лет. Срывы будут. Всю жизнь я ненавидела целый мир и жила сама по себе. В одночасье мне не стать любящей, преданной матерью.
Я легла на пол рядом с ребенком и стала вдыхать запах мокрой соломы, исходивший от колыбели. Я готова была уснуть. Но не успели глаза сомкнуться, как ее мерное дыхание сменилось знакомым причмокиванием раскрытых, ищущих губ.
Я заглянула в колыбель. Она смотрела на меня широко открытыми глазами; ее рот двигался. Она дала мне возможность поспать, а я ее упустила. Теперь другой не будет еще несколько часов, а может, и дней. Я взяла ее на руки. Глаза мои наполнились слезами, и когда ее челюсти сомкнулись, влага потекла по щекам. Я смахнула слезы тыльной стороной кисти. Она беспощадно вгрызлась в мою грудь, и отчаяние вынырнуло из недр на поверхность со свистом, подобным эху летящего снаряда, предвестнику чего-то большего.
Она сосала целую вечность. Я перекладывала ее от одной груди к другой, то и дело посматривая на часы. Прошел целый час, а она еще даже не собиралась перестать. Мои вздохи превратились в стоны, когда я почувствовала, как она присасывается сильнее. Отчаяние переросло в панику. Пальцы вцепились в диванные подушки, костяшки побелели; сон стал далеким, недостижимым миражом. Покормлю ее, и пойдем на улицу, пообещала я себе. Разгоним панику и вернемся домой с букетами силы и спокойствия, если я теперь вспомню, какие цветы для этого нужны, и смогу их найти.
Малышка сосала и спала, а потом присасывалась снова. Шли часы.
– Хорошо, – строго предупредила я, – почти закончили.
Она во сне зашевелилась и надула губы. Я сунула ей в рот мизинец, надеясь, что она не почувствует разницу, но она высунула острый язычок и недовольно заворчала.
– Нет, с меня хватит, – отрезала я. – Мне нужно отдохнуть.
Я положила ее на диван и потянулась. Недовольное ворчание переросло в мягкие всхлипы. Я вздохнула. Я знала, чего она хочет, знала, как удовлетворить ее желание. Со стороны все выглядело так просто. Может, и было просто – кому-то другому, но мне – нет. Я часами терпела ее близость, да что там, днями, неделями, и теперь мне необходимо было одиночество, хотя бы на пару минут. Я пошла на кухню, и малышка заревела в голос. Ее плач магнитом потянул меня обратно.
Я села и взяла ее на руки.
– Пять минут, – сказала я. – Потом мы уходим. Тебе больше не нужно.
Но когда через пять минут я положила ее в плетеную колыбель, она заплакала, точно я собиралась пустить ее по реке и расстаться с нею навсегда.
– Что тебе от меня нужно? – спросила я. Отчаяние в голосе граничило со злобой.
Я попыталась качать колыбель, как Марлена, но малышку тряхнуло, и она лишь сильнее заревела. Я не умела качать нежно. Я взяла ее на руки, покачала, похлопала, чтобы она срыгнула, и стала напевать в ухо тихо, без слов. Крик не прекращался.
– Ну не может быть, чтобы ты хотела есть, – умоляюще проговорила я, склонившись прямо к ее маленькому уху, чтобы она слышала меня через собственный рев.
Но она повернулась ко мне и попыталась присосаться к моему носу. Я издала истерический звук, фырканье, которое человек, не осведомленный о том, как близко я была к срыву, мог бы принять за усмешку.
– Ладно, – сказала я. – На. – Подняв рубашку, я сильно прижала ее голову к груди.
Под давлением моей ладони она не могла открыть рот. Когда у нее наконец получилось, она замолкла и начала сосать.
– Ну все, – сказала я. – Надеюсь, тебе хоть нравится. – В моем голосе слышалась угроза, он словно принадлежал другому человеку. Я испугалась.
Держа малышку одной рукой, я вползла в голубую комнату, взяла пакет с молочной смесью и вывалила его содержимое на ковер. Шесть банок высыпались мне под ноги. Я наклонилась и взяла одну; сосок выскользнул из ее рта. Несчастный крик возобновился.
– Да здесь я, – процедила я и положила ее на стол, но мои слова не успокоили ни меня, ни ее.
Она выкручивалась на холодном столе, а я тем временем перелила искусственное молоко из банки в бутылочку и закрутила соску. Приложив к ее губам пластиковый наконечник, я ждала, когда она откроет рот. Когда этого не произошло, разомкнула ей губы пальцами и сунула соску насильно. Она подавилась.
Я сделала глубокий вдох и попыталась успокоиться. Поставив бутылочку на стол, шагнула назад. Моя дочь была голодна. Я должна была ее покормить. Ничего сложного. Я взяла бутылочку, села на диван и положила ребенка, поддерживая ее головку локтем. Поцеловала ее в лоб. Она снова попыталась ухватить мой нос губами, и тут я и сунула ей в рот бутылку. Она причмокнула один раз, затем отвернулась; искусственное молоко потекло изо рта. Она заорала.
– Значит, не голодная, – сказала я и поставила бутылку, треснув ей об пол со всех сил. Из соски брызнула тонкая струйка молока. – Если не хочешь молоко, значит, не голодная.